Тэсс из рода д'Эрбервиллей Гарди Томас
— Ну что же, мальчишкой я хорошо знал твою ок-РУГУ? — сказал он в заключение, — хотя с той поры там не бывал. Одна девяностолетняя старуха — когда-то она жила здесь по соседству, но давным-давно умерла — говорила мне, что какая-то семья с фамилией вроде твоей живет в Блекмурской долине; переехала она туда из наших краев и будто бы ведет свое происхождение от древнего рода, который весь повымирал, хотя новые поколения этого и не знали. Ну, да уж я, конечно, не обратил внимания на болтовню старухи.
— Да, это все пустое, — сказала Тэсс.
Потом заговорили о деле.
— А доить ты, миленькая, хорошо умеешь? Не хочется мне, чтобы в эту пору года у моих коров пропало молоко.
Она успокоила его на этот счет, а он осмотрел ее с головы до ног. Она мало выходила из дому, и у нее на щеках не было здорового румянца.
— А ты уверена, что выдержишь такую работу? Людям здоровым и привычным здесь неплохо, но мы ведь не в теплицах живем.
Она заявила, что сил у нее хватит, а усердие ее и желание работать, казалось, пришлись ему по вкусу.
— Не хочешь ли выпить чаю или поесть чего-нибудь, а? Не сейчас? Ну, как знаешь. Будь я на твоем месте, после такого долгого пути я бы высох, как сухарь.
— Я сейчас же начну доить, — сказала Тэсс, — чтобы скорее освоиться.
Она выпила немного молока, к большому удивлению, если не сказать, — презрению фермера Крика, которому словно и в голову не приходило, что молоко может служить напитком.
— Ну, если оно тебе по вкусу, так пей на здоровье, — равнодушно сказал он, когда доильщик приподнял подойник, чтобы она могла напиться. — А я уж много лет к нему не притрагивался. Дрянное пойло, на желудок свинцом ложится. Начни-ка вот с этой, — добавил он, указывая на ближайшую корову. — Доить ее не так чтобы очень трудно. У нас, как и у всех людей, есть коровы упрямые и коровы покладистые. Да ты и сама в этом скоро разберешься.
Когда Тэсс заменила шляпу чепчиком, уселась на скамеечке подле коровы и молоко брызнуло из-под ее пальцев в подойник, ей почудилось, что она и в самом деле заложила фундамент своей новой жизни. Уверенность эта принесла спокойствие, сердце ее стало биться медленнее, и она могла осмотреться по сторонам.
Доильщиков и доильщиц здесь был чуть ли не батальон; мужчины доили коров с тугими сосками, девушки — тех, с которыми легче было справиться. Мыза был а большая. В хозяйстве Крика насчитывалось свыше сотни дойных коров, и хозяин доил собственноручно шесть-восемь из них, за исключением тех дней, когда отлучался с мызы. Выбирал он таких коров, которых особенно трудно было доить: его батраками-поденщиками были зачастую люди, нанятые случайно, и эту полдюжину коров он не доверил бы им, опасаясь, что по небрежности они не выдоят их до конца; девушки же не справились бы с этой работой, так как руки у них были недостаточно сильные, — и в результате у коров пропало бы молоко. Беда не в том, что день-другой надой будет меньше, а в том, что чем меньше от коровы требуют молока, тем меньше она его дает, в конце концов совсем переставая доиться.
Когда Тэсс принялась за работу, болтовня во дворе смолкла на время, и слышалось лишь журчание мол ока, стекающего в подойники, да восклицания доильщиков, приказывающих корове повернуться или стоять смирно. Двигались, поднимаясь и опускаясь, только руки доильщиков, да коровы помахивали хвостами. Так работали эти люди среди широкого ровного луга, тянувшегося от края и до края долины, где пейзаж как бы сплавлен был из старых пейзажей, давно забытых ^несомненно, резко отличавшихся от нынешнего.
— Думается мне, — начал фермер, отходя от коровы, которую он только что выдоил, и направляясь со скамеечкой в одной руке и подойником в другой к следующей нераздоенной корове, — думается мне, что коровы дают сегодня молока меньше, чем обычно. Ей-богу, если Жмурка уже теперь начала удерживать молоко, ее к середине лета и доить не придется.
— А все потому, что пришла новая работница, — сказал Джонатэн Кейл. — Я это уже не раз примечал.
— Верно. Так оно и есть. Я и забыл об этом.
— Мне говорили, что молоко им в рога бросается, — вмешалась одна из доильщиц.
— Ну, насчет того, чтобы оно им в рога бросалось, — отозвался фермер недоверчиво, словно признавая, что анатомия может ставить предел даже колдовским чарам, — насчет этого я не знаю… да, не знаю. И сомневаюсь, потому что безрогие коровы удерживают молоко так же, как и рогатые. А знаешь ты загадку о безрогих коровах, Джонатэн? Почему они дают меньше молока в год, чем рогатые?
— Я не знаю! — перебила доильщица. — Почему?
— А потому, что их меньше, чем рогатых! — объявил Крик. — Но что там ни говори, а эти плутовки молоко сегодня удерживают. Придется вам, ребята, затянуть песню, другого лекарства нет.
На здешних мызах часто прибегают к пению, чтобы подбодрить коров, отказывающихся давать обычную порцию молока. И, повинуясь требованию хозяина, хор доильщиков затянул песню, правда, без особого воодушевления — и не особенно в лад. Однако, по их мнению, пока длилось пение, коровы давали молоко охотнее. Когда они бодро спели четырнадцать-пятнадцать куплетов баллады, повествующей об убийце, который боялся ложиться спать в темноте, потому что ему чудилось вокруг серное пламя, один из работников сказал:
— Когда поешь согнувшись в три погибели, дух перехватывает! Вот бы вы принесли свою арфу, сэр! Хотя в таких случаях скрипка куда лучше.
Тэсс, прислушиваясь к разговору, подумала, что слова эти обращены к хозяину мызы, но она ошиблась. Вопрос «почему?» донесся словно из живота бурой коровы в стойле: его задал доильщик, которого она еще не заметила.
— Да, да, скрипка лучше всего, — сказал хозяин. — Хотя на быков музыка действует сильнее, чем на коров, — так я слышал. Жил тут в Мелстоке один старик, звали его Уильям Дьюи. Он был из той семьи, что занималась в наших краях извозным промыслом; помнишь, Джонатэн? Я, можно сказать, знал его в лицо не хуже, чем родного брата. Ну так вот, возвращается этот человек домой со свадьбы — он там на скрипке играл, — а ночь светлая, лунная, и, чтобы сократить дорогу, пошел он наперерез по лугу, что зовется «Сорок Акров», а на этот луг выпустили пастись быка. Увидел бык Уильяма, рога опустил к земле и погнался за ним. И хотя Уильям бежал во всю прыть — да и выпил он не так уж много, если принять в расчет, что был на свадьбе, да еще у людей зажиточных, — но все-таки он видит: не успеть ему добежать до изгороди и перелезть через нее. И вот в последнюю минуту его осенило: вытащил он на бегу свою скрипку, повернулся лицом к быку и, пятясь к изгороди, заиграл джигу. Бык смягчился, стоит смирно и смотрит в упор на Уильяма Дьюи, а тот знай нажаривает; и тут бык вроде как улыбнулся. Но как только Уильям опустил скрипку и повернулся, чтобы перелезть через изгородь, бык перестал улыбаться и — рога вниз: целится ему в зад. Пришлось Уильяму опять повернуться и — хочешь не хочешь — играть. А было только три часа утра, и он знал, что этой дорогой долго никто не пройдет; он устал и измучился до смерти и не знал, что делать. Пиликал он этак часов до четырех, чувствует, что скоро ему крышка, и говорит себе: «Одна только песенка мне и осталась, а там — поминай как звали. Если господь не сжалится, тут мне и конец».
