Воровская трилогия Зугумов Заур

Еще в дороге мать отдала мне письмо от Валеры, которое пришло почти месяц назад домой. Находился он в городке Наур (Ингушетия). Писал, что все у него хорошо, просил не беспокоиться, тем более что оставалось ему до свободы три месяца. Как только я приехал домой, тут же написал ему ответное письмо, пообещав приехать к его освобождению. Благо было недалеко, да и я успел бы к этому времени подсобрать кое-что из мануфты, подумалось мне. Ну а мама по приезде тут же послала ему посылку, которую принимали только по паспорту, а у меня его еще не было.

Преступный мир того времени был почти всегда на высоте, так что, когда освобождался достойный человек, независимо от возраста, а тем более если его профессия в преступном мире – воровство, его всегда встречали как и подобает: давали, а вернее, выделяли из общака деньги на первое время, чтобы можно было немного отдохнуть от тюремных тягот, опять-таки не рискуя потерять свободу. Так что до Нового года я мог спокойно прийти в себя, отдохнуть, чему не преминул предаться со всем пылом, свойственным людям моего возраста. Говорят, с кем встретишь Новый год, с тем и проведешь его, и мне довелось убедиться в правоте народной мудрости, когда наконец праздник наступил.

Была у моей мамы самая близкая подруга, они вместе учились в молодости, вместе воевали, вместе и работали после войны. Считайте, что примерно в одно время они и родили своих детей, правда, я был на три месяца моложе Оли. Всегда наши семьи встречали Новый год вместе, не был исключением и этот Новый год, с той лишь разницей, что предыдущие пять лет меня с ними не было. Из двенадцатилетней девчушки, какой я запомнил Олю, она превратилась в красивую и статную девушку. Мое общение с женским полом, по сути, ограничивалось мамой и бабушкой. В детстве мы с мамой часто ходили к Симе Семеновне, и тогда маленькая Оля была моим постоянным партнером в разных играх и забавах, но сейчас все это казалось каким-то сказочным сном. А если учесть, что переход из детства в юность я совершил в заключении, где почти не имел времени для передышек, чтобы хоть немного помечтать на этот счет, то, надо полагать, в юной фее я увидел божественное создание. Как она была хороша в своем белом бальном платье! Я же сидел как истукан, не смея поднять голову, уткнувшись носом в тарелку. Если бы до этого мне кто-нибудь сказал, что я окажусь в таком положении, я бы рассмеялся ему в лицо, сейчас же я не узнавал самого себя. Уже несколько раз в жизни мне приходилось делать над собой усилия и сдерживать свои чувства, сейчас же оно навалилось на меня как медведь, зажав со всех сторон, только лишь не кусая, и я даже не знал, как оно называется, ибо никогда не испытывал еще ничего подобного, и я, естественно, не знал, как мне поступать. Конечно, за всем этим наблюдали наши матери, а когда они поняли, в чем дело, пришли мне на помощь. Нас по очереди пригласили в другую комнату и оставили наедине. Каким бы шумным и веселым ни было застолье за стеной, мне все же казалось, что стук моего сердца слышен далеко вокруг. Как ни странно, но Всевышний наделил женщину храбростью и решительностью, которые необходимы именно тогда, когда мужчина, наоборот, их теряет. Обладая врожденным тактом, Оля повела себя так, что через несколько минут мы оба смеялись, вспоминая что-то забавное из нашего не такого уж и далекого детства, а вспоминать, оказывается, было что. Женщины, ко всему прочему, обладают неоценимым преимуществом перед мужчинами – они умеют хорошо скрывать свое волнение. Потихоньку я раскрепостился и стал приходить в себя, когда же окончательно взял себя в руки, чтобы по возможности лучше разглядеть подружку моего детства, мы уже сидели за общим столом друг против друга. Напротив меня сидела очаровательная шатенка, с черными выразительными глазами, со сдержанной и милой улыбкой на устах. Ее волнистые волосы ниспадали на плечи, на ней было белое как снег бальное платье. Это все, что я запомнил, и, думаю, нетрудно догадаться, что все это свело меня с ума в тот же вечер, вернее, в новогоднюю ночь. Я влюбился. Хочу заметить, что нравы того времени были таковы, что ставили массу препятствий перед юношей, который хотел поухаживать за девушкой. Да и воспитывались мы в строгом благонравии, так что, будь то бандит, вор или даже убийца, границы дозволенного он не переступал никогда. Родная мать могла проклясть и выгнать из дому сына, если он, не дай бог, обидел девушку. Когда мы заходили к друзьям, у которых были либо молодые жены, либо молоденькие сестренки, головы наши были постоянно опущены, если они находились рядом. Так что в нравственном плане наше воспитание было на высоте, и это трудно оспаривать даже по прошествии сорока лет. И хотя Оля была наполовину еврейка, наполовину русская, это в принципе ничего не меняло, ибо в Дагестане не знали, что такое национальность. Все жили по одним нравственным законам, и придерживались их тоже все без исключения. Преимущество же мое, дававшее мне право на некоторые льготы в плане ухаживания за девушкой, было в том, что выросли мы с Олей почти рядом, матери наши были ближе родных сестер. А главное – Сима Семеновна любила меня как сына и также верила мне. Естественно, я не преминул воспользоваться своим положением и, Бог тому свидетель, ни разу не дал даже малейшего повода для сомнений в моей порядочности. Каждое воскресенье мы проводили вместе целый вечер. Ходили в кино, гуляли по бульварам, сидели у моря, наслаждаясь прохладой и уединением. Это было незабываемо, и много позже, сидя в одиночных камерах, я так ясно все представлял себе, что предо мною оживали картины этого небольшого отрезка времени, когда я был счастлив.

Так почти незаметно пролетели три месяца, приближались два важных для меня события: это освобождение Валеры и буквально через несколько дней должен был наступить день рождения моей принцессы.

За Харитошей мы поехали почти всей бригадой, дома остался только старый Чуст. Воровское братство, как я писал, было дружно и свято, достаточно было моего рассказа о наших злоключениях, и все уже считали Валеру своим братом. Так что встретили мы его и привезли в Махачкалу, как и подобает, чисто по-жигански, а родители мои отнеслись к нему как к родному сыну, равно как и Оля тут же признала в нем брата. Надо отдать должное моему корешу, он заслуживал уважения и внимания. В общем, считайте, весь март мы кайфовали, а в начале апреля проводили Харитошу домой. Выглядел он уже как новый рубль, при полном прикиде, отдохнувший и довольный. Мы даже о его бабушке не забыли, такой огромный платок ей купили, что, если его разрезать, запросто хватило бы четырем женщинам. Я обещал, что летом, даст Бог, приеду с корешами в златоглавую, и, передав привет нашим товарищам, мы простились как родные братья. И уже через несколько минут паровоз, тяжело пыхтя и выпуская тучи пара, увозил моего кореша домой.

В моем повествовании постоянно приходится нарушать хронологию, для того чтобы объяснить читателю ту или иную ситуацию: нравы, быт как преступного мира, так и общества в целом, да и массу других деталей, без которых очень трудно будет понять отдельные главы этой книги. Поэтому я просил бы читателя быть немного терпеливым.

В те времена, о которых я пишу, в заключении молодежь делала себе татуировки. Это считалось признаком хорошего тона у малолеток, особенно в ходу была решетка, переплетенная колючей проволокой, за нее ухватились две руки в кандалах, на этом фоне роза и надпись: «Цени любовь и дорожи свободой». Рисунок был впечатляющий, да и надпись нравилась юным зекам, ведь, безусловно, кто-то в этом возрасте уже успел кого-то полюбить, а тут нежданно-негаданно – тюрьма, как не сокрушаться и не проклинать всех и вся, кроме конечного, истинного виновника своих бед и страданий – самого себя. И все это потому, что в этом возрасте человек еще почти не способен анализировать свои поступки, а тем более делать соответствующие выводы из свалившегося на него горя. А ведь именно в этом возрасте молодежь должна понимать настоящее значение таких слов, как эти, либо кто-то из взрослых должен объяснить им их суть, чтобы впоследствии не знать, что такое тюрьма и вообще преступный мир. Поэтому ценой любви должна быть всегда сама любовь, а она не способна толкнуть на дурной поступок – это аксиома. Что же касается свободы, то ею нужно дорожить всегда и везде ради той же любви, ради самой свободы, как таковой, ради того, чтобы никогда не узнать и не увидеть всю мерзость тюремного бытия, как те, кто завязал в болоте, кто не в силах был совладать с собой перед теми искушениями, которые поначалу жизнь предоставляла нам во всех своих радужных красках, как бы испытывая нас, чтобы затем повергнуть искушенного в земной ад, название которому – тюрьма.

Глава 4. Сема Чуст

К сожалению, сколько помню себя, всегда и везде меня считали лучшим из карманников. Хоть это высказывание звучит не очень-то скромно и, наверно, режет слух любому честному человеку, но было именно так. Я не знаю, откуда взялись у меня такие способности, может, от кого-то из прошлой жизни, но вот откуда пошло мое прозвище, помню хорошо.

