Я выбрал бы жизнь Коэн Тьерри
Жереми почти забыл о нем. Что он мог ему ответить? Надо было потянуть время, пусть тот сам скажет, чего ждет.
— А ты как думаешь? — решился он.
— Как я думаю? Как я думаю? С каких пор ты спрашиваешь моего мнения? — отозвался сосед, приподнявшись на локте. — Известно, кто тут у нас думает! Но уж если хочешь знать мое мнение, с ним надо кончать.
В голосе соседа звучала решимость. Жереми моргнул. Смысл этих слов пока не укладывался у него в голове. Надо было вытянуть из него еще информацию.
— И как ты себе это мыслишь?
— Как я себе это мыслю? — повторил сосед, удивившись вопросу. — Ты хочешь проверить, хорошо ли я вызубрил урок? Ну так пойдем в спортзал, там его и прикончим, но чтобы типа несчастный случай. Я исхитрюсь уронить на него стопятидесятикилограммовую гирьку, прямо на шею. Тюк — и каюк! — прыснул он и посмотрел на Жереми, проверяя, оценил ли тот его юмор.
Застигнутый врасплох и напуганный до жути словами сокамерника Жереми деланно рассмеялся. Этот тип явно не переносил ни малейших признаков недружелюбия.
«В тюрьме и сообщник убийцы! Что за безумие! Этот человек — сумасшедший. Но, к счастью, он меня, похоже, уважает и даже побаивается. Единственная хорошая новость. Это значит, что другой Жереми здесь в авторитете. По крайней мере, в этой камере. Да, потому что в этой тюрьме у него есть враги, и одного он даже хочет убить. Невероятно!»
— Послушай, я не знаю, — рискнул Жереми. — Может быть, лучше по-другому. Я что-то сомневаюсь.
Сосед, подскочив, сел на кровати с угрожающим видом. Жереми поразился, на какую кошачью гибкость способна эта гора мышц и жира.
— Что? Как это ты не знаешь? Хочешь дождаться, чтобы он тебя отправил на тот свет? Ведь так оно и будет, парень! Тебя взяли с товаром его семьи, если ты забыл! И там было на бешеные бабки. Да еще ты отмутузил брата Стако. Ты сомневаешься? Они-то не сомневаются, парень. Они тебя прикончат как пить дать. Так чего ты хвост поджал? Мать твою, я тебя уважаю, потому что ты самый крутой и самый деловой из всех придурков, которые попались и гниют в этой тюряге. Ты уж меня не разочаруй!
Он вскочил и расхаживал взад-вперед по камере, сжав кулаки, играя мышцами, не сводя глаз с Жереми. В гневе он был страшен. Жереми восхитился умом своего двойника, сумевшего заключить союз со столь внушительной фигурой. Он также понял, что в его интересах вести себя, как тот, кем его здесь считали.
Не вставая, он взглянул прямо в глаза соседу и стиснул зубы, стараясь, чтобы голос прозвучал как можно жестче.
— Сбавь-ка тон! Никто же не отказывается! Мы его прикончим, падлу! Вот только я не знаю, стоит ли это делать сегодня и таким образом! Мне надо подумать, может быть, есть другие варианты.
Жереми сам себе удивился. Неотложность дела и опасность заставили его пуститься в настоящую ролевую игру.
— Например? — поинтересовался великан более покладисто.
— Я еще не знаю, говорю же, надо подумать.
— Ага… — протянул сосед подозрительно.
— Ты сомневаешься во мне? — спросил Жереми.
Тон был уверенный, угроза недвусмысленна.
— Нет… В общем… Ты же сам сказал мне вчера.
— Что?
— Что-что, ты сказал, мол, в твой день рождения ты можешь быть странным, чтобы я за тобой присматривал и…
Сосед умолк и уставился на Жереми так, словно впервые увидел его в этой камере.
— Почему это ты не помнишь, что говорил мне вчера?
Мысль Жереми заработала быстро. Тот смотрел на него, ожидая внятного ответа.
