Козлёнок за два гроша Канович Григорий

— Спасите!

И через мгновение оборванное, безнадежное:

— Спаси!..

А еще через мгновение только один-единственный, бессмысленный, начиненный предчувствием смерти слог:

— Спаа!..

Первой мыслью Шахны было: снова Иткес, снова его соглядатай и мучитель.

Шахна вскочил, словно стряхнул с себя льняные очесы сна. Огляделся.

Из-за ракиты высунулась голова теленка с большими желтыми, как спелый подсолнух, ушами.

После некоторого раздумья он двинулся к незнакомцу, ткнулся мордой в его спину, облизал своим льдистым языком.

Шахна вздрогнул от прикосновения, но тут снова услышал:

— Спаа…

На самой стремнине Шахна увидел мальчугана, который то выныривал, то погружался в воду, хрипел, отплевывался, неистово бил руками, как бьет плавниками попавшаяся на смертельный крючок щука, но река была сильней его неистовства, тянула на дно, и у тонущего не было, наверно, уже сил сопротивляться ее упорству и натиску.

Шахна бросился в воду.

Он загребал широко и мощно. Еще там, на родине, в Мишкине, он плавал как рыба — в семь лет, не отдышавшись, перемахивал через Неман на германский берег — туда и обратно.

Шахна настиг мальчика, вытолкнул его из воды на поверхность и, поддерживая левым плечом, попытался свободной рукой выбраться из водоворота.

Но водоворот сцапал жертву и снова потянул в бездну.

Шахна нырнул на дно, вцепился в несчастного и, отталкиваясь от течения, как от стекла, безостановочно задвигал ногами, прорываясь из бездны на поверхность воды.

Теперь уже он не отпускал мальчугана и, фыркая, как лошадь, греб к берегу, где задумчивый теленок жевал талес — бесценный подарок почтенного рабби Элиагу.

Весь низ молитвенного покрывала был изжеван и напоминал измочаленную половую тряпку.

Беньямин Иткес, мелькнуло у Шахны, и ноздри его снова раздулись. Но на сей раз пахло тиной, рыбьей чешуей и нагретой сосновой хвоей.

Несчастного мальчугана рвало. Он блевал на траву, на солнечные лучи, которые вместе с вереницей муравьев сновали между ее стеблей. Видно, муравьи искали своего самого храброго и пытливого соратника, смытого с недружественного континента в гибельную воду.

Спасенный мальчик посинел от холода, от ужаса, от бессознательного счастья.

Шахна стоял над ним мокрый, черный, словно пришелец из другого мира.

Когда мальчуган кончил блевать, Шахна принялся растирать его худенькое, белое и нежное, как пух одуванчика, тельце, гладить его веснушчатое лицо, надавливать на веки, и вдруг оба, жертва и спаситель, встретились взглядами и во взгляде каждого были не радость, неблагодарность, а растерянность, даже неприязнь.

Спасенный дрожал, едва выговаривал слова, заикался, кусал губы.

— Мой ранец.

Он оглядывался, вертел головой, что-то выискивал взглядом на другом берегу.

— Мой ранец.

Велика важность — ранец, подумал Шахна. Отец купит новый. Это не талес — погубленный подарок рабби Элиагу. Шахна его только два раза надел — на пурим и на пасху. Вместе с талесом меланхоличный теленок сжевал все его, Шахны, будущие праздники. Он сжевал что-то большее, чем праздники. То было началом — если не похорон, если не прощания, то пустоты и скорби. Что-то вдруг рухнуло в жизни Шахны, оборвалось, смылось, как смыло волной пытливого муравья, вознамерившегося освоить новый континент.

Тогда Шахна еще не знал, как круто все перевернется в его жизни.

Пока что перед ним был только безымянный мальчик, только живой комочек, отвоеванный у смерти. Ничей. Не принадлежащий ни злу, ни добру, не суливший ни кары, ни награды. Самый обыкновенный мальчик, каких в Вильно тысячи.

Кто спасет одного человека, тот спасет весь мир, — всплыло в памяти Шахны.

Спасенный мир требовал ранца.

Хотя у спасителя и не было никакого желания снова лезть в воду, он тем не менее перебрался на другой берег и, держа ранец в высоко поднятой руке, вернул его мальчугану.

— Я боюсь один идти домой, — сказал мальчик.

— Тебя никто не тронет, — сказал Шахна. — Если мама тебя спросит, где ты был, скажи, что в стране теней…

— В стране теней?

