Если кто меня слышит. Легенда крепости Бадабер Подопригора Борис
— Хочешь поспать часок-другой? Когда у тебя самолёт? Брось полотенце в стиралку. Ещё помнишь, куда?
Она наклонилась, чтобы выдернуть шнур утюга из розетки, и Борис отчётливо увидел, что под коротким халатиком на ней ничего нет. Его в то же мгновение «перемкнуло», и он набросился на Ольгу как зверь. И не просто как зверь, а как смертельно оголодавший самец. Бывшая супруга, надо сказать, и не особо сопротивлялась. Так, ойкнула для приличия… Тем более что произошло всё, как записано в боевом уставе, «стремительно и дерзко». А если перевести это на обычный язык — то взял Борис Ольгу прямо стоя, чего раньше в прежней их супружеской жизни никогда не было. Ольга вообще позу сзади не любила, называла ее «собачьей» и неприличной, унижающей достоинство женщины. Глинский понять не мог, откуда у неё такая хрень в голове, но переубедить так и не смог.
И тут — на тебе, воин Красной армии! Чудеса, да и только…
Борису даже пару раз почудился в Ольгином прерывистом дыхании намёк на стон, а ведь раньше она не стонала никогда и головой с закрытыми глазами не качала. Правду говорят, всё течёт, всё изменяется…
…Потом он перенёс её на кровать и снова взял, уже более традиционным для их былого супружества способом. И снова ему показалось, что она была не такой, как раньше, — нежнее, что ли, доверчивей и при этом — трогательно стыдливей…
Успокоившись, они ещё долго лежали рядом и молчали. Постепенно Ольга стала рассказывать о себе, об аспирантуре и почти готовой кандидатской диссертации — только бы профессор Миньяр-Белоручев из ВИИЯ не напакостил… Борис слушал и нежно гладил её по спине, плечам, груди и ниже, уже перестав удивляться всему, что произошло.
— А как с личной жизнью?
Он задал этот вопрос без надрыва и без подкола, скорее сочувственно и даже по-родственному. Ольга поняла эту интонацию и ответила просто и без жеманства:
— У меня есть жених. Вот папа вернётся из командировки — и будем готовиться к свадьбе.
Внутри Глинского ничего не ёкнуло и не дрогнуло, как ни странно, вместо ревности он испытал что-то вроде радости за бывшую жену — пусть хоть у неё-то жизнь наладится… Как там Виола сказала: «Сделай счастливой хоть кого-то…»
— А кто он? Из наших?
Она кивнула.
— Я его знаю?
Ольга вздохнула и снова кивнула:
— Он на пару выпусков старше тебя и… и знает тебя… К сожалению, не всегда с хорошей стороны.
Борис аж сел. У него никаких проблем ни с кем из виияковцев не было, кроме… Мать честная!
— Погоди, Оля, это что, Слава Самарин, что ли?
Она чуть вскинула подбородок:
— А ты что-то имеешь против?
Глинский задумался, а потом пожал плечами:
— Да нет, просто удивился… Как я могу быть против?.. Он… такой… серьёзный.
Ольга чуть поджала губы и тихо сказала, избегая смотреть ему в глаза:
— Он… Он рассказал мне о вашей драке, опять из-за какой-то артисточки…
Вот этого уж Глинский стерпеть не мог.
— Что? Прости, конечно… Я уважаю твой выбор, но это — вранье. Не было никакой драки — я просто дал ему пару раз слева и справа — на том всё и кончилось. И вовсе не из-за, как ты выразилась, «какой-то артисточки»…
— А из-за чего же тогда?
— Из-за разных представлений о порядочности.
Ольга вздохнула, как будто что-то вспоминая, и, слегка улыбнувшись, съёрничала:
— Из «заразных», говоришь. Но знаешь… — она тут же посерьёзнела. — С ним надёжней, чем с тобой…
Борис бережно обнял ее:
— Оля, я правда… Я желаю тебе счастья… Вот честно. От всей души. Ты его заслуживаешь. Я… я так благодарен тебе. За всё. Я… я не ожидал этого… Я… Тем более ты замуж собралась, а тут я…
— Ты мне тоже не чужой, Боря. Ты — мой первый мужчина. И ты завтра снова будешь на войне. У нас в газетах про Афганистан ничего не пишут, но я-то знаю, что там на самом деле происходит… Там идёт настоящая война, и там убивают. И ты… ты береги себя. Я тебя очень прошу. Хорошо?
А потом она сама обняла его, ну а Бориса после столь долгого воздержания особо упрашивать не надо было…
Все-таки некая грань занудства в Ольгином характере присутствовала. Видимо, изначально решившись на добрый поступок, она всё же сказала себе: «но не более трех раз» — и строго придерживалась намеченного плана. После того как всё было кончено, она после недолгой паузы выбралась из кровати и, уже явно стесняясь своей секундной наготы, надела домашний халат. Но не прежний, фривольный, а вполне плотный и глухой, тем самым как бы показывая, что «никто ничего не видел и тем более не делал». Глинский намёк понял, безропотно встал и начал одеваться, столь же «приватно».
— Оль, прости… Ты не одолжишь мне рублей сорок, я перешлю потом… Четыре копейки осталось, а своим звонить не хочу, чтобы не бередить их…
Она, даже не дослушав, махнула рукой:
— Вон в том ящике возьми. Там, правда, все бумажки по двадцать пять… так что бери уж пятьдесят, лишними не будут. Отдашь как сможешь, ты не беспокойся, нас сейчас не поджимает…
Когда подошла пора прощаться, он даже за талию приподнял её с искренней дружеской благодарностью.
— Ну спасибо тебе, Оля. Счастья и удачи. Твоим, я думаю, от меня приветы передавать не стоит. И Славе тоже.
С чувством юмора у бывшей жены всегда было не очень, поэтому ответила она абсолютно серьёзно:
— Я Славе ничего рассказывать не собираюсь…
— Вот это мудро! — не удержался Глинский, но она сжала ему локоть, показывая, что не закончила:
— …но и ты, пожалуйста, своим знакомым ничего не рассказывай…
— Да как ты… да ты что, Оля?!
— Ну, что ни что, а мужики своими постельными подвигами похвастаться любят. А уж про то, как с бывшей женой, — так и вовсе сам Бог велел.
Борис посмотрел на неё с лёгкой усмешкой сожаления: вроде действительно не чужие люди, а так и не разобралась в нём Ольга, раз просит не делать того, что для него и так невозможно.
