Козлёнок за два гроша Канович Григорий

— Ну как, Эфраим?

Эфраим молчал. Он не любил, когда Шмуле-Сендер перекладывал свои заботы на его плечи.

— Ладно, — согласился водовоз.

Он сел, а Эфраим остался стоять.

— Погиб мой Иван, — без всякого предисловия объявил Ардальон Игнатьевич и сгорбился. — Письмо командир прислал…

— Вей-цу-мир! — воскликнул Шмуле-Сендер по-еврейски.

— Смертью храбрых пал… на самой границе… в перестрелке с персами, отстреливался, отстреливался, но этих басурманов было в два раза больше, чем наших… Нет больше Ивана… Нет…

Эфраим понятливо покачал головой.

— Вам хорошо, — продолжал Ардальон Игнатьевич. — Ваши сынки на персидской границе не служат… державу от врагов не охраняют… в Вильно живут… в Америке…

— Наших сынков на персидскую границу не пускают, — огрызнулся Шмуле-Сендер. — Думают, наверно, к врагу… к персу перебегут…

— Вам хорошо, — твердил свое Нестерович.

— Хорошо, — произнес Эфраим. — Хорошо.

Ардальон Игнатьевич растрогался от его слов, подошел к нему, обнял за плечи, тряхнул:

— Спасибо, Эфраим.

Глянул ему в глаза и, как будто что-то вспомнив, спросил:

— А твой? Что стало с твоим?.. Каторга небось?

— Каторга, — ответил Эфраим. — Только не ему, а мне…

— Право слово, мудро сказано. Дети — наша каторга… бессрочная каторга…

Посидели, и пора, подумал Шмуле-Сендер. Письмо лежало у него на ладони, как ханукальный блин; не терпелось взять его в рот, съесть, облизаться, потом еще раз облизаться. Ардальон Игнатьевич не должен быть на них в обиде. Почтили они его Ивана. Хороший был парень, одногодок Эфраимова Гирша и его Берла.

— Осенью… если доживу… на могилу поеду, — объявил Нестерович, не скрывая к ним своей благодарности. Евреи и такие и сякие, но сердце у них, как у русских, отзывчивое. — Если уж ему суждено было пасть смертью храбрых, мог бы пасть поближе к дому. Даль-то какая! До Ташкента сколько, а оттуда еще и еще!..

Он вдруг засуетился, достал из шкафчика бутылку с мутным самогоном, такой же мутный стаканчик и сказал:

— Я знаю, что вы, евреи, самогона не пьете, но прошу! — он налил из бутылки в стакан и, не взглянув на приезжих, выпил залпом.

Руки у него дрожали; стаканчик стукался о бутылку; бутылка позванивала; и этот звон был чем-то похож на отдаленный, затихающий плач.

— Ежели за мертвого не хотите, выпейте за своих… живых! — сказал Ардальон Игнатьевич и, измученный этим плачем-звоном, налил Эфраиму. — Выпьем, Эфраим, и Шмуле-Сендер не откажется.

— За твоего Ванечку, — сказал каменотес.

Ему хотелось добавить имена своих детей: засыпанного во рву Гирша, ушедшего в тайгу за бурым медведем Эзру, спустившегося в ад Шахну, гуляющую по Киеву с паспортом проститутки Церту (иначе ее оттуда бы мигом выселили!), но сдержался. Своим горем нельзя, как козырной картой, чужое крыть…

— За Берла! За Берла! — закричал Шмуле-Сендер и потянулся к пустому стаканчику.

И снова раздался звон, и снова откуда-то, из дальней дали, может, из этого Ташкента, а может, с самой персидской границы донесся плач по веснушчатому мальчику, дразнившему своих одногодков «жидками» и павшему смертью храбрых за то, чтобы их, этих «жидков», можно было спокойно вздергивать на виселицу, чтобы они могли без ружей охотиться на бурых медведей в тайге, открывать магазины в Нью-Йорке, продающие лучшие часы в мире, на которых время для Вани навсегда остановилось.

Шмуле-Сендера неодолимо тянуло домой, к Фейге. Если письмо писано по-английски, то надо отправиться еще к рабби Авиэзеру, который своим ангельским голосом его прочтет. Но как оставить Эфраима? У него — ни Фейги, ни письма, ни лошади.