Воровали карманники в основном бригадами. То есть собирался коллектив с почти равными способностями в своем ремесле. Основой бригады был втыкала, человек, который умеет лучше других членов данного сообщества извлекать содержимое карманов, сумочек и прочих тайных мест, куда люди обычно прячут деньги, золото и другие ценности. Остальные исполняют функции ставщика, человека, который старается любыми путями подвести объект, чтобы тому, кто втыкает, легче было извлекать содержимое карманов. Далее идет тот, кто на отводе, он старается отвлечь как потерпевшего, так и любого другого, кто слишком любопытен. Ну и, наконец, тот, кто на пропуле, ему втыкалы тихонько передают украденное, чтобы он мог незаметно уйти с ним либо просто отойти в сторону. Все понимают друг друга по взглядам, разговаривают глазами, в «работе» все равны, так же как и в жизни. Единственная и не особо значительная привилегия предоставляется тому, кто водит бригаду, – обычно это человек старше всех по возрасту, опытнее других.

Нас было пятеро, самым младшим был я, все же остальные были самое малое на 15 лет старше меня. Самым старым был Чуст – он и водил бригаду. Это был типичный представитель рода иудеев – чуть выше среднего роста, тонкий, но крепкий, черная борода и усы тщательно пострижены. На широком волевом лице с несколько выдающими скулами лежал отпечаток многих страданий, однако глаза под припухшими веками плутовски поблескивали. Но главной особенностью этого человека были его руки, точнее, ладони рук, они были вывернуты почти наоборот, он таким и родился. И вот этими руками он умудрялся вытворять невероятные чудеса – никогда в жизни я не встречал человека, который мог бы сделать что-либо подобное. Это был, пожалуй, своего рода иллюзионист, равных которому я не знал, да и по сей день не знаю, хоть давно порвал со своим воровским прошлым. Как-то раз, еще до того как мы стали вместе красть, он сказал мне: «Ты не по годам способен, Заур, и во многом превосходишь остальных, и я знаю, что говорю тебе это не первый. Но запомни, лишь тогда ты станешь профессионалом, когда сможешь делать то, что своими руками делаю я». Надо учитывать, что воровство считалось одним из доходных «ремесел» того времени, а любой из моих сверстников-«коллег» пытался превзойти другого во всем, что касалось мастерства ловкой добычи денег. И на тот момент, о котором пишу сейчас, мало того что я демонстрировал старым ширмачам свои недюжинные способности, я еще кое в чем умудрился превзойти даже своего учителя. Но для того чтобы тебя считали профессионалом своего дела, этого все же было мало. Нужно было еще и хорошо работать письмом, то есть уметь работать мойкой-лезвием, а это действительно было целое искусство, которое требовало постоянных тренировок. Для того чтобы научить красиво, а главное – незаметно украсть, вешали на чучело колокольчики, чтобы по звону определять нерадивость ученика. Для меня это был уже пройденный этап. Достаточно представить себе несколько такого рода картин, чтобы определить сложность, ловкость и почти ювелирное мастерство работы письмом. Женщины в то время прятали деньги в основном в чулки, затем резинкой их перетягивали, либо в лифчик, это считалось кладовыми за семью печатями. И вот в автобусе или в толпе нужно было так тихо вырезать деньги, чтобы ненароком не задеть тело и чтобы потерпевшая не почувствовала даже малейшего прикосновения, ибо эти места, с позволения сказать, одни из самых интимных у женщин и очень чувствительных. Про мужчин я не говорю. Им вырезали карманы рубашек, брюк, галифе, для ширмачей-писак фантазии не было предела, лишь бы красиво утащить деньги. Думаю, читатель согласится, что умение так ловко орудовать как пальцами рук, так и лезвием дано не каждому, и даже тем, кто обладал этим талантом, все же следовало постоянно учиться, так как каждый раз приходилось совершенствовать свое ремесло. Люди старались прятать свои деньги подальше от воров, а милиция решила ужесточить закон по отношению именно к писакам. За использование лезвия статья 144 уже трактовалась как применение технических средств, давали сразу 4-ю часть, и срок мог быть от 4 до 10 лет. Но и мы не дремали, решив полностью исключить лезвие из своего арсенала, а заменили его монетой. Брали двадцатикопеечную монету, оттачивали полукругом до толщины лезвия и смешивали с остальной мелочью, бросая ее в карман. Работать письмом с лезвием было само по себе сложно, ну а с монетой было еще сложнее и требовало дополнительных навыков. Но зато того, кто владел этим мастерством, уважали и чтили в любой воровской среде, уже не говоря о том, как его почитали «коллеги», – это был профессионал. Далеко за пределами своей вотчины воры знали друг друга, а особенно карманники, потому что, как только начиналась весна, они уезжали на «гастроли» и почти до самой осени странствовали по стране, общаясь друг с другом, узнавая что-то новое и полезное для себя. По приезде в какой-нибудь город, прежде чем идти воровать, они ехали на «малину», чтобы повидать людей, пообщаться, да урок в курс дела поставить, что прибыла бригада ширмачей. Такие «малины» были в каждом городе. В Махачкале, как я писал ранее, это была Биржа, в Нальчике – Колонка, в Грозном – Шидовка, в Пятигорске – Горпост, в Орджоникидзе – Малаканка, в Баку – Кубинка, в Ростове – Вагонка, в Одессе – Молдаванка. В общем, в каждом городе были свои излюбленные места, где собирались и коротали время представители преступного мира.

На этот раз мы прибыли в Пятигорск. Был конец весны, а значит, пора гастролей ширмачей, ведь на Кавказе весна приходит раньше, чем в других регионах страны. А значит, и «работали» ширмачи до лета в этом теплом регионе. В Пятигорске я был впервые. Для нас Пятигорск считался одним из самых богатых городов Союза – в том плане, что приезжали сюда одни толстосумы на отдых, да и жители жили не на зарплату, это были в основном армяне, евреи, ну и, конечно, русские. Долго мы здесь оставаться не могли, ибо в таких денежных метрополиях существовала своего рода очередность. То есть без залетных бригад ни один из таких городов не оставался. Так что, не успев прибыть, мы сразу наведались куда надо и, кого надо увидев, поехали на хазу, где обычно и останавливались залетные ширмачи. Попали мы как с корабля на бал. У одного из крадунов был день рождения. И вот, изрядно повеселившись и немного охмелев, вся братва, которая была в этот день здесь, расположилась полукругом во дворе под цветущими фруктовыми деревьями, от которых исходил такой дивный аромат, что его трудно забыть даже по прошествии почти сорока лет. После обильного застолья, когда оставались одни крадуны, по воровской традиции полагалось всегда перейти к рассказам о новостях, которые происходили в преступном мире последнее время. Здесь обычно были люди почти из всех регионов страны, так что услышать их рассказы было все равно как узнать что-то новое. Ну и, конечно, не обходилось без ставшего уже почти традиционным спора, где лучшие карманники в стране. Кто лучший на то время, когда происходил спор? Если определить сразу лучшего не могли, спор этот всегда можно было разрешить наглядным образом, на следующий день. Благо рефери были все профессионалами, если не сказать больше. Но даже если они признавали чье-либо превосходство, это не давало его обладателю никаких привилегий, кроме, пожалуй, одной, самой, на мой взгляд, важной. О нем, а точнее, о его способностях знали уже далеко за пределами его вотчины, а это, с воровской точки зрения, было очень серьезно, учитывая воровские критерии. В спорах такого рода участвовали урки и те из карманников, кто был постарше, молодежь обычно только слушала. Почти одновременно с нами в Пятигорск из Питера прибыла бригада ширмачей, которую водил Леня Дипломат, все они находились здесь на дне рождения. Я был непьющий и поэтому, изрядно захмелев, сидел почти полулежа, облокотившись о ствол дерева, положив голову на плечо Гундоса (это был младший брат Чуста, но до старшего ему, конечно, было далеко), и немного дремал. Своим чередом шло застолье с тостами и разговорами, но я ничего не слышал, мне хотелось, чтобы меня никто не трогал, чтобы никто не видел, что я пьян и не в состоянии поддерживать разговор. Но, как обычно довольно часто бывает, чего мы очень не желаем, то и происходит. Как я уже сказал, я дремал, покоясь под каким-то душистым деревом, когда неожиданно почувствовал толчок. Это Гундос тормошил меня. Сквозь какую-то пелену я услышал слова Чуста: «Ну как, братишка, согласен?» – «Да», – машинально ответил я, как будто внимательно слушал, а вопрос меня нисколько не удивил. Я постарался вникнуть в суть разговора, но мне это не удавалось. Хочу заметить, что бахвальство, от кого бы оно ни исходило, в таких кругах исключалось, ибо в базаре всегда принимали участие урки, и это налагало свой отпечаток. И поэтому лаконичный и скромный ответ молодого ширмача приняли как приятную воровскую неожиданность. Когда же я пришел в себя, Чуст объяснил мне, в чем заключался спор. Хочу также заметить, что Чуст был очень знаменит в воровских кругах, способности его были незаурядны, да и прошел он некоторые лагерные этапы своей жизни достойно, всюду, где был, он постоянно общался с урками, никогда ничего лишнего не делал и не говорил. Так что сказанное что-либо таким человеком воспринималось на полном серьезе, тем более что дело касалось той части нашей жизни, с которой он был знаком намного лучше, чем некоторые из присутствующих. А должен был я ни много ни мало на следующий день показать свое мастерство и тем самым удивить и бригаду урок, и не просто удивить, а чтобы и они признали мои способности незаурядными. Надо ли говорить, что я ни на секунду не сомкнул глаз в эту ночь. Задача передо мной стояла не просто трудная. Под утро, проснувшись и видя, что я не сомкнул даже глаз, Сема сказал мне: «Если бы я хоть на секунду сомневался в твоих способностях, я никогда не затеял этот спор. Да ты и сам знаешь себя. Так что вперед, Заур, либо ты будешь сегодня на олимпе воровской славы, либо о тебе вообще никто не будет знать или будут знать как о болтуне. Сегодня ты поймешь, что для достижения намеченной цели одного упорства, силы воли мало, нужно иногда и рисковать». Сказав все это, Сема (а так звали Чуста) пошел ставить чайник и умываться, а я еще долго кубатурил его слова, но уже на душе было чуть полегче. Многие урки, с кем я был уже знаком, знали, как я прошел малолетку, с какими урками виделся и знался, иначе бы они меня и близко не подпустили. Я отмечал в предыдущих главах, как было строго в воровской среде, после всех этих сучьих войн и последствий после них. Урки уважали меня как молодого крадуна, а это в моем возрасте было совсем немало, так как уважение нужно заслужить, а тем более в такой среде, как воровская. И вдруг из-за пары слов, сказанных спьяну, я мог разом лишиться уважения и тех немногих привилегий со стороны урок, на которые давало право мое маленькое, но достойное прошлое. Так что оснований для переживаний и бессонной ночи у меня было больше чем достаточно. Не знаю, как сейчас, но в то время, о котором я пишу, в Пятигорске в воскресный день все дороги вели к «Людмиле», на базар. С раннего утра и где-то до обеда забитые до предела трамваи, автобусы и частный транспорт устремлялись на базар, чтобы приблизительно в такой же последовательности возвратиться с покупками после обеда. В общем, до вечера движение было подобно движению в муравейнике.

