Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов Пастернак Борис
Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.
Ваша книга. Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» – посвятите эти стихи мне. (Мысленно.) Подарите. Чтобы я знала, что они мои. Чтобы никто не смел думать, что они его.
Пастернак, есть тайный шифр. Вы – сплошь шифрованы, Вы безнадежны для «публики». Вы – царская перекличка или полководческая. Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда всё дело: вскрыв – скрыть!) Если Вас будут любить, то из страха: одни, боясь «отстать», другие, зорчайшие – чуя. Но знать… Да и я Вас не знаю, никогда не осмелюсь, потому что и Пастернак часто сам не знает, Пастернак пишет буквы, а потом – в прорыве ночного прозрения – на секунду осознаёт, чтобы утром опять забыть.
А есть другой мир, где Ваша тайнопись – Детская пропись. Горние Вас читают шутя. Закиньте выше голову – выше! – Там Ваш «Политехнический зал».
Воскадив, начну каяться. – Блаженным летом 1922 (скоро год!), когда я получила Вашу книгу, мой первый жест был, закрыв последнюю страницу, распахнуть свое «Ремесло» на первой и – черным по белу: Ваше имя. – Тут начинается низость Я тогда дружила с Геликоном, влюбленным (пожимаю плечами) в мои стихи. Это было черное бархатное ничтожество, умилительное, сплошь на ш (Господи, ведь кот по-французски – chat! Только сейчас поняла!) Ну, вот. Посвятить мимо его кошачьего замшевого носа «Ремесло» другому, да еще полубогу (каковым Вас, скромно и во всеуслышание, считаю) – у меня сердце сжималось! «Слабость на-аша… Глупость на-аша»… (Песенка. Вспомните напев!) И, скрепя сердце, не проставила. Так и оставила пустой лист.
(Геликон, конечно, через неделю после моего отъезда, меня предал и продал: как кот: коты на могилах не умирают!)
Теперь, осознавая, думаю: правильно. Геликон – не в счет, но «Ремесло» уже вчерашний день. Я же к Вам иду только с завтрашним. Так, спокойно и вне пафоса, просто знаю: следующая книга не может быть не Вам. Ведь посвящение – крещение корабля.
(Кстати, это письмо – беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте.)
А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня – un grand peut-tre, почти тот свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но: в Россию – окликаю. – Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне – по делам, честно – к Вам: по Вашу душу: проститься. Вы уже однажды так исчезли – на Дев<ичьем> Поле, на кладбище: изъяли себя из … Вас просто не стало. Помятуя, боюсь – и борюсь за: что? Да просто рукопожатие. Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, не мыслится мне оно, слишком похоже на сон по той беззаветности (освежите первичность слова!), по той несомненности, но той слепоте, которая у меня к Вам.
Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Так удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету. Больше просить об этом не буду, но ответа жду.
Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) – рана на жизнь.
Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения.
Два раза в Вашем письме: «тяжело». – Только потому, что Вы с людьми: Вы летчик! Идите к богам: к деревьям. Это не лирика; это врачебный совет. Живут же за городом, а в Германии это легче, чем где бы то ни было. У Вас будут книги, тетради, деревья, воздух, достоинство, покой. – Да, одно темное место в Вашем письме: Вы думаете, что я по причинам «горьким и стеснительным» живу вне Берлина? Да Берлин меня сплошь обокрал, я уехала нищая, с распиленными хрящами и растянутыми жилами. Люди пера – проказа! Молю Бога всегда так жить, как живу: колодец часовенкой, грохот ручьев, моя собственная скала, козы, все породы деревьев, тетради, не говоря уж о С. и Але, единственных, кроме Вас и кн<язя> С.Волконского, мне дорогих!
Единственная моя горечь, что я в Б<ерли>не не дождалась Вас. – Если Вы не уедете раньше, думаю приехать в начале мая. —
Никогда не слушайте суждений обо мне людей (друзей!), я многих задела (любила и разлюбила, нянчила и выронила) – для людей расхождение ведь вопрос самолюбия, которое, кстати, по-мужски и по-божески – щажу. – Не слушайте. – Скажу хуже, пуще – но верней!
Вы получите от меня еще два письма: одно о Ваших и моих писаниях, другое – со стихами к Вам. Потом я замолчу. Без оклика – никогда не напишу. Писать – входить без стуку. Мой же дом всегда на полдороге к Вам. Когда бы Вы ни писали, знайте, что Ваша мысль – всегда в ответ. Где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана!
Засим, Пастернак, до свидания. – Да, еще Вы должны подарить мне Библию, не из Ваших рук не возьму.
М.Ц.
<На полях:>
Praha II, Vyehradska t. 16, Mestsky Hudobinec. Mr S.Efron (для М.Ц.).
Худобинец – значит: убежище для нищих, прохудившихся: богадельня!
Письмо 7
Мокропсы, 11 нов. февраля 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Пастернак,
Это письмо будет о Ваших писаниях и – если хватит места и охота не пропадет! – немножко и о своих. Ваша книга – ожог. Та ливень, а эта ожог: мне было больно, и я не дула. (Другие – кольдкрэмом мажут, картофельной мукой присыпают! – Под-ле-цы!) – Ну, вот, обожглась и загорелась, – и сна нет, и дня нет. Только Вы. Вы один. Я сама – собиратель, сама не от себя, сама всю жизнь от себя (рвусь!) и успокаиваюсь только, когда уж ни одной зги моей – во мне. Милый Пастернак, – разрешите перескок: Вы – явление природы. – Сейчас объясню, почему. Проверяю на себе: никогда ничего не беру из вторых ру, а люди – это вторые руки, поэты – третьи. Стало быть, Вы не человек и не поэт, а явление природы. Чистейшие первые руки. Бог по ошибке создал Вас человеком, оттого Вы так и не вжились – ни во что! И – конечно – Ваши стихи не человеческие: ни приметы. Бог задумал Вас дубом, а сделал человеком, и в Вас ударяют все молнии (есть – такие дубы!), а Вы должны жить. (– На дубе не настаиваю: сама сейчас в роли дуба и сама должна жить, но – мимо!)