— Скажи: она мне, мама, не понравилась… и вот я вернулся…

— Нет такой страны… нет… Есть Англия, Франция…

Мальчик сидел, обхватив руками коленки, и, дрожа, глядел на Шахну, на реку, на теленка, спокойно дожевывавшего подарок рабби Элиагу.

— Моя фамилия Князев… Я живу на Александровской площади… Проводите, пожалуйста, меня, — сказал мальчик.

Князев, Грязев, Перельман — какая разница. Добро не признает ни племени, ни роду. Кто же перед тем, как спасти человека, спрашивает: кто ты? чей? откуда? Вопрошающее добро — служанка греха.

Мальчик увидел, как Шахна направился к раките, выдрал у теленка край молитвенного покрывала, потерянно подержал его в руке, словно изодранное врагами знамя, спустился по откосу к отмели, выломал палку и в податливом, зыбучем песке принялся копать яму.

— А вы… вы что делаете? — спросил спасенный Князев.

— Яму копаю.

— А что вы будете хоронить?

Мальчик не сказал «закапывать». Мальчик сказал «хоронить», и Шахна вздрогнул.

В самом деле — что он будет хоронить?

Шахна отвел мальчика на Александровскую площадь, но в дом не вошел и даже не хотел называть свою фамилию, но Князев сказал:

— Я хочу за вас помолиться… Как вас зовут?..

Просьба мальчика пришибла Шахну.

— Дудак… — пробормотал он. — Шахна Дудак…

— Я помолюсь за вас, Шахна Дудак, — прошептал мальчик и исчез за дубовой дверью.

Шахна, наверно, забыл бы и Князева, и теленка, сжевавшего талес, и странную могилку на отмели (как только отец пришлет немного денег, он купит новое молитвенное покрывало; рабби Элиагу ничего не узнает), если бы в один хмурый осенний день в раввинское училище не пожаловал жандармский полковник. Почтенные рабби Акива и рабби Элиагу робели далее перед учителем словесности Гавриилом Николаевичем Бросалиным, хотя тот и был кроток, как агнец.

— Каждый русский — наш начальник… наш царь… но не наш бог, — говорил осторожный рабби Элиагу.

Появление же в стенах училища высокого жандармского чина, да еще в мундире, при всех регалиях, повергло почтенных старцев в ужас. У рабби Акивы противно тряслись руки, а рабби Элиагу гладил свою бороду, как капризного ребенка, все время шевелил губами и, как золотые обручальные кольца, подбирал слова.

— Я ищу такого… Шахну Дудака, — сказал полковник.

— Дудака? — выигрывая время, переспросил рабби Акива. — Рабби Элиагу, у нас есть такой Шахна Дудак?

Рабби Элиагу понял рабби Акиву.

— А позвольте узнать, зачем вам, такому человеку, нужен какой-то ничтожный Шахна Дудак?

— Позвольте представиться: Ратмир Павлович Князев, — прощая старцам их лукавство, беззлобно произнес полковник. — Имею честь выразить свою благодарность…

— Благодарность? — ветер страха перестал трепать молочную бороду рабби Элиагу.

— Так точно.

Старцы переглянулись.

— Сей Дудак, как утверждают мой сын и моя супруга, спас человека!

— Скажите пожалуйста! — воскликнул рабби Элиагу.

— Какой герой! Для того, чтобы выразить еврею благодарность, не грех его и из могильной ямы вытащить.

Старцы удалились и вскоре, как под конвоем, привели Шахну.

— Спасибо за Петю, — сказал Ратмир Павлович. — Жена моя… Анастасия Сергеевна все мне рассказала.

Рабби Акива и рабби Элиагу кивали головами, и в душе у них благодарность сменялась смутными и дурными подозрениями. С одной стороны, учителя превозносили господа за то, что он заставил прийти с благодарностью не какого-нибудь городового или околоточного, а самого начальника виленского жандармского управления, и как могли наперебой хвалили своего ученика:

— А как он по-русски говорит!.. Прямо как царь, — частил простодушный рабби Элиагу. — То есть лучше царя никто не говорит, но…

— У него не голова, а улей, в который пчелы каждый день несут взятки знаний.

С другой стороны, рабби Акива и рабби Элиагу просили господа, чтобы не жандармы благодарили их за воспитание…

— Надеюсь, недюжинные способности вашего ученика получат надлежащее применение, и он своими знаниями послужит обществу, — Князев пожал Шахне руку и откланялся.

Подавленный, сбитый с толку жандармской похвалой, Шахна вернулся в свою келью, лег, попытался уснуть, но сон не шел. Он ворочался до самого утра, и только, когда рассвело, смежил веки.