Его сокамерник только что сообщил ему информацию, требовавшую немедленной обработки. Другой Жереми прикрыл тылы, поручив этому мастодонту присматривать за его рассудком. Он поведал ему, что замышляет убийство, и предостерег против того, кем он мог стать в день своего рождения. Это было стратегически верно и в то же время тактически ошибочно, потому что сосед соображал довольно туго.
— Хорошо. Хорошо. Отлично. Я вижу, ты усвоил все, что я тебе говорил о моих приступах в день рождения. Я могу на тебя положиться. Но в этом году обошлось. Будь у меня приступ, ты бы это сразу увидел.
Сосед что-то буркнул. Пока того, что он понял, хватило, чтобы его успокоить. Жереми надо было воспользоваться полученным преимуществом. Он знал, что разыгрывает трудную партию.
— Ладно, так вот что я хотел сказать. Я слышал, что в спортзале на этих днях ожидаются гости. Охрана планирует десант, будет искать заначки дури. Не хотелось бы, чтобы они нагрянули, как раз когда…
— Ты-то откуда это знаешь? Ты же никогда не выходишь из камеры!
Жереми был вынужден продвигаться дальше по полю, заминированному его двойником.
— А ты сам не понял откуда?
— Вертухаи? Это верно, у вертухаев ты любимчик. Ну и какой же у тебя план?
— Подождем. Посмотрим, как дело повернется, обмозгуем другие варианты на всякий случай. Действовать будем потом.
— Ага… Но знаешь, ты рискуешь. Они с тебя глаз не спускают. И они-то ждать не станут.
— Ничего, я рискну.
— Какие все-таки у тебя планы?
— Я тебе потом скажу. Мне надо еще подумать.
— Ну, думай пока. Мне сейчас на работу. Но надо будет потолковать, когда я вернусь.
Жереми вздохнул с облегчением: на время он будет избавлен от грозного соседства. Он наконец останется один, не будет вынужден импровизировать роль, требующую всего его внимания. И сможет подумать о главном.
Когда сосед покинул камеру, Жереми встал, глубоко вздохнул и принялся мерить шагами тесное пространство. Что он мог сделать сейчас? Как продвинуться в своих поисках?
В расставленную им западню попала и лучшая его часть, но он не мог об этом сожалеть. Он изолировал худшую, подарив передышку Виктории и детям. Так он думал свои невеселые думы, глядя в белые стены камеры, как вдруг дверь открылась, и вошел высокий, худой надзиратель. На бледном изможденном лице глубоко запавшие темные глаза и черные усики выглядели маской мертвеца.
— Ну что, Жереми, как дела сегодня?
— Хорошо.
— Видел, как сыграл вчера Париж? Пропустил два гола от Марселя, да еще на своем поле! Позорище!
Жереми в ответ лишь неопределенно дернул головой — это движение можно было истолковать как угодно.
Какие у него отношения с этим надзирателем? Может быть, удастся обратить в свою пользу явную симпатию, которую тот ему выказывает?
— Оставить тебе «Экип»?[7]
Жереми взял газету и кинул быстрый взгляд на дату. 8 мая 2018 года! Шесть лет! Уже шесть лет он здесь! Он запретил себе переживать по этому поводу. Надо по возможности сохранять спокойствие, чтобы думать и действовать.
Тут у него возникла идея.
— Можно тебя кое о чем попросить?
Подражая собеседнику, Жереми спонтанно перешел на «ты». Надзиратель как будто не возражал.
— Только ключи не проси…
Он добродушно рассмеялся, но осекся, увидев серьезное лицо Жереми.
— Я хотел бы знать, есть ли здесь… раввин… Ну, еврейский священник.
— Раввин? С каких это пор ты вспомнил о Боге? Ты серьезно? — спросил надзиратель с кривой улыбкой.
— Да.
— Черт, ну ты даешь. Ты такой непредсказуемый. Зачем тебе священник? Только не говори мне, что хочешь покаяться или еще какую-нибудь чушь в этом роде.
— Мне просто надо задать ему пару вопросов.
— Ммм… Ладно, раз тебе так приспичило. Чудной ты! Еврейский священник… Есть такой. Он будет здесь в пятницу утром. Я запишу тебя завтра.
— Завтра? Нет, мне надо видеть его сегодня, — взвился Жереми.