Глава 5. Я золоторучка

Редко кому оказывалась такая честь – «работать» в одной бригаде с урками, но честь эта могла обернуться для меня позором, и я это прекрасно понимал. Единственно, в чем я был абсолютно уверен, – это в своих способностях, и, уповая на Бога, ранним воскресным утром вышел с урками «на трассу».

Где бы ни была или куда бы ни заходила бригада ширмачей, будь то базар или автобус, магазин или лабаз, карманники всегда держатся особняком, при этом ни на секунду не упуская из виду друг друга, и при первой же необходимости устремляются на помощь подельникам. Мы стояли у трамвайной остановки, рядом со входом на базар, откуда недавно вышли, когда мимо меня прошел Дипломат, успев бросить мне на ходу фразу: «Фраер в робе, левяк, вторяк, паковал грины, будешь торговать, маякни!» Фраера даже искать глазами не пришлось, он стоял рядом, в сварочном комбинезоне, с пачкой электродов в руке. Меньше минуты мне хватило, чтобы оценить всю сложность ситуации, все было бы ничего, если бы не вторяк. Откуда выкопал Дипломат этого детину, подумалось мне, но в то же мгновение, еще ничего не зная, я маякнул: да. С этого момента вся бригада работала на меня, я втыкал. Из-за поворота показалась глазастая морда трамвая, но, прежде чем он должен был подойти к остановке, объясню, что мне предстояло сделать. Думаю, нетрудно представить себе мужчину, у которого поверх кальсон надеты брюки, а в левом кармане лежит упаковка банковских десятирублевок. Горловина кармана застегнута на булавку, а поверх этих брюк надеты еще одни, видно рабочие, и сверху брезентовый комбинезон. Ко всему прочему, он держал пачку электродов в той руке, где лежали деньги, кстати, он их так и держал, пока мы не разошлись.

Как только подошел трамвай, я вместе с этим фраером поднялся и по дороге промацал его, да так нежно, как, наверно, не снимает жених фату в брачную ночь с невесты. А убедившись, что все так и есть, как сказал Дипломат, я стал «работать». Одна лишь мысль, проскользнув, исчезла тут же: где и как Дипломат мог увидеть все, если мы не выпускали друг друга из поля зрения все утро. И впоследствии, где бы мы ни были вместе, я почему-то так и не спросил его об этом.

Никто, по-моему, еще не объяснил тот феномен, что, когда мозг еще только ищет решение той или иной задачи, руки уже непроизвольно делают то, что в конечном счете и будет единственно правильным решением задачи, которое примет мозг. Так получилось, пожалуй, и в этот раз. Я еще толком даже не мог сообразить, как же я доберусь до этих злосчастных и заветных десятирублевок, но рука моя уже лезла в карман за монетой. Сам я перешел на противоположную сторону от кармана, где лежали эти самые деньги. Затем, достав монету, я отстегнул правую лямку комбинезона, а подол аккуратно опустил. Кореша мои поставили этого фраера так красиво, что он почти не трепыхался, стоял, зажатый со всех сторон, грех было не проявить инициативу и не воспользоваться обстановкой, и я уже весь ушел в «работу», увлекшись ее оригинальностью. Стоял я почти лицом к лицу с фраером, поэтому мне необходимо было быть крайне осторожным, одно мало-мальски неверное движение – и все бы было кончено. Вытянув ладонь и зажав монету между кончиками пальцев, указательным и средним, левой руки, я аккуратно стал срезать пуговицы на ширинке его брюк. А срезав все пуговицы, стал потихоньку просовывать в ширинку пальцы с зажатой на конце монетой, до тех пор пока не дотянулся монетой до левого кармана, вернее, до того, что в нем лежало. Аккуратно сделав надрез вдоль упаковки – настолько, насколько это было возможно, я уже успел ухватиться за кончик упаковки и хотел было уже ее тянуть, как вдруг услышал прямо перед собой: «Да, жарковато сегодня, прямо лето натуральное». Мгновенная реакция вора не заставила себя ждать, я понял, что реплика адресована в мой адрес, ибо по лицу моему пот стекал струями, я на первых порах этого и не заметил, так увлекшись «работой». Но пот мог выдать меня. «Да, – ответил я, уже взяв себя в руки, вытирая ладонью правой руки струйки пота. – Сегодня действительно очень жарко». При этом я даже попробовал улыбнуться. И похоже, это мне неплохо удалось, ибо фраерок успокоился и повернул голову в сторону, давая понять, что больше не желает говорить. Представьте мое положение: левая рука почти до запястья в ширинке у фраера, кончики пальцев этой руки держат упаковку десятирублевок за уголок, а если еще учесть, что половой член у мужчины (прошу прощения за пикантную подробность) – самое чувствительное место, и я, мило улыбаясь этому фраеру, еще и веду с ним какой-никакой диалог, хоть и короткий, то уверен, картина могла бы показаться более чем впечатляющей, если бы, не дай бог, я спалился.

Теперь мне предстоял самый важный этап моего предприятия – извлечь эту упаковку. Как впоследствии рассказывал Дипломат, только привычка к строгой дисциплине в «работе» удерживала его на месте, ибо он не мог никак понять, что я делаю с правой стороны фраера, когда левая сторона, где лежат деньги, была почти свободна. Рука с электродами была не в счет, ее можно было по ходу хоть на голову ему положить, так у нас все было отработано. Был бы на месте моем старый ширмач, это еще можно было бы как-то объяснить своеобразием почерка, например, или еще чем другим. Но я был, с точки зрения старого крадуна, еще слишком молод, чтобы иметь свой почерк, а тем более опыт в таком тонком деле. Но это только лишь так казалось и думалось Дипломату, на самом же деле он, как и многие другие наши собратья, и не только собратья, но и ярые враги, впоследствии поняли, что, касаемо «работы», со мной нужно считаться. Ведь ни в чем никому не уступил бы, о большем из скромности чисто воровской воздержусь. Но уверен и знаю, что многое где-то было записано и запомнилось как в памяти воровской, так и в мусорских архивах о способностях Заура Золоторучки.