Коза!

Коза! — осенило Шмуле-Сендера. — Ведь Эфраим отдал на попечение рабби Авиэзера свою скотину. Пока из Вильно не вернется.

К рабби Авиэзеру, без Фейги, за козон!

Такую бессловесную команду отдал Шмуле-Сендер своей лошади. Когда они приехали к рабби, от них еще сильно пахло самогоном.

Рабби Авиэзер своим чутким носом, способным унюхать в каком-нибудь свитке запах саронского винограда или ливанского кедра, поморщился, осуждающе глянул на вернувшихся прихожан («Из Вильно, из Ерушалаима де Лита, как из корчмы?!») и, не сказав ни единого слова, повел Эфраима на соседнюю с домом лужайку, где на длинной привязи паслась коза.

Она никакого внимания не обращала на хозяина — Эфраима, поворачивала голову то влево, то вправо и следила за полетом легкого, только что народившегося шмеля. Шмель, как бы чувствуя на себе влюбленный взгляд животины, с шумом и гудением проносился мимо и тут же возвращался обратно.

— Кто это? — как о незнакомом человеке, спросил Эфраим.

Рабби Авиэзер замялся.

— Это не моя коза, — грустно промолвил каменотес.

Нет, нет, это не его пророчица, не его умница пощипывала траву и ловила кокетливым взглядом шмеля, это была какая-то другая тварь — молодая, самонадеянная, никчемная. Шмуле-Сендер, который выпил меньше Ардальона Игнатьевича и Эфраима, пучил глаза, пытаясь хотя бы в шерсти этой скотины найти какое-то сходство с козой каменотеса. Но, увы, не находил.

— Бог сотворил чудо, — как бы извиняясь, произнес растерянный рабби Авиэзер.

Чтобы рабби говорил о божьем чуде таким растерянным голосом?!

— Он тебе, Эфраим, вместо старой козы прислал новую, — с той же извинительной интонацией пропел Авиэзер.

Эфраиму не надо было такого чуда. Он не хотел новой козы. Пусть почтенный пастырь вернет ему старую.

Но Эфраим вскоре понял, что рабби Авиэзер, хоть он и на короткой ноге с всевышним, не может ему вернуть ни старой козы, ни детей, ничего, кроме своего виноватого голоса.

— Возьми ее, мой сын. Бог велит, чтобы ты употребил ее молоко во благо своих внуков и ради собственного блага. Во благо своих внуков? Где они? Эфраим был зол на рабби, на его дочь Нехаму, не уберегшую его козу, на которую он после смерти Леи просто молился, но и отказаться от скотины не решался.

Он не решался отказаться от нее не из-за внуков, а из-за себя. Один, без козы, Эфраим и недели не протянет.

Он из нее сделает другую козу. Пока жив, передаст ей свою душу, научит творить добро, заставит следить за ходом небесных светил, а не за беспечным полетом какого-то ошалевшего от глупой радости шмеля; она еще податлива, и Эфраим готов носить ее на руках, носить и подбрасывать вверх, как он подбрасывал всех своих детей: и Шахну, и Гирша, и Эзру, и Церту.

Эфраим позвал ее:

— Коза, коза, коза!

И она откликнулась, повернула к нему голову, забыла про своего кавалеристого шмеля; привязь натянулась, и Эфраим бросился к ней потому, что в эту минуту и шея ее, и сама привязь напомнили ему маленького мальчика, которого он увидел из чердачного оконца шляпного магазина и который целился в него из рогатки.

Все местечко диву давалось: зачем такому старику, как Эфраим, молоденькая козочка. «Его всегда тянуло к молодым», — говорили одни. «Он хочет дожить до ста лет», — уверяли другие. И все были правы. Ему действительно хотелось дожить до ста — но это было до его поездки в Вильно! Его тянуло к молодым, но это было сто лет тому назад!

Шмуле-Сендер оставил их вдвоем: Эфраима и его новую скотину, а сам поехал за Фейгой, почему-то решив, что письмо писано не по-английски, а по-еврейски.