— Нет, Бог такого не велел. Не бойся, я ничего никому не скажу.
— Я не боюсь, просто… Это не нужно. Ладно. Забыли, ничего не было.
Глинский покачал головой:
— Всё было, и я ничего не забуду. А сказать никому не скажу. Спасибо тебе.
— Не жалеешь, что бросил меня? — вдруг спросила она уже на самом пороге.
— Жалею, — легко и очень искренне соврал Борис, потому что чутьем угадал, как важен ей именно такой ответ, а это было то малое, чем он мог отблагодарить за её, что ни говори, поступок…
Они обнялись и по-русски расцеловались три раза, потом присели «на дорожку», хотя Глинский и не собирался возвращаться.
— Прощай, Боря.
— Прощай, Оля. Спасибо ещё раз за всё. Удачи тебе.
— Это тебе удачи. Береги себя. Бог даст — ещё увидимся.
— Может, и свидимся…
Он не стал вызывать лифт и пошёл, не оглядываясь, по лестнице вниз, а она всё стояла в открытой двери и слушала, как стучат его сапоги по бетонным ступеням.
Билет до Ташкента Глинский взял без проблем и уже в самолёте, задрёмывая, вернулся к своим невесёлым мыслям: «Вот и прокатился… Ольга — вот уж от кого не ожидал… А она всё-таки „отличница“. Все правильно: по ее „пятерочной“ логике правильной девочки — оказать „посильную помощь“ офицеру воюющей армии (пусть и бывшему мужу) важнее, чем не изменить вновь приобретенному жениху… А Слава-то Самарин! Действительно, герой-фотограф… Да, свято место пусто не бывает, в этих кругах матримониальный конвейер сбоев не даёт, и в „благодарных по жизни“ недостатка нет. Будет Слава паинькой — и генерал Левандовский его непременно в люди выведет… А Людмила-то… Всё же моя дочь или не моя?» Борис вытащил из кармана галифе марлевый браслетик с клеёнчатой биркой, украденный у Людмилы, и долго смотрел на него, грустно улыбаясь. О Виоле он старался не думать, но получалось это плохо. Спас сон, глубокий и без сновидений. Проснулся он, лишь когда самолёт уже заходил на посадку.
Полковник Сивачёв встретил Глинского неласково — вынес отмеченное вчерашним днём предписание, почти брезгливо протянул его, зыркнул угрюмо и сказал, как отрезал:
— Больше ко мне не обращайся.
Борис даже не пытался оправдываться.
До родной тузельской пересылки, то есть до очередного челнока на Кабул, оставалось ещё часа три с лишним, и Глинский отправился искать обещанные Челышеву и ротному «гостинцы». Кассеты и шпроты он нашёл на Алайском базаре за две цены. Точнее, не он нашёл — помогли местные мальчишки, сразу углядевшие озабоченного офицера и предложившие свои услуги:
— Эй, командон, щто нада?!
Борис объяснил, и мальчишки обернулись мигом. Правда, рижских кассет они отыскали всего семь штук, остаток доложили московскими, зато со шпротами был полный порядок — рижские, свежие, денег хватило аж на девять банок.
Ну и на две литровые бутылки «Особой». Это само собой, это как положено.
А ещё Глинский зашёл на почту и позвонил матери. Дома её, конечно, не оказалось, и он набрал рабочий номер, моля про себя, чтобы мама оказалась на месте. Ему повезло.
— Мамуль, привет, как ты?
— Ой, Боренька… сыночек! Ты откуда?
— Мам, я из Ташкента звоню. Я туда-обратно прилетел, бумаги кое-какие доставить поручили.
— Ой… Боренька, сыночек… Как ты? Я уж извелась вся, который день места себе не нахожу, всё сердце о тебе изболелось, всё мне казалось, что ты где-то рядом и весточку подашь… Вот как чувствовала… А отец-то не верил, развела, говорил, бабьи охи…
— Мам, как папа?
— Да нормально, сыночек, давление, правда, прыгает, ну так это давно уже. Он же, ты знаешь, неугомонный у нас… Лучше скажи, как ты? Надолго ли в Ташкент?
— Нет, мам, сегодня же улетаю. Ты не думай, у меня там всё нормально. Я же писал — я в Кабуле, при штабе. У нас спокойно.
— Сыночек мой, береги себя, я уж не знаю, как за тебя Бога молить.
— Всё в порядке, мама, главное — вы не болейте.
…Весь этот короткий разговор, и особенно уже когда была повешена трубка, Борис мысленно ругал себя последними словами: всё со своими «Любовями» разбирался, а мать — самого дорогого и родного человека — оставил «на потом»…
В Тузель Глинский добрался на русском частнике, не взявшем с офицера ни копейки. Как только Борис зарегистрировался, прозвучала команда:
— Офицерам — прапорщикам — служащим строиться! Достать паспорта-предписания! Багаж — на проверку!
Был солнечный ташкентский день. Только изредка накрапывал дождь…
В Кабул Глинский прибыл в смятённых чувствах и с повинной головой. Он думал, что его все подряд обольют презрением, а потом сотрут в порошок. Но всё оказалось не так уж и страшно. Ермаков лишь глянул в невесёлое лицо Бориса и только рукой махнул.
— Кто тебя отпускал — тому и докладывай. Шпроты-то привёз?
— Вот, девять банок.
Наутро Глинский отправился в разведотдел, прямиком к Челышеву. Отдал кассеты, доложился, после этого сдачу отсчитал. Подполковник молчал, выжидающе глядя на опоздавшего из отпуска офицера. Глинский почувствовал себя школьником, подглядывавшим за девчонками в физкультурной раздевалке и пойманным учителем. Под насмешливым взглядом Челышева Борис начал нести какую-то ахинею, дескать, опоздал, потому что в Ташкенте чужую «гражданку» занимал, а по возвращении из Москвы не сразу нашёл хозяина. Интеллигентный Андрей Валентинович хмыкнул и совсем неинтеллигентно сказал:
— Не пизди.
Глинский сразу заткнулся. Челышев насмешливо вздохнул:
— Это ж надо столько лет посвятить военной разведке и правдоподобно врать не научиться. Хоть бы придумал что-нибудь оригинальное — из уважения к профессии. На моей памяти уже пятеро опоздавших не могли владельца «гражданки» найти. Просто профессиональная деградация какая-то.