Пастернак, чтобы не было ни ошибки, ни лжи: люди – вторые руки, но: народы, некоторые, в очень раннем детстве, дети и поэты – без стихов, это первые руки! Вы – поэт без стихов, т. е. так любят, так горят и так жгут – только не пишущие, пишущие раз, – восьмистишие за жизнь, не ремесленники (пусть гении!) пера.
– Почему каждые Ваши стихи звучат, как последние? «После этого он больше не писал».
Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам – только доказательство, насколько они для Вас средство. Страсть эта – отчаяние сказать. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, – потому что в нем всё. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая… Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. То, что Вы поэт – промах. (Божий – и божественный!)
Вторая: Вы не созерцатель, а вершитель, – только дел таких нет здесь. Не мыслю Вас: ни воином, ни царем. (Но все ослепительнее встает Ваша католическая сущность, – проповедника-монаха. Клянусь: не внешние приметы!) И оттого, что дел нет, – вся бешеная действенность в стихи: ничто на месте не стоит.
А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего станет не нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны. Ведь Ваше «тяжело» – только оттого, что Вы пытаетесь: вместить в людей, втиснуть в стихи. Разве Вы не понимаете, что это безнадежно, что Вы не протратитесь. (Ваша тайная страсть: протратиться до нитки!) – Слушайте, Пастернак, здраво и трезво: в этом веке Вам дана только одна жизнь, столько-то лет, – хоть восемьдесят, но мало. (Не для накопления, а для протраты.) Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь. Пена вдохновения превратится в пену бешенства, Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь.
Лирические стихи (то, что называют) – отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните, в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем – рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т. д. Когда вертишь – движется. Лирика – это линия пунктиром, издалека – целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между …… точками – безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» каждого стиха!)
В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди – судьбы – души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем – всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю. Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит. Кажется, и Геликон говорил.
Не забудьте написать.
Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи.
До страсти: Маргарита. «Облако. Звезды. И сбоку…», «Я их мог позабыть» (сплошь), – и последнее.
Жар (ожог) – от них.
Вы вторую часть книги называете «второразрядной». – Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, но – стихи! «Я их мог позабыть» – ведь это вторая часть!
Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу – неповинно, как человека. За то, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. За то, что это написано, а не то. – В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и – сколько – считаете написали?
14 нов. февраля
Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Всё, что я хочу сказать Вам – так непомерно! Возвращаясь к первой его части, верней к тому, уже отделанному (письма мои к Вам – перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, – пробив!)… Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т.Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, – сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипывая ему перья из крыл. (А Вы – бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) – Любя, может быть, страстно! – (Завершение, довершение: до, за – предел!) Я же знаю, что Ваш предел – Ваша физическая смерть.
Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. А знаете, есть что-то у Вас от Lenau. (Почему в родстве неуклонно встает – германское?) Вы его когда-нибудь читали?
- Dunkle Zypressen!
- Die Welt ist gar zu lustig, —
- Es wird doch alles vergessen![11]
– Не Ваши? – Особенно вторая строка. – И Вы сами похожи на кипарис.
Но мешаете писать – Вы же. Это прорвалось как плотина – стихи к Вам. И я такие странные вещи из них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: срок, чувств, озарений, – да и просто шумов! Прочтете – проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, – а я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел – на цепь. С ангелами (аггелами!) играть труднее.
Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, – расстались, как разорвались! – и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, – исподволь – и всё так хорошо пойдет.
И вдруг – Вы: «дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! —
(И вот уже стих: С аггелами – не игрывала!)
– Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
Пастернак, я в жизни – волей стиха – пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы – не умер!), сама – 20-ти лет – легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь». И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие не красивые (стриженый, больной) – бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. – Стихи в кармане – руку протянуть – не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам всё это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных – чуть ли не смертных – игр.
Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте ВНИМАТЕЛЬНО!!!), чтобы сквозь Вас – как сквозь Бога – ПРОРВОЙ!
Ведь знаете: ИСКОСА – всё очень просто, мое «в упор» всегда встречало ИСКОСА, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать – приглядывались, сбивая меня с голосу.
– Устала. – И лист кончается. – Стихи пришлю, только не сейчас.
М.Ц.
Письмо 8
Прага, 15 нов. февраля 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Долетела Ваша открытка с ответными крышами. – А все-таки я Вас с крышами перекричу! – Нате, любуйтесь!
Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т. е. не с письмами вышло, а с людьми!
Пишу Вам после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», – поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!
До свидания. Еще одно письмо за мной: стихи.
М.Ц.
Письмо 9
22 февраля 1923 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина Ивановна!
Хотя бы даже из одного любопытства только, не ждите от меня немедленного ответа на письма, потому что, будучи без сравненья ниже Вас и Ваших представлений, я не принадлежу сейчас, как мне бы того хотелось, – ни Вам, ни им. Я не могу не предполагать у Вас некоторого ожиданья письма по причине того трудно сдерживаемого нетерпенья, с каким сам я жду и ищу за него приняться, и Вы простите мне этот неловкий, но естественный перенос моих собственных чувств с себя на Вас. Целую Вашу руку. До скорого свиданья.
Ваш Б.П.
Письмо 10
<кон. февраля 1923 г.>
Цветаева – Пастернаку
Любезность или нежелание огорчить? Робость <вариант: глухота> – или нежелание принять?
А знаете, как это называется? Соблазн избытком. Из всех за жизнь – только один вместил: 61 г. от роду и – очевидно – миллиардер, т. е. привыкший.
А у Вас же великолепный выход: что превышает – пусть идет на долю Гения. Он вместит (бездонен).