И тут вдруг припомнилось ему, что он своими глазами видел, как в рождественский сочельник всякая скотина преклоняет в полночь колени. Правда, сейчас был не сочельник, но ему пришло в голову оставить быка в дураках. Вот он и заиграл гимн, тот самый, что поют под Рождество. А тут глядь — бык в неведении своем преклоняет колени, словно и вправду был сочельник. Как только рогатый его приятель бухнул на колени, Уильям повернулся, пустился, как гончая, наутек и перемахнул через изгородь раньше, чем молящийся бык успел встать и погнаться за ним. Уильям после говаривал, что частенько приходилось ему видеть у людей дурацкие рожи, но никогда он не видел такой глупой морды, как у этого быка, когда тот понял, что над его благочестивыми чувствами надругались и сегодня вовсе не сочельник… Да, Уильям Дьюи — вот как его звали, и я могу точно указать место на мелстокском кладбище, где он сейчас лежит, — как раз между вторым тисовым деревом и северным приделом.
— Любопытная история. Она возвращает нас к Средневековью, когда вера была еще живой.
Слова эти, несколько необычные на скотном дворе, произнес человек, скрытый бурой коровой; но они прошли незамеченными, так как никто их не понял, и только рассказчику показалось, будто они выражают недоверие к его рассказу.
— А все-таки это сущая правда, сэр. Я его хорошо знал.
— В этом я нисколько не сомневаюсь, — отозвался голос из-за бурой коровы.
Таким образом, внимание Тэсс было привлечено к собеседнику хозяина, но она почти его не видела, так как он упирался головой в бок коровы. Она не могла понять, почему даже хозяин мызы называет его «сэр». Но найти объяснение было нелегко; он долго не отходил от своей коровы — за это время можно было выдоить трех, — и изредка слышались невнятные восклицания, словно работа не ладилась.
— Полегоньку, сэр, полегоньку, — сказал хозяин. — Тут не сила нужна, а сноровка.
— Это верно, — отозвался тот, наконец вставая и потягиваясь. — И все-таки я с ней справился, хотя у меня и заныли пальцы.
Теперь Тэсс увидела его во весь рост. На нем был обыкновенный белый фартук и кожаные гетры, какие надевают фермеры во время доения, а башмаки были облеплены навозом. Однако это был лишь рабочий костюм, облекавший человека образованного, сдержанного, задумчивого, непохожего на окружающих.
Но она позабыла об этих деталях, когда вдруг сообразила, что видела его раньше. С тех пор ей пришлось пережить столько невзгод, что она не сразу вспомнила, где они встречались. И вдруг ее осенило: это был прохожий, плясавший на клубном празднике в Марлоте, — незнакомец, который явился неведомо откуда, танцевал не с ней, а с другими, пренебрег ею, а потом ушел со своими друзьями.
Поток воспоминаний, вызванных этой встречей, напомнившей о том, что случилось еще до всех ее напастей, пробудил в ней мимолетную тревогу: что, если незнакомец, в свою очередь, ее вспомнит и так или иначе узнает ее историю? Но тревога рассеялась, когда Тэсс убедилась, что он не сохранил о ней никаких воспоминаний. Постепенно она разглядела, что со времени их первой и единственной встречи выразительное его лицо стало серьезнее, появились холеные усы и бородка; на щеках волосы были русые, на подбородке — светло-каштановые. Под полотняным его фартуком была надета темная вельветовая куртка, штаны из полосатого бумажного бархата, гетры и белая крахмальная рубашка. Не будь на нем костюма доильщика, никто бы не угадал, кто он такой. С одинаковой вероятностью его можно было принять и за эксцентричного помещика, и за зажиточного фермера. Что доильщиком он был еще неопытным, она догадалась тотчас же, по тому, сколько времени он доил одну корову.
Между тем многие доильщицы высказали свое мнение о новой работнице: «Какая она миленькая!» — высказали с неподдельным восхищением и великодушием, хотя втайне надеялись, что остальные будут возражать; и, говоря по правде, возражения были бы оправданны, так как эпитет «миленькая» лишь приблизительно определял то, что привлекало внимание в Тэсс. Когда было покончено с вечерним доением, работники побрели в дом, где миссис Крик, жена фермера — особа слишком респектабельная для того, чтобы собственноручно доить коров, и носившая в жаркую погоду теплое шерстяное платье, потому что работницы ходили в ситцевых, — наблюдала за тем, как молоко сливалось в жбаны, и за другими мелочами.
Тэсс узнала, что только две-три девушки, кроме нее, спали на мызе; большинство расходилось по домам. За ужином она не видела странного доильщика, который высказал свое замечание по поводу рассказа Крика, и не расспрашивала о нем, посвятив конец вечера устройству своего уголка в спальне. Это была большая комната, около тридцати футов в длину, помещавшаяся над молочной; здесь же находились постели трех других работниц. Эти цветущие молодые девушки были, за исключением одной, старше Тэсс. Когда пришло время ложиться, Тэсс успела так устать, что заснула мгновенно.
Но девушке, занимавшей соседнюю кровать, не спалось, и ей во что бы то ни стало хотелось рассказать Тэсс о жизни, которую она должна была теперь с ними разделить. Произносимые шепотом слова сливались с тенями, и дремлющей Тэсс чудилось, что порождены они тьмой, из которой доносятся.
— Мистер Энджел Клэр — тот, что изучает молочное хозяйство и играет на арфе, — почти не разговаривает с нами. Он сын священника и слишком занят своими мыслями, чтобы обращать внимание на девушек. Сейчас он поступил в учение к хозяину мызы — изучает все отрасли сельского хозяйства. На другой ферме он уже изучил овцеводство, а здесь учится молочному хозяйству… Да, он настоящий джентльмен. Его отец — священник мистер Клэр из Эмминстера, за много миль отсюда.
— А, я о нем слыхала, — сказала одна из проснувшихся товарок. — Кажется, он очень ревностный священник?
— Да, что верно, то верно; самый ревностный во всем Уэссексе. Мне говорили, что он один остался верным Низкой церкви, — в этих краях все принадлежит к Высокой. А все его сыновья, кроме нашего мистера Клэра, тоже священники.
В этот поздний час Тэсс не полюбопытствовала спросить, почему мистер Клэр не пошел, по примеру своих братьев, в священники. Она снова заснула, и голос товарки смешался с запахом сыров на смежном чердаке и мерным капаньем сыворотки из-под прессов внизу.
XVIII
Энджел Клэр встает из прошлого как образ довольно расплывчатый. Выразительный голос, пристальный взгляд рассеянных глаз, нервный рот, пожалуй, слишком маленький и изящно очерченный для мужчины, хотя иногда в очертаниях нижней губы намечается твердая линия, и этого достаточно, чтобы не заподозрить его в нерешительности. Впрочем, какая-то мечтательность, внутренняя сосредоточенность в манерах его и взгляде заставляли предполагать, что этот человек ни к чему особенно не стремится и не заботится о своем материальном благополучии. Однако, когда он был подростком, о нем говорили, что он мог бы добиться всего, стоит только ему попытаться.
Он был младшим сыном бедного священника, жившего в другом конце графства, а на мызу Тэлботейс приехал на полгода в качестве ученика, после того как побывал на нескольких фермах. Он намеревался изучить на практике все отрасли фермерского хозяйства, чтобы отправиться затем в колонии или арендовать ферму на родине — в зависимости от обстоятельств.