— Эй, Жереми, спокойнее! Ты, может, здесь и в авторитете, но есть правила, распорядок…
— Неужели никак нельзя его позвать? — продолжал Жереми более дружелюбным тоном.
— Нет. Никак.
Жереми пришел в отчаяние. Ему надо было повидаться с раввином сегодня до вечера.
— А какой-нибудь другой раввин? Нельзя пригласить другого раввина сегодня?
— Ты не записан в график посещений. Ты вообще туда никогда не записывался.
— Можешь меня записать?
Что он теряет, задав вопрос?
— Конечно, — ответил надзиратель. — Но… Честно говоря, я не понимаю. Черт возьми, да что с тобой? Ты всегда отказывался встречаться со священником, а теперь не можешь день потерпеть? Странный ты, Жереми. Очень странный.
— В этом и вся моя прелесть, — ответил Жереми со смехом, который надзиратель поспешил подхватить.
Завоевав его расположение, Жереми сделал следующий ход:
— Я бы хотел, чтобы ты позвонил одному раввину, которого я знаю, и попросил его прийти.
— Что? Ты шутишь? Может, мне еще на машине за ним съездить? Ты, Жереми, не зарывайся! Я тебе не слуга! С нашим… уговором я и так тебя щажу, как могу.
Жереми пошел в контратаку:
— Приносишь мне «Экип»? И это вся твоя помощь? Сейчас я прошу тебя о настоящей услуге.
Надзиратель в замешательстве с минуту подумал.
— Ладно, номер у тебя есть? — вздохнул он, уступая.
— Нет. Позвони в синагогу на улице Паве в четвертом округе и спроси секретаря раввина. Я не знаю, как его зовут. Скажи, что я тот человек, что приходил к нему… восьмого мая две тысячи двенадцатого, тот, кого забрала полиция. Скажи ему, что я хочу повидаться с ним сегодня, что мне надо с ним поговорить и это очень срочно.
Раввина, возможно, не было на месте. Но Жереми должен был попытаться, следуя своей интуиции. Разыграть последнюю карту.
— Информации у тебя негусто. Ладно, посмотрю, что я смогу сделать. Если не дам тебе знать, значит, ничего не вышло.
Когда надзиратель ушел, Жереми снова принялся мерить шагами камеру.
«Тридцать семь лет! Мне тридцать семь лет», — повторял он, убеждая себя.
Он провел пальцем по щекам, по контуру глаз, и ему показалось, что кожа стала тоньше. Потом он ощупал свой торс, приподнял майку и обнаружил незнакомые прежде формы: намечающееся брюшко, жирок на бедрах. Впервые он осознал, что постарел. А ведь казалось, ему было двадцать всего несколько дней назад.
Он открыл шкафчик у кровати, и ему хватило считаных секунд, чтобы изучить его скудное содержимое. Немного одежды, жидкое мыло, пара ботинок, два спортивных журнала. Он искал связи с внешним миром, с прошлым, с настоящим. Ему уже стали привычны эти «раскопки» в поисках утраченного смысла.
В кармане куртки, висевшей на дверце, он нашел три письма. Последнее было датировано 12 марта 2017 года. Он с досадой отметил, что все они не от Виктории, но по зрелом размышлении порадовался этому: его план сработал, и она изолирована от него ради ее блага. Все три письма были от Клотильды. Клотильда, которую он не знал, Клотильда, которую он не любил. Клотильда, подруга Виктории. Клотильда, жена его лучшего друга. Его любовница.
«Жереми!
Я приняла решение написать тебе после долгих размышлений о последних событиях. Как ты себя вел в твой день рождения… Я всерьез обиделась. Это был не ты, во всяком случае, не тот, кого я знаю и люблю. Я это поняла, когда мне сказали, что ты признался в хранении наркотиков. Зачем ты это сделал? Как попали к тебе эти наркотики? Пьер, тот не так удивился, узнав о твоем аресте. Он думает, что ты „скатился по наклонной плоскости“. Он все еще тоскует о потерянном друге, которым ты был.