Это не игра, п.ч. на игру нужен досуг. Я же задушена насущностями, от стихов до вынесения помоев, до глубокой ночи. Это кровное. Если хотите: кровная игра. Для меня всегда важно прилагательное.
Отношение к Вам я считаю срывом, – м.б. и ввысь. (Вряд ли.)
Я не в том возрасте, когда есть человеч<еские> ист<ины>.
Я не тот (я другой!) – тогда радуюсь. Но чаще не тот – просто никто. Тогда грущу и отступаюсь.
Письмо 11
6 марта 1923 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина Ивановна!
Мы уезжаем 18 марта. В мае 1925 года я увижу Вас в Веймаре, даже и в том случае, если мы свидимся с Вами на днях. Этого последнего я бы желал всей душою. Я не боюсь того, что мне станет после этого трудней уезжать отсюда, потому что Веймар останется впереди и будет целью и поддержкой. Я не боюсь также, что лишусь Вашей дружбы по моем свиданьи с Вами, что бы плачевного я Вам ни рассказал и Вы бы ни увидали, потому что то и другое явится естественным продолженьем Ваших догадок не обо мне, как, за всеми поправками, Вам все-таки угодно думать, – о, далеко нет, но о том родном и редкостном мире, которым Вы облюбованы, вероятно, не в пример больше моего и которого Вы коснулись родною рукой, родным, кровно знакомым движеньем.
Темы «первый поэт за жизнь», «Пастернак» и пр. я навсегда хотел бы устранить из нашей переписки. Извините за неучтивость. Горячность Ваша иного назначенья. Многое, несмотря на душевно-родственные мне нотабены, препровождено у Вас не по принадлежности. Будьте же милостивее впредь. Ведь читать это – больно.
За одно благодарю страшно. За позволенье думать, что обращаясь к Вам, Вам же и отвечаю. Это – подарок. С этой надеждой я не расстанусь. Но Вы забыли может быть? Это у Вас в первом письме. «Когда бы Вы ни писали, знайте, что Ваша мысль – всегда в ответ». А вот другое внушенье, это из второго. «Сумейте наконец быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим, чтобы сквозь Вас, как сквозь Бога, – прорвой!» Этого наказа я не принимаю, я его парирую. Мне в нем не нравятся два слова. «Сумейте» и «наконец». С Вами я меньше всего хотел бы что-нибудь уметь, слышать мне Вас без уменья надо, без установки на Вас, дело опять не в этом. Дорогая Марина Ивановна, будемте действительно оба, всерьез и надолго, тем, чем мы за эти две недели стали, друг другу этого не называя. В заключенье позвольте отнять у Вас право сердиться на меня за это письмо. Ему надлежало выразить две вещи. Одну, простейшую, непомерной глубины – Вам в лицо. Другую, тоже простую, но запутанности чрезвычайной, – всем вообще, о судьбе, о житье-бытье, о всякой всячине. Эту нелегкую долю оно с себя с самого же начала сложило. Напишите тотчас, приедете ли Вы, т<ак> к<ак> я пишу в расчете на живой и близкий разговор с Вами.
Ваш Б.П.
Письмо 12
Прага, 8 нов. марта 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Пастернак,
Со всех сторон слышу, что Вы уезжаете в Россию (сообщают наряду с отъездом Шкапской). Но я это давно знала, – еще до Вашего выезда!
Письмо Ваше получила, Вы добры и заботливы. Оставьте адрес, чтобы я могла переслать Вам стихи. «Ремесло» пришлю тотчас же, как получу. Уже писала Геликону. Может быть, застанет Вас еще в Берлине.
– Что еще? – Поклонитесь Москве.
Еще раз спасибо за внимание и память, и – от всей души – добрый путь!
М.Ц.
Письмо 13а
9 марта 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
<В углу листа:>
Посвящение Февраля. Крыло Вашего отлета.
Пишу Вам в легкой веселой лихорадке (предсмертной, я не боюсь больших слов, п.ч. у меня большие чувства). Пастернак, я не приеду. (У меня болен муж, и на визу нужно 2 недели. Если бы он был здоров, он бы м.б. сумел что-нибудь устроить, а так я без рук.) На визу нужно две недели (разрешение из Берлина, свидетельство о тяжелой болезни родственника, здешняя волокита). У меня здесь (как везде) ни друзей, ни связей. Я уже неделю назад узнала от Л.М.Эренбург о Вашем отъезде: собирается… Но сборы – это месяцы! Кроме того, я не имела Вашего письменного разрешения, я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки и ждала. Теперь знаю, но поздно. Пишу Вам вне расчета и вне лукавства и вне трусости. (Объясню!) – С получения Ваших «Тем и Варьяций», нет, – раньше, с известия о Вашем приезде, я сразу сказала: Я его увижу. С Вашей лиловой книжечки я это превратила в явь, т. е. принялась за большую книгу прозы (переписку!), рассчитав ее окончание на апреля. Работала все дни, не разгибая спины. – Гору сдвинуть! – Какая связь? Ясно. Так вскинуться я не вправе (перед жизненной собой!). У меня (окружающих) очень трудная жизнь с моим отъездом – весь чертов быт на них. Мне встречу с Вами нужно было заработать (перед собой). Это я и делала. Теперь поздно: книга будет, а Вас нет. Вы мне нужны, а книга нет.
Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду, НЕ больше, – ложь! Этот романтизм я переросла, как и Вы), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Больше, чем я сейчас – нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
Все равно, это чудовищно, – Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18го целый день (ибо не знаю часа отъезда) буду провожать Вас, – пока души хватит.
Не приеду, п.ч. поздно, п.ч. я беспомощна, п.ч. Слоним, например, достанет разрешение в час, п.ч. это моя судьба – потеря.