Вступая в ряды земледельцев и скотоводов, молодой человек делал шаг неожиданный и для себя, и для окружающих.
Мистер Клэр-старший, первая жена которого умерла, оставив ему дочь, под старость женился вторично. Вторая жена несколько неожиданно подарила ему трех сыновей, так что между младшим Энджелом и его отцом-священником, казалось, не хватало целого поколения. Из этих трех сыновей один только Энджел, дитя его старости, не окончил университета, хотя только он подавал в детстве надежды сделать блестящую карьеру ученого.
Года за три до появления Энджела на празднике в Марлоте, когда он, окончив школу, продолжал занятия дома, священник получил от местного книготорговца пакет, адресованный на имя его преподобия Джемса Клэра. Священник, вскрыв пакет, извлек книгу, но, просмотрев несколько страниц, вскочил со стула и отправился прямо в книжную лавку, держа книгу под мышкой.
— Зачем вы прислали мне это? — сурово спросил он, показывая книгу.
— Она была заказана, сэр.
— По счастью, не мною и не моими домочадцами.
Книготорговец заглянул в книгу заказов.
— Ах, ее неправильно адресовали, сэр, — сказал он. — Она заказана мистером Энджелом Клэром, и ее должны были послать ему.
Мистер Клэр вздрогнул, словно его ударили. Домой он вернулся бледный, расстроенный и позвал Энджела к себе в кабинет.
— Загляни-ка в эту книгу, мой мальчик, — сказал он. — Что тебе известно о ней?
— Я ее выписал, — просто ответил Энджел.
— Зачем?
— Чтобы прочесть.
— Как тебе могла прийти в голову подобная мысль?
— А что в этом такого? Это изложение философской системы. Вряд ли найдется на книжном рынке более нравственное и даже более религиозное сочинение.
— Да, нравственное — пожалуй, этого я не отрицаю. Но религиозное! И это говоришь ты — человек, намеревающийся стать служителем церкви!
— Раз уж ты затронул этот вопрос, отец, — перебил сын, и на лице его отразилось волнение, — то я хочу сказать раз навсегда, что предпочел бы не идти в священники. Боюсь, что по совести не могу этого сделать. Я люблю церковь, как родную мать. Я всегда буду чувствовать теплую привязанность к ней, ее история вызывает у меня глубокое восхищение, но совесть не позволяет мне принять, как это сделали мои братья, духовный сан, пока церковь не желает освободить дух свой от несостоятельного учения об искуплении.
Простодушному и прямолинейному священнику и в голову не приходило, чтобы его сын, его плоть и кровь, мог дойти до этого. Он был ошеломлен, возмущен, он онемел. Если Энджел не намерен стать служителем церкви, то какой смысл посылать его в Кембридж? Для этого человека, жившего в мире твердых представлений, университетское образование, не ведущее к принятию духовного сана, было то же, что предисловие к ненаписанной книге. Он был человек не только религиозный, но и благочестивый, глубоко верующий — не в том смысле, в каком уклончиво толкуют эти слова всякие шарлатаны в церкви и вне ее, но в старинном пламенном духе евангельской школы. И этот человек
- Был убежден,
- Что восемнадцать минуло веков
- С тех пор, как в мир
- Воистину предвечный…
Отец Энджела прибег к аргументам, уговорам, мольбам.
— Нет, отец, я не могу принять догмат четвертый (не говоря уже обо всех остальных) «в буквальном и грамматическом его смысле», как того требует Декларация, и потому не могу быть священником, — сказал Энджел. — В вопросах религии всем существом своим я склоняюсь к очищению или, цитируя твое любимое Послание к евреям, «к изменению колеблемого, как сотворенного, чтобы пребыло непоколебимое».
Отец был так удручен, что Энджелу больно было смотреть на него.
— Зачем же мы с матерью экономили и во всем себе отказывали, чтобы дать тебе университетское образование, если оно не послужит во славу божию? — твердил отец.
— Но оно может послужить во славу человека, отец!
Может быть, если бы Энджел настаивал, он, подобно своим братьям, и поступил бы в Кембридж, но взгляд отца на этот храм науки только как на ступень к принятию сана являлся семейной традицией, и так глубоко укоренилась в его мозгу эта мысль, что чувствительному его сыну стало казаться, будто упорство будет сродни намерению обмануть доверие и обидеть благочестивых домочадцев, которые, как намекнул отец, принуждены были во многом себе отказывать, чтобы выполнить задуманный план — дать одинаковое образование трем молодым людям.
— Я обойдусь без Кембриджа, — сказал Энджел. — Я чувствую, что при данных обстоятельствах не имею права поступить туда.
Результаты этого решающего спора не заставили себя ждать. Время шло, а Энджел без всякой системы переходил от одного занятия к другому, строил планы и размышлял. Он начал проявлять равнодушие к взглядам и традициям общества. В нем развивалось презрение к привилегиям, какие давали общественное положение и богатство. Даже «добрая старая семья» (излюбленное выражение покойного и весьма достойного старца, жившего в тех краях) утратила для него всякое очарование, поскольку среди членов ее не было людей, воодушевленных новыми идеями. Как бы в противовес этим суровым убеждениям он едва не потерял голову, когда поехал в Лондон посмотреть, что представляет собой мир, а потом избрать какую-нибудь профессию или дело, и чуть было не попал в сети женщины значительно старше его, но, к счастью, благополучно ускользнул, не слишком пострадав от этого приключения.
Уединенная деревенская жизнь — к ней он с детства привык — породила в нем непобедимое, почти безрассудное отвращение к современной городской жизни и преградила ему путь к успехам, о которых он мог бы мечтать, избрав какую-нибудь светскую профессию, раз духовная была для него закрыта. Но что-то нужно было делать. Один из его знакомых успешно занимался сельским хозяйством в колониях, и Энджелу пришло в голову, что этот путь может оказаться правильным. Сделаться фермером в колониях, в Америке или на родине, но лишь после того, как он пройдет хорошую школу и изучит это дело на практике, — вот профессия, которая, быть может, дарует независимость, не требуя, чтобы он ради нее пожертвовал тем, что ценил выше материальной обеспеченности, — а именно интеллектуальной свободой.
Вот почему Энджел Клэр в двадцать шесть лет занимался изучением ухода за рогатым скотом, и так как поблизости не было домов, где бы он мог устроиться с удобствами, то он жил и столовался у фермера.
Он занимал огромную мансарду, куда попасть можно было только по приставной лестнице, с чердака для сыров; долгое время, пока не явился Энджелине избрал ее своим убежищем, она была заперта. Здесь ему был простор; и когда весь дом укладывался спать, работники частенько слышали, как он шагает взад и вперед. Часть комнаты была отделена занавеской, за которой стояла его кровать, другая, скромно меблированная, служила гостиной.
Сначала он проводил время в мансарде, много читал и перебирал струны старой арфы, купленной на аукционе. Когда он бывал в дурном настроении, он говорил, что, быть может, ему еще придется арфой зарабатывать на хлеб насущный — стать уличным музыкантом. Но вскоре он предпочел книгам людей и стал завтракать и обедать внизу, в общей кухне-столовой, вместе с фермером, его женой и работниками. Компания была большая, так как почти все работники столовались у фермера, хотя ночевали на ферме немногие. Чем дальше, тем больше Клэр привыкал к своим сотоварищам по работе, и ему все больше нравилась их совместная жизнь.