Был июнь. Каждое утро Эфраим выводил свою козочку куда-нибудь в свет: он показал ей Неман, большую тихую воду, которая, казалось, текла не только через местечко, но и через него; привел в березовую рощу, где когда-то — грех даже при козе вспомнить — он, Эфраим Дудак, впервые открыл улей Леи, в котором было столько меда, что его хватило на долгие годы. Он на руках донес козу до еврейского кладбища, прижимая к груди, как своего сына Гирша, и объяснил ей, что здесь она будет вместе с ним пастись: он — на надгробиях, она — между надгробий. С каждым днем новая коза все больше привыкала к нему. Стоило выйти из дома, как она встречала его ликующим меканьем, навостряла свои полурожки и бежала навстречу.

Эфраим чувствовал: она полюбила его, и думал, что это его последняя любовь, но бог редко соглашался с его думами: ты, мол, Эфраим, думай-думай, а я поступлю по-своему.

Ровно через год, в июне, во двор Эфраима вошла женщина с ребенком на руках.

Нищенка, подумал старик и отвернулся от окна.

Но что-то снова толкнуло его к облюбованному мухами стеклу. Теперь она смахивала не столько на нищенку, сколько на дерево, в которое ударила молния и которое опалило от корней до верхушки.

Что ей здесь надо?

Больше ни одна женщина не переступит порог его дома. Ни одна. Кончилась жизнь, кончились женщины. Все кончилось. Осталось только это облюбованное мухами окно, к которому нет-нет да подходит и его, Эфраима, животина. Больше ему никто не нужен.

Женщина с ребенком не уходила.

Однако не это поразило Эфраима.

Поразило его то, что коза, боявшаяся каждого прохожего, как волка, и норовившая тут же улепетнуть, терлась своими рожками о подол этой женщины, как будто та была ее хозяйкой.

Женщина посадила ребенка на траву, принялась гладить козу по шерстке, и Эфраим услышал, как коза замекала от счастья.

Ребенок сидел в траве, изредка он падал набок, женщина поднимала его, снова усаживала, совала ему что-то — то ли соску (завернутый в тряпицу кусочек хлеба), то ли осколок рафинада — и снова гладила козу по шерсти.

Наконец коза выскользнула из-под ее ласковых, непривычно легких рук и проворно, выбрасывая вперед свои звонкие, как струны виолончели, ноги, пустилась мимо ребенка, уже не сидевшего, а ползающего в траве, как щенок, к порогу дома; взобралась на щербатые, кое-где подгнившие ступеньки и своими полурожками, превратившимися за год в упругие, как двусвечник, рожки, стала скрестись в дверь и звать хозяина.

Эфраим долго не открывал, о чем-то раздумывая и поглядывая туда, где над ребенком склонилась женщина (сейчас ее лицо совсем не было видно), но потом открыл, и козий взгляд просительно, безмолвно позвал его за собой не в березовую рощу, не к Неману, не на кладбище, а к ним, к этим двум существам, сиротливо сидевшим на траве.

Он шел за ней покорно, теряясь в догадках, что стряслось с его животиной: ведь до сих пор не она его вела, а он.

Первым, кого Эфраим увидел, был ребенок: личико его было измазано землей и хлебной кашицей (соска была сделана из ржаного хлеба), но что-то в нем, в этом чумазом личике, проступило такое, что вдруг заставило сердце Эфраима забиться трепетно и сильно.

Господи! Да он похож на…

Эфраим все еще отказывался верить, но когда еще раз взглянул на женщину, то все понял. Та… с перьями на шляпе… Та, которая с Юдлом Крапивниковым в бричке.

Кряхтя, пытаясь затолкать свое сердце поглубже (уж очень оно лезло в горло), Эфраим наклонился, поднял малыша, подбросил вверх, как он это делал со всеми своими детьми, и грузно зашагал к дому.

За ним, как сватьи на свадьбе, следовали коза и плачущая женщина.

Оставив ее и ребенка в доме, старик Эфраим поднялся на чердак, где стояла та самая кровать, на которой совсем недавно изнывали от любви Эзра и эта чужачка, отыскал в углу полусгнившую люльку, осмотрел ее со всех сторон.

От люльки пахло плесенью, она была набита какой-то ветошью: чьими-то (видно, Шахны и Гирша) сношенными портками, чьими-то фартучками (Леи? Гинде? Двойре?) и еще каким-то неизвестно почему хранимым барахлом.

Эфраим вывалил ветошь, подержал люльку в руках и тут же бросил.