Ему снилось, будто он стоит у кивота в Большой виленской синагоге, в наручниках, не в силах пошевелить руками, отогнать теленка, который смачно жует край молитвенного покрывала. Жует, жует, и вот уже талеса нет, вот уже теленок принимается за Шахнину сорочку, за исподнее; изжевано и оно, а теленок все причмокивает языком, вгрызается в его тело, и Шахна кричит, просит о помощи, но богомольцы виновато улыбаются, мол, прости — сами в наручниках. И впрямь вся синагога звенит кандалами, рабби Элиагу, рабби Акива, висельник Беньямин Иткес, даже теленок, и тот прикован к нему цепью; цепь звякает, заглушая хор певчих.

И вдруг в молельню на белом коне влетает полковник Ратмир Павлович Князев с саблей наголо. Взмах саблей, и перерублены наручники, еще взмах, и покатилась на щербатый пол голова теленка. Шахна вглядывается в нее — господи, да ведь это не телячья голова, а волосатый шар Беньямина Иткеса, получеловека-полуовна с волдырями вместо глаз.

Перед рош-гашоно — еврейским новым годом — Шахна ушел из училища.

Ушел, правда, недалеко — в синагогу ломовых извозчиков, устроился там кем-то вроде служки. Вместе с нищими и бродягами, ютившимися в ней, он спал на деревянной лавке, вставал раньше всех, открывал окна, измочаленной метлой подметал пол, завтракал с кем попало и чем попало, а потом до позднего вечера читал тору или слушал рассказы нищебродов об их странных и удивительных приключениях. Иногда он водил их в баню, заставлял друг друга хлестать березовыми вениками и, лежа с кем-нибудь на полке, порыкивал от удовольствия.

В припадке нежности они называли его Мейшерабейну — Моисеем пророком и другими ласковыми именами.

— Ты выведешь нас из нищеты, как вывел Моисей наших предков из тьмы египетской, — шутили они.

Шахна не собирался долго задерживаться в синагоге ломовых извозчиков, надеялся подыскать другую работу, пойти в репетиторы или на худой конец освоить какое-нибудь ремесло, но теперешняя жизнь не угнетала его, хотя и была совершенно не похожа на ту, прежнюю. И не только потому, что он меньше вникал в священное писание, больше думал о грешной, заплеванной земле, а потому, что в этих размышлениях почти отсутствовал тот отвлеченный, ничем не замутненный образ бога, сопутствовавшего ему с детства. Теперь Шахна обращал свои искренние и незамысловатые молитвы не столь к нему, белобородому властелину, пребывающему в горних высях, а скорее к какому-нибудь нищему, скитальцу, озябшему от нужды и безверия.

Давно, еще в раввинском училище, он поймал себя на мысли (не она ли послужила причиной его ухода?) о том, что, барахтаясь в пучине книжной мудрости, он проворонил главное — человека, вот этих обыкновенных, забитых, погрязших в своих заботах евреев, которым собирался служить как пастырь до последнего своего вздоха. Библейские пророки, иерусалимские цари, отважные израилевы дщери, воевавшие с Олоферном и Аманом, почтенные рабби Элиагу и рабби Акива, даже висельник Беньямин Иткес, получеловек-полуовн, заслонили от него тех, кто день-деньской добывал в поте лица своего хлеб, шил, тачал сапоги, мостил, как его отец Эфраим, улицы, возил воду, нищенствовал, бродяжничал, уезжал в Америку и Палестину, ловчил, угодничал, раболепствовал, торговал, менял, сносил надругательства и лишения, пытаясь обмануть судьбу или задобрить ее.

Мир под кровлей училища и мир за его окнами существовали как бы раздельно, порознь, как завязь и плод, только тут, в синагоге ломовых извозчиков, среди ее грубых неотесанных постояльцев, для которых бог был скорее лекарством, примочкой, чем необходимостью, Шахна, может быть, впервые в жизни понял, что вера должна быть не щитом, не броней, а раной — только прикоснись, и она отзовется чьей-то болью. И еще одну истину тут уразумел Шахна: начинать надо в пекле, в аду, в преисподней. Тут твоя вера, твоя готовность творить добро нужны больше, чем в раю.

Шахна никогда не забудет имени бродяги, который испепелял всех собравшихся в синагоге ломовых извозчиков своей безоглядной, удивительно притягательной ересью.

— Сильные служат дьяволу, слабые — богу.

Звали его Ошер.

— Нет, Ошер. Дьявол нужен слабым.

— Дьявол нужен всем. Он платит больше, чем бог, — говорил Ошер, надсадно кашляя. — Я был самым честным человеком в Жослах. Над моей честностью все глумились и посмеивались. Даже дети. Они бегали за мной и кричали: «Ошер — честный дурак!» И вот однажды я решил покончить со своей честностью. Думал, думал и придумал.