Он очень заботится о Виктории. Она сейчас в полной растерянности. Твое заключение потрясло ее. Она говорит, что в тот злополучный день 8 мая 2012 года с ней пытался связаться тот Жереми, которого она любила. Что он дал показания на себя, чтобы помочь ей освободиться. Все это действительно странно. Я люблю человека, которого она ненавидит. Она любит того, который страдает амнезией и внезапными приступами совести. Выходит, что чистый и честный человек появляется на несколько часов раз в десятилетие из-под своей порочной личины. А вот для меня ты болен, когда изображаешь безумно влюбленного, способного оговорить себя!
Я не знаю, что ты собираешься сказать на суде. Пьер говорит, что тебе будет трудно сослаться на безумие. Когда тебя помещали в больницу, ты возражал и привел немало свидетельств в доказательство твоей психической нормальности. Виктория использует их против тебя.
Занятный это будет суд, на котором каждая сторона станет отстаивать позицию, прямо противоположную той, что занимала в процедуре помещения в больницу.
Ты знаешь, что можешь на меня положиться.
Я думаю о тебе.
Клотильда».
На этом письме стояла дата: 3 июня 2012 года. Следующее было написано два года спустя.
«Жереми!
Ты наверняка разозлишься, получив мое письмо. Не важно, мне было необходимо тебе написать. Не понимать, почему ты отказываешься от всякого общения со мной, — настоящая пытка.
Когда я узнала о твоем приговоре, это меня подкосило. В свете заключения психиатров твоего ума на сей раз оказалось недостаточно, наоборот, он вызвал раздражение прокурора: тот понял, что он представляет собой грозное оружие, позволяющее тебе играть с твоим окружением. Кто-кто, а я не стану возражать по этому пункту. Он думает, что твои спонтанные признания были сделаны с целью сесть в тюрьму, чтобы избежать разборки, после чего ты намеревался выйти на свободу с помощью твоего психиатрического досье.
Пьер говорит, что твоя кассационная жалоба не имеет никаких шансов на успех. Я надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
Я не ушла от Пьера. Еще нет. Я не могу, пока я так несчастна. Ты подумаешь, что это эгоизм, даже макиавеллизм, и будешь прав. У меня не хватает духу остаться совсем одной. Так что контракт прежний: мое присутствие за его комфорт.
Пьер по-прежнему заботится о Виктории. Я же с ней теперь почти не вижусь. Избегаю ее под предлогом ревности. Это правда: я уже не уверена, что в дружбе, которую питает Пьер к Виктории, сочувствия больше, чем любви. Ей теперь гораздо лучше. Она вышла из депрессии и снова работает. Месяц назад она приходила к нам обедать с детьми. Они очень любят Пьера и даже зовут его дядей. Лично я категорически запретила называть меня „тетя Клотильда“! Как бы то ни было, мне кажется, они меня недолюбливают.
Тома очень замкнутый. Он играет в маленького мужчину, опекает мать и брата. Очень вырос и все больше походит на Викторию. Симон поживее, у него веселый характер. Мне больно на него смотреть, так он похож на тебя. Виктория, как ты догадываешься, прекрасная мать. Она живет ими и ради них. Пьер уговаривает ее заново устроить свою жизнь, почаще бывать на людях, встречаться с друзьями, но она и слышать ничего не хочет. Вообще-то эти двое просто созданы, чтобы жить вместе! Они так похожи друг на друга и так отличаются от нас с тобой.
Завтра я пожалею об этом письме. Я знаю, что ты не выносишь сентиментальных признаний и, наверно, возненавидишь меня еще больше, когда его прочтешь. Но знай, что я не сказала тебе ничего того, что пережила и перечувствовала. Это письмо — лишь минутный порыв. Желание воскресить мой образ… в глубинах твоей души.
Я думаю о тебе.
Клотильда».
Третье письмо пришло два месяца назад.
«Жереми!
Твое письмо меня очень удивило. Узнать, что после стольких лет безразличия я снова вхожу в число твоих первоочередных забот! Твои аргументы весомы: ты решил порвать нашу связь, чтобы избавить меня от мучений жены заключенного. Благородная ты душа, Жереми! Но, видишь ли, я всерьез думаю, что твой ум притупился о стены тюремной камеры. Ты думал, я куплюсь на это? Ты действительно полагаешь, что я так глупа?