К великому его удивлению, общение с ними начало доставлять ему неподдельное удовольствие. Его представление о работниках как о подобиях жалкой фигуры анекдотического Ходжа было через несколько дней предано забвению. При ближайшем рассмотрении оказалось, что Ходжа не существует. Правда, вначале, когда еще свежо было воспоминание о совсем ином обществе, эти новые знакомцы производили на него довольно странное впечатление, и быть на равной ноге с домочадцами фермера казалось чем-то унизительным. Их взгляды, обычаи, интересы представлялись ему отсталыми и бессмысленными. Но, тесно соприкасаясь с ними изо дня в день, Клэр — зоркий наблюдатель — увидел их в ином свете. Никакой реальной перемены не произошло, но однотонность уступила место разнообразию. Хозяин и его домочадцы, его работники и доильщицы, по мере того как Клэр узнавал их ближе, стали выделяться из общей безликой массы, словно происходил какой-то химический процесс. Тогда он понял мысль Паскаля:
«А mesure qu’on a plus d’esprit, on trouve qu’il у a plus d’hommes originaux. Les gens du commun ne trouvent pas de difference entre les hommes».[2]
Ходж, как тип, всегда неизменный, перестал существовать. Он распался на множество различных людей, на многих индивидуумов, мыслящих каждый по-своему, непохожих друг на друга, иногда счастливых, чаще философски спокойных, порой несчастных; попадались среди них и обладатели высоких талантов, если не гениальности, и глупцы, и развратники, и аскеты; одни были Мильтонами, чей дар не находил себе выражения, другие в иных условиях оказались бы Кромвелями; каждый имел о другом определенное мнение, подобно тому, как Энджел составлял себе мнение о своих друзьях; эти люди тоже хвалили либо осуждали друг друга, развлекались либо печалились, наблюдая чужие слабости и пороки, и каждый по-своему шел своей стезей, ведущей к смерти.
Неожиданно начал он находить прелесть в жизни на чистом воздухе ради нее самой и ради того, что давала она ему, независимо от ее влияния на избранную им карьеру. Чудесным образом — если принять во внимание его положение — он избавился от той хронической меланхолии, которая овладевает цивилизованными народами по мере того, как они утрачивают веру в высшую благодетельную силу. Впервые за последние годы он получил возможность читать книги, которые его интересовали, не заботясь о том, чтобы извлекать из них сведения, необходимые для какой-либо профессии, а руководства по сельскому хозяйству, с какими он считал нужным ознакомиться, отнимали мало времени.
Он отошел от прежнего миросозерцания и увидел нечто новое в жизни и человеке. и к тому же он близко познакомился с теми явлениями, о каких имел до сей поры лишь смутное представление, — познал настроение времен года, утра и вечера, ночи и полудня, изменчивый нрав ветра, познал деревья, воды и туманы, тени и тишину, болотные огоньки, созвездия и голоса неодушевленных предметов.
По утрам бывало еще свежо, и в большой комнате, где все завтракали, в очаге пылал огонь. Энджел Клэр, по распоряжению миссис Крик, твердившей, что он слишком благородного происхождения, чтобы сидеть с ними за одним столом, завтракал обычно в углу возле очага, а его чашка с блюдцем и тарелка ставились на откидную полочку, приделанную рядом. Свет из большого окна напротив падал в его уголок, смешиваясь с холодными синеватыми отблесками из широкой трубы над очагом, так что он мог читать, если ему хотелось. Между Клэром и окном находился стол, за которым завтракали его товарищи, и их профили с жующими челюстями четко рисовались на фоне окна. Сзади находилась дверь, ведущая в молочную, и видны были ряды прямоугольных жбанов, наполненных до краев утренним молоком. В дальнем ее конце, стуча, вращалась гигантская маслобойка, приводимая в движение ленивой лошадью, которую можно было видеть в окно: она ходила по кругу, погоняемая мальчиком.
Первые дни после приезда Тэсс Клэр, просматривая книгу, журнал или ноты, только что полученные по почте, почти не замечал ее присутствия за столом. Говорила она так мало, а ее товарки так много, что в их болтовне он не расслышал новой нотки; вдобавок он имел обыкновение пренебрегать деталями картины ради общего впечатления. Но однажды, изучая партитуру и мысленно воспроизводя мелодию, он вдруг отвлекся, и ноты упали рядом с очагом. Он посмотрел на раскаленные головни, под которыми одинокий язык пламени отплясывал пляску смерти, так как с утренней стряпней было уже покончено, и ему показалось, что пламя танцует джигу под аккомпанемент мелодии, звучавшей в его ушах. Посмотрел он и на два покрытых хлопьями сажи крюка, свешивавшихся над очагом с поперечного бруса, которые вздрагивали в такт музыке, посмотрел на чайник, пустой до половины и жалобно подпевавший ему в тон. Разговор за столом также cливался с этим фантастическим оркестром, и у Клэра вдруг мелькнула мысль: «Какой певучий голос у одной из работниц! Кажется, это новенькая».
Клэр повернулся и взглянул туда, где она сидела вместе с остальными.
Она не смотрела в его сторону. Он так долго молчал, что о присутствии его, в сущности, почти забыли.
— Не знаю, как там привидения, — говорила она, — а вот наши души могут выйти из тела, даже пока мы живем.
Хозяин с набитым ртом повернулся к ней и смотрел на нее серьезно и вопросительно, а огромные его нож и вилка (завтрак здесь был нешуточным) торчали перпендикулярно к столу, словно недостроенная виселица.
— Да ну? Как же это так, милая? — спросил он.
— Это очень легко почувствовать, — продолжала Тэсс, — нужно только лечь ночью на траву и смотреть прямо в небо, на какую-нибудь большую яркую звезду и думать о ней все время, — и тогда почувствуешь, что находишься за сотни миль от своего тела и оно тебе как будто совсем не нужно.
Фермер, в упор смотревший на Тэсс, перевел взгляд на свою супругу.
— Чудное дело, а, Кристиана? И подумать только, сколько миль я отмахал по ночам за последние тридцать лет, еще когда за тебя сватался, или торговать ходил, или за доктором да за повитухой бегал, — и до сей поры даже не подозревал о такой штуке. И ни разу не почуял, чтобы моя душа хоть на дюйм поднялась над воротничком.
Чувствуя на себе взгляды всех присутствующих, не исключая и хозяйского ученика, Тэсс вспыхнула и, холодно обронив, что это лишь ее фантазия, снова принялась за еду.
Клэр продолжал наблюдать за ней. Она покончила с завтраком и, сознавая, что Клэр на нее смотрит, начала чертить указательным пальцем какие-то узоры на скатерти, смущаясь, словно домашнее животное, которое чувствует на себе пристальный взгляд.
«Какая чистая и невинная! Эта девушка — настоящее дитя природы!» — подумал Клэр.
И тогда ему почудилось в ней что-то знакомое, что-то уносившее его назад, в радостное и беззаботное прошлое, когда необходимость строить жизненные планы еще не затянула небосвода серой дымкой. Он пришел к заключению, что видел ее раньше: где — он не мог припомнить; должно быть, встретил случайно, проходя какую-нибудь деревню, но это его и не интересовало. Однако этого обстоятельства оказалось достаточно, чтобы он начал отдавать предпочтение Тэсс перед другими хорошенькими работницами, когда ему хотелось полюбоваться женской красотой.
XIX
Обычно коров доили всех подряд, не делая выбора. Но иные коровы предпочитают какие-нибудь одни руки, а иногда пристрастие их доходит до того, что они не подпускают к себе никого, кроме своего любимца, и бесцеремонно опрокидывают чужой подойник.