— Ну и что же ты придумал?

— Я решил обмануть, обокрасть, обставить…

— Отца?

— Нет.

— Раввина?

— Нет.

Ошер затрясся от кашля, и Шахна увидел, как он собирает в платок кровь.

— Я решил обмануть самого себя. Сперва обмануть, а потом обокрасть.

— Интересно.

— Я сказал себе: «Ты, Ошер, не честный дурак, а умница, хитрая бестия, прохиндей. Я сказал себе: ты, Ошер, не бедняк, а богач, миллионщик. Ты, Ошер, не горемыка, а самый счастливый человек на свете!» Ну как, Шахна, ловко я себя обманул?

— Ловко.

— А обокрал я себя еще ловчей. Была у меня невеста. Шейнеле. Дай бог ей долгую-предолгую жизнь. Дай бог ей внуков и правнуков. Красавица. На пасху мы должны были с ней обвенчаться, а в суккот я украл ее у себя. Понимаешь, украл. Зачем, подумал я, ей мучаться со мной, честным дураком… С тех пор и скитаюсь один по свету… Не укради я ее у самого себя, она была бы несчастна.

Шахна молчал.

— Кому нужен такой муж — честный дурак? Да к тому же чахоточник.

— Но тогда чахотки у тебя не было.

— Чахотка что? Кровью харкаешь сам. А от твоей честности кровью харкают другие.

— Неправда.

— Ты просто боишься своей правды и потому ищешь такую, которая годилась бы для всех. Для всех годится только одна правда — смерть.

Ошер умер в разгар лета. Похоронили его на антокольском кладбище без суеты и без слез.

Шахна стоял у могилы, слушал, как деловито позвякивает лопата гробовщика, и не спускал глаз с бабочки, кружившей над могилой. Бабочка до боли кого-то напоминала, связывала его с родиной, приближая к другому лету, к другой траве и к другим надгробиям.

Шахна долго еще вспоминал Ошера — честного дурака, его невесту Шейнеле, думал о превратностях любви, о странных, подчас диковинных отношениях между мужчиной и женщиной, о невидимой и невероятно прочной нити, соединяющей жизнь и смерть, прошлое и будущее, добро и зло. Он ни на минуту не сомневался, что эта Шейнеле стала дебелой купчихой и, может быть, до сих пор по-бабьи тихо и преданно любит этого честного дурака Ошера, этого бродягу, чей прощальный поцелуй по сей день жжет ее щеку и согревает душу больше, чем золотые ее мужа-купца.

Смерть Ошера усилила его, Шахны, одиночество, его бобыльство. Умрет, и некому будет его оплакать. Отец стар, год-другой еще протянет, братья бог весть где, оба недотепы, со странностями, сестра Церта за тридевять земель, в Киеве, не кликнешь, не позовешь.

Пока Шахна учился в раввинском училище, женщины его не волновали. Другие, тот же Беньямин Иткес, якшались с какими-то девицами, белошвейками, чулочницами с фабрики Неймана, а он, Шахна, жил как бирюк, и его наложницами были только книги. Правда, обольстительная полька из лавки колониальных товаров Рытмана не выходила у него из головы, и Шахна иногда в мыслях листал складки ее длинной юбки, как книгу, но потом горячо и сбивчиво заговаривал свою плоть молитвами.

Все изменилось, когда однажды в антикварной лавке Гавронского Шахна увидел женщину, одетую во все черное, как монахиня. Руки ее, тонкие, проворные, реяли над фолиантами, как птицы над мишкинскими рощами, и Шахна старался поймать их взглядом-сачком.

Женщина стояла на стремянке и на полке, уставленной книгами, искала для него какой-то том — не то Маймонида, не то Гебироля.

Пахло от нее не пылью, не клейстером — обычными запахами всех антикварных лавок и переплетных, а пронзительными заморскими духами, не вязавшимися с ее черным одеянием. Шахна впервые в жизни вдыхал такое благовоние — ни рабби Элиагу, ни рабби Акива, ни даже парикмахер Меир, приходивший два раза в месяц в училище и за скромную мзду подстригавший рыжие, черные, русые волосы будущих еврейских пророков, не пахли так сладко и неповторимо. От духов у Шахны кружилась голова. А может, она кружилась от слабости, внезапно охватившей его, от стыдного набухания в причинном месте, от неземной красоты незнакомки — дочери Гавронского. Он следил за ее неспешными плавными движениями, мысленно помогая ей и поддерживая под руки. Женщина сделала какой-то неосторожный жест, оступилась, стукнулась головой о рыжую чуприну Шахны, вскрикнула от неожиданности, извинилась, но у Шахны от ее прикосновения еще больше закружилась голова, прежние богоугодные мысли улетучились, и, как луна в полнолуние, высветилась и округлилась одна-единственная, такая, какая еще Шахну никогда не тревожила. Ему захотелось снять эту женщину со стремянки, унести отсюда, из этой лавки, набитой книгами в позолоченных переплетах, от ее отца, у которого из кармана жилета, как цепь из собачьей конуры, торчал брелок часов, и целовать, целовать до одури, до изнеможения.