В тот же день он отправился на лесопильню Фраермана, взял у него в долг досок (когда только отдаст — разве что на том свете?) и до ночи сколачивал для мальчика кроватку. Он отдал ему свою подушку, свое непомерно большое одеяло, забыв, что на дворе июнь и что этим одеялом он накрывал себя и своих жен, а не своих детей.

Женщина (Эфраим упорно не называл ее по имени) кивала своей красивой головой, благодарила его за все и ждала решения своей участи. Неужели он скажет ей: — Уходи!

Нет, ребенка она ему не оставит. Она может только поделиться им. Поровну, как с Эзрой, не требуя себе ни большего, ни меньшего.

Но Эфраим ее не прогонял и не оставлял.

Когда же он ей однажды разрешил выдоить козу, женщина поняла: он ее не прогонит.

Только обосновалась она у Эфраима, к нему пожаловал эконом графа Завадского Юдл Крапивников на телеге, в которую был впряжен лучший графский битюг и в которой на огромном камне сидели два здоровенных работника. Они молча выгрузили во дворе камень, а Юдл Крапивников, не сводя глаз с женщины, хлопотавшей поблизости, бросил:

— Принимай, старик, камень. Лучшего себе на надгробие нигде не найдешь.

Высунул красный язык и облизался.

— Юдл! — спокойно сказал Эфраим. — За камень спасибо. Но чтобы твоей ноги здесь больше не было.

Эфраим знал, что не камень у Юдла Крапивникова на уме. Но и у него на уме был не камень. Нет, не камень.

Почти полгода Эфраим не разговаривал с женщиной: если ему надо было к ней обратиться, он обращался к ребенку, придумав ему имя: Иаков Дудак.

— Иаков! — кричал он, бывало. — Пора козу доить!..

Или:

— Иаков! Как же ты до сих пор пол не вымыл?

Или:

— Иаков! Керосин кончился!

И женщина доила козу, мыла полы, бегала в лавку за керосином. В местечке судачили о них, говорили, будто старик Эфраим на старости лет завел себе вдовушку и, чтобы не утруждать себя, заодно и сына.

Но ему были нипочем ни оговоры, ни пересуды. Он возился с Иаковом, пока тот не ложился спать, учил его еврейскому языку и радовался, как малое дитя, когда Иаков громко по-еврейски произносил:

— Зейде! Дедушка.

То ли оттого, что женщина не мешала Эфраиму обучать мальчика еврейскому языку, то ли оттого, что заметила, как старик с каждым днем сдает, хиреет, отношения их потеплели.

Иногда Эфраим забывался и называл женщину Двойре… или Гинде. Или… Нет, нет, Леей он ее не называл.

Она охотно откликалась, и тогда струйка козьего молока журчала звонче, бежала быстрей в подойник; тогда Иаков улыбался шире, обнажая свои белые, целомудренные, как молитва, зубы.

В один из долгих июньских вечеров Эфраим не выдержал и спросил:

— А сын мой… Эзра?..

— Ушел за бурым медведем.

Ушел, повторял Эфраим, ушел. Женщина чувствовала, что он это говорит скорей о себе, чем об Эзре.

Все чаще старик подводил Иакова к подаренному Юдлом Крапивниковым камню, гладил его, как свою козу, по шершавой поверхности и что-то бормотал себе под нос. Маленький Иаков не понимал его слов, но тот продолжал бормотать — не то проклятие, не то признание в любви, не то завещание. Может, в его нечленораздельной речи заключалось и то, и другое, и третье.

Иногда к Эфраиму наведывался Шмуле-Сендер, рассказывал какие-то небылицы про своего белого счастливого Берла, про то, что тот якобы продал свой магазин, торгующий лучшими часами в мире, и приобрел какие-то ценные бумаги, стал ак… ак… (слово акционер Шмуле-Сендер так и не научился выговаривать до самой своей смерти), играет на бирже; водовоз просил Эфраима, чтобы тот узнал у Шахны, что такое биржа, беспокоился за судьбу Берла, уверял, что лучше бы он занимался часами, потому что игра на деньги к хорошему не приведет.

Эфраим нетерпеливо отвечал, обещал спросить у Шахны, если, он, конечно, приедет, и не мог дождаться, когда Шмуле-Сендер оставит его наедине с внуком. Теперь у него, у Эфраима, только для Иакова и осталось время.