— Что тут придумывать? — промямлил Борис. — Я просто… Мне очень стыдно, товарищ подполковник.
— Стыд — не соль, глаза не выест. Ладно, Боря. На хама ты вроде не похож… Случилось, что ли, чего?
Глинский вздохнул и рассказал всё как было.
Андрей Валентинович выслушал, закурил свое неизменное «Руно» и коротко резюмировал услышанный рассказ:
— В общем, никто не дал, кроме бывшей жены. Действительно, драма. Но ты знаешь, бывает и драматичнее. Так что подотри слюни и иди служить дальше. Ясно?
— Так точно, — обрадованно вскинулся Глинский, поняв, что прощён. Он повернулся кругом, но Челышев сказал ему в спину:
— Да, вот ещё… к сроку на отпуск добавь ещё две недели. Это от меня лично. Понял?
— Так точно, понял.
— Вот и молодец, что понял. А ещё месяц добавь — это уже от генерала.
— Так точно, товарищ подполковник…
В Афгане, вообще-то, бюрократией не заморачивались. Если офицер ничего уж такого, особенно «военного», не отчебучивал — его просто «вздрючивали» по-свойски и снова включали в дело. А уж разведка-то и подавно не жаловала уставную формалистику…
В тот же вечер Борис написал подробное письмо Людмиле, в котором просил честно ответить на мучивший его вопрос: он ли отец? (Ответа ждал долго, но так и не дождался. Не дождался, потому что Ан-двенадцатый, взявший на борт, в том числе, почту, был сбит душманским «стингером». Про гибель самолета Глинский, конечно, знал. Но о том, что именно в нём сгорело его письмо, — как-то не подумал. А тем более он не узнал, что в том самолете погиб ещё в первый раз вёзший его в Афганистан лётчик-«правак» по имени Сергей Есенин, кстати дальний родственник САМОГО. Тот, кто с такой теплотой отзывался о «настоящем фронтовике» генерале Глинском. Что тут скажешь?..)
3
…За этот свой странный пятидневный отпуск Борис окончательно перестал быть плейбоем с гитарой. Что-то случилось с ним в Москве — именно там он вдруг окончательно прочувствовал войну. А может, просто закончился очередной этап его взросления.
Как бы там ни было, но к службе он вернулся будто и не уезжал никуда. О Союзе он старался не думать, да и, честно говоря, часто просто сил на ностальгию не оставалось. Рейды случались всё чаще, задачи разведке ставили сверху жёстко и по «политической нарастающей» — требовали взять живым западного инструктора, а выполнить это задание всё не получалось, хотя пару раз агентура и давала вроде бы точный «пас». Но бандгруппы, в составе которых были «западные товарищи», будто предупреждал кто-то.
Однажды группа Ермакова вышла на перехват такой банды и сама угодила в умело организованную засаду. Тогда потеряли четырёх. А ещё трёх, в том числе Лисапеда, тяжело ранило, а по мелочи зацепило почти всех, кроме Бориса, — его, будто заговоренного, пожалели и пули, и осколки, и даже каменная крошка особо не посекла.
Для Глинского, кстати, это был уже четвёртый «выход» за полтора месяца, прошедших с его краткого отпуска. Предыдущие три прошли почти без приключений — и вот на тебе! Ермаков, видимо, ещё когда из Кабула вылетали, что-то почувствовал, потому что задумчиво и без улыбки сказал тогда Борису:
— Частим, брат, частим… Сверху погоняют, им результат давай… Частим… А как говорила Мариванна Иван Иванычу, когда он её раком ставил, «можно не так часто, но глубже»… А мы, Студент, частим и частим… До глубины настоящей влезть у наших начальников не получается, вот они и пытаются частотой компенсировать. А это редко приводит к чему-нибудь хорошему — обычно и Мариванна недовольна, и Иван Иваныч весь вспотевший…
…Они летели куда-то под Кандагар. По общей нервозности, творившейся в полевом лагере, Борис понял, что происходит какой-то «сбой в программе», он даже видел, как, отойдя чуть в сторону, Грозный что-то на повышенных тонах обсуждал с Боксёром. Как потом уже узнал Глинский, группе Ермакова, как говорится, в последнюю минуту изменили пункт десантирования и последующий маршрут. Это обстоятельство, собственно говоря, и позволило «духам» организовать успешную засаду, потому что ни Ермаков, ни Боксёр провести доразведку уже не успевали. То есть афганцы просто грамотно переиграли шурави в классической разведкомбинации: они подкинули умело закамуфлированную дезу про банду с инструктором, потом ещё несколько уточнений об их планах… Причём красиво так, с профессиональным расхождением в мелких деталях. А когда шурави наживку проглотили, «духи» просто сели в подходящем для засады месте и стали ждать… Глинский потом долго пытался вспомнить отдельные детали этого боя, но цельная картина никак не составлялась, распадалась на отдельные кусочки какой-то страшной мозаики.
В том, что их вообще не перебили всех подчистую, была заслуга, прежде всего, Лисапеда. Он весь последний час их передвижения хмурился, озирался как-то недовольно, будто ощущал какую-то тревогу. И это именно Альтшуль всё-таки первым заметил засаду — буквально за несколько секунд до того, как начался плотный огонь. Несомненно, «духи» хотели подпустить их ещё ближе, и группу в итоге спасло именно приличное всё же расстояние до засады да те несколько секунд, что Лисапед подарил своим товарищам, успев крикнуть:
— Ложись, слева «духи»!
Да ещё выучка, конечно, спасла — никто не заметался, как куры по двору, все залегли грамотно, по боевому расписанию, вот только у моджахедов позиция была намного лучше — сказка, а не позиция: лежи себе в каменных складках, да и расстреливай сверху вниз — наискосок глупых шурави…
Альтшуля ранило пулей в живот в первую же минуту боя, а потом ещё пуля срикошётила от магазина в «лифчике» и завязла в нижней челюсти, выбив два зуба и задев язык. Юра буквально захлебывался кровью, но ещё пытался стрелять, пока не потерял сознание…
…Потом всё завертелось, словно в каком-то адском калейдоскопе, причём Глинский был не уверен, что память сохранила события в правильной очередности:
Вот Ермаков орёт радисту про «вертушки» и сигнал «Гром» (сигнал, подаваемый при попадании в опасную нештатную ситуацию), а сам перехватывает пулемёт у убитого сержанта и начинает бить короткими прицельными очередями в буро-серые скалы.