Позже он узнал, что зовут ее Юлиана, что муж ее — военный доктор — погиб на Кавказе, на пути из Гудауты в Гагру, в свой полк.

Сам Гавронский был темной личностью. В Вильно говорили, будто он татарин. Он же считал себя поляком, предки которого служили ловчими при дворе короля Стефана Батория. Были и такие, которые уверяли, что Гавронский — скрытый еврей.

Шахна часами рылся в книгах и фолиантах, дышал пылью, дожидаясь Юлианы, стремясь только взглянуть на нее и ни на что не надеясь. Куда ему тягаться с военным доктором!

Каждая встреча с Юлианой опустошала его, хотя дочь Гавронского даже имени его не знала. Но он не обижался на нее. Ему было достаточно ее взгляда, наклона головы, чтобы почувствовать себя на седьмом небе.

У торы есть соперница, думал он в такие минуты, и эта соперница — женщина.

Однажды нищеброд Файвуш Разумный, по прозвищу Мама-Ротшильд (он всех уверял, что по отцу он — Разумный, а по матери — Ротшильд), застал Шахну за странным занятием.

Задрав голову, тот ходил по синагоге ломовых извозчиков и твердил:

— Спасибо тебе, что ты создал женщину. Спасибо тебе, что ты создал женщину.

— Ты что бормочешь? — спросил Мама-Ротшильд.

— Молюсь.

— Но эта молитва звучит совсем по-другому: спасибо тебе, господи, что ты не создал меня женщиной.

Шахна, бывало, подметет синагогу, проветрит ее и сразу же мчится на Замковую улицу, в антикварную лавку. Так женщина мало-помалу одолевала тору.

Поначалу Гавронский полагал в нем только бедного любителя древностей, который ко всему тянется, но ничего из-за отсутствия денег не может купить.

Однажды перехватив безнадежно влюбленный взгляд Шахны, антиквар погладил свое уютное брюшко и, сообразуясь со своей привычкой говорить гадости елейным, праздничным тоном, сказал:

— У каждой твари, молодой человек, у каждой вещи на свете есть свое будущее. Вы со мной согласны?

— Да, — не вникая в смысл его слов, ответил Шахна.

— Будущее есть у этого стула. У этой стремянки. У этого шкафа. Светлое или мрачное, но будущее. Вы со мной согласны?

— Допустим, — осторожно бросил Шахна.

— Стул, скажем, сломается, его отдадут столяру и починят. Шкаф отдадут в дом призрения или в сиротский приют, и он простоит там еще двести лет. Согласны?

— Допустим, — раздражаясь, ответил Шахна. Он не мог взять в толк, куда антиквар клонит.

— Только у вас, молодой человек, будущего нет.

— У меня лично?

— И у вас лично… У вас есть только прошлое. Прошлое, прошу прощения за откровенность.

— Вы имеете в виду мой народ? Но его нельзя ни сломать, ни запереть в дом призрения, ни выбросить.

— Можно, молодой человек!.. Можно! И сломать, и запереть, и вывезти на свалку… Ваш народ, не извольте гневаться, древность, раритет… Когда-нибудь за последний экземпляр оставшегося на белом свете еврея музеи будут давать тысячи золотых… Я не испытываю удовольствия при мысли, что сим последним экземпляром будет мой внук… Надеюсь, вы меня понимаете?

— Нет! Нас лишили воздуха, но это предохранило нас от гниения, нам сыплют на сердца соль вражды, но это сохраняет их в свежести, нас держат в студеном погребе, заткнув даже щели навозом, но мы не замерзли. Когда наступит весна, мы посмотрим, кто зазеленеет первым!

— Да вы, молодой человек, проповедник! Оратор! Тем хуже для вас… Приходите в лавку, когда вам заблагорассудится… я против студеных погребов… только ради Христа не смущайте своим взглядом Юлиану. Она женщина чувствительная, на душе у нее ночь, а вы — племя горячее… мало ли что может случиться.