Фермер Крик, поставив себе за правило бороться с этими симпатиями и антипатиями, постоянно перемещал доильщиков, — иначе он мог бы очутиться в затруднительном положении в случае ухода кого-нибудь из них. Но девушки исподтишка стремились к тому, чтобы нарушить это правило, и каждая доильщица выбирала восемь-десять коров, к которым уже привыкла, благодаря чему легко могла их выдоить, не затрачивая сил.
Тэсс, как и ее товарки, быстро обнаружила, какие коровы оказывают предпочтение ее манере доения, и охотно выбирала бы их, так как за последние два-три года слишком часто сидела безвыходно дома и руки ее стали нежными. Из ста пяти коров восемь — Толстушка, Причудница, Гордячка, Дымок, Старая Красотка, Молодая Красотка, Опрятная и Горластая — отдавали ей свое молоко с такой готовностью, что Тэсс достаточно было прикоснуться пальцами к вымени, хотя у одной или двух сосцы были твердые, как морковь. Зная, однако, желание хозяина, она добросовестно старалась доить без разбора всех, кроме самых трудных, с которыми еще не могла справиться.
Но вскоре она заметила, что порядок, в каком бывали расположены коровы, странным образом совпадает с ее желаниями, и наконец пришла к определенному выводу: это не могло быть делом случая. Последнее время хозяйский ученик помогал выстраивать коров в ряд, и на пятый или шестой раз Тэсс, усевшись возле коровы, повернулась и посмотрела на него с лукавым недоумением.
— Мистер Клэр, вы расставили так коров нарочно! — сказала она, краснея.
Когда она высказала это обвинение, легкая улыбка скользнула по ее лицу, и помимо ее воли верхняя губа слегка приподнялась, приоткрыв кончики зубов, а нижняя осталась сурово неподвижной.
— Это не имеет никакого значения, — ответил он. — Вы ведь отсюда не уйдете и всегда будете их доить.
— Вы так думаете? Я бы этого очень хотела. Но как можно утверждать заранее?
Потом она рассердилась на себя: не зная, что у нее были серьезные основания искать этой уединенной жизни, он мог неправильно истолковать ее слова. Она говорила с таким жаром, словно ее желание остаться на ферме вызвано было отчасти и его присутствием. Ее недовольство собой было столь велико, что в сумерках, когда все коровы были выдоены, она ушла в сад и продолжала сетовать, зачем дала она ему понять, что его заботливость не прошла незамеченной.
Был летний июньский вечер, и воздух был так упоительно прозрачен и тих, что неодушевленные предметы, казалось, наделены были двумя или тремя, если не пятью, чувствами. Разница между близким и дальним стерлась, близким было все в пределах горизонта. Тишина казалась не простым отрицанием шума, но какой-то субстанцией. Ее нарушили звуки арфы.
Тэсс и раньше слыхала эту музыку в мансарде, над своей головой. Неясная, приглушенная, сдавленная стенами, она никогда не производила на нее такого впечатления, как теперь, когда чистая, словно нагая, мелодия парила в неподвижном воздухе. В сущности, и инструмент, и исполнение были плохи; но все в мире относительно, — и Тэсс, словно зачарованная птица, слушала и не могла наслушаться. Вместо того чтобы уйти, она подошла близко к музыканту, прячась от него за изгородью.
Дальний конец сада, где находилась Тэсс, в последние годы оставался запущенным; здесь было сыро от густо разросшейся сочной травы, над которой от малейшего прикосновения вздымались облачка пыльцы; здесь цвели высокие сорняки, распространяя резкий аромат, и эти красные, желтые и пурпурные цветы являли такую же яркую красочную гамму, как цветы садовые. Тэсс кралась по этим зарослям, как кошка, пачкая юбку в «кукушкиных слезках», давя слизняков, попадавшихся под ноги, пятная пальцы соком чертополоха и слизью улиток, стирая обнаженными руками липкую плесень с древесных стволов — белоснежную на яблонях, но оставлявшую ярко-красные пятна на коже. Наконец, не замеченная Клэром, она подошла совсем близко к нему.
Тэсс потеряла представление о времени и пространстве. Тот экстаз, какой, по ее словам, можно было вызвать, глядя пристально на звезду, овладел ею теперь помимо ее воли. Тихое бренчание старой арфы баюкало ее, как волны, и мелодия, лаская ее, словно ветерок, вызывала на глазах слезы. Носившаяся в воздухе цветочная пыльца казалась звуками, ставшими доступными зрению, а сырость в саду — слезами чутких растений. Хотя надвинулись сумерки, резко пахнущие цветы словно пламенели в напряженном внимании, не смыкая своих лепестков, и волны красок сливались с волнами звуков.
Лучи света, еще не угасшего, вырывались из широкого разрыва в западной гряде облаков, и казалось, там случайно остался осколок дня, когда вокруг уже спустились сумерки. Клэр закончил жалобную мелодию, очень простую и не требующую большого искусства, а она ждала, надеясь, что он сыграет еще что-нибудь. Но ему надоело играть, и, рассеянно обогнув изгородь, он побрел по саду. Тэсс с раскрасневшимися щеками попыталась ускользнуть бесшумно, словно тень.
Однако Энджел увидел ее светлое летнее платье и окликнул ее; она услышала его тихий голос, хотя он был еще довольно далеко.
— Почему вы убегаете, Тэсс? — спросил он. — Боитесь?
— О нет, сэр… здесь, на вольном воздухе, мне нечего бояться, в особенности теперь, когда осыпается цвет яблони и все так зелено.
— Но вам знакомы иные страхи, да?
— Да, пожалуй, сэр.
— Чего же вы боитесь?
— Я не знаю, как объяснить.
— Боитесь, как бы молоко не свернулось?
— Нет.
— Жизнь вас пугает?
— Да, сэр.
— Ах, и меня также, очень часто. Нести бремя жизни — нешуточное дело, не правда ли?
— Да, вы это верно сказали, сэр.
— И все-таки я не ожидал, чтобы такая молоденькая девушка, как вы, могла так думать. Как это случилось?
Она замялась и промолчала.
— Доверьтесь мне, Тэсс.
Она подумала, что ему хочется знать, каким представляется ей мир, и ответила робко:
— Деревья смотрят пытливо, правда? То есть кажется, будто они так смотрят. А река говорит: «Зачем тревожишь меня своим взглядом?» И кажется, будто множество дней — завтрашних — выстроилось в ряд; и первое завтра — самое большое и ясно видимое, а cледующие делаются все меньше и меньше, чем дальше они от нас; и все они грозные и жестокие и словно говорят: «Я иду! Берегись меня! Берегись!..» Но вы своей музыкой, сэр, можете будить мечты и прогоняете эти страшные мысли!
Он был удивлен: как могло воображение этой мол одой девушки, простой доильщицы, в которой было, правда, что-то возбуждавшее зависть товарок, — как могло оно порождать такие печальные образы? В бесхитростных фразах — обучение в шестиклассной школе не прошло даром — высказывала она чувства, какие, пожалуй, являлись чувствами века — болезнью модернизма. Однако он перестал удивляться, когда подумал, что, в сущности, так называемые новейшие идеи на самом деле представляют собой всего лишь более современное, более утонченное, выраженное словами, оканчивающимися на «логия» и «изм», определение чувств, которые смутно волновали человечество в течение веков.
Но странно было, что они возникли у нее, такой молодой, более чем странно; это производило впечатление, вызывало интерес, казалось трогательным. Не догадываясь о причине, он забыл о том, что значение имеет не длительность, а интенсивность пережитого испытания. Через страдание пришла она к духовной зрелости.