Теснее прижавшись к фраеру, помогая себе коленом правой ноги, я потихоньку стал извлекать эту упаковку наружу. Из разреза, то есть из кармана, она вышла нормально, главное было протащить ее, не задев член, это было самое сложное, ибо, как я ранее упоминал, член – самое чувствительное место у мужчины. Но с этой сложной задачей я вроде справился, а вот чтобы вытащить пачку через ширинку, мне пришлось повозиться и немало поволноваться. Но уже за несколько секунд до остановки я пихал пропаль Дипломату и по ходу прочел такое недоумение у него на лице, что для меня это была лучшая из наград за те труды и нервотрепку, которые я испытал. Даже держа пропаль в руках, он все равно не мог понять, как я утащил деньги. Глядя на мой сморщенный лоб, он пытался осмыслить это.

Пуговицу на комбинезоне я не смог застегнуть, вернее, не стал этого делать, чтобы не рисковать. Как только мы вышли, фраер увидел расстегнутую пуговицу и, застегивая ее, решил на всякий случай проверить содержимое левого кармана. Обнаружив пропажу денег, он стал орать что есть мочи, еще даже не понимая и не веря собственным глазам, каким образом могли пропасть деньги, если все запоры на месте. Он даже хотел все свалить на нечистую силу, пока ему в горотделе не объяснили, что, видимо, «работал» профессиональный карманный вор, хотя и сами они до сих пор ни с чем подобным не сталкивались. И все это при том, что в любом большом и малом городе уголовный розыск имел солидный, если не сказать огромный, опыт работы с карманными ворами. То есть я хочу сказать, что любой писака, а, как я упомянул ранее, их было не так уж и много, имел свой, неподражаемый почерк в работе. Это как отпечатки пальцев. Иными словами говоря, глядя на «работу» писаки, работник уголовного розыска, который непосредственно курировал этих «тонких ценителей оригинального», мог точно определить, кто это сделал, но, конечно, только в том случае, если был знаком с этим человеком, а точнее, с его почерком. А узнал я такие подробности от самого начальника уголовного розыска, вернее, он оговорил их в моем присутствии, но кто я, он не знал. Меня не поймали, нет. В тот день мы больше не «работали». Во-первых, мы никогда не жадничали, это одно из золотых воровских правил, а во-вторых, случай был неординарный, мы знали, что уже через час весь угрозыск Пятигорска будет «на трассе» ловить карманников и искать среди них меня. Так и произошло впоследствии, поэтому по дороге домой мы постарались оповестить по возможности как можно больше коллег о том, что может произойти. Это было тоже одно из неотъемлемых воровских правил. Пока мы не пришли домой, все молчали, но главное, конечно, для меня было мнение Дипломата. Это была личность, о которой, я уверен, стоит рассказать подробнее. Во-первых, потом у, что это была личность, а во-вторых, читатель еще не раз прочтет это имя по ходу моего повествования. Леня Дипломат был питерским вором, в большом воровском авторитете. На вид ему было чуть больше пятидесяти, высокий, стройный, всегда подтянутый и аккуратный. Это был джентльмен во всем, кроме одного: он был вором, – может быть, это звучит парадоксально, но верно. Он был всегда серьезный, а иногда и довольно хмурый, и весь его вид давал понять окружающим, что человек этот не склонен к шуткам и сантиментам. И лишь глаза, добрые и мягкие, выдавали его простую и отзывчивую душу. Как-то давно от одного старого вора я услышал такое выражение и запомнил его: «дворянин преступного мира», это он говорил о Дипломате. Родился он в Питере еще до революции в дворянской семье, детство провел среди беспризорников Северной столицы и многих других городов Советского Союза. Родителей своих он помнил хорошо, часто в узком воровском кругу с любовью вспоминал о них, при этом поносил на чем свет стоит советскую власть. На его глазах мать и отца забрали в ЧК, и больше он их никогда не увидел. Так что немудрено, что бродяжничество стало его образом жизни, а воровство – профессией.

Уже в 14 лет он сидел за воровство – да еще умудрился в лагере выколоть глаза надзирателю и зарезать одного ренегата, за что, естественно, получил «довесок». А в 20 лет он был признан безоговорочно всеми ворами вором. Впоследствии, так же как и многие его собратья, он прошел все муки тюремного ада: сучьи войны, подписки, ломки. Прошел, естественно, достойно, но без крайней надобности не любил вспоминать об этом этапе своей жизни. Карманником он был незаурядным, как и все, кто были с ним рядом, так что знали его и почитали не только как урку, но и как ширмача. И надо думать, что мне, пацану, видевшему жизнь лишь сквозь колючую проволоку да чугунную решетку, по большому счету, мнение такого человека было небезразлично. Несколько его слов открывали большое воровское будущее для любого, на ком бы он ни остановил свой выбор. Возможно, схожесть наших судеб и сыграла роль в дальнейших наших отношениях, кто его знает.

Еще некоторое время все обедали молча, пока Дипломат не сказал мне: «Ну что, босяк, может, снизойдешь да поведаешь, как умудрился этот паковал утащить, или тебя придется упрашивать?» Упрашивать меня, конечно, не было нужды, я бы сам уже сто раз все рассказал, если бы не воровская скромность, которая, кстати, была позже отмечена урками. Надо ли говорить, что все время, пока мы оставались в Пятигорске, весь город, а точнее, все крадуны только и говорили об этой покупке. Так что, оставаясь с виду скромным и серьезным, я в душе ликовал. Да и друзья мои были горды за меня, особенно Чуст. Сейчас, в наше время, не всегда можно понять поступки, эмоции и всякого рода нюансы людей того времени, но все было именно так. Я уже писал ранее, что начальник уголовного розыска, или его заместитель, или еще кто из них могли смело прийти на любую воровскую хазу, и в этом не было ничего удивительного. Не стал исключением и начальник уголовного розыска Пятигорска. Полковник, уже в преклонном возрасте, седой как лунь, высокий и дородный, но с виду шустрый (все называли его дядя Жора), появился на следующий день на той хазе, где мы притухали, и попросил, если можно, показать ему того Золоторучку, который умудрился так обокрасть человека. Имелось в виду – так красиво обокрасть, ибо как потерпевший, так и сами работники уголовного розыска были буквально ошарашены увиденным. Знакомство с начальником уголовного розыска – палка о двух концах. Первое и самое главное – мент теперь тебя будет знать в лицо, да еще какой мент – вся шпана Пятигорска была о нем очень высокого мнения. Братва знала его порядочность и честность по отношению к представителям преступного мира – настолько, насколько может проявить эти качества начальник угро. Ну а второе – какая может быть менту вера? Хотя и в этом плане понять его было можно, ибо он давал присягу. Все это мне, конечно, объяснили, и естественно, ни о каком знакомстве у меня с ним не могло быть и речи, ну а вот кличка Золоторучка так и осталась за мной на всю оставшуюся жизнь, хотя навряд ли кто-то мог догадаться, откуда она пошла, если бы я сам не написал об этом.

Глава 6. Меня разоблачили близкие

Перед отъездом Дипломат сказал мне: «Будешь в Москве, Заур, найдешь меня, я пока там притухаю, буду всегда рад тебя видеть». На том мы и попрощались. После Пятигорска, поколесив по стране еще несколько месяцев, мы все приехали домой в Махачкалу. Если мать я еще мог как-то обмануть относительно цели столь длительного вояжа, то отец не оставил мне на это никаких шансов, рассказав ей, куда я ездил, с кем и для чего. Да и мой вид выдавал меня. Одет я был как юный денди, сын богатых и респектабельных родителей. На указательном пальце левой руки красовалась увесистая золотая печатка в несколько десятков граммов, на руке были золотые часы с золотым браслетом, на шее висел миниатюрный полумесяц на золотой цепочке (кстати, это был подарок одного самаркандского вора). В общем, все, что было на мне, считалось в то время роскошью. Я уже не говорю, сколько денег было у меня в карманах. Да и тряпья я с собой привез немало. Я и раньше уезжал, но больше недели, ну от силы двух, никогда не задерживался, зная нрав своей матери. Но тогда я всегда умудрялся что-то придумать, как-то скрыть все то, что касалось моей жизни вне дома. Здесь же меня не было целых три месяца, да и, честно говоря, я устал лгать и изворачиваться и решил все как есть рассказать матери, приблизительно догадываясь о последствиях. К сожалению, я не намного ошибся. Звонкая пощечина поставила все точки над «и». Мать приказала забрать все, что я привез, и выгнала меня из дома. Для таких, как я, двери всех блатхат и «малин» были всегда открыты настежь, и я поселился на одной хазе в Новом поселке, тогда это был пригород Махачкалы. Дома я появлялся, когда там не было родителей, исключительно лишь для того, чтобы увидеть или, точнее говоря, показаться бабушке на глаза, которая абсолютно не знала и даже не догадывалась ни о чем, думая, что все в семье нормально, – так я умудрялся разыгрывать перед ней спектакли. Мать, конечно, об этом знала и не препятствовала, понимая, что бабушка не должна знать, чем я занимаюсь. (Забегая вперед, скажу, что, когда в очередной раз я сел, еще долго бабушка была в неведении. Но однажды, выпив лишнего, отец сказал ей: «Твой внук вор, за это и сидит в тюрьме». В тот же день она слегла, а через месяц бабушки не стало. Я узнал об этом много позже, а причину ее смерти понял еще позже, но мать моя не простила отцу эту нечаянную реплику.)