Шахна зарекся смотреть на Юлиану: не ловить ее взглядов, не добиваться ее расположения, но зарок только растравил его желание. Он боялся, что осмотрительный Гавронский ушлет куда-нибудь свою дочь — либо в деревню, либо за границу (антиквар частенько наведывался в Варшаву, где имел дела с книготорговцами и, по слухам, — даже с контрабандистами).

Первый раз Шахна почувствовал, что может натворить глупостей (впрочем, он уже их натворил!), поступиться ради иноверки своими убеждениями, даже, прости и помилуй, господи, бежать с ней за границу, если она, конечно, согласится, жить при ней слугой, сторожем, носильщиком. Конечно, креститься он бы из-за нее не посмел, но тогда, в разгар его увлечения, был, как ему казалось, способен на крайность, тем более что ум и сердце его состояли в непримиримой вражде и с каждым днем их распря все больше и больше разгоралась. Подобно Беньямину Иткесу, получеловеку-полуовну, Юлиана стала приходить к нему по ночам в синагогу ломовых извозчиков, подходила к лавке, на которой он спал, и до самого утра ерошила его густые, как вереск, рыжие волосы. Сквозь сон он звал ее по имени, и Мама-Ротшильд, страдавший бессонницей, тряс его за плечи и укоризненно выговаривал:

— Нашего господа зовут Адонай, Элохим, но не Юлиана.

— Юлиана, — повторял Шахна, забыв все другие имена. — Юлиана! Юлиана!

Мама-Ротшильд слушал его и принимался весело и непотребно рассказывать, как он в молодости перепутал девку с ее братом и что из этой путаницы вышло.

— Чуть второй раз меня не обрезал…

Тяжело переживая свою ничтожность, свою неприметность и страстно желая возвыситься в глазах Гавронского и его дочери, Шахна однажды несказанно обрадовался, увидев в антикварной лавке отца спасенного им мальчика — Ратмира Павловича Князева.

— Сколько лет, сколько зим, — дружелюбно промолвил Ратмир Павлович и протянул руку.

В Шахне все ликовало. Пусть Гавронский, похоронивший еврейский народ и все его, Шахны, мечты и надежды, знает, с какими людьми он водит знакомство. Он, Шахна, еще когда-нибудь этому королевскому потомку королевских ловчих докажет, на что способны евреи. Как ни худо им в империи, но и они при счастливом стечении обстоятельств могут взлететь! И еще как высоко! В каждом городе должен быть один именитый еврей. Даже при дворе, чтобы какие-нибудь иностранцы пальцем не тыкали: мол, что за порядки, ни одного еврея в верхах.

— Вы не проводите меня? — спросил Князев.

В другой раз Шахна не согласился бы. Ну чего ему полковников провожать, сам дойдет его высокоблагородие, но опять захотелось щелкнуть Гавронского по его татаро-польско-еврейскому носу.

— Охотно, — ответил он.

Ратмир Павлович и Шахна пересекли Замковую улицу и вышли на Большую. Возле костела святого Николая дотоле молчавший Князев сказал:

— Мне нужен толмач. С еврейского. Старый — Анисим Львович Верткин на масленицу умер.

Ратмир Павлович говорил тихо, но твердо. Он искушал Шахну не высоким жалованьем (на жалованье грех жаловаться, сострил он), не почетным для иудея званием «толмач следственной части виленского жандармского управления», не сословными преимуществами, которых Шахна может добиться ревностным и примерным исполнением своих обязанностей, но тем, что по истечении определенного срока службы получит вид на жительство в любом городе, включая столицу Петербург, а если повезет, то может рассчитывать на должность ученого еврея при губернаторе (он, Князев, состоит с его высокопревосходительством в родственных отношениях, их жены — троюродные сестры). Ему ничего не стоит замолвить словечко за своего подчиненного. Дорога к славе и почету открыта каждому независимо от племени. Евреи такие же сыны отечества, как и все остальные. Разве отечество повинно в том, что они (и не только они) частенько противопоставляют себя ему, поглядывают по сторонам, ищут счастья в иных пределах. Любить свою родину надлежит всегда, даже когда от нее получаешь пинки или стонешь. Только выродки поднимают руку на мать, которая из любви сечет своих детей розгами. Только выродки.

Князев не скрывал, что на первых порах Шахне будет трудно, даже очень трудно. Жандармерия — не раввинское училище, допросы — не чтение торы. Но никто от Шахны и не требует, чтобы он стал жандармом. Каждому свое. В свободное время — а свободного времени у него будет предостаточно! — Шахна может заниматься своим любимым делом — совершенствоваться в языках, штудировать Священное писание, праздновать все еврейские праздники (в праздничные дни Ратмир Павлович отменит все дознания и допросы), посещать синагогу. Никто ему не будет чинить никаких препятствий. Только нежелательно, чтобы он распространялся о месте своей службы, разглашал ее тайны.