А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду ЖИТЬ этим все два года напролет. И если за эти годы умру, это (Вы!) будет моей пред последней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю, 16ти лет 2 года подряд, день <в> день, час в час, любла Герцога Рейхштадтского (Наполеона II), любила сквозь всё и всех, слепая жила. Пастернак, я себя знаю. Вы – мой дом, к Вам я буду думать домой, каждую секунду, я знаю. Сейчас Весна <оборвано>
(У меня много записано в тетрадке о Вас эти дни. Когда-нибудь пришлю.) Сейчас у меня мысли путаются: как перед смертью: ВСЁ нужно сказать.
Предстоит огромная Бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет – Вы. Теперь мгновенная самооборона: как с этим жить? Ведь бесконечные вечера, костры, рассветы, я себя знаю, я заранее в ужасе. Тогда, летом, я это остановила, перерубила отъездом в другую страну, все это осталось на каменном отвесе берлинского балкона и в зап<исных> к<нижках>. Но сейчас я никуда не уеду, никуда не уйду. Это (Вы) уже поселилось в моей жизни (не только во мне!), приобрело оседлость.
Теперь, резко: что именно? В чем дело! Я честна и ясна: СЛОВА – клянусь! – для этого не знаю. (Перепробую все!) Насколько – не знаю, увидите из февральских стихов. Самое точное: непрерывная и все …. устремление души, всего существа. К одному знаменателю. Ясно? Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, выходом, Вам ясно? Законным. Ведь лютейшего соблазна и страшнейшей безнаказанности нет: расстояние! / пространство.
А теперь просто: я живой человек, и мне ОЧЕНЬ больно. Где-то на высотах себя – нет, в глубине, в сердцевине – боль. Эти дни (сегодня 9ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.
Февраль 1923 г. в моей жизни – Ваш. Делайте с ним, что хотите.
П<астерна>к, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг – по-безумному! – начинаю верить!) Буду присылать Вам стихи. О Вас, поэте, буду говорить другим: деревьям и, если будут, друзьям. Ни от одного слова не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда остается одно: о себе к Вам (в упор) то, чего я так тщательно (из-за Вас же!) не хотела.
Слово о Вашей – мысли навстречу моей вечной остается в силе. Другое, которое Вам было неприятно, должна истолковать: Сумейте, означало не выучит<есь>, «Сделайте чудо, наконец» – увы относ<илось> ко мне, а не к Вам. Т. е. после стольких не-чудес, вот оно, наконец, чудо! (Которого хочу!) …Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.
Непосредственно после этого письма Вы получите другое, со стихами. Сделайте мне радость, прочтите их только в вагоне, когда поезд тронется. Вторая просьба: оставьте верный адрес.
– Наши письма опять разминулись, открытка была в ответ на первое. Я тогда не поняла «До скорого свидания», – теперь ясно, но поздно.
Письмо 13б
Мокропсы, 9 нов. марта 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Пастернак,
Я не приеду, – у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить, – в лучшем случае виза длится две недели. (Тотчас же по получении Вашего письма навела точнейшие справки.) Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро едете… Неделю тому назад – беглое упоминание в письме Л.М.Э<ренбург>: Пастернак собирается в Россию… Потом пошло: и тот и другой, все вскользь, без обозначения срока.
Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я всё ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно.
С получения Ваших «Тем и Вариаций» – нет, раньше, с известия о Вашем приезде, я сказала: я его увижу. С Вашей лиловой книжечки это ожило, превратилось в явь (кровь), я принялась за большую книгу прозы (переписку!), рассчитав окончание ее на середину апреля. Работала все дни, не разгибая спины. Какая связь? Ясно. Так вскинуться я не вправе (перед жизненной собой!). У меня (окружающих) очень трудная жизнь. С моим отъездом – весь чертов быт на них. Я ревностно принялась. Теперь поздно: книга будет, а Вы – нет. Вы мне нужны, а книга – нет.
Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше, – ложь!), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Всё равно слишком – и больше – нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
Все равно, это чудовищно – Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас – пока души хватит.
Не приеду, потому что поздно, потому что беспомощна, потому что Марк Слоним, напр<имер>, достает разрешение в час, потому что это моя судьба – потеря.
А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) – шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, – ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью.)
Предстоит огромная бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет – Вы. Как с этим жить? Дело не в том, что Вы – там, а я – здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх, я себя знаю.
Пастернак, это началось с «Сестры», я Вам уже писала. Но тогда, летом, я это остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь – Вы, и мне некуда уехать.
Теперь, резко: что именно? В чем дело? Я честна и ясна, слова – клянусь! – для этого не знаю. (Перепробую все!) Насколько не знаю – увидите из февральских стихов. Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным, – Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь. Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть.
А теперь просто: я живой человек, и мне очень больно. Где-то на высотах себя – лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине – боль. Эти дни (сегодня 9-ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.
Пастернак, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг – по-безумному! – начинаю верить!) Мне хочется дать Вам одно обещание, даю его безмолвно. – Буду присылать Вам стихи и всё, что у меня будет в жизни. О Вас, поэте, я буду говорить другим. Ни от одного слова не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда останется одно: о себе к Вам (в упор), то, чего я так тщательно (из-за Вас же!) не хотела. Пастернак, если Вам вдруг станет трудно – или не нужно, – ни о чем не прошу, а этого требую: прервите. Тогда загоню вглубь, прерву, чтобы под землей тлело, – как тогда, в феврале, стихи.
Сейчас 2 ч<аса> ночи. – Пастернак, Вы будете живы? – Два года – что это? Я не понимаю времени, я понимаю только Пространство. Я сейчас шла по отвесу горы, вижу пролетом поезд, я подумала: вот! Пастернак, ни одного поезда не будет за эти… постойте: 730 дней! – чтобы я <оборвано>
Ваша изящная передача… И виду не подав! – Теряюсь. – «За позволенье думать, что обращаясь к Вам, Вам же отвечаю…» И еще, не забыла ли я? Нет, не забыла, если я забуду, мысль моя к Вам – не забудет.
А то, от чего Вы открещиваетесь, надо читать так: «Сделайте чудо (у меня: «сумейте»), будьте наконец тем»… «Наконец» – не к Вам, так, с пера сорвалось.