Родителей я теперь почти не видел, иногда только мать – и то издали, и не скучал особо, ибо улица стала для меня главным и единственным домом, засосав в свою трясину.

Надо ли говорить, что за время моих странствий не было такого дня, чтобы я не вспомнил о предмете своей любви. Ее-то мне легко удалось обмануть, когда я предстал перед ней, сжимая в руке миниатюрную коробочку с перстнем – это был мой подарок.

Прямо перед отъездом я окончил автошколу и получил водительские права, правда, учиться я не учился, приходил лишь показаться кому нужно, да и то нечасто, но машину я водил и для своих лет знал ее неплохо, этому уж меня отец поднатаскал. Вот и пришла мне в голову мысль сказать, что, пока я не нашел работу, поехал в рейс с одним знакомым, ну и подзаработал немного. Раньше многие так делали, так что в этом ничего ложного усмотреть было нельзя, да и о какой лжи могла идти речь? Причину моего столь долгого молчания она приняла на веру. Тогда я представил себе дальнейшую жизнь: вот так я приезжаю из рейса, меня встречает любимая жена, а чуть позже – еще и с детишками, я рассказываю ей о трудностях дальнего рейса, нежно обнимаю ее в ночной тиши брачного ложа. Она рассказывает о своих переживаниях и волнениях, связанных с моим долгим отсутствием, о детях, еще о чем-то, и под ее приятный и мелодичный голос я засыпаю. А назавтра все начинается сначала. Все меня в этой семейной идиллии устраивало, за исключением работы. Я ни на минуту не мог представить себя в роли работяги, это было выше моих сил, и я тут же отгонял «дурные» мысли. Какое-то время мы так же безмятежно и счастливо проводили свои воскресные дни. Всю неделю Оля училась, а я воровал, но мне удавалось это скрывать. Главное – я боялся, что мать моя придет и скажет все своей подруге, я даже удивлялся, почему до сих пор она не сделала этого. Я, конечно, не мог тогда понять, что у матери моей и в мыслях не могло возникнуть, что я наберусь наглости и предстану перед самыми близкими мне людьми после родителей в таком качестве. Вот так я жил меж молотом и наковальней. Больше всего Олю беспокоило то, что я перестал заходить к ним домой, я ждал ее теперь всегда неподалеку от дома, в сквере. Я уже не помню, что придумывал в свое оправдание, но не заходил, так как боялся того взгляда, той улыбки, которыми меня с детства одаривала ее мать. Я считал ее своей второй матерью и знал, что солгать я не смогу. Не знаю, на что я надеялся, обложив все самое чистое и светлое, что было в моей жизни, ложью, ведь я знал, что рано или поздно все откроется. Но думать об этом не хотел, отгонял от себя эти мысли и довольствовался настоящим – в общем, был я типичным эгоистом, да еще и, мягко выражаясь, лжецом в придачу. Разве мог человек, имеющий такие пороки, надеяться на ответную любовь? Тогда я этого, видимо, не понимал, да и не хотел понять, иначе бы обратился за помощью к матери, а я избегал ее. Шло время, но ложь все же выходит наружу. Я до сих пор поражаюсь, как я мог пренебречь этим ангелом, отказаться от Оли, которая меня так искренне любила. Каким нужно было быть слепцом, чтобы не разглядеть эту чистую, непорочную душу? Но, к сожалению, жизнь не повернешь вспять.

Каким образом Оля узнала обо всем, для меня и по сей день остается загадкой. Да я и не интересовался этим никогда, зная уже и тогда, что «доброжелателей» всегда хватает в этом мире. Всю неделю она не выходила из дома ни в институт, ни куда бы то ни было еще. С каким нетерпением она ждала воскресенья, я узнал позже. Бедная Сима Семеновна, она боялась потревожить ее даже расспросами, ибо дочь ее прямо на глазах превратилась в красивую статую. Вся надежда у этой бедной женщины была на меня, она даже и не подозревала, что я и был причиной всему. Как только наступило это злосчастное воскресенье, которое я на всю жизнь запомнил с тоской и болью в сердце и которое, можно сказать, и определило мою дальнейшую жизнь, вместо Оли в сквер пришла ее мать. Еще издали мы увидели друг друга, ретироваться было поздно, я понял, что произошло самое худшее, и я пошел несмелой походкой навстречу своей судьбе. Сима Семеновна привела меня к себе домой, зашла вместе со мной в Олину комнату и, оставив меня у дверей, удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь. Женщины, как правило, умеют сохранять присутствие духа даже в самые сложные минуты жизни. Оля сидела в кресле почти у самого окна. Как только мать закрыла за собой дверь, она встала, подавив в себе какую-то внутреннюю дрожь, я это даже почувствовал, и, не взглянув на меня, медленно подошла к окну. Видно, эти несколько шагов ей были необходимы для того, чтобы собраться с мыслями после всего пережитого ею. После длительной паузы она повернулась. Мы стояли молча, глядя друг другу в глаза, но ее глаза, как два черных бриллианта, пылали таким гневом, таким пламенем, что, казалось, хотели меня испепелить. В них была и любовь и ненависть одновременно. С гордостью оскорбленной царицы, которая заранее прощает оскорбление, зная, что оно не может ее унизить, она сказала мне: «Заур, несмотря ни на что, я люблю тебя, ты это знаешь, и скрывать это было бы глупостью. Ни в помыслах моих, ни в действиях я никогда не солгала тебе, я всегда руководствовалась своими чувствами, а они, как ты знаешь, были всегда чисты и непорочны. Как же ты мог, ты, в чьих жилах течет столько благородной крови, втоптать в грязь нашу любовь? Как ты мог стать вором? Да еще дарить мне ворованные подарки?» Сорвав перстень с пальца левой руки, она, видно, хотела швырнуть его в меня, но затем в замешательстве зажала его так крепко в ладони, что вены взбухли на тыльной ее части, и уже в следующий момент она взяла себя в руки, подошла ко мне и, раскрыв ладонь, медленно подняла голову. Глаза ее, еще несколько минут назад пылавшие огнем, были полны слез. Я был потрясен тем, что произошло, и не мог найти слов в свое оправдание и вообще не знал, что предпринять. Как я очутился на улице и как добрел до места, где жил, сейчас уже не помню. Если бы в бригаде во время «работы» не было бы столь строгих правил, которые запрещали любой кайф, я бы, наверно, либо спился, либо стал наркоманом.

Шло время, а с ним и таяли надежды на то, что наши отношения когда-нибудь возобновятся. Мне уже стало невмоготу жить в одном городе с ней. Как только я оставался один, меня тут же тянуло к дому, где жила Ольга. Иногда я по нескольку раз в день проезжал мимо ее дома в надежде просто увидеть ее издали, часами прятался возле института и провожал ее глазами, находясь на расстоянии. В общем, я сходил с ума, замкнулся в себе и почти ни с кем не разговаривал. Естественно, так долго продолжаться не могло, и я решил уехать. Несколько дней я раздумывал, написать ей письмо или пойти проститься, и все же не мог собраться с духом, вновь увидеть ее глаза было выше моих сил. Я решил написать ей, ну а текст этого письма, запечатлелся в моей памяти на всю жизнь. Вот оно:

«Мой милый и нежный ангел, любовь моя, здравствуй! Всевышнему, видно, было угодно преподнести мне одно из ангельских своих созданий и зажечь пламень в моем сердце, чтобы затем ввергнуть меня в бездну мук и страданий. Но я не ропщу. Бог всегда знает, что делает, он всегда прав. В жизни моей, даже в детстве и юности, мне ничего не давалось просто так, за все всегда приходилось бороться, сейчас же я опускаю руки, ибо знаю заранее, что потерплю фиаско. Однажды ступив на стезю, по которой я теперь иду, свернуть с нее не могу, это выше моих сил, ну а коль я должен сделать выбор между моим образом жизни и тобой, я выбираю первое. Прости, если можешь, меня за это, ведь я не должен был лгать тебе, но, к сожалению, влюбленные все эгоисты. Думаю, пройдет время, ты поймешь меня и не осудишь. Хочу сказать тебе на прощание, что никогда и никто не будет любить тебя так, как любил тебя я. Когда ты будешь читать эти строки, я уже буду далеко от тебя, но где бы я ни был, если нужна будет моя помощь, я брошу все и приеду. А пока прощай, всех благ тебе земных. Заур».

Написав это послание, я в тот же вечер бросил его в почтовый ящик, который висел у них на воротах, а уже ночью, лежа на верхней полке в купе спального вагона Махачкала-Москва и глядя в ночную мглу, представлял, как утром Оля будет читать мои прощальные строки и, конечно, будет плакать.

Тот, кто лишился сокровища, поступит неразумно, если обернется, чтобы еще раз посмотреть на него.