— Подумайте, — сказал а прощание Князев.

Предложение Ратмира Павловича огорошило Шахну, пришибло, возмутило своей откровенностью. Нет, он не помышлял о должности ученого еврея при губернаторе, не обольщался он и высоким жалованьем, хотя жизнь впроголодь с каждым днем все больше угнетала его, он не настолько честолюбив, чтобы мечтать о каком-нибудь звании, кроме звания совестливого человека. Не прельщали его ни вид на жительство в Петербурге, ни прочие блага, о которых он мог только смутно догадываться.

Заманчивым казалось другое — возможность творить добро не где-нибудь в теплом местечке, на солнышке, в безопасном закутке, а там, где добро нагло и грубо попирают.

Нигде, размышлял Шахна, ни в одном местечке, ни в одном городе Северо-Западного края, так не нужен пастырь, посланник бога, как в логове дьявола. Легко там, где небо не рушится, где не трещат челюсти и не льется кровь. Сиди и рассуживай, кто прав, кто виноват, где грех и где добродетель. Читай тору и упивайся своими знаниями, блистай на диспутах, собирай дань уважения и любви ученых и благочестивых мужей. Но ведь кто-то должен опускаться в бездну, на самое дно, чтобы и в преисподней сверкнул луч надежды, повеяло совестью, как свежим ветром, кто-то должен выбирать не рай, не его прихожую, коей считают сей безумный, погрязший в грехах мир белобородые старцы рабби Элиагу и рабби Акива, а удушливый ад с его огнем и смолой. Ему, Шахне, на небе зачтутся его нечеловеческие усилия.

Чем больше честных людей, размышлял он, будет на службе у зла, тем скорей наступит время добра и справедливости.

Он, Шахна, не собирался быть посредником между добром и злом (такое посредничество всегда кончается крахом), не намеревался наживаться на зле, потворствовать ему и множить.

Могущество зла, думал он, зиждется на бессилии добра, на его малодушии и беззубости. Но возможно ли выгрести яму с нечистотами, не запятнав одежды, не замарав рук, не отравив зловонием душу?

Шахна на миг представил, какой переполох вызовет его решение (если он решится!) в раввинском училище, в синагоге ломовых извозчиков, в букинистической лавке Гавронского.

Все вокруг: «Продался за чечевичную похлебку».

Все проклянут его.

Все возненавидят.

Никому и в голову не придет, что двигали им высокие соображения, благородные расчеты, страстное желание все переделать и переиначить — ну пусть не все, пусть только частицу. Ты — частицу, я — частицу, он — частицу, что-то изменится.

Если кто его и поймет, то только рабби Элиагу. Не столько поймет, сколько пожалеет. Нет, нет, он не станет метать в него громы и молнии. Что ему, рабби Элиагу, жандармерия? Он живет уже не на земле, а на небе. Небо — единственное место на свете, где добру не выколачивают зубы, где злу не выламывают руки (отец Эфраим всегда говорил: и злу больно), где живут не русские, не евреи, не китайцы, не немцы, а праведники. И он, рабби Элиагу, скоро перестанет быть евреем, подданным Российской империи. Что ты говоришь, Шахна? А служение народу?.. А справедливость? Народ, Шахна, — стадо, справедливость — добыча. По добыче каждый судит, справедлив мир или несправедлив, ибо что такое человек? Зверь — в стаде, в своре, в стае, и нет для него выше добродетели, чем собственные зубы.

«Подумайте», звучали в ушах слова Ратмира Павловича Князева.

То ли желание оставаться наедине со своими мыслями, то ли чувство смутной вины перед рабби Элиагу (он так ему и не признался, что погубил его подарок-талес) снова толкнули Шахну в раввинское училище.

— Кто там? — спросил рабби Элиагу, когда Шахна вошел в комнату.

— Шахна Дудак.

— А! — выдохнул старец.

Он лежал на высокой кровати, грузный, неподвижный, почти мертвый, — тело его и впрямь уже прекратило свое существование, — только тяжелая, еще не опустевшая от осенних даров разума, зимняя голова белела в сумраке, как облако, и Шахна не спускал с нее глаз, словно в этом облаке умещались все ответы на все сегодняшние и завтрашние вопросы, все его прошлое и будущее. Да это было и неудивительно, потому что раньше, когда Шахна еще учился здесь, он ловил себя на мысли, что зимняя голова рабби Элиагу напоминает не только облако, но и зеркало: только загляни в него, и перед твоим взором возникнут и Дамасские ворота в Иерусалиме, и родное крыльцо в Мишкине, и следы на нем, оставленные дедом и прадедом, и каждый твой грех.