Поближе к осени Эфраим слег.

Данута ухаживала за ним, поила козьим молоком, садилась у его кровати и молча смотрела в его заросшие мохнатыми бровями глаза, уговаривала позвать доктора, но старик качал своей тяжелой головой и требовал к себе внука.

Когда Иаков подходил к кровати, Эфраим снова принимался бормотать то, что он уже повторял десятки раз.

— Возьмешь долото и начнешь… Сперва имя… потом фамилию… ЭФРАИМ ДУДАК. Если хватит места, то и имя моего отца, твоего прадедушки… Иаков… Вначале очень будут ручки болеть… очень… Но потом пройдет… Ничего на свете без боли не высечешь.

Он был уже совсем плох, когда в местечко приехал Шахна. У него не было никакой поклажи.

Он был одет по-летнему — без плаща, в одной белой, трепыхавшейся на ветру сорочке.

Единственное, что удивило Дануту, — это сетка в его руке… Ну не сетка, а большой сачок на древке, который она заметила еще издали. Он размахивал им из стороны в сторону и бодро шагал к отчему дому.

Он не был знаком с Данутой и, как ей показалось, не выразил никакого желания с ней знакомиться.

Все так же размахивая сачком, он прошел внутрь.

— Шахна, — слабым голосом прошептал отец и попытался приподняться.

— Лежи, лежи, — удержал его сын.

Старик Эфраим лежал неподвижно и смотрел на своего старшего с благодарностью, забыв все обиды, ничем его не попрекая, не осмеливаясь спросить, надолго ли он приехал и зачем ему этот сачок; отдал бы его лучше Иакову. В свою очередь и Шахна ни о чем его не спрашивал — даже о том, что это за женщина в доме и чей это мальчик, который долбит долотом по огромному камню, торчащему во дворе.

— Лежи, лежи, — ласково приговаривал Шахна. — Я один ее поймаю.

— Кого? — спросил старик.

— Бабочку, — ответил Шахна. — Никуда она от меня не скроется.

И замахал над кроватью умирающего отца сачком.

Эфраим смотрел на него удивленно, ему было приятно, что Шахна овевает его; со двора вроде бы доносился скрежет долота; глаза умирающего были широко открыты, так широко, что никакой сачок с ними не мог сравниться, и в них, в эти глаза, как в этот дом, одна за другой входили три хозяйки — Гинде, Двойре, любимица Лея, — вбегал с рогаткой рыжеволосый Гиршеле, входил с бурым медведем поскребыш Эзра; вот пришел Авнер Розенталь, нищий бакалейщик, он сдержал свое слово, не остался на чужом кладбище, а добрел до своего, родного, вот явилась черноволосая Церта с внуком Давидом; вот мимо окон прошел сын корчмаря Ешуа Манделя — безумный Семен, уже не безумный, а просветленный, встретивший своего мессию и приведший его сюда, в Мишкине, куда бог если заглядывал, то только на минуту. А что он может сделать за минуту?

Иаков сделает больше. Пусть с ошибками, пусть неровно, пусть криво. Иаков высечет надпись на камне.

Скрежет долота не утихал.

Иногда в него вплеталось меканье.

И она, рогатая, входила в глаза Эфраима.

Эфраим Дудак видел всех — тех, кого породил, и тех, кого похоронил, — так же отчетливо, как горящие свечи на военном поле в Вильно — городе праведников, висельников и женихов. Он видел всех, кроме себя.

— Иаков!.. Иаков!.. Иаков!..

1985–1987

Страницы: «« ... 3031323334353637

Читать бесплатно другие книги:

Книга Томаса Питерса и Роберта Уотермана – классика литературы по менеджменту, ставшая бестселлером ...
В книге представлено 33 лучших юмористических рассказа, вышедших из-под пера блестящих русских и зар...
Sevastopol weekend — серия материалов о социальной организации увиденного в армии современной России...
Книга вводит в мир подземного, загадочного города. Идите по его подземным лабиринтам, окунитесь в ег...
Как научиться не бездумно бегать по полю, пиная мяч, а выстраивать стратегию и принимать по-настояще...
Ну что, адмирал, ты добился того, что хотел. Предотвратил войну между старой и новой родиной, поднял...