Тэсс, в свою очередь, не могла понять, почему человек, происходивший из семьи священника, получивший хорошее образование и не знавший материальной нужды, считает жизнь бременем?.. У нее, несчастной странницы, были для этого серьезные основания. Но как мог этот незаурядный, наделенный поэтической душой человек, который никогда не спускался в Долину Унижения, как мог он разделять чувства жителя Уца — те чувства, какие испытывала она сама два-три года тому назад? «Душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих. Опротивела мне жизнь. Не вечно жить мне».
Правда, теперь он оторвался от своего класса, но она знала, чем это объясняется: подобно Петру Великому на корабельной верфи, он изучал то, что хотел знать. Коров он доил не потому, что вынужден был это делать, а потому, что это должно было помочь ему стать преуспевающим хозяином мызы, землевладельцем, агрономом и скотоводом. Из него выйдет американский или австралийский Авраам, повелевающий, подобно монарху, своими стадами, — пятнистыми и полосатыми, своими слугами и служанками. Но иногда ей казалось непонятным, как мог этот начитанный, любящий музыку и мыслящий молодой человек добровольно избрать занятие фермера, а не священника, подобно своему отцу и братьям.
Так как ни он, ни она не имели ключа к тайне другого, то оба останавливались в недоумении перед своими открытиями и, не пытаясь заглянуть в прошлое, ждали, надеясь глубже узнать характер и душевный склад друг друга.
Каждый день, каждый час открывал ему какую-нибудь новую ее черту, и такие же открытия делала она. Тэсс старалась себя обуздывать, но не подозревала, сколько было в ней жизненной силы.
Казалось, сначала Тэсс интересовалась только умом Энджела Клэра, не замечая в нем мужчины. Она сравнивала его с собой, и каждый раз, обнаруживая глубину его познаний и пропасть, какая отделяла ее, Тэсс, с ее невысоким уровнем духовного развития, от него, поднявшегося на неизмеримую высоту, она впадала в уныние, считая, что все ее усилия ни к чему не приведут.
Как-то упомянув мимоходом о пастушеской жизни в Древней Греции, Клэр вдруг заметил, что Тэсс сразу стала грустной. Она в это время собирала бутоны цветов, которые называются «лорды» и «леди».
— Почему вы вдруг приуныли? — спросил он.
— Так… пустяки… я подумала о себе, — печально усмехнувшись, сказала она и начала нервно обрывать лепестки «леди». — Подумала о том, какой могла бы я быть! Мне кажется, я загубила свою жизнь, потому что никогда не представлялось мне случая что-то сделать. Когда я вижу, как много вы знаете, сколько прочли, сколько видели и передумали, я чувствую, какое я ничтожество. Я похожа на несчастную царицу Савскую из Библии! Нет у меня больше бодрости.
— Право же, из-за этого не стоит огорчаться! И знаете, милая моя Тэсс, — заговорил он, воодушевляясь, — я рад был бы помочь вам — обучить вас истории или дать книги, которые вы хотели бы прочесть…
— Опять «леди», — перебила она, показывая бутон, который ощипывала.
— Что?
— Я хотела сказать, что, когда начинаешь обрывать лепестки, всегда оказывается больше «леди», чем «лордов».
— Бросьте «лордов» и «леди». Хотели бы вы чему-нибудь учиться? Например, истории?
— Иногда мне кажется, что я не хочу знать больше того, что уже знаю.
— Почему?
— Что толку, если я узнаю, что таких, как я, очень много и в какой-нибудь старой книге описан человек точь-в-точь такой же, как и я, а мне предстоит повторить то, что он делал? От этого мне только грустно станет. Лучше не вспоминать, что ты со своим прошлым ничем не отличаешься от многих тысяч людей, а будущая твоя жизнь и поступки такие же, как у них.
— Так, значит, вы ничему не хотите учиться?
— Пожалуй, мне хотелось бы узнать, почему… почему… солнце светит равно и добрым и злым, — ответила она, и голос ее дрогнул. — Но книги мне этого не скажут.
— Тэсс, ну к чему такая горечь?
Конечно, успокаивая ее, он руководствовался лишь вежливостью, представлением о долге, ибо в былые дни у него самого возникали такие же мысли. Глядя на свежие губы Тэсс, он решил, что эта наивная дочь природы повторяет чужие слова, не понимая их значения. Она продолжала обрывать лепестки «лордов» и «леди», а Клэр, бросив взгляд на ее загнутые ресницы, касавшиеся щеки, медленно отошел. Она стояла, задумчиво ощипывая последний бутон, потом очнулась от грез и нетерпеливо бросила на землю всех этих цветочных аристократов, негодуя на себя за свою глупую болтовню. А в глубине ее сердца разгоралось пламя.
Какой дурочкой должен он считать ее! Мечтая заслужить доброе его мнение, она вспомнила то, о чем последнее время старалась забыть, — так неприятны были последствия, — вспомнила о происхождении своем из рыцарского рода д’Эрбервиллей. Для нее это открытие было не только бесполезно, но и гибельно, но, быть может, мистер Клэр, джентльмен и знаток истории, проникнется к ней уважением и забудет о ребяческой ее игре с «лордами» и «леди», если узнает, что эти статуи из пурбекского мрамора и алебастра в кингсбирской церкви изображают подлинных ее предков по прямой линии, что она не самозванка, как те, порожденные деньгами и тщеславием, трэнтриджские д’Эрбервилли, но настоящая д’Эрбервилль по крови.
Однако, прежде чем сделать это признание, Тэсс решила осторожно выведать у владельца мызы, какое впечатление может произвести оно на мистера Клэра. Она спросила: питает ли мистер Клэр уважение к древним родам графства, если их представители лишились всех богатств и земель?
— Мистер Клэр, — решительно объявил фермер, — завзятый бунтарь, второго такого и не сыщешь; он ни капельки не похож на свою родню. А больше всего на свете он ненавидит так называемые старинные фамилии. По его словам, всякому должно быть ясно, что старинные фамилии сделали свое дело в прошлом, и теперь от них никакого толка не будет. Было время, когда Биллеты, Дренкхарды, Греи, Сен-Кэнтэны, Гарди и Гоулды владели огромными поместьями в этой долине, ну а нынче ничего у них нет. Да вот взять хотя бы нашу маленькую Рэтти Придл: она из рода Пэриделлей — из древнего рода, владевшего когда-то землями у Кингс-Хинтока, которые принадлежат теперь графу Уэссекскому, а в те времена о нем и его родичах никто и не слыхивал. Мистер Клэр об этом узнал и несколько дней разговаривал с бедняжкой очень презрительно. «Ах, говорит, никогда из вас не выйдет хорошей доильщицы! Ваши предки всю свою силу порастратили в Палестине много веков назад, и теперь вам нужно тысячу лет ждать и набираться сил для новых дел!» Пришел как-то к нам парнишка просить работы и говорит, что его зовут Мэт. Мы спрашиваем, как его фамилия, а он отвечает, что никогда не слыхивал, чтобы у него была фамилия. Мы удивились: как же это так? А он объясняет: мол, семья его еще не обзавелась предками, так откуда же у него возьмется фамилия? «А, вас-то мне и нужно! — говорит мистер Клэр, вскакивает и пожимает ему руку. — Я на вас возлагаю большие надежды!» И дал ему полкроны. Да, старинных фамилий мистер Клэр не переваривает.
Выслушав это карикатурное изложение взглядов Клэра, бедная Тэсс порадовалась, что в минуту слабоcти не сказала ни одного лишнего слова, хотя ее род был очень древний и, пожалуй, успел за это время не только прийти в упадок, но и набраться новых сил. Вдобавок еще одна доильщица как будто могла соперничать с ней в этом отношении! И Тэсс продолжала держать язык за зубами, не заикаясь о склепе д’Эрбервиллей и о рыцаре Вильгельма Завоевателя, чье имя она носила. Узнав таким образом точку зрения Клэра, она объясняла теперь его интерес к себе главным образом тем, что он считал ее не связанной никакими семейными и родовыми традициями.