— Ты вернулся?

— Нет, — сказал Шахна. — Я пришел за советом.

— Зачем царю купеческое звание? Зачем умному совет? — почти весело сказал рабби Элиагу.

— Рабби! Должен ли человек, работающий на бойне, чувствовать вину перед скотиной, которой кормятся тысячи тысяч?

— А ты что, на бойню пошел?

— Нет, нет, рабби. Это я к примеру.

— Все повинны.

— И вы, рабби?

— И я, и ты, сын мой… и твои дети, которые родятся. Но ты хотел о чем-то со мной посоветоваться. Древо моих советов совсем оголилось, но, если на нем остался хоть один листочек, так и быть: сорву его для тебя.

— Я спрашиваю, рабби. Можно ли стоять у котла с кипящей смолой, наблюдать за корчами грешников и не пытаться залить горящие угли?

— А зачем? — простодушно спросил рабби Элиагу.

— Разве господь не велит нам помогать каждому, кто нуждается в нашей помощи в раю ли, в аду ли?

— Огонь, мой сын, тоже помощь. Зачем же его гасить?

И рабби Элиагу замолчал.

Шахна по-прежнему не сводил глаз с белого облака, парившего над кроватью, и ждал, когда в нем, как в волшебном зеркале, высветится ответ, который рассеет все сомнения, но ответа не было, как не было уже и самого учителя; в сумраке комнаты, где рабби Элиагу прожил больше шестидесяти лет, кроме громоздкой кровати с резьбой на спинке — целующимися голубем и горлицей, кроме дерева советов, на котором еще дрожал единственный листок, — ничего от жизни не осталось.

После посещения рабби Элиагу Шахна еще больше приуныл.

Ратмир Павлович как бы предвидел его сомнения и еще там, у костела святого Николая, прощаясь, сказал:

— Да оставайтесь, батенька, кем хотите. От вас, кроме верности в переводе, ничего не требуется. Верность и только верность. И вам воздастся. Как говорится, всем слугам по заслугам.

Как Шахна ни тщился, он никак не мог представить себе свои будущие обязанности. Корпеть весь день в канцелярии и переводить показания арестованных евреев. А в те дни, когда арестантов не будет? Что он тогда будет делать?

Шахна еще раньше, еще до того как Князев предложил ему должность толмача, слышал о каких-то подпольных кружках, о какой-то Еврейской рабочей партии, ему о ней и брат Гирш рассказывал и причислял себя к ее сторонникам. Он и его, Шахну, агитировал вступить в ее ряды. Но Шахна наотрез отказался. Нахватались бог весть какой крамолы, устраивают сходки, размахивают красными знаменами, что-то выкрикивают про свободу и равенство. Глупцы! Разве криком можно чего-нибудь добиться, и потом — разве мятежи устраиваются ради равенства, ради свободы, а не ради желудка? Куда они, молокососы, ниспровергатели, прут? Мало того, что живут в чужом доме, так еще стены в нем рушат.

Обуреваемый сомнениями, Шахна мысленно обращался за советом и к Юлиане. Как ни странно, но в его расчетах она занимала довольно видное место. Шахна понимал несбыточность и вздорность своих притязаний, но только они придавали смысл его невеселому и неопределенному существованию, заставляли возвращаться к князевскому предложению, когда оно, казалось, уже было им окончательно и бесповоротно отвергнуто.

Шахна искал свидания с Юлианой, свидания наедине, без свидетелей, многое с ним связывал. Он очень удивился, когда ему удалось с поразительной легкостью добиться с ней встречи.

— Приду, — сказала она. — Ждите… Только, пожалуйста, побрейтесь… Эти… как их… пейсы… вам совершенно не идут…

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Томаса Питерса и Роберта Уотермана – классика литературы по менеджменту, ставшая бестселлером ...
В книге представлено 33 лучших юмористических рассказа, вышедших из-под пера блестящих русских и зар...
Sevastopol weekend — серия материалов о социальной организации увиденного в армии современной России...
Книга вводит в мир подземного, загадочного города. Идите по его подземным лабиринтам, окунитесь в ег...
Как научиться не бездумно бегать по полю, пиная мяч, а выстраивать стратегию и принимать по-настояще...
Ну что, адмирал, ты добился того, что хотел. Предотвратил войну между старой и новой родиной, поднял...