Вы не бойтесь. Это одно такое письмо. Я ведь не глупей стала – и не нищей, оттого что Вами захлебнулась. Вам не только моя оценка тяжела, но и мое отношение, Вы еще не понимаете, что Вы – одаривающий. Буду в меру. В стихах – нет. Но в стихах Вы простите.
Мой Пастернак, я может быть вправду когда-нибудь сделаюсь большим поэтом, – благодаря Вам! Ведь мне нужно сказать Вам безмерное: разворотить грудь! В беседе это делается путем молчаний. А у меня ведь – только перо!
Две страсти борются во мне, два страха: страх, что не поверите – и страх, что, поверив, отшатнетесь. Я знаю, дело внешней меры. Внешней безмерностью не только грешу. Внешне – мне всё слишком много: и от другого и – особенно! – от себя. Мое горе с Вами в том (уже горе!), что слово для меня ВПЛОТЬ – чувство: наивнутреннейшее. Если бы мы с Вами встретились, Вы бы меня не узнали, сразу бы отлегло. В слове я отыгрываюсь, как когда-нибудь отыграюсь в том праведном и щедром мире от кривизны и скудности этого. – Вам ясно? – В жизни я безмерно – дика, из рук скольжу.
Пастернак, сколько у меня к Вам вопросов! Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.
Перо из рук… Уже выходить из княжества слов… Сейчас лягу и буду думать о Вас. Сначала с открытыми глазами, потом с закрытыми. Из княжества слов – в княжество снов.
Пастернак, я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. – Как через сто лет! – Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия. Господи, все дни моей жизни принадлежат Вам! Как все мои стихи.
Завтра утром допишу. Сейчас больше трех, и Вы давно спите. Я с Вами всю ночь говорила сонным.
М.Ц.
10 нов. марта, утром:
Целая страница еще впереди, – целый белый блаженный лист – на всё! Теперь пойдут просьбы: во-первых, освободите меня в обращении от отчества: я родства не помнящий! во-вторых, подарите мне Ваше прекрасное имя: Борис (княжеское!), чтобы я на все лады – и всем деревьям, – и всем ветрам! Злоупотреблять им не буду. В-третьих (бытовое), пойдите по приезде к Н.А.К<оган> (жене П<етра> С<еменовича>, матери Блоковского мальчика) и расскажите ей обо мне – что знаете. Скажите, что писала ей много раз и никогда не получала ответа. Скажите, что я ее и Сашу (сына) помню и люблю, дайте мой адрес. Да, еще очень важное: я переслала (т. е. Геликон) Н<адежде> А<лександровне> – для сестры – четыре доллара. Дошли ли? Если не забудете, попросите Н.А. передать сестре, что я ей писала бесконечное число раз и также в ответ – ни звука… Теперь еще, Пастернак, родной, просьба: не захватите ли Вы с собой три книжки моего «Ремесла» (возьмите у Геликона, объяснив) – все три сдали бы Н.А.: один ей, другой – моей сестре, третий – Павлику Антокольскому – мы с ним дружили в детстве (в начале революции).
О «Ремесле». Вчера, только что получив Ваше письмо, Вам его выслала, – свой экземпляр, пробный, немножко замурзанный, простите, другого не было. Очень хочу, чтобы Вы мне написали о «Переулочках», что встает? Фабула (связь) ни до кого не доходит, – только до одного дошла: Чаброва, кому и посвятила, но у него дважды было воспаление мозга! Для меня вещь ясна, как день, всё сказано. Другие слышат только шумы, и это для меня оскорбительно. Это, пожалуй, моя любимая вещь, написанная, мне важно и нужно знать, как – Вам. Доходят ли все три царства и последний соблазн? Ясна ли грубая бытовая развязка?
Одной моей вещи Вы еще не знаете. «Молодца». Жила ею от Вас (осени) до Вас же (февраля). Прочтя ее, Вы может быть многое уясните. Это лютая вещь, никак не могла расстаться. Еще из просьб: присылайте стихи, это мне такое же освобождение, как собственные. Живописуйте быт, где живете и пишете, Москву, воздух, себя в пространстве. Это мне важно, я могу устать (от счастья!) думать в «никуда». – Фонарей и улиц много! – Когда мне дорог человек, мне дорога вся его жизнь, самый нищенский быт – драгоценен! И формулой: Ваш быт мне дороже чужого бытия!
Вчера вечером (я еще не распечатывала Вашего письма, в руке держала), вопль моей дочери: – «Марина, Марина, идите!» (я мысленно: небо или собака?) Выхожу. Вытянутой рукой указывает. Пол-неба, Пастернак, в крыле, крыло в пол-неба, – невиданное! Слов таких нет для цвета! Свет, ставший цветом! И мчит, запахнув пол-неба. И я, в упор: «Крыло Вашего отъезда!»
Такими знаками и приметами буду жить.
Посылаю стихи «Эмигрант». Хочу, чтобы прочли их еще в Берлине. Остальные (от первого до последнего) будут в письме которое высылаю следом. Их, – это моя нежная и настойчивая просьба, – Вы прочтете только в вагоне, когда поезд тронется.
Если будут очень ругать за «белогвардейщину» в Москве, – не огорчайтесь. Это мой крест. Добровольный. С Вами я вне.
Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно.
М.Ц.
– Оставьте адрес. —
Приложение
Стихи к вам:
1
Гора
- Не надо ее окликать:
- Ей отдых – что воздух. Ей зов
- Твой – раною по рукоять.
- До самых органных низов
- Встревожена, в самую грудь
- Пробужена, бойся, с высот
- Своих сталактитовых (– будь!)
- Пожалуй – органом вспоет.
- А справишься? Сталь и базальт —
- Гора, но лавиной в лазурь
- На твой серафический альт
- Вспоет – полногласием бурь.
- – И сбудется! – Бойся! – Из ста
- На сотый срываются… – Чу!