Я нужна тебе? Ты был мне нужен, Жереми. Я обнаружила, что влюблена, когда считала себя всего лишь единомышленницей. Мне нравился твой взгляд на жизнь как на вызов, который бросает время аппетитам мужчин. Нравилась твоя вера в то, что, отринув все моральные предрассудки, можно прожить каждую минуту с такой интенсивностью, что забываются все предшествующие, хоть и тоже восхитительные. Я была той, через кого ты освободился от бремени дружбы и верности, от социальных условностей и нравственных приличий. Мне нравилось воплощать твою мятежную свободу. Но я лгала себе. Я была влюблена. Классически и банально влюблена.
Ты раньше меня все это понял, что стоило мне того жалкого письма, в котором ты так умело играл на всех чувствительных струнках влюбленного сердца. Готовый сам себе изменить, лишь бы выпутаться.
Наверно, именно это было мне больнее всего: узнать, что я, влюбленная в тебя, заслуживаю, как и все другие, лишь сиропа искусственной любви, эликсира, предназначенного опьянить меня, чтобы меня использовать.
Так вот, Жереми. Я больше не люблю тебя. Мне жалко смотреть, как ты пытаешься из-за решетки плести словеса, чтобы бросить их, как слабую веревку, за тюремную стену.
И потому, что я больше не люблю тебя, я тебе помогу.
Влюбленная, я была удовлетворена, зная, что ты взаперти и не имеешь иных радостей, кроме лучших воспоминаний, что, скажу не хвалясь, выводило меня на первый план твоих фантазий мужчины в сексуальной нужде.
Но сегодня я могу спокойно представить, как ты выйдешь из тюрьмы, не думая о твоем презрении ко мне и о тех, что займут мое место в твоих объятиях.
На свободе ты будешь волен поступать, как тебе заблагорассудится. Может быть, я даже соглашусь снова лечь с тобой в постель. Или мне этого не захочется. Но это будет мое решение, а не ответ на твои желания.
Вот видишь, теперь, как это ни парадоксально, я могу помочь тебе отсюда выбраться.
Я имею возможность получать весьма ценную информацию. Виктория и Пьер должны свидетельствовать против тебя на следующем заседании суда. Я знаю их доводы. Мы с Викторией снова дружим после бармицвы Тома. Я помогала ей с приготовлениями, и это нас сблизило. Она доверяет мне и даже готова делиться „женскими секретами“. Я продолжаю все это терпеть, пока у меня не хватит сил решить, что комфорт и лень всего не оправдывают. Пока не поверю, что счастье возможно для меня в другом виде и в другом месте.
Предать их, сообщив тебе сведения по твоему делу, — хороший способ ускорить события. Тем более что совесть меня больше не мучает. Последние клочки моей нравственной чистоты я оставила где-то между простынями твоей постели.
Я подумаю о твоем предложении тебя навестить. Я решу, помочь тебе или нет, в зависимости от моих, и только от моих, желаний и ожиданий.
Клотильда».
Из этого излияния чувств, в котором перед ним как будто представали два незнакомца, лишь три момента непосредственно касались его.
Виктория больше не вышла замуж. Не захотела. Пока еще нет. Он не знал, делает ли ему честь бальзам на сердце от этой новости, но это было так.
Тот факт, что Клотильда стала его единомышленницей, готовой вредить Виктории и детям, представлял собой проблему, которую необходимо было обдумать, как только он вновь полностью обретет способность рассуждать здраво.