Вот совсем рядом с Борисом вырастает разрыв гранатомётного выстрела…
А вот их снайпер, младший сержант из Омска, с удивлением в глазах опустился на корточки и бросил винтовку. Потом схватился за живот, вдруг разогнулся в полный рост, затем упал и стал поджимать ноги…
Глинскому стало бы, наверное, очень страшно, если б на страх было время, если бы он мог в полной мере осознать и прочувствовать, что происходит. Но времени не было — надо было стрелять и перекатываться, меняя позицию… «Духов» он практически не видел — так, мелькало что-то между каменных валунов. А вот Ермаков, похоже, видел больше, потому что несколько раз злорадно матюкнулся, когда в ответ на его огонь наступала секундная пауза…
И вот уж совершенно никак потом Борис не мог вспомнить, сколько времени шёл этот бой…
…Он добил свой четвёртый боекомплект и пополз к неподвижному Лисапеду, чтобы забрать у него патроны. В голове противно звенело от выстрелов и их визгливого эха, отражающегося от бесконечных камней. Забирая у Альтшуля патроны, Глинский ощутил не страх — власть судьбы, перед которой ты — просто вместилище костей и никому не интересных страстей. Нет, он не запаниковал, просто осознал, что скоро у них закончатся боеприпасы и…
С горем пополам группе удалось выбраться с насквозь простреливаемой «ладошки» и вытащить за укрытия раненых…
А потом подоспели два «крокодила», и Ермаков закричал и начал ракетами показывать им направление до засады… «Вертушки» расхерачили тот склон по «полной программе», вот только оставались ли там ещё «духи» или успели свалить — так и осталось под большим вопросом…
Потом подошли ещё две «вертушки», на этот раз Ми-восьмые, пока одна страховала, вторая забирала убитых и тяжелораненых.
А остатки группы Ермакова часа через два подхватили БТР и БРДМ и с ветерком довезли до заставы, затерянной в здешних сопках. Ну то есть не то чтобы совсем забытой, но вспоминали размещённый на ней взвод нечасто. На этой заставе ничего хорошего не было, за одним исключением — здесь совсем недавно оборудовали источник — ручей с чистой, кристально прозрачной и обжигающе холодной водой. Такое, кстати, в Афгане почти не встречалось, чтобы можно было совсем не экономить воду. Заставы куда чаще «сидели» на придорожных высотках, куда вода не поднималась, и её приходилось привозить отдельно и не без риска.
Заросший многодневной щетиной начальник заставы — лейтенант — расстарался и организовал помывку и ужин — чуть ли не весь запас совершенно дефицитной картошки отдал! Для него прибытие группы было событием, он радовался редким тут гостям и тому, что назавтра их будет забирать кабульская «вертушка» — а с «вертушкой» больше, чем с наземными колоннами, приходит на заставу газет-журналов, иногда даже книг и прочих гостинцев. Но главное — письма приходят быстрее, а не через месяц, как сплошь и рядом. Лейтенант был рад гостям, и его тянуло поговорить с офицерами. Ермакову и Глинскому не хотелось обижать хлебосольного хозяина, но и на разговоры не было уже ни сил, ни настроения.
Борис помог Ермакову обмыться и перевязал ему бок, задетый по касательной пулей. Ещё у капитана было рассечено чем-то (наверное, осколком) левое плечо и сильно побиты каменной крошкой лоб и правая щека.
— А у тебя, значит, ни царапины, — хмыкнул удивленно Ермаков, — кабы не запрещено было в Афгане произносить слово «везучий», я бы… Ты, вообще-то, того! Тебя… знаешь, какая высшая награда для связистов? «Сегодня можно не дрючить».
Более высокой оценки связисты действительно не удостаиваются никогда. Поэтому Борис впервые за Афган почувствовал себя равным Грозному. Ну почти:
— Да я, Иван Васильевич, даже не помню всего, что делал, первый раз такое…
— Скажу тебе по секрету, Борис, — поддержал его настроение Грозный, — я тоже в такую жопу попал в первый раз. Нет, бывало, когда не очень шло, под Кишкинахудом, слышал небось, очень плотненько поджали, но чтоб так?! Я, честно говоря, в какой-то момент расстроился, что молитв толком не знаю. Пыталась меня когда-то научить бабуля, а я смеялся над ней, называл пережитком прошлого. А ведь нас сегодня Бог спас. Ежели бы Лисапед не унюхал чего-то — всё, мы б сейчас водичкой не плескались. В лучшем бы случае нас обмывали, а в худшем — «духи» бы с собой уволокли. У них же трупы наших — типа валюты…
Глинский никогда ещё не видел Грозного-Ермакова таким разговорчивым и откровенным: видимо, так, через разговор, он пытался выйти из страшного нервного напряжения.
— Иван Василич, давно хотел вас спросить, да как-то случая не было: откуда у Юры такое прозвище — Лисапед?
Ермаков сделал затяжку и прищурился:
— Лисапед-то? Так это у него ещё с Рязани, с первого прыжка. Он «землю встречал», ногами закрутил, будто на велосипеде… Инструктор по ПДС и назвал его Лисапедом. Так и приклеилось на всю учёбу, потом она и мариманам[65] понравилась, ну а тут перекрещивать как-то не стали. Запоминается ведь!
— Как вы думаете, Иван Василич, он как?..
Ермаков пожал плечами:
— Ну я, конечно, не доктор, но… Я сначала думал, что всё намного хуже, а потом, когда уже грузили, ещё раз глянул — ну не кранты. Были бы совсем кранты — он бы и до «вертушки» не дотянул. А он даже очухался сам — сказать только ничего не мог. А эта рана в челюсти — она только выглядит страшно, а на самом деле — ну неприятно, ну неудобно. Но на жизнь не повлияет. Красоты, конечно, уже той не будет, когда залатают, ну так и Юрий — не девка… Знаешь, какая за него пошла?.. Даже театр свой бросила. Прям в Совгавань за ним — а она даже в кино раз снялась. Но Юра… такой. Он раз сказал, что вообще не умеет даже с бабами изменять. А вот что мне писать матерям наших «двухсотых»? Четыре раза! Да у нас никогда такого не бывало, Боря! Всё как в старой сказке — чем дальше, тем страшнее…
Капитан засопел, а потом достал фляжку:
— Хлебнёшь?