XX
Лето было в разгаре. Новые цветы, листья, соловьи, зяблики, дрозды разместились там, где всего год назад обитали другие недолговечные создания, в то время как эти были еще зародышами или частицами неорганического мира. Под лучами солнца наливались почки, вытягивались стебли, бесшумными потоками поднимался сок в деревьях, раскрывались лепестки и невидимыми водопадами и струйками растекались ароматы.
Жизнь работников и работниц фермера Крика текла беспечально, мирно, даже весело. Пожалуй, социальное их положение было самым счастливым, ибо они находились выше черты, у которой кончается нужда, и ниже той, где условности начинают сковывать естественные чувства, а погоня за пошловатой модой превращает довольство в скудость.
Так протекали дни, те дни, когда листва особенно обильна и кажется, будто природа преследует одну цель — выращивать растения. Тэсс и Клэр бессознательно изучали друг друга, неизменно балансируя на грани страсти, но, по-видимому, не переступая ее. И, подчиняясь непреложному закону, стремились к одной и той же цели, подобно двум ручьям, текущим в одной долине.
Никогда Тэсс не была так счастлива, как теперь, и, быть может, ей не было суждено еще раз пережить такие же счастливые дни. В этой новой обстановке она чувствовала себя и физически и духовно на своем месте. Молодое деревце, пустившее корни в ядовитую почву, где упало семя, было пересажено на более плодородную землю. Кроме того, и она, и Клэр до сих пор еще занимали позицию между простым влечением и любовью; здесь не было места глубоким волнениям, не было рефлексии с ее надоедливыми вопросами: «Куда увлекает меня этот новый поток? Какое значение имеет он для моего будущего? В какой связи находится он с моим прошлым?»
Для Энджела Клэра Тэсс пока была лишь отражением идеала, розовой теплой тенью, которая еще не завладела его сознанием. И он разрешал себе думать о ней, полагая, что интерес его является не больше чем интересом философа, созерцающего крайне оригинальную и самобытную представительницу женского пола.
Встречались они постоянно, иначе и быть не могло.
Встречались ежедневно в странный и торжественный предутренний час, в лиловых или розовых лучах рассвета, — ибо здесь нужно было вставать рано, очень рано. Коров доили ни свет ни заря, а перед этим, вначале четвертого, снимали сливки с молока. Обычно тот, кто первым просыпался от звона будильника, должен был будить остальных. Тэсс поступила на мызу последней, а к тому же вскоре обнаружилось, что на нее можно положиться — она не проспит, как это случал ось с другими, — а потому эта обязанность все чаще выпадала на ее долю. Как только в три часа кончал дребезжать будильник, она выходила из своей комнаты и бежала к двери хозяина, затем поднималась по лестнице на мезонин к Энджелу и окликала его громким шепотом, после чего будила своих подруг. К тому времени как Тэсс успевала одеться, Клэр уже спускался вниз и выходил в свежую утреннюю прохладу. Остальные работницы и работники старались поваляться в постели подольше и появлялись через четверть часа.
Серые полутона рассвета не похожи на серые вечерние сумерки, хотя краски как будто одни и те же. На восходе солнца свет кажется активным, а тьма пассивна, тогда как вечером активен нарастающий мрак, а свет дремотно пассивен.
И вот, потому что эти двое так часто — и не всегда, быть может, случайно — вставали первыми на ферме, им начинало казаться, что во всем мире пробуждались от сна они первые. В начале своего пребывания на мызе Тэсс, одевшись, не снимала сливок с молока и тотчас же выходила во двор, где Клэр обычно ее поджидал. Открытый луг залит был призрачным туманным светом, который внушал им чувство оторванности ото всех, словно они были Адамом и Евой. В этом тусклом свете зарождающегося дня Тэсс казалась Клэру существом совершенным и духовно и физически, наделенным чуть ли не царственным могуществом, — быть может, потому, что в пределах его кругозора вряд ли хоть одна женщина, столь же одаренная, как Тэсс, выходила из дому в такую раннюю пору; да и во всей Англии мало нашлось бы таких женщин. Красивые женщины обычно спят в летнюю утреннюю пору. Тэсс была подле него, а остальные просто не существовали.
Рассеянный странный свет, который окутывал их, когда они шли рядом к тому месту, где лежали коровы, часто заставлял его думать о часе воскресенья. Ему и в голову не приходило, что подле него, быть может, идет Магдалина. Все кругом было окутано серыми тенями, и лицо его спутницы, притягивавшее его взгляд, поднималось над туманной мглой, словно светясь фосфорическим светом. Она казалась призрачным бесплотным духом — такой делали ее падавшие с северо-востока холодные лучи загорающегося дня. Его лицо, хотя он этого и не подозревал, производило на нее то же впечатление.
И в этот час, как было уже сказано, он сильнее всего ощущал ее странное очарование. Больше не была она доильщицей, но воплощением женственности. Полушутя называл он ее Артемидой, Деметрой и другими причудливыми именами, которые ей не нравились, потому что она их не понимала.
— Зовите меня Тэсс, — говорила она обиженно, и он повиновался.
Светало, и тогда она снова превращалась в женщину; лицо богини, которая может даровать блаженство, становилось лицом женщины, блаженства жаждущей.
В эти часы, когда люди еще спят, им случалось подходить совсем близко к водяным птицам. Из зарослей на границе луга, куда они ходили гулять, вылетали цапли, поднимая оглушительный шум, который напоминал стук распахивающихся дверей и ставней, либо, застигнутые врасплох, смело оставались стоять в воде и, следя за проходившей парой, медленно и бесстрастно повертывали головы, словно марионетки, приводимые в движение часовым механизмом.
Они видели пласты легкого летнего тумана над лугами — пушистые, ровные и тонкие, как покрывало. На траве, седой от росы, виднелись островки там, где ночью лежал скот, — темно-зеленые сухие островки величиной с коровью тушу, разбросанные в океане росы. От каждого островка вилась темная тропинка, проложенная коровой, которая, покинув место ночлега, ушла пастись, — и они находили ее в конце этой тропинки. Узнав их, корова фыркала, и у ее ноздрей клубилось в тумане облачко пара. Тогда гнали они коров на мызу, а иногда доили их тут же.
Случалось, что летний туман сгущался, и луга походили на белое море, над которым, словно грозные скалы, поднимались отдельные деревья. Птицы взмывали над ним, вырываясь к свету, и парили в воздухе, греясь на солнце, либо садились на мокрые, сверкавшие, как стеклянные прутья, перекладины изгороди, пересекавшей луг. Туман оседал крохотными алмазами на ресницах Тэсс и мелким жемчугом осыпал ее волосы. Когда разгорался день, солнечный и банальный, роса испарялась, Тэсс теряла свою странную, эфирную прелесть, ее зубы и глаза блестели в лучах солнца, и снова она была лишь ослепительно красивой доильщицей, у которой могли найтись соперницы среди других женщин.
В это время раздавался голос фермера Крика, который распекал за поздний приход работниц, живших не на мызе, и бранил старую Дебору Файэндер за то, что та не моет рук.
— Ради бога, Деб, подставь руки под насос. Ей-богу, если бы лондонцы знали, какая ты грязнуха, они бы покупали масла и молока еще меньше, чем теперь, а это не так-то просто.