Пока же этому мешал один образ, несколько слов, буквально поглотивших все остальные. Тома прошел обряд бар-мицвы. Ему тринадцать лет, и по религиозному закону он уже взрослый. Жереми никогда не был истово верующим, однако считал бар-мицву очень важным обрядом и основополагающим моментом в жизни мальчика. Его собственное посвящение сыграло для него большую роль. Он помнил, как чувствовал, что вошел в мир взрослых в этот день. Ему представился Тома с ритуальными коробочками. Он видел гордый взгляд своей матери, завистливый и тревожный — братишки, считавшего дни до своей очереди. Он видел все это, как наяву, хотя перед его мысленным взором представало лицо Тома — семилетнего ребенка. Одного лишь элемента не хватало, и этого было достаточно, чтобы разрушить чары и лишить его близких полного счастья: его, отца. Он не присутствовал на бар-мицве своего сына. Его не было там, чтобы разделить с Викторией счастье ключевого этапа их истории. Эти минуты украли у него, и он ощущал глубокое горе. Тут ему подумалось, что Симону скоро исполнится тринадцать. Он тоже сейчас готовится к бар-мицве. А его, отца, не будет рядом. И это словно выбросило его из действительности.
Ему хотелось поддаться своему горю, расплакаться прямо здесь, в камере. Биться головой о стены до потери сознания. Он искал другие образы, другие чувства, способные ослабить ком в горле, чтобы дать волю слезам. Но так и сидел в прострации, не в состоянии выразить свою боль. Его жизнь медленно угасала, и не было больше сил, чтобы дать выход своему отчаянию.
Жереми пообедал в обществе своего сокамерника. Звали его Владимир Берников. Он был русский. Вернувшись, Владимир отчитался перед ним. Не было другого места, кроме гимнастического зала, чтобы разделаться с Жеффом, братом Стако. И самым подходящим днем была пятница. В этот день Жеффа сопровождал только один из его парней, остальные были заняты сбытом товара, который им удалось пронести в тюрьму.
Жереми был доволен, что не придется немедля выбирать между столкновением с этим врагом и нелегким объяснением с соседом по камере. Он недоумевал, как другой Жереми мог принять такое решение. Как бы то ни было, завтра ему придется держать ответ.
В четыре часа в камеру вошел усатый надзиратель.
— В комнату для свиданий, — сказал он, подмигнув.
Жереми поблагодарил кивком головы. Владимир бросил на него вопросительный взгляд, удивленный этим визитом, о котором он ничего не слышал.
Закрыв за собой дверь, надзиратель обратился к Жереми:
— Это было нелегко, скажу я тебе. Ну, тебе повезло, что мне удалось быстро с ним связаться. Но когда я ему объяснил… он был не в восторге. Не мог понять, чего тебе от него надо. Я воззвал к его христианскому милосердию… ну, то есть какому там религиозному милосердию, сказал, что дело срочное и что я не могу ему объяснить. В конце концов он уступил. Он очень хорошо тебя помнит.
Жереми был лихорадочно возбужден, но и встревожен. На эту встречу он возлагал все свои надежды.
Его передали с рук на руки другому надзирателю и повели длинными коридорами, блестевшими сталью в скучных отсветах неона. Комната, куда его привели, была полна заключенных, ожидавших в длинной очереди. Некоторые поздоровались с ним кивком головы, другие уставились прямо ему в глаза, словно оценивая, а иные старательно избегали его взгляда.
Очень скоро его вызвали.
Ему указали бокс. Он сел и подождал немного, глядя на свое отражение в стекле, слишком бледное, чтобы детально себя рассмотреть. Все же он различил темные мешки под глазами. Он вглядывался в этот неясный образ, как вдруг перед ним возникло бородатое лицо. Живые темные глаза смотрели на него со смесью вопроса, опаски и вежливой приветливости. Это был тот самый человек, что пытался урезонить его перед синагогой.
Жереми тупо молчал, и хасид поздоровался:
— Добрый день… Я Абрам Шрикович. Вы… звали меня…
— И благодарю вас, что пришли так быстро.
— Это нормально. Правда, я был немного удивлен.
— Вы меня помните? — спросил Жереми.
— Я сохранил очень… как бы это сказать… своеобразное воспоминание о нашей встрече. Вы выглядели таким… несчастным. Таким потрясенным. Я вызвал полицию, и, когда узнал о вашем заявлении, что вы храните у себя дома наркотики, я… почувствовал себя виноватым. Я подумал, что вы, наверно, приходили, чтобы поговорить об этом, довериться и вместе поискать выход из трудного положения. Мне было ужасно неприятно… Но вы были так… взволнованы, что я не мог пустить вас к раввину. В эти бурные времена нам приходится быть осторожными. И когда я рассказал все это на суде… боюсь, что вам это не помогло.