Часть VI. Моя напарница Ляля

  • Как нужна для жемчужины полная тьма,
  • Так страданья нужны для души и ума.
  • Ты лишился всего и душа опустела?
  • Эта чаша наполнится снова сама!
Хайям

Глава 1. Я в Москве

Мы ничего не знаем. Мы считаем себя хозяевами своей жизни. Нам кажется, что мы управляем своей судьбой. Но у каждого удара колокола свое значение на небесах…

Первопрестольная встретила меня морем огней и проливным дождем. Сидя на заднем сиденье такси, я смотрел сквозь пелену запотевших стекол на город, и мне почему-то вспомнилось древнее поверье: во время свадьбы дождь – к долгой и счастливой жизни. Интересно, подумал я, какую жизнь готовит мне судьба-злодейка с красавицей невестой, имя которой Москва. Мне кажется, что тот, кто однажды посетит этот город, долго не захочет с ним расстаться, если только крайняя необходимость не заставит это сделать. Москва во все времена манила и манит к себе всех: авантюристов разного пошиба, студентов и бродяг, артистов и воров. И с уверенностью могу сказать, что на одной шестой части суши второго такого города нет. Первая заповедь «артиста на гастролях», прибывшего в незнакомый город, – найти крышу над головой, но об этом-то как раз я мог не беспокоиться. Уж друзья-то у меня здесь были, да еще какие – каждого из них я мог смело назвать братом. Но не только друзья жили в Москве, здесь жил отец моей матери, мой дед. Знал я и адрес: Арбат, 25, это угол Староконюшенного переулка и Арбата. Звали его Гусейнов Аббас-Али, по профессии был он дамский парикмахер, и, к слову сказать, очень даже неплохой. Навряд ли моя бабушка выжила бы в той далекой и дикой провинции, коей считалась Махачкала того времени, если бы на пути ей не встретился молодой, красивый и богатый турок. Целый квартал на Буйнакской улице в Махачкале, от кинотеатра «Дружба» до гостиницы «Каспий», был его собственностью. На одной стороне улицы делали зеркала, на другой – фаэтоны. Любил он бабушку безумно, признаться, ее было за что любить, а когда они поженились, появилась на свет моя мать. Но дед был, оказывается, страшный бабник, чего бабушка простить ему не могла. И после его очередного романа она выгнала его из дома или сама ушла, точно не знаю. Так что мою мать воспитывала она одна, без чьей-либо помощи. Правда, когда революция добралась до Дагестана, у него все конфисковали, а сам он еле унес ноги. И как ни странно, устроился в Москве. Но, надо отдать ему должное, пока училась моя мать, сначала в техникуме, а затем и в институте, он помогал ей чем мог. Все это я знал, конечно, и раньше, все-таки какой-никакой, а семейный архив у нас был, а это всегда свято. Так вот, когда я пришел домой перед отъездом попрощаться с бабушкой, я сказал, что еду учиться в Москву. Она написала письмо своему бывшему мужу и дала мне его адрес. Письмо это находилось при мне, но я не собирался тут же разыскивать деда, так как бабушка сказала, чтобы я обратился к нему только в случае крайней необходимости. Я не знаю, чем руководствовалась бабушка, говоря мне это, возможно, чрезмерной гордостью своей, возможно, чем-то еще. Но мне и в голову не приходило ослушаться ее, так глубоко я чтил и уважал ее. Естественно, я не знал, что было написано в письме, но догадывался.

Так что таксисту я дал Женькин адрес и уже через полчаса вышел из такси недалеко от метро «Бауманская», а еще через десять минут оказался в братских объятиях своего друга. После освобождения я, естественно, поддерживал постоянную связь с друзьями. А здесь вот свалился как снег на голову, да и, честно сказать, до самого последнего момента и сам не знал, что предприму первым делом в Москве. Лишь только резкая смена обстановки да мерный стук колес поезда внесли некоторую ясность. Но в принципе предупреждать было и необязательно, главное – кореш мой был дома, ну а здесь я был всегда желанным гостем. Всю ночь напролет мы проговорили, даже не заметив, как наступило утро. Наконец-то я выговорился, и от этого на душе стало легче, ибо Женька был тогда первым и единственным человеком, которому я рассказал обо всем, что накопилось у меня на душе. Под утро приехал отец Жени, был он, как я упоминал ранее, в полноте, а потому и знал все воровские новости столицы, которые обязан знать уркаган. Он долго расспрашивал меня, в основном, конечно, о наших тюремных злоключениях, при этом хитровато щурился, как бы сверяя про себя рассказ своего сына с моим. Но сомневаться ему не приходилось, так как мы уже давно были научены жизнью и воровская честность была для нас свята. Ну а когда мы имели дело с урками, то тем более хорошенько думали, прежде чем ответить на тот или иной вопрос. Знал он, естественно, и где живет Дипломат и обещал на днях свозить к нему. А пока мы втроем предавались беззаботному времяпрепровождению, друзья мои знакомили меня с Москвой. Забыл сказать, что, пока я спал днем, Женя сбегал к Харитоше, и встреча с ним была не менее радостной, чем с Женей. Целыми днями мы мотались по городу, здесь мне все было интересно, я сразу полюбил Москву, и она, забегая вперед скажу, платила мне всегда взаимностью. А прожил я в Москве, к слову сказать, совсем не мало лет, суммируя разные отрезки моего жизненного пути. А с Дипломатом, как ни странно, я встретился сам, вернее, случай свел нас. Через день после того, как я познакомился с отцом Жени, он уехал куда-то, пообещав, что скоро вернется и выполнит свое обещание. А пока посоветовал получше познакомиться с городом, что я и делал, совмещая приятное с полезным. В тот день мы шныряли возле «Ударника», и «труды» наши не были напрасны. Большое кожаное портмоне, которое Харитон сумел стащить, с крупным содержимым было нам очень кстати. Когда мы, перейдя через мостик, остановились возле поплавка «Буревестник» (так он тогда назывался), который был пришвартован тут же рядом с мостом, то решили отметить удачу. Музыканты да и почти вся обслуга здесь были цыгане. Московская шпана считала «Буревестник» лучшим местом для отдыха, частенько впоследствии заглядывал сюда и я.

Засовывая в карман брюк свою долю краденого, которую мне протянул Валера, я вдруг увидел Дипломата под ручку с очень красивой и элегантной женщиной – они направлялись к стоявшему тут же «ЗИМу». Дама уже скрылась в салоне машины, а Леня занес было ногу, чтобы сесть рядом, когда я стремглав бросился к нему. Он был искренне рад нашей встрече, мы по-братски обнялись, и я, торопясь, стал рассказывать ему, что уже больше месяца в Москве. Он перебил меня и тоном, не терпящим возражений, сказал, чтобы я располагался сзади, – здесь не место для разговоров, сам же сел впереди. Не успела машина тронуться, как я в двух словах объяснил, что не один. Мгновения мне хватило, чтобы перекинуться со своими корешами парой-тройкой слов, и уже в следующую минуту «ЗИМ» рассекал жижу грязи, смешанную со снегом. Поначалу я был ошарашен, когда, проехав немного, Леня, обернувшись к нам вполоборота, сказал даме, что сидела рядом со мной: «Это и есть тот Золоторучка, о котором я вам рассказывал, знакомьтесь». Как же тут было не прийти в замешательство, ведь рядом со мной сидела истинная леди, по крайней мере, мне так показалось. Она была действительно похожа на герцогиню, возвращающуюся с бала, ну а учитывая представления о женщинах провинциального вора, каким я был в то время, думаю, можно понять мой восторг, равно как и замешательство. Но леди, нисколько не удивившись, а скорее, наоборот, грациозно повернула ко мне голову, одарив меня при этом ангельской улыбкой, протянула руку и будто пропела: «Ляля». Я от неожиданности поцеловал протянутую руку, тут же вспомнив уроки моей бабушки, и ответил: «Очень приятно, Заур». – «Глянь, Дипломат, а ведь он еще и джентльмен», – услышал я мелодичный голос Ляли, но в следующую секунду Дипломат разразился громким смехом. Я еще даже не успел понять, что же произошло, как Дипломат тут же стал серьезным и сказал мне: «Не обижайся, бродяга, просто я вижу, ты во всем большой оригинал, а церемонии эти сейчас не встретишь даже в самых высших кругах. Ну да ладно. Если будет на то нужда, цапки у дам будешь на работе лобызать, а здесь расслабься, ведь это наша Ляля». А «нашей» оказалась уже тогда знаменитая на всю Москву карманница Ляля (Цыганка). Пытаясь быть объективным и нисколько при этом не умаляя своих способностей, хочу сказать, что у кого и были золотые руки, так это у нашей Ляли. Своих родителей она не знала и, сколько помнила себя, росла среди цыган, пока табор не пришел в Самарканд. Там, шныряя по Регистану, и встретилась она с урками-ширмачами, с ними и осталась. Способности к воровству у нее были действительно незаурядные. Гастролируя по стране с ворами, она порой показывала чудеса ловкости, ну и воры тоже учили ее всему, что должна знать, как должна выглядеть, как вести себя юная леди. Вот почему, увидев ее впервые, я нисколько не усомнился в том, что передо мною дама из высшего общества. На тот момент, когда мы познакомились, ей было где-то около тридцати. В воровском братстве она жила больше десяти лет и была всеобщей любимицей. Но ее ценили и уважали не только потому, что она была необыкновенной красавицей, но и за поступки. Первый и последний раз в жизни она полюбила одного молодого уркагана. Однажды после неудачного скачка на хату одного жирного бобра его подстрелили в побеге. Он, возможно бы, и выжил, если бы не легавый, который гнался за ним. Увидев, что человек лежит раненый и не может уже оказать никакого сопротивления, он сказал: «Пусть лучше умрет, тогда на одного будет меньше» – и добил его выстрелом в голову. На могиле любимого Ляля поклялась, что отомстит, и действительно выполнила свое обещание. Узнав, где работает этот мент, она прокралась к нему в кабинет. Учитывая ее внешние данные, ей это не составило особого труда, и, приблизившись к менту на вытянутую руку, сказала, зачем пришла, и, не дав тому опомниться, выдавила пальцами ему оба глаза. Из десяти лет, которые ей дали, она отсидела три, но воры не оставили ее в беде. Не один год впоследствии мы с Лялей заставляли изумляться уголовный розыск как Москвы, так и всей страны в целом. Я всегда уважал и любил ее как друга и как сестру, она платила мне тем же, но судьба, к сожалению, не была к ней благосклонна. Она умерла в мордовском лагере в Потьме, на станции Явас, одиннадцать лет спустя. Я же в то время находился в одном из лагерей Коми АССР.