Борис молча кивнул, и Ермаков, отвинтив защитного цвета колпачок, протянул ему спирт:
— Давай, по глоточку. По большому, но одному. Завтра нас в Кабуле обнюхают, ты не сумлевайся. И допросят, и отписаться заставят. Сначала вместе, потом поврозь. Как за «стингер». В общем, будет разбор полетов.
Глинский набрал полный рот спирта, с трудом проглотил его и потом долго запивал холодной водой, пытаясь залить пожар в груди и в горле.
Капитан хлебнул свою долю, запил, долго морщился, потом встал:
— Ну что, может, в блиндажик — попробуем поспать чуток?
Борис качнул головой:
— Отдохните, Иван Василич. А я на воздухе посижу, покурю. Вон — закат какой красивый.
— Красивый-то он красивый, да только красного в нём многовато. Ты, Борис, смотри аккуратно, ночи-то уже холодные. А то будет прикол — в бою ни царапины, зато потом — пневмония.
Глинский улыбнулся от такой не характерной для Ермакова заботы и покивал: мол, ладно-ладно, мёрзнуть не буду. Проскочивший мимо начальник заставы, видимо, всё же услышал обрывок их разговора и прислал Борису солдатика со стареньким бушлатиком. Глинский набросил его на плечи, спрятал нос в воротник и опустил было веки, но ему тут же привиделись бесконечные фонтанчики каменного крошева от бесконечных пуль, и он снова открыл глаза. Пытаясь успокоиться, Борис закурил, машинально вслушиваясь в разговор двух солдат, присевших неподалеку в курилке. Один из них был свой, спецназёр, а второй (вроде бы блондин, но в сумерках уже и не разглядеть) — с заставы.
Двум русским солдатикам, случайно сведённым войной, всегда есть о чём поболтать, а уж если кто «зёму»[66] встретил, то тем более…
Рассказывал в основном местный парень, спецназёр лишь изредка угукал да вставлял разные междометия. Он нежно баюкал свою правую перебинтованную руку, задетую осколком, поэтому, наверное, и не мог заснуть. Парень с заставы подкуривал ермаковскому бесконечную «Приму» и, не торопясь, рассказывал свою одиссею:
— Тогда в Кабуле ты ж сам спрашивал… Я-то, вообще, в водительской учебке был, в Коврове. Нам сначала говорили — в Германию, а потом — хуюшки, в Афган. Ну я с дуру домой и дёрнул. Женщину хотел свою повидать, она, знаешь, старше меня… Училкой работает. Ну повидался, а она — в слёзы: тебя арестуют, то-сё… Типа судить будут. Я ей: да ладно, чё ты, а она плачет, и всё… Я даже подумал — может, беременна? Так вроде — нет… Говорит, только что кончились… — ты вовремя… Ну а наутро: «Здрасте!» — замкомроты лично домой пожаловал. Я ему: «Да я за гитарой только, вы ж сами сказали, гитару — можно…» А он вывел во двор — даже поссать не дали… И с прапором-инструктором морду набил. Попинали ещё для бодрости. Хорошо, Ирка моя не видела. А потом руки связали и забросили в 66-й «газон», как мешок. Я даже обоссался, пока везли. И в тот же день в «скотовоз»… А я ж от своей-то команды отстал, меня дежурному коменданту и скинули, чтоб он пристроил к кому-нибудь. А там Серёгу Савичева, одноклассника, встретил… Ты ж его видел — рыжий такой, с веснушками, помнишь? Он со мной в Коврове в одной команде был, его на пересылке комендантским писарчуком поначалу сделали — он ведь художественную школу кончил. Ну типа там, наглядная агитация, стенгазеты…
Ну он мне по дружбе документы и вернул, которые коменданту передали. Всё — «военник», предписание, права… Без «военника» ведь даже из палатки не выйти, ты ж сам знаешь. Короче, я их под подушку положил, отскочил ненадолго к медпункту, возвращаюсь — пиздосин-квак, нету ксив. Всё смели. Значит, мне вместо Афгана — дисбат светит.
Потому что, типа, повторная попытка дезертирства. Я говорю: да украли. Они: хуй тебе украли… Ну нас с Серёгой — в пересыльный обезьянник… Сидим, дознавателя ждём… А тут полкан один, начальник автослужбы округа. Рожа пропитая, лапы чёрные. Как начал на коменданта орать: «Вы что, суки, план замены срываете?! Каждую неделю по три сменщика на губе держите! В Афган их, блядей, а не на парашу!..» Ну в таком духе… А комендант-майор так жмётся… Короче, он нас этому полкану уже передавать начал, а тут нарисовался капитан, узбек, толстый, с «черепахами».[67] Ну эта морда толстая говорит, того, кто документы скинул, — не отдам, мол, у него рецидив. Типа, звоню прокурору. Ну полкан снова давай орать, а узбек — ни в какую. Тогда полкан обороты сбавил, говорит, слушай, юрло, если он документы сбросил, то или в сортир или в уголь закопал. За пять лет другого не было. А вдруг и впрямь украли? Короче, спрашивает, говно вывозили? Комендант ему — нет ещё. Полкан и говорит: а пусть он это говно сам руками разгребёт. Типа, найдет свои бумажки — забирай падлу. Нет — я ему за три дня справлю новые. И ещё коменданта вздрючил, чтоб всё — со свидетелями, с протоколом. Ну я сутки говно и процеживал. Полный пиздец. Облевался весь. Ясен пень, ничего не нарыли, хотя помощник комендантов — помнишь, с усиками такой… мяч перед отбоем отобрал… Он первые часа три никуда на хуй не уходил… Ещё через неделю мне документы сделали, и всё — в Афган.
Пока в рассказе образовалась пауза — рассказчик прикуривал очередные две сигареты, — Борис смутно вспомнил, как в день первого вылета в Афган тоже видел потерявшего документы солдатика. Сколько их, таких похожих историй! Глинский бы очень удивился, если бы узнал, что это именно тот самый солдатик, которого он видел на тузельской пересылке. Но лица его было не различить в вечернем сумраке, да и того бедолагу Борис видел всего несколько секунд… Правда, запомнил, что парень крепкий, рослый и белобрысый.
Между тем солдатик продолжил свой рассказ:
— Ну меня сначала в автороту хотели, но потом в особый отдел дёрнули, всё про эти документы чё-то тёрли, тёрли. Ну а потом говорят, чё-то ты туповат для водителя, давай на заставу эту… Девять месяцев тут уже кукую.