— Я облегчу вашу совесть. Я приходил не за этим. Донес я на себя сознательно, а раввина хотел повидать по другой причине. И по этой же причине я попросил вас прийти сегодня.
Хасид улыбнулся с явным облегчением, узнав, что он здесь не ради полемики о том злополучном вечере, потом снова помрачнел:
— Но если вы здесь по доброй воле, почему же вы отрицали свою вину на суде? Я не понимаю.
— Может быть, вы и поможете мне ответить на этот вопрос. Предупреждаю вас, моя история покажется вам странной. Я прошу вас отбросить все рациональное, выслушать меня и ответить, опираясь только на чувства и религиозные знания.
— Рацио — разум, а мой разум и есть плод моих религиозных знаний. Слушаю вас.
Жереми подробно изложил ему свою историю. Для него она развивалась вчера-позавчера, и каждая деталь была свежа в памяти. Чувства рвались наружу. Перескакивая с одного на другое, он порой готов был отказаться от мысли выстроить внятный рассказ. Но внимание Абрама Шриковича побуждало его продолжать. Время от времени взгляд хасида терялся где-то вдали, словно искал точку опоры для своих размышлений, потом снова устремлялся на лицо Жереми.
Закончив, Жереми расслабился, перевел дух и посмотрел на хасида. Тот сидел неподвижно, как будто до него не дошло, что Жереми уже замолчал. Потом он выпрямился и покусал губы, словно подбирая слова.
— Почему вы позвали именно меня? — спросил он наконец.
Жереми ожидал скорее мнения, чем вопроса.
— Вы единственный служитель культа, которого я знаю.
— Я хочу сказать: почему вы обратились к служителю культа?
— Потому что, я думаю, человеческая логика не в силах ответить на мои вопросы.
— Вы противопоставляете веру и разум?
— Вообще-то…
Хасид не дал ему договорить:
— Я не могу вам помочь. Я не мистик. Я служитель Закона. Я живу, опираясь на солидную структуру — Тору. Я не каббалист-фантазер, не умеющий сладить с богатством открывающегося ему знания и думающий, что владеет иными ключами, кроме тех, что дал нам Закон.
Он снова помолчал, подбирая слова, потом пожал плечами в знак своего бессилия:
— Меня сильно смутила ваша история.
— Вы мне не верите?
— Я не подвергаю сомнению ваши слова. Многое возможно в этом мире. Я слышал немало историй, которые можно счесть вымыслом и бредом, и готов поручиться, что иные из них — правда. Но я не тот человек, что вам нужен.
Он сделал паузу и медленно провел рукой по своей бороде, словно вытягивая слова изо рта.
— Почему вы думаете, что ответ надо искать в религии? Вас, насколько я понимаю, никогда особо не интересовал иудаизм.
— Это интуиция. Моя история как будто всякий раз натыкается на факты, имеющие отношение к религии. Этот молящийся старик, псалмы…
— И только? Это вообще могли быть сны или видения в состоянии транса.
— Нет. Эти моменты реальны, я в них живу! Я вижу этого старика! Слышу его! Он читает кадиш. И потом, эта борьба между человеком, который ломает мою жизнь, и тем, что иногда просыпается и обозревает разрушения, — это борьба вокруг очень разных ценностей.
— Да о каких ценностях вы толкуете? Вы пытались свести счеты с жизнью, а это говорит о том, что у вас нет главной ценности — уважения к жизни, дарованной вам Богом.
— Это большая ошибка, я знаю. Заблуждение отчаявшегося мальчишки.
— Ладно, хорошо. Но я предпочел бы, чтобы вы обратились к хасидам, специализирующимся на такого рода вещах. Я кое-кого знаю. Могу вас связать, если хотите.
Жереми почувствовал, что больше не владеет ситуацией. Его собеседник, поначалу заинтересовавшийся, теперь, казалось, хотел поскорее уйти.
— У меня нет времени! — воскликнул он. — Я не знаю, что со мной будет завтра и когда сознание снова вернется ко мне. Как же назначать встречу? Сделайте же усилие! Помогите мне! Пожалуйста!