Вот какая дама сидела рядом со мною на заднем сиденье «ЗИМа» и мило, дружески улыбалась мне. Мы ехали довольно долго, наконец машина остановилась у дома, где-то на окраине Москвы. Я помог Ляле выйти из машины, и мы пошли к дому, Леня, о чем-то перекинувшись с водителем, нагнал нас почти у самой калитки. А «ЗИМ» мгновенно растаял в ночи, шофер даже не включал фары дальнего света. С волчьим остервенением лаяла собака, готовая сорваться с цепи, до тех пор пока мы не вошли во двор. При виде Ляли и Дипломата она замолчала, но на всякий случай оскалилась на меня и спряталась в своей будке. Мы вошли в дом. Огромная комната была залита ярким светом, исходившим от громадной люстры, висевшей прямо над столом посередине комнаты. В дальнем углу в печи, приятно потрескивая, горели дрова, отчего в комнате было жарко. Прямо перед нами, на диване, сидел дедушка в очках, с газетой в руке, а справа, недалеко от печки, небрежно облокотясь на стул, сидел парень приятной наружности, он увлеченно смотрел «КВН» на маленьком экране. При нашем появлении дедушка отложил в сторону газету и вперил в нас, а точнее, в меня пронзительный взгляд, парень же встал и, подойдя вразвалочку, протянул мне руку для знакомства. «Паша», – представился он, внимательно глядя прямо мне в глаза. «Заур», – ответил я, ни на мгновение не отводя взгляд в сторону, и пожал ему руку. Затем подошел к дедушке, поздоровался с ним. Дедушкой оказался Гена (Карандаш) – живая легенда воровского мира. Что касается парня, то это был Паша Захар (Сухумский), который в преступном мире стал известен чуть позже как Паша Цируль. Много о чем мы переговорили в этот вечер. В конце разговора я понял, что все единодушно готовы принять меня в свою семью. Назавтра я переехал к ним на хазу, и воспитанием моим занялась Ляля. Да, это было время, которое трудно забыть. Я уже писал, что иметь незаурядные способности было недостаточно, для того чтобы тебя уважали и почитали. Я знаю бригаду карманников, лагерных педерастов, крали они не хуже других, и, естественно, никто их не обижал, они даже приезжали в лагеря к своим собратьям и грели их. Но этих карманников не уважали. Так что не имей я свое хоть и короткое еще, но все же достойное прошлое, никогда бы мне не быть вместе с урками. С этим всегда было строго, и ранее в главах, касаясь воровской темы, я писал почему. Если в родной вотчине меня считали чуть ли не «денди-кошелечник-универсал», то здесь, в Москве, Ляля ясно дала мне понять, что я самый натуральный провинциальный лапотник, хотя и способный ширмач. Я говорил, что многому мы научились у воров как на свердловской пересылке, так и в ростовской тюрьме, да и на свободе я постоянно общался с урками, насколько это было у нас возможно. Но оказалось, что всех моих знаний еще недостаточно для «чистодела». Вот какие нормы определяли человека, о котором могли сказать в любом кругу заслуженных воров – это карманник по большому счету. И тогда все без исключения могли это признать. Карманник должен был уметь идеально владеть собой, особенно мимикой лица, знать язык жеста и взглядов, должен был уметь импровизировать, как заправский артист, чтобы в случае чего выйти из неблагоприятной ситуации. Он должен был обладать интеллектом и эрудицией и еще одним важным качеством – умением вести разговор. И все это не считая твоих незаурядных способностей вора. Я думаю, нетрудно догадаться, что приобрести и усвоить эту науку можно было только с годами, да и то при постоянной практике.

Глава 2. Моя «работа» с Лялей

Бригады ширмачей были разные, одна сколачивалась только для поездки на «гастроли», другие крали годами вместе, пока тюрьма или смерть не разлучала их. Так же и мы несколько лет «работали» вместе, пока нас не разлучила тюрьма, а впоследствии и смерть некоторых из нас. Немало интересных, а порой и курьезных случаев произошло у нас за это время; думаю, читателю будет интересно узнать подробней о некоторых из них.

Однажды после трудов наших «праведных» по дороге домой мы заехали в гостиницу «Националь». К тому времени я уже смело мог считать себя универсалом, таким, какими были мы все, недаром блатная Москва того времени знала нас, равно как и уважала. Конечно, в этом была большая заслуга наших урок, но и способности каждого из нас были признаны безоговорочно всеми.

Карандаш с Дипломатом зашли внутрь, а мы вчетвером остались сидеть в машине. В то время гардеробщиком в гостинице работал Пантелей (Деревяшка). Сидели они с Карандашом где-то еще при нэпе. Говорили, что в свое время Пантелей был в авторитете, но потом началась война, он попал в штрафной батальон и в атаке потерял ногу, с тех пор он костылял на деревянной, отсюда и такое погоняло. Как инвалида войны, его устроили работать в «Националь», куда и простых-то смертных брали с трудом, и то после ста проверок. Отсюда шпана сделала вывод, что пашет Деревяшка на Комитет. Но Комитет была контора серьезная, к преступному миру почти не имела никакого отношения, да и босоту Деревяшка по ходу никого и никогда не сдавал. По крайней мере, базару такого не было, ну и шпана делала вид, что ничего не знает и ни о чем не догадывается. Фарцевал понемногу Деревяшка, да сигаретками импортными приторговывал – в общем, на нынешний манер был центровым барыгой. Кстати, в то время почти в любой аптеке можно было купить морфий, а вот сигарет импортных, таких как «Филип Моррис», в пластмассовой упаковке, «Кэмел» и прочие, кроме как у барыг, взять было негде, да и то не у каждого. Потому и отоваривались мы постоянно сигаретами у Деревяшки, как, впрочем, и многие урки в Москве.