— Ну и как, — спросил «ермаковский», — тоскливо небось?
Местный качнул головой:
— Сначала тоскливо было, как вот сейчас. Сейчас даже можно костёр развести, высушиться — «литер»[68] разрешает, когда чужих нет. И не стреляют. Но пару месяцев назад тут такая дискотека была!
Короче, бабаи-то часто через заставу проходили, ну которые баранов пасли. И всё — ништяк, один раз даже за ведро — бакшиш[69] — барана со сломанной ногой дали. Ну и в тот раз всё также было. Ребята решили, что местные пройдут, как обычно, и всё. Мы ж сначала-то и не врубились, что это «духи».
Пацаны решили, что те поднимутся на соседнюю сопку — она за сигналками метрах в ста — и направо… У них впереди верблюд шёл. Навьюченный. Как они успели его развьючить — никто не понял. А там ДШК… Короче, они двоих наших сразу сняли. Из двенадцати. Первого — начальника заставы прапорщика Черноуса. Он с рацией сидел… И Вилли из Казахстана. Ему живот распороло… он, короче, сначала блевал и просил пить, а потом… А младший сержант Сигиздинов сразу заорал: «В ружьё!» Я-то сначала к командиру рванул. Но Сигиздинов, лось здоровый, меня так пнул, что я минуту в окопе отходил. А рацию сразу разбило… Правда, те, которые на постах стояли, они и без команды стрелять начали. Сигиздинов сказал, чтоб цинки открывали. Потом все за мешки. Ну как по боевому расчёту. Там ниша вырыта и ящик стоит… А я, как назло, до этого штангу делал, руки от тяжести дрожали… Сначала просто стрелял, потом уже целиться начал. А Сигиздинов залёг с пулеметом.
Это, видишь, мы потом уже русло ручья перекопали, сюда ближе подвели… А тогда он дальше отворачивал, да и начмед не давал воду брать. Оно и впрямь — кто пил — дристал потом. Вот «духи» от него и начали херачить… И нам главное было — их к бочке с питьевой водой не подпустить. Она ниже стояла, чтоб прямо с дороги её заливать. Но бочку не удержали… Этих «пастухов» было сначала около десяти, потом ещё подошли. А к вечеру ещё «духов» пятнадцать. Тогда Фарид погиб. Это когда «духи» гранатомёт вытащили. Из-под дохлого верблюда. Но младший сержант гранатомётчика срезал и после никого не подпускал к гранатомёту. Но вечером ему в голову из ДШК… И тогда они ещё раз пальнули. Никого не задели, но Сурку — Сулиму Таймасханову — в глаз попало. Камнем. Но Сурок всё равно — мужик. Ему свой цинк не достался, так он одиночными… Экономил. «Духов» пять снял, а потом и его… А жара же за тридцать точно. А бочку они раздолбали, и у нас только в бане ведро воды осталось…
С патронами-то легче было, я ж два цинка взял. Ну сначала… Потом тоже стал поджиматься. А когда стемнело, Мухтар — он тоже дембель, как Сигиздинов, — он всех нас пересчитал и патроны разделил. А там и считать-то нечего уж было — с ранеными четверо: Мухтар, Герат, Гусь и я. Как остальные погибли, я не видел. С утра «духи» из-за бочки по-«духовски» кричать стали, что все мусульманы — герои. Ну чтоб не боялись, а русских сдали. То есть меня. Я ж один русский остался. Мухтар, он таджик, он понимал по-«духовски», он перевёл, а потом поднялся и очередь по бабаям всадил. Весь рожок. Герат — ну Гейрат Алиев, из Баку, он после Сигиздинова пулемёт взял. Но тоже уже — одиночными или по два патрона… А потом вертолёт послышался. Гарик Гусейнов, ну который Гусь, — он поднялся, стал руками махать, ну и всё… Очередью его прочертило. А вертолёт пролетел по ту сторону дороги. Бэтээры пришли только к обеду. Капитан Смольников сказал, что они сами в засаду попали. Ну и наши «духи», короче, разбежались. Даже не всех своих дохлых забрали. Штук десять трупов валялось. Так что я сейчас на заставе — старейшина. Лейтенанта и остальных потом уже прислали… «Литер» на ЗБЗ на меня отправил. Но, думаю, контрики не пропустят…[70]
Глинский не заметил, как заснул под жуткий рассказ последнего из прежнего состава заставы. Его такого рода истории уже так не трогали, как в первые дни Афгана. Теперь Борис и сам мог рассказать много страшного — то, свидетелем чему пришлось быть самому, или то, что слышал от других. Он привык и к солдатским историям и уже не очень им удивлялся. Гораздо больше бы Глинский удивился, если бы узнал, что «старейшина» заставы — Олег Шилов, родной брат его Людмилы. Можно сказать — родственник. Но Борис этого не знал, да и не мог знать — он ведь брата Людмилы никогда не видел, даже на фотокарточках. Глинский вообще совсем не интересовался тарусской, так сказать, роднёй. Скорее, он её стыдился, что ли. Если вообще о ней думал.
Нет, теоретически, останься группа Ермакова на заставе подольше — глядишь, может, и признали бы друг друга Борис с Олегом… Но уже ранним утром прилетел вертолёт и забрал группу в Кабул, где Глинский очень быстро забыл белобрысого русского солдата с его невесёлой историей. Откуда ему было знать, что вскоре их жизни снова пересекутся…
Эх, если бы знать заранее, то… Но так не бывает. История не знает сослагательного наклонения…
4
…Проклятый для шурави 1984 год был как раз в самом разгаре, и казалось, он никогда не кончится. Впрочем, эта напряжённость в Афгане отдавалась и в Москве: там в серьёзных кабинетах политический барометр показывал на «сумрачно». Доживал свои дни ныне почти забытый Кучер — недолго «царствовавший» Константин Устинович Черненко. Его сын, Альберт Константинович, ректор новосибирской партшколы, уже полгода безвыездно сидел в Москве. А под ковром у постели умирающего разворачивалась нешуточная борьба не на жизнь, а за власть! В такой борьбе жизнь одного конкретного человека вообще ничего не значила…
За власть боролись люди, но за ними-то стояли конкретные планы, порой просто революционные по оценке «текущего момента», а порой и реакционные. Планов было много, и развитие страны на вершине пирамиды власти представлялось по-разному. Ладно ещё, когда мнения расходились по поводу экономики, которая сначала никак не хотела быть экономной, а потом не пожелала ускоряться. Но на этом фоне всё громче звучали голоса тех, кто главной проблемой страны считал затянувшуюся глобальную конфронтацию. Крамольная тема неизбежности уступок Западу или, по меньшей мере, поиска с ним компромисса по Афганистану постепенно получала своё развитие, по крайней мере в записках МИДа в ЦК. Там эти веяния наталкивались на чугунные вопросы «несгибаемых ленинцев»: а что же тогда станет с Советским Союзом и социалистической системой? Как же тогда «мы наш, мы новый мир построим»? И вообще, за что же тогда столько крови пролили?