- На оклик гортанный певца
- Органною бурею мщу!
2
- Нет, правды не оспаривай!
- Меж кафедральных Альп
- То бьется о розариум
- Неоперенный альт.
- Девичий и мальчишеский:
- На самом рубеже.
- Единственный из тысячи —
- И сорванный уже.
- В самом истоке суженный:
- Растворены вотще
- Сто и одна жемчужина
- В голосовом луче.
- Пой, пой, – миры поклонятся!
- Но Регент: «Голос тот
- Над кровною покойницей:
- Над Музою поет!
- Я в голосах мальчишеских
- Знаток…» – и в прах и в кровь,
- Снопом лучей рассыпавшись
- О гробовой покров.
- Нет, сказок не насказывай:
- Не радужная хрупь:
- Кантатой Метастазовой
- Растерзанная грудь.
- Клянусь дарами Божьими:
- Своей душой живой! —
- Что всех высот дороже мне
- Твой срыв голосовой!
3
Эмигрант
- Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами,
- Дамами, Думами,
- Не слюбившись с Вами, не сбившись с вами
- Неким —
- Шуманом пронося под полой весну:
- Выше! из виду!
- Соловьиным тремоло на весу —
- Некий – избранный.
- Боязливейший, ибо взяв на дыб —
- Ноги лижете!
- Заблудившийся между грыж и глыб
- Бог в блудилище!
- Лишний! Вышний! Выходец! Вызов! Ввысь
- Не отвыкший… Виселиц
- Не принявший… В рвани валют и виз
- Веги – выходец.
(NB! После «неким» – задержка дыхания – и: Шуманом.)
4
- Выше! Выше! Лови – летчицу!
- Не спросившись лозы отческой —
- Нереидою по – лощется,
- Нереидою в ла – зурь!
- Лира! Лира! Хвалынь синяя!
- Полыхание крыл в скинии!
- Над мотыками и спинами
- Полыхание двух бурь!
- Муза! Муза! Да как смеешь ты?
- Только узел фаты веющей!
- Или ветер страниц – шелестом
- О страницы – и смв, взмыл…
- И покамест – счета – кипами,
- И покамест – сердца – хрипами
- Закипание – до – кипени
- Двух вспененных – крепись! – крыл.
- Так, над вашей игрой крупною,
- (Между трупами – и – куклами!)
- Не общупана, не куплена,
- Полыхая и пля – ша —
- Шестикрылая, ра – душная,
- Между мнимыми – ниц! – сущая,
- Не задушена вашими тушами
- Ду – ша!
5
- Из недр – и на ветвь… рысями!
- Из недр – и на ветр… свистами!
- Гусиным пером писаны?
- Да это ж стрела скифская!
- Крутого крыла грифова
- Последняя зга – Скифия!
- Сосед, не спеши! Нечего
- Спешить, коли час – тысячный…
- Разменной стрелой встречною
- Когда-нибудь там – спишемся…
- Вели – кая – и – тихая
- Меж мной и тобой – Скифия…
- И спи, молодой, смутный мой
- Сириец, стрелу смертную
- Кимвалами и лютнями
- Глуша…
- Не ушам смертного
- (Единожды в век слышимый)
- Эпический бег – Скифии!
6
Колыбельная
- Как по синей по степи
- Да из звездного ковша
- Да на лоб тебе да…
- – Спи,
- Синь подушками глуша.
- Дыши да не дунь,
- Гляди да не глянь.
- Волынь-криволунь,
- Хвалынь-колывань.
- Как по льстивой по трости,
- Росным бисером плеща,
- Заработают персты…
- (Шаг – подушками глуша:)
- Лежи – да не двинь,
- Дрожи – да не грянь.
- Волынь-перелынь,
- Хвалынь-завирань.
- Как из моря из Каспий —
- ского – синего плаща,
- Стрела свистнула да…
- (спи,
- Кровь – подушками глуша…)
- Лови – да не тронь,
- Тони – да не кань.
- Волынь-перезвонь,
- Хвалынь-целовань.
7
Богиня Иштар
- (Луны и Войны.
- Ее, по словам Персов, чтили Скифы.)
- От стрел и от чар,
- От гнезд и от нор,
- Богиня Иштар,
- Храни мой шатер:
- Братьев, сестер.
- Руды моей вар,
- Вражды моей чан,
- Богиня Иштар,
- Храни мой колчан…
- (Взял меня – хан!)
- Чтоб не жил кто стар
- Чтоб не жил кто хвор
- Богиня Иштар
- Храни мой костер
- (Пламень востер!)
- Чтоб не жил кто стар
- Чтоб не жил кто зол
- Богиня Иштар
- Храни мой котел
- (Зарев и смол!)
- Чтоб не жил – кто стар,
- Чтоб нежил – кто юн!
- Богиня Иштар
- Стреми мой табун
- В тридевять лун!
8
Лютня
- Лютня! Безумица! Каждый раз,
- Царского беса вспугивая:
- – «Перед Саулом-Царем кичась…»
- (Да не струна ж – а судорога!)
- Лютня! Ослушница! Каждый час,
- Струны стрелой натягивая:
- – «Перед Саулом-Царем кичась —
- Не заиграться б с аггелами!»
- Горе! Как рыбарь какой стою
- Перед пустой жемчужницею.
- Это же оловом соловью
- Глотку залить… да хуже еще:
- Это – бессмертную душу – в пах
- Первому добру молодцу…
- Это – но хуже, чем в кровь и в прах:
- Это – срываться с голосу!
- И сорвалась же! – Иди, будь здрав,
- Бедный Давид… – Есть пригороды!
- Перед Саулом-Царем играв
- С аггелами – не игрывала!
9
Азраил
- I
- От руки моей не взыгрывал,
- На груди моей – не всплакивал…
- Непреложней и незыблемей
- Опрокинутого факела:
- Над душой моей – в изглавии,
- Над страдой моей – в изножии…
- (От руки моей не вздрагивал, —
- Не твоей рукой – низложена!)