Кончали доить коров, и тут Тэсс, Клэр и все остальные слышали, как миссис Крик отодвигает в кухне тяжелый стол от стены, — эта процедура неизменно предшествовала каждой трапезе; после завтрака раздавался снова тот же отчаянный скрип, когда стол водворяли на прежнее место.
XXI
Однажды после завтрака в молочной поднялась суматоха. Маслобойка вращалась, как всегда, но масло не сбивалось. Всякий раз, как это случалось, обычная жизнь останавливалась. Плюх-плюх — плескалось молоко в огромном цилиндре, но того звука, которого ждали все, не было слышно.
Фермер Крик и его жена, доильщицы Тэсс, Мэриэн, Рэтти Придл, Изз Хюэт и приходящие замужние работницы, а также мистер Клэр, Джонатэн Кейл, старая Дебора и все остальные стояли, беспомощно созерцая маслобойку, а мальчишка, погонявший во дворе лошадь, таращил глаза, показывая, что оценивает создавшееся положение. Даже меланхолическая лошадь, завершая круг, казалось, посматривала на окно вопросительно и грустно.
— Много лет не бывал я у сына знахаря Трэндла в Эгдоне, много лет, — с горечью сказал Крик. — Далеко ему до отца! И раз пятьдесят я говорил, что в него не верю. Да, не верю. А все-таки придется пойти к нему. Да, придется пойти, если дело не наладится.
Даже мистер Клэр приуныл, видя отчаяние хозяина.
— Когда я еще был мальчишкой, — сказал Джонатэн Кейл, — знахарь Фолл — тот, что живет по ту сторону Кэстербриджа, — слыл мастером. Ну, да теперь он рассыпается, как гнилое дерево.
— Мой дед ходил, бывало, к знахарю Минтерну в Олскомб, умный был человек, как говаривал дед, — продолжал мистер Крик. — Но нынче толковых людей не сыщешь.
Миссис Крик держалась ближе к делу.
— Уж не влюблен ли у нас тут кто-нибудь на мызе? — предположила она. — В молодости я слыхала, что масло от этого не сбивается. Помнишь, Крик, много лет назад служила у нас одна девушка… и масло-то ведь тогда не сбивалось…
— Да, да. Но это не так. Любовь тут была ни при чем. Помню прекрасно: маслобойка тогда испортилась.
Он повернулся к Клэру:
— Был у нас работник Джек Доллоп, сэр, разбитной парень; ухаживал за молодой девушкой из Мелстока и обманул ее, как обманывал многих. Ну, да на этот раз пришлось ему столкнуться с женщиной совсем другого сорта, правда, сама-то девушка была здесь ни при чем. В святой четверг собрались мы все здесь — вот так же, как и теперь, только масло в тот день не сбивали — и видим: подходит к дому мать этой девушки и держит в руке громадный зонт, оправленный медью, которым быка можно с ног свалить, — идет и спрашивает: «Здесь работает Джек Доллоп? Он мне нужен. Хочу с ним посчитаться». А следом за матерью идет девушка, обманутая Джеком, и плачет горькими слезами, уткнувшись в платок. Джек посмотрел в окно и говорит: «О господи! Вот беда! Она меня убьет! Куда бы мне спрятаться, да поскорее? Не говорите ей, где я!» И с этими словами залез в маслобойку и крышку прикрыл изнутри. А тут уж мать девушки ворвалась в молочную. «Негодяй! Где он? — кричит. — Я ему всю морду расцарапаю, дайте только мне до него добраться!» Искала она повсюду, ругала Джека и так и этак; тот лежит и чуть не задыхается в маслобойке, а бедная девушка, или — вернее будет сказать — молодая женщина, стоит у двери и плачет навзрыд. Никогда я этого не забуду, никогда! Камень и тот бы растаял. А она никак не может его отыскать.
Хозяин мызы умолк, и слушатели обменялись кое-какими замечаниями.
Рассказы мистера Крика отличались одним любопытным свойством: казалось бы, доведенные до конца, они побуждали слушателей встревать со своими замечаниями не вовремя, так как на самом деле до конца было еще далеко, но старые друзья не попадались на эту удочку.
Рассказчик продолжал:
— Понять не могу, как старуха догадалась, но в конце концов она пронюхала, что он сидит в маслобойке. Не говоря ни слова, она ухватилась за ручку — а маслобойку тогда крутили вручную — и давай крутить, а Джек болтается там, внутри. «О господи! Остановите маслобойку! — закричал он, высунув голову. — Выпустите! Всю душу из меня вытрясли!» Был он трусоват, как и полагается такому парню. «Э, нет, не выпущу, пока не вернешь ей честное имя!» — закричала старуха. «Останови маслобойку, старая ведьма!» — завизжал он. «Ах ты, обманщик! Называешь меня старой ведьмой, хотя вот уж пять месяцев, как следовало бы тебе величать меня тещей!» И пошла крутить, а у Джека кости трещат. Никто из нас не посмел вмешаться, и он наконец обещал загладить грех. «Да — говорит — слово свое я сдержу». Тем дело и кончилось.
Слушатели, посмеиваясь, обсуждали рассказ, как вдруг сзади послышался шорох; все оглянулись: Тэсс, побледнев, направилась к двери.
— Какая жара сегодня! — чуть слышно проговорила она.
Действительно, день был жаркий, и никому не пришло в голову, что бледность ее вызвана воспоминаниями хозяина. Он шагнул вперед, распахнул перед ней дверь и сказал с ласковой насмешкой:
— Что ж это ты, девчурка? Самая хорошенькая молочница на моей мызе и вдруг раскисла, чуть только настала жара. Как же мы без тебя обойдемся в середине лета? А, что скажете, мистер Клэр?
— Мне дурно… я… я лучше выйду на воздух, — пролепетала она и скрылась за дверью.
На ее счастье, в эту самую минуту плеск молока во вращающейся маслобойке сменился долгожданным чмоканьем.
— Пошло! — воскликнула миссис Крик, и на Тэсс перестали обращать внимание.
Бедная девушка вскоре взяла себя в руки, но весь день втайне грустила. После конца вечерней дойки ей не захотелось оставаться на людях, и, выйдя из дому, она побрела сама не зная куда. Она чувствовала себя несчастной, глубоко несчастной, сознавая, что для ее товарок повествование фермера было забавным рассказом, и только. Казалось, ни одна из них, кроме нее, не поняла трагического его смысла, и, несомненно, никто не подозревал, как больно задел ее этот рассказ. Заходящее солнце выглядело теперь безобразным, словно глубокая воспаленная рана на небе. В зарослях у реки только одинокая тростянка приветствовала ее надтреснутым печальным голосом, прозвучавшим как голос утраченного друга.
В эти длинные июньские дни доильщицы, да и другие обитатели мызы, ложились спать на закате еще раньше, так как вставать приходилось спозаранку и работа была тяжелая — в эту пору коровы давали полные ведра молока. Обычно Тэсс поднималась наверх вместе со своими товарками, но сегодня она первая ушла в их общую спальню и уже дремала, когда явились остальные. Она видела, как они раздевались в оранжевых лучах заката, окрасившего их фигуры в желтоватые тона, потом задремала снова, но ее разбудили их голоса, и она тихо повернулась к девушкам.
Ни одна из трех ее товарок по комнате еще не улеглась спать. В ночных рубашках, босые, они втроем стояли у окна, а последние алые лучи с запада румянили их лица и шеи и освещали стены комнаты. Все три с глубоким интересом следили за кем-то в саду, и лица их почти соприкасались: веселое, круглое лицо, лицо бледное в рамке темных волос и хорошенькое личико, обрамленное рыжеватыми кудрями.