Если бы на место Черненко пришёл очередной «верный ленинец», страну могло ждать «интересное» будущее. И так чуть было и не случилось. Обеспокоенные приверженцы «пролетарского интернационализма» (а они пока пребывали в большинстве) видели в спецслужбистах главную опору в борьбе с внутренними врагами Отечества всех мастей. Эта борьба ещё не выплёскивалась на страницы газет, но уже чувствовалась в кабинетах на Старой площади, а следовательно, и на Лубянке, и на Полежаевке…
В один из летних дней 1984 года «хозяин» Полежаевки генерал армии Ивашутин[71] вернулся из Кремля, долго один пил чай в своём кабинете, а потом вызвал нескольких замов. Когда они собрались, Пётр Иванович подошёл к столу для совещаний и сказал без обиняков:
— От нас с вами сейчас зависит очень многое. Скажу прямо: будущее Союза решается в Афганистане. Уйдем мы — придут американцы, и что тогда?
Ивашутин отхлебнул чаю, заместители сидели молча, риторический вопрос не требовал ответа. Между тем Пётр Иванович продолжил:
— Посему никакого компромисса с Западом… Они всё время врут и изворачиваются. Если сдадим Афган — всё посыплется…
Генерал армии подошёл к окну, кивнул в сторону центра Москвы и жёстко усмехнулся:
— Ладно, что нам не все помогать будут. Главное, чтоб не мешали…
Ивашутин явно опирался на чьи-то установки, видимо только что полученные в Кремле:
— Почему нас треплют за Афган? И правильно, кстати говоря, делают… Да… Иванникова надо менять, устал… Так вот, за что треплют? За отсутствие политического результата? Да! Но политический результат — дело наживное, вон с басмачами сколько воевали и добились же! За потери? Да! Но потери сократить тоже можно! Как ещё Юрий Владимирыч[72] предлагал: всё движение только по маршрутам с блоками, по караванным путям, — работать с воздуха, а «землю» перепоручить Бабраку с нашими советниками.
Пётр Иванович вернулся к столу и вновь цепко оглядел своих молчащих замов:
— …И давить, давить на Пакистан… Давить, а не так, как… — Ивашутин явно хотел кого-то обвинить, но всё же сдержался… — А в Пакистане всё больше наших пленных… Скажу прямо — не нравятся мне эти пленные. Информация поступает: не просто так их там держат. Кого-то из них готовят, чтобы «выстрелить» в нужный момент. А если их готовят к заброске? Диверсантами в контингент или исламскими «комиссарами» в Союз? Опа-асно… Не знаю, что на этот счёт Чебриков[73] думает… Так вот, я сегодня звонил Иванникову… К сожалению, работа по пленным в Пакистане продвигается медленно… Но продвигается. И всё указывает на Пакистан. Так вот, я с Виктором Прохоровичем в чём согласен? В том, что и у западников, и у кое-кого здесь, у нас внутри, самое слабое звено — Пакистан. Если возьмём там наших ребят, если докажем, что в Пакистане содержатся советские военнопленные — даже неважно, сколько, — никакого примирения с Рейганом не будет… Это поймут все! Не только по Пакистану руки развяжем. От нас нужна грамотная операция. Чтоб лет «дцать» потом вспоминали… Ведь там, в Пакистане, сидят наши люди, в конце концов.
Хотите гуманизации? Вот, пожалуйста, мы о наших пленных не забываем. Я скажу больше: такая операция сегодня — это острая политическая необходимость! Другое дело — кто эту операцию проведёт? Мы или Чебриков? Если проведёт Чебриков — с армией считаться не будут. А Сергей Леонидович… он ведь не просто так — министр с портрета. Он ещё замом в Афган войска вводил… Стало быть, до последнего дня и до последнего солдата отвечает… Вот так. Думаю, всем ясно. Прошу высказать свои предложения.
Заместители некоторое время молчали, переваривая услышанное. Затем, обведя коллег острым, хоть и медленным, взглядом, руку поднял главный агентурный начальник. В отличие от остальных, он был в гражданском костюме и массивных роговых очках, которые делали его похожим на академика. Он, кстати, на самом деле был академиком и автором серьезнейших научных работ. К его мнению прислушивались в первую очередь, и от его «почина» во многом зависело, кто за предложенную операцию будет отвечать. Как всегда, благоухая заморским одеколоном, он негромко спросил:
— Разрешите, Пётр Иванович? — главный агентурщик снял очки и, протирая их кусочком замши, сказал: — Дело, конечно, ответственное. И, как вы верно, Пётр Иванович, заметили, прежде всего гуманитарное и политическое. Тут необходима всесторонняя мидовская проработка.
Главный агентурщик открыто назвал тех, кого не упомянул начальник ГРУ. Потом и добавил:
— Если по Пакистану МИД будет с нами, значит, и по другим направлениям тоже. Ну а по нашей части… Думаю, будет правильно, если вы поручите нашу часть операции всё-таки начальнику разведки сороковой армии. У него и прохождение службы в основном «восточное», кстати по всему «кусту», а это в нашем случае многое значит. И на месте ему виднее. Да и стимул у него есть — после того неприятного казуса со «стингером» и американским инструктором, который, как я вам уже докладывал, мог быть из Израиля — нашим эмигрантом… Ну а мы всячески поддержим. И по линии атташата, и по другим линиям — я сегодня же дам поручение…
Агентурщик чуть пристукнул по столу ладонью, показывая всем своим видом, что больше тут, по большому счёту, обсуждать нечего. Что, при всём уважении к Ивашутину, заострённая им тема операции в Пакистане — очевидно локальна. Как бы подтверждая эту невысказанную мысль, он со значением добавил:
— Вы утром ставили задачу по ОСВ — по записке маршала Ахромеева. Разрешите доложить отдельно после совещания, — и он достал из папки несколько скреплённых явно «западным» степлером листков, верхний из которых был пуст, лишь рукописно помечен неформальным грифом «На доклад нач. ГУ».