Абрам Шрикович поморщился. Эта мольба тронула его. Но что он мог сделать? Он слишком хорошо знал, сколь важно слово, поспешное суждение для шаткого равновесия на натянутой нити чужого рассудка.
— Послушайте, вот что я вам предлагаю. Я сейчас задам вам вопросы, чтобы прояснить некоторые пункты. Потом, выйдя отсюда, я свяжусь с одним раввином, специалистом по таким проблемам. И после этого позвоню вам.
— Но если вам не удастся с ним связаться?
— Да. Возможно, я не смогу его разыскать.
— Если так, я снова потеряюсь в чужой шкуре, так и не получив ответа! — в отчаянии воскликнул Жереми.
— В самом деле… Как бы то ни было, уж извините, я не думаю, что эти ответы смогут изменить ситуацию за несколько часов. Кроме того, возможен и такой вариант, что он не захочет отвечать. Или, во всяком случае, не сразу. Но это единственное, что я могу вам предложить.
Жесткий тон хасида не вязался с мягкостью его лица. Жереми задумчиво помолчал.
— Я ведь не знаю, когда ко мне снова вернется сознание. Если я не получу ответа сегодня до вечера, как вы найдете меня в день моего… пробуждения?
Взгляд Абрама Шриковича устремился куда-то в бесконечность, простирающуюся за стеной. Он снова погладил бороду и через несколько секунд произнес:
— Вот мое предложение: в день, когда сознание вернется к вам, свяжитесь со мной. Я буду готов. Я обращусь к двум или трем раввинам, способным ответить на эти вопросы, и они дадут мне свое мнение.
— Хорошо. Но не забывайте, время работает против меня. Прошу вас, постарайтесь собрать максимум информации сегодня до вечера.
— Я сделаю все возможное. А теперь, чтобы я смог в точности передать моим коллегам рассказ о вашем… приключении, расскажите подробнее об этом старике и его молитвах. Как он выглядит? Какие молитвы читает? Вы говорили о кадише.
— Это старик. Лет ему семьдесят или восемьдесят, около того. У него изможденное лицо и жидкая седая борода. Глаза навыкате. Печальные, безжизненные. Как, впрочем, и все его лицо. Кажется, будто на нем живут только губы. Голос у него ужасный, жалобный. Я слышал, как он читает кадиш, одну из немногих молитв, которые я знаю. Мой отец всегда читал ее в годовщину смерти моей сестренки.
— Когда появляется этот старик?
— Вечером, как только я начинаю засыпать.
— Он с вами говорил?
— Да, в первый раз. Он молился, а потом склонился ко мне и сказал: «Не надо было». И еще несколько раз повторил «жизнь», очень печально.
Абрам Шрикович завороженно слушал Жереми.
— Он говорил еще что-нибудь?
— Нет. Я уснул.
— Вы еще упомянули о странном чувстве, которое испытываете при чтении некоторых псалмов.
— Да. И это один из постоянных элементов моей истории. Связующая нить между мной и тем, другим. Так, я узнал от моей жены, что мое другое «я» привлекла маленькая псалтирь в витрине на улице Розье. Привлекла настолько, что моя жена купила ее и подарила мне в тот день, когда я был в сознании. Когда я ее открыл, мне стало не по себе. Я прочел несколько слов, и это лихорадочное состояние усилилось. Я был взволнован, напуган, сам не знаю почему.
— О каких псалмах идет речь? Вы их помните?
— Да, я читал девяностый псалом. Когда я пришел в себя шесть лет спустя, некоторые страницы из книги были вырваны. Те, что я читал, и еще псалмы тридцатый и семьдесят седьмой. Может быть, и другие. Что я точно знаю — тут скрыто что-то неприятное как для меня, так и для того другого человека, которым я большую часть времени являюсь.
Абрам Шрикович с минуту помолчал.
— Тридцатый, семьдесят седьмой, девяностый, — тихо повторил он.
— Это что-то значит для вас?
Хасид не ответил.
— Каковы были до сих пор ваши отношения с Богом? Вы исповедуете культ?