- Азраил! В ночах без месяца
- И без звезд – дороги скошены.
- В этот час тяжело-весящий
- Я тебе не буду ношею…
- Азраил! В ночах без выходов
- И без звезд: личины сорваны!
- В этот час тяжело-дышущий
- Я тебе не буду прорвою…
- А потом – перстом – как факелом
- Напиши в рассветных серостях
- О жене, что назвала тебя
- Азраилом – вместо Эроса.
- II
- (последнее)
- Оперением зим
- Овевающий шаг наш валок —
- Херувим
- Марий годовалых!
- В шестикнижие крыл
- Окунающий лик как в воду —
- Гавриил —
- Жених безбородый!
- И над трепетом жил,
- И над лепетом уст виновных:
- Азраил —
- Последний любовник.
М.Ц.
Письмо 14
<ок. 20 марта 1923 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина Ивановна.
Вы видели, Вы слышали это? Призовите на помощь Ваше родное воображенье и представьте себе жизнь со всеми ее странностями и непорядками. Осмотритесь в этом представленьи: в нем найдите объясненье моего сдержанного величанья Вас и дикого этого запозданья. Увы, даже и это письмо преждевременно и пронесено тайком, под полою. В чем же дело? Пройдет время, которое не будет принадлежать ни мне, ни Вам, пока станет ясно моей милой, терзающейся жене, что мои слова о себе и о Вас не лживы, не подложны и не ребячливо-простодушны. Пока она увидит воочию, что та высокая и взаимно возвышающая дружба, о которой я говорил ей со всею горячностью, действительно горяча и действительно дружба, и ни в чем не встречаясь с этой жизнью, ее знает и ее любит издали, и ей зла не желает, и во всем с ней разминаясь и ничем ей не угрожая, разминовеньем этим ей никакой обиды не наносит. Это роковая незадача, что мы не встретились втроем. Тогда от этой низкой тяжбы избавлены были бы все трое. Я уверен, она полюбила бы Вас так же, как Ваши книги, в восхищеньи которыми мы с нею сходимся без тягостностей и недоразумений. Как рассказать мне ей то, что нас с вами связало, когда даже и Вам мне этого не выразить, ибо единственным выраженьем этого будет ближайшая наша жизнь в ее труде, в ее сосредоточенной тишине и в той силе, которую я единственно силою-то и почитаю и которая предшествует размерам и их творит и зарождает, которая равна быть может точке и, дыша, отепляет своею умною нежностью безмерную вселенную, развернутую, раскинутую и сдерживаемую ее теплом. Что сказать мне Вам обо всем этом, если уже и сейчас возможность писать Вам или «взяться с Вами за дело» (в чем мне пока отказано) я заменяю чтеньем Толстого, ну хотя бы Воскресенья, что под рукой сейчас у меня. Вы – сестра мне, – и подумайте, с какой болью я закусываю при каждой новой строчке губы, чтобы не дать прорваться этому слову величайшей нашей мужской выразительности, дабы его горячая правда не попала в беду по моей ли малости, или по Вашей молодости, или по чем еще ином, как это всегда почти бывает с лучшими, с наилучшими достояньями человека.
Надо ли Вам, такой сестре, так по-родному хорошо знакомой со всеми секретами породистого и нравственно породистого благородства (субстанция печалящая и усмешливая), говорить, что не Елена книжки – моя жена, что то все ушло в катастрофу, в несуществованье, что существованье далось мне ценой перелома, что я учился долго и трудно равнодушью, что полюбив, не дал этому чувству расти, а женился, чтобы не было опять стихов и катастроф, чтобы не быть смешным, чтобы быть человеком, – и что я узнл чувства делимые, множественные, бренные и фрагментарные, не выражающиеся в стихах и их не знающие, но как бы наблюдающие человека и его сердце и их безмолвно обвиняющие. Надо ли говорить Вам, что я далеко не тот, чтобы легкомысленно над этими призраками чувств, дающими жизнь на земле не призракам, но живым детям, насмеяться за то только, что они не поют и не хватают за сердце своим одиноким, неделимым и бесследным богоподобьем, а смотрят, всматриваются и размножаются деленьем. О, трудно мне об этом и так, второпях. Но свято и это. Однако иначе, суше, совсем иначе, чем принято это умиленно выражать. Осенью ждем мы ребенка, это ее, бедную, и погнало домой. Вот и едем. – Марина, если Женя проснется, я оборву письмо и так пошлю. Этот один обман да простится всем нам троим, – он невольный, дальше поднимемся, другого никогда не будет.
Когда я прочел Ваше последнее письмо, у меня сердце сжалось от боли. Но это было заблужденьем. В следующую же минуту я поблагодарил Бога за то, что не встретил Вас летом 17 года. А то бы я только влюбился в Вас (и с Вами не было бы катастрофы, ибо их было бы две, а этого не бывает (т. е. у Вас и у меня)). Т. е. много бы ненависти осталось у нас по том, и такое потом обязательно бы последовало.
Письма не кончил. Опять просьба, уже раз высказанная Вам. Не думайте обо мне и об ответе, они придут сами собой. Стихов до Москвы читать не смогу. Пока не напишу из Москвы, – письма, если бы написали, не посылайте. Всего огорчительнее было бы, если бы то, что пришло от Вас, залегло и сообщилось моей жизни (даренье большой нравственной и облагораживающей силы), в отдаленном моем выраженьи показалось чудным, смешным или непонятным Вам. А мне кажется, что судьба сводит нас так для того, чтобы кругом нас и рядом с нами не было искажений, обманчивости, измен. До свиданья. – Спасибо за Эккермана.
Ваш Б.П.