…Вполне возможно, такой же или почти такой же разговор в то же время состоялся и на Лубянке. По крайней мере возможностью обратной засылки перевербованных пленных чекисты должны были тоже озаботиться. Может, решали, как сыграть на опережение… Но к разработке самой операции они, скорее всего, особой инициативы не проявили: оно и понятно, шансов на успех у такой операции, честно говоря, мало… Трудно сказать, как оно было на самом деле. Ведь стенограммы таких совещаний и в таких кабинетах не ведутся…
А далеко от Москвы, в Кабуле, старший лейтенант Глинский и знать не мог, что вместе с решением на разработку операции в Пакистане решилась и его судьба. Впрочем, этого тогда ещё не знал никто — ни Иванников, ни Челышев, которые почти каждый день искали подходы к решению задачи с пленными. Хотя Челышев, когда ему на глаза попадался Борис, уже начал о чём-то таком задумываться, но до того, чтобы этим мыслям сложиться во что-то конкретное, было ещё далёко.
5
А в Кабуле между тем жизнь катилась своим чередом, и состояла она не только из рейдов, зачисток и подготовок к ним, подготовок, изматывающих подчас даже больше, чем сами «мероприятия». Бывали в Афганистане и свои маленькие радости, вроде концертов, с которыми довольно часто приезжали артисты — и очень известные, и не очень. Они делали очень важную работу, они расцвечивали пропыленные будни сотни тысяч мужиков, оторванных от семей и родного дома. Для многих такие концерты становились настоящей отдушиной. Кстати, как правило, артисты приезжали действительно именитые. И в основном вели себя достойно, скандальный шлейф за собой не оставляли — ведь в противном случае на «сертификатные»[74] гастроли к предупредительным и нежадным генералам в следующий раз взяли бы других.
А ещё почти каждый гастролёр непременно хотел привезти из Афганистана хоть какую-нибудь медальку. У многих, кстати, это получалось.
Ведь генералы — они тоже дорожили дружбой со знаменитостями. Где, кроме Афгана, они могли запанибрата называть всесоюзно известных артистов на «ты» и по имени? Это с мужиками, с ними, пусть даже и лауреатами и пародийными-перепародийными, всё-таки было проще. А вот вокруг актрис иной раз вспыхивали совсем даже не театральные страсти, замешанные, кстати, чаще всего на очень платонических вещах: кому сопровождать-охранять, в каком гарнизоне оставлять на ночлег, а значит — кому устраивать вечерний «командирский междусобойчик». До дальнейшего дело не доходило, армейская логистика просто не предусматривала таковой возможности. Но прорваться за кулисы, чтобы получить автограф (иногда на последней странице документа) или сфотографироваться со звездой, стремились многие. Но артистов, конечно же, старались ограждать от прямого общения с армейской массой, даже от офицеров, а уж про солдат-то и говорить нечего.
Глинский, вообще говоря, концерты любил — они вносили хоть какое-то разнообразие в похожие друг на друга, как близнецы, небоевые дни и недели. Да и отвлечься можно, глотнуть немного, так сказать, мирной жизни… Однако нельзя сказать, что Борис не пропускал ни одного такого «культурного мероприятия» — то есть, когда получалось, ходил на концерты, и не без интереса, а если не получалось — что ж…
На последних двух, например, Глинский не был. На один не пошёл, потому что там выступал тот артист, с которым у него памятная «водочная история» приключилась (нет, не то чтобы она совсем авторитет певца в его глазах подорвала, но как-то…). Да и не отличался этот артист особым разнообразием патетического репертуара. Второй же концерт — совсем на днях — совпал с присвоением Борису очередного звания. Капитанские звёзды необходимо было обмыть в роте, как положено. Так что предстоящий концерт стал для капитана Глинского не только приятным, но и совершенно неожиданным сюрпризом.
…Правда, сначала он не собирался на концертную площадку. Во-первых, знакомые офицеры в столовой сказали, что прилетает какая-то «солянка» из неизвестных музыкантов (звезды уровня Кобзона или Пьехи никого с собой не брали для «разогрева-подтанцовки», зато заранее высылали в Кабул слащавые афишки с берёзками-ромашками). А во-вторых, в разведотделе у него поднакопилось разных переводов-поручений Андрея Валентиновича — уж с ним-то он не мог не считаться. Все планы спутал сам Челышев, якобы случайно столкнувшийся с Глинским во время перекура. Сказав поначалу несколько обычных, информационно пустых фраз, подполковник с самым невинным видом поинтересовался:
— Ты, Боря, в курсе — сегодня выступает концертная бригада театра «Ромэн»? «Кармелита» — кажется, так называется. Я-то не большой любитель фольклора, а вот ты, помнится…
— А-а-а… — протянул, словно получивший контузию, Глинский.
— Бэ-э-э… — Челышев с той же интонацией показал язык — «лопатой», потом улыбнулся, посерьёзнел и ушёл к себе в кабинет.
Бориса, разумеется, напрочь выбило из рабочего настроя. Какие переводы, о чём вы, граждане?.. Он мог думать лишь о том, прилетела ли Виола или нет и идти ли на концерт. Последнюю-то их встречу уж точно нельзя назвать упоительной… Глинский курил сигарету за сигаретой и никак не мог ни на что решиться.
Вдруг он придёт на концерт, а Виола не прилетела? И тогда под цыганские романсы просто сидеть и погружаться в мучительные воспоминания? Гадать, с кем из этих цыган у Виолы что-то было? Перспектива… Но если она прилетела — ещё «веселее» смотреть на неё со стороны и даже не подойти? А подойдешь, тоже непонятно, как оно дальше выйдет. Вдруг опять ляпнет что-то обидное про цыганку, которая вытащит бывшего любовника из Афгана? За Виолой-то не заржавеет, а ему потом что — стреляться со стыда?
Протерзавшись вот так почти до самого концерта, Борис всё никак не мог на что-то решиться…
А Виола, кстати, действительно в Кабул прилетела. Глинского она, разумеется, предупредить просто физически не могла. Да и поначалу, ещё в Союзе, не хотела, честно говоря. Прошлое ворошить — только новые морщины приобретать. И новые шрамы на сердце — поверх незаживших.