Письмо 15
<кон. марта 1923 г.>
Цветаева – Пастернаку
Я терпелива, и свидания буду ждать, как смерти. / Я <в> Вас знаю только Вашу душу. / Умею любить Вселенную в розницу: позвездно и погнездно, но это величайший соблазн, – раз в жизни: оптом, в собирательном стекле – чего? – ну глаз. (Как всю Музыку в мире в одной органной ноте голоса.) Нужно быть терпеливым, великодушным, пожалуй старым, старше возраста. Только старик (тот, кому ничего не нужно) умеет взять, принять всё, т. е. дать другому возможность быть. Открещиваться и принимать вздох (выдох!) за вексель – дело наглой и подозрительной молодости. / Последняя реплика – «При чем тут я?!» («Не по адресу»). А здесь, волей-неволей, приходится говорить о поэте. Миллиард за жизнь прочитанных книг. – Так? – И очень много написанных. Откуда же чудо первичного волнения? Почему это ударило, а не соседнее. У каждого поэта только один читатель, и Ваш читатель – я. Теперь, внимание: я же не слепая и не глухая. Ваше признание меня (поэта) до меня доходит, я же не открещиваюсь: Вы поэт, Вы видите будущее. Хвалу сегодняшнему дню я отношу за счет завтрашнего, я спокойно принимаю, раз Вы верите – это будет (следовательно есть!). Вы видите землю насквозь, Вы видите цветок в семени. Никогда не расцветающий здесь, здесь прорастание в земле <вариант: сквозь землю>, цвет – завтра и там.
Ничья хвала и ничье признание мне не нужно, кроме Вашего, руку на сердце положа. – О не бойтесь моих безмерных слов, их вина в том, что они еще слова, т. е. не могут еще быть только чувствами. Когда я окончательно поверю в Вас, я перестану Вам писать.
Я очень спокойна. Никакой лихорадки. Я блаженно провожу свои дни. Это в первый раз за жизнь не наваждение, – а <пропуск одного слова> не чара, а знание. Не рассмотрите в этом превышения прав, раз, – упокоения в себе, два. Кроме Элизиума, есть еще земной милый сад с тростинками, с хворостинками, с шерстинками птиц и зайцев, – лбом в Элизиум, ногами на земле. Поэтому покойно, упокоено только мое главенствующее. А ногам – для того чтобы прямо идти – нужна рука – протянутая навстречу. – Хочу Ваших писем. —
Письмо 16
<кон. марта 1923 г.>
Цветаева – Пастернаку
Не живя с <Вами>, я всю жизнь буду жить не с теми, но мне не важно с кем: кем. Живя <Вами>, я всю жизнь буду жить – ТЕМ!
Знаете, как это бывает. Предположим, Вы ставите вопрос, сгоряча – перв<ым> движ<ением> – нет, потом – глубже: да, потом еще глубже: нет, глубже глубокого: да… (Не четыре ступени – сорок!) И, конечное: да.
Так и с Вашим вопросом (ибо не утверждение, а вопрос, в утверждении – вопрос!) о сестре. (Уже сейчас не помню, что сгоряча, м.б. и да, важна смена!) Как с лестницы. Но в Вашем вопросе я не вглубь шла, а ввысь.
Воз<действие> одного на другого. Душа ищет знака, повел<евающего> быть, (скала – жезла Ааронова <вариант: Моисеева>).
Думаю, что из упорства никогда не скажу Вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает всё, самого страшного!) Его можно произносить по пустякам, когда это заведомо – гипербола. Его можно дарить, как червонец – нищему. В больших случаях – тишина и осторожн<ость>. Не п.ч. Крёзу моего червонца мало, а п.ч. он его сам наперед взял.
Я ничего не могу Вам подарить, п.ч. это было бы взлом<ом> в Вашу же сокровищницу.
Еще: дарить: хотя бы душу! – отделять: душа часть меня, есть кость. Предпочитаю ничего Вам не дарить, не говорить – об этом.
Сегодня вечером, холодя себе весь левый сердечный бок промерзлой стеной весеннего вагона (сидела у окна), думала: этого жизнь мне не даст: Вас рядом. Даст чехов, немцев, студентов, гениев, еще кого-то, еще кого-то: – она мне не даст.
Ну, а в минуту смерти: кто встанет?
Думаю, (вне Вас и вне себя) в предсмертную секунду (последнюю до) – та рука, в секунду посмертную (первейшую, первую по) моя, эта.
По спокойствию и по безнадежности знаю: <оборвано>
– «Не ждите ни меня, ни моих писем»… Милый друг, я буду ждать Ваших дел, это же Ваше лучшее письмо ко мне: письмо к Миру!
– Ах, Вы и это слово писать задумыв<аетесь>? Для меня все слова малы с рождения, всегда. И за малейшее из них я так: из недр – благодарна. Я и не такие выслушивала молча, не отвечая на них, как не отвечают на вздох. Для меня они все малы, я ни одного не боюсь, другой у меня ни за одно не отвечает / я ни на одно не отвечаю.
Не бойтесь. Я не кредитор. Я и свои и чужие забываю, раньше, чем другой успеет забыть. Я не даю забывать – другому. (Т. е. эту роскошь оставляю за собой!)
Я дружбу ставлю выше любви: не я ставлю, стоит выше, просто: дружба стоит, любовь – влежку.
Horizontales und Wertikales Handwerk[12].
Всё в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь.
Сестра, это отсутствие страдания (не ее, от нее!). – Не будете. —
На моей горе растет можжевельник. Каждый раз, сходя, я о нем забываю, каждый раз, всходя, я его пугаюсь: человек! потом радуюсь: куст <вариант: Вы>. Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя – его нет, позади, миновала. Я его еще ни разу близко не видела. Я думаю, что это Вы.
Можжевельник двуцветнй: снизу голубой, сверху зеленый. В памяти моей он черный.
Нам с Вами важно условиться, договориться, и – сговорившись – держать. Ведь обычно проваливается, п.ч. оба ненадежны. Когда один надежен – уже надежда на удачу. А мы ведь надежны оба, Вы и я.