Стояла тихая, морозная и безветренная погода. В машине же было тепло и уютно. Мы сидели с Лялей на заднем сиденье и о чем-то спорили, а Цируль с водилой впереди, все мы созерцали величественный фасад «Националя», как вдруг рядом заскрипел снег под колесами подъехавшей машины. А еще через минуту Паша, повернувшись к нам, произнес: «Гляньте-ка, какого фраерка фильдеперсового занесло к нам как на подносе». Протерев запотевшее стекло, мы увидели иномарку и слегка согнувшегося, франтовато одетого мужчину, пытавшегося найти замочную скважину в двери машины. Но наше внимание, естественно, привлекло не это. Верха и клифт (одежда) у фраера были не в порядке, а, судя по прикиду, он должен был быть «жирным». Успев только цинкануть Паше, что «работаем», мы выскочили с Лялей из машины с разных сторон, чтобы нас не было видно. И уже в следующую минуту по тротуару в сторону, противоположную нашей машине, шел прилично одетый слепой мужчина, с тростью в руке, под руку с элегантной молодой женщиной. В то время, да и позже, мне иногда приходилось «работать» слепым, поэтому я постоянно носил в чердаке очки с черными и круглыми стеклами, а раздвижная трость была в дурке у Ляли. Поравнявшись с фраером, я, поскользнувшись, упал на тротуар в снег, а Ляля сразу стала звать на помощь, грациозно разводя руками, ибо я на некоторое время «потерял сознание». Почти одновременно фраер и выскочивший из машины Цируль оказались рядом и помогли мне прийти в себя и подняться на ноги, что я проделал с неохотой, медленно, больше опираясь на широкие плечи джентльмена. А уже в следующее мгновение я благодарил их обоих, нервно теребя дужки очков, водружая их на нос. Ляля же, взяв меня вновь под руку, слегка журила за неуклюжесть, сбивая с меня снег. Я видел, как фраер поедал Лялю глазами, но и Ляля, оценив обстановку, ибо фраерок был чуть навеселе, грациозно, с редким достоинством, приличествующим испанской королеве, повернув голову, поблагодарила его и, протянув руку, разрешила ему поцеловать ее. Фраерок был в шоке, а я, кстати, дал понять Ляле, чтобы она не переиграла, я знал ее спектакли, которые она разыгрывала перед такого рода фраерами. Сейчас был другой случай, фраер уже был голый, и нам нужно было сваливать. Сделав несколько шагов, мы услышали хорошо знакомый нам звук взревевшего двигателя нашего «ЗИМа» и, убедившись, что фраер уже не видит нас, мгновенно юркнули в машину. Паша же, наоборот, выпрыгнув из нее, остался ждать Дипломата и Карандаша, чтобы они не искали нас. Конечно, на все про все у нас ушла пара минут, а еще через какое-то время мы уже все вместе мчались по вечерней Москве, раскладывая содержимое карманов незадачливого джентльмена на заднем сиденье автомобиля, которое действительно оказалось «жирным». В то время, когда мы с Лялей торговали у этого фраера скулу (карман) его клифта, Цируль в придачу снял с его цапки котел (часы), в общем, как сейчас помню, покупка была гарная. Но вот что было дальше, а точнее, весь расклад, связанный с этой покупкой, по большому счету, я узнал лишь пять лет спустя, в 1974 году, когда был принят в Петровском пассаже опергруппой, которую водила легавая, майор, по фамилии Грач. Мы были старые знакомые, и она же мне и обрисовала весь расклад, который уже давно не был секретом в МУРе.

По содержимому портмоне сразу стало ясно, что фраер залетный, из какой-то англоязычной страны, уже не помню, по каким приметам мы это определили. Но то, что он окажется агентом, нам не могло присниться даже в самом страшном сне. Хорошо еще, что, взяв деньги и часы, Ляля куда-то засовала это злосчастное портмоне, уж больно оно ей понравилось, может, кому-то подарить решила. А знаю, факт, что на следующий день вся блатная Москва была в движении, а МУР искал «слепого втыкалу» с «бубновой дамой», чтобы сделать возврат. Ну и возврат, естественно, был сделан, как и положено, кроме денег и часов, а они вроде и не нужны были, о них никто и не вспомнил.

Вот что произошло на самом деле, как мне рассказала в МУРе майор Грач (имени, отчества, к сожалению, не помню).

На хвосте у этого типа плотно сидел Комитет. В тот день они, видно, решили взять его в гостинице и взяли в номере, но портмоне при нем не оказалось. А предмет интереса КГБ находился, видно, именно там. Но ни я, ни кто другой из тех наших, кто остался в живых, до сих пор не знает, что там было. В общем, как бывает в таких случаях, узнав все, что им было надо от задержанного, а как мог быстро узнавать КГБ то, что им нужно, я не буду писать, чекисты стали, видно, прокручивать все события поминутно. И как раз те несколько минут, что они стояли у светофора, а затем заворачивали за угол, объект их наблюдений был вне поля зрения. Именно этих нескольких минут хватило нам с Лялей и Цирулем, чтобы выставить этого фраера и исчезнуть. КГБ в то время боялись, и перед ним дрожали почти все. МВД тем более не было исключением. Уже ночью, когда все стало ясно, подняли с постели министра, он дал свои распоряжения, и где-то кто-то собрался на экстренное совещание. В общем, уже к утру из МУРа пришло сообщение на улицы Москвы с просьбой о возврате портмоне, иначе последуют крутые меры, если ширмачи проигнорируют просьбу конторских. Я уже писал ранее, в каких отношениях был в то время уголовный розыск с преступным миром, то есть по возможности старались помочь друг другу, если это было необходимо, но, естественно, в хорошем смысле слова. Вот почему после возврата портмоне нас никто не трогал, честно сказать, мы даже и не предполагали, что в МУРе знают, как и кто его украл. И лишь пять лет спустя я узнал об этом случайно. А еще через 20 лет, в 1994 году, когда я отдыхал у Цируля на даче в Подмосковье, Паша показал мне газету, которая чуть ли не вся была посвящена его особе, он даже шутил на этот счет. В то время власти были зациклены на держателе российского воровского общака Паше (Цируле), в этой газете я и прочитал о себе как о непосредственном участнике этой кражи. Только, видно, информацию эту журналист черпал явно не из архивов МВД, так как там было написано следующее: «Один из действующих лиц этого спектакля Зугумов Заур, по кличке Золоторучка, был застрелен при попытке побега где-то в тайге Коми АССР в 1975 году». Да, действительно, в том году я был в побеге в Коми, за что и получил небольшой довесок к сроку – один год, да и потрепали нас здорово, но, к счастью, не убили, подтверждением чему может служить эта книга. Я даже хотел написать в редакцию этому журналисту, думал «обрадовать» его, но, к сожалению, вскорости сел, кстати тут же следом за Пашей. И уж никак не мог ожидать, что больше мы с ним никогда не увидимся. Он упокоился в Лефортове 10 или 12 марта, точно не помню, потому что ровно через год, находясь в Бутырках в качестве положенца в «аппендиците», я отмечал с босотой моего корпуса годовщину смерти двух воров – Паши (Цируля) и Гриши (Серебряного). У одного она была 10, а у другого – 12 марта, я решил объединить обе даты. Ведь Бутырки – это не то место, где каждый день можно отмечать подобные мероприятия, вот потому я и запамятовал. Но это не столь важно, главное – людская память. Как я писал ранее, Москва того времени была не только столицей нашей Родины. Москва была, да и остается по сей день, воровской столицей России. В наше время, не побоюсь сказать, многие чиновники как аппарата правительства, так и силовых ведомств стараются создать в стране как бы искусственный хаос и неразбериху, сталкивая отдельные мафиозные структуры и всякого рода сброд. А задумывался ли кто-нибудь из среды аналитиков, я имею в виду тех, кто искренне переживает за нашу страну, откуда взялись эти самые сообщества рэкетиров и бандитов, наркоманов и насильников? Почему раньше ни преступный мир, ни сама милиция, я больше чем уверен, и представить себе не могли, что в нашей стране может быть что-то подобное, называемое сейчас модным словом «демократия». А демократия в России – это беспредел. Зачем и для чего сеять смуту, это ясно – где, как не в мутной воде, легче рыбка ловится. А вот климат, благоприятствующий беспределу, создали сами правящие, руководящие чиновники силовых структур, уничтожая воров либо при помощи интриг, либо отстреливая их. А ведь они-то никогда не допустили бы беспредела, творимого сейчас не только за колючей проволокой, но и вокруг нас. В последние годы Россия стала почти сплошным преступным миром, исключая, конечно, стариков и детей, ну и еще, пожалуй, немногих честных людей, которые еще остались здесь. А во времена тоталитаризма, как принято сейчас говорить, какие бы деспоты ни стояли у власти, они прекрасно понимали, что любая смута и последующий за ней хаос приведут страну к развалу, то есть еще к одной революции. А откуда берется брожение умов и затем открытое противостояние, они прекрасно понимали. С одной стороны, это почти гении – диссиденты. Кого-то из них высылали, а кого-то изолировали плотным кольцом ренегатов и колючей проволокой. А с другой стороны – элита преступного мира, воры в законе. Возможно, некоторые из читателей будут склонны думать, что я несколько субъективен и поэтому пытаюсь возвеличить до государственного уровня значение этого клана, игравшего иногда очень важную роль в жизни нашей страны. Что же, могу привести несколько примеров.

Прежде чем открылся фестиваль молодежи и студентов в Москве в 1957 году, высшими чиновниками из МВД было принято решение обратиться именно к ворам. Это обращение письменным, конечно, не было, но в нем говорилось следующее: «Преступный мир, наравне с другими слоями общества, должен показать всему миру нашу единую сплоченность. Пусть это преступный мир, но он наш, советский, а отсюда следует, что он должен быть на высоте». Звучит, конечно, парадоксально, не правда ли, но смею вас уверить, что за время фестиваля не было, по большому счету, зарегистрировано ни одного преступления. Только несколько карманных краж, да и то они на совести залетных ширмачей. Скептики, кому доступен архив МВД, могут туда заглянуть, я же это знаю наверняка. Да что там говорить. Несколько слов, обращенных урками к преступному миру, могут парализовать нормальный уклад жизни не только такого мегаполиса, коим является Москва, но и страны в целом. Обо всем этом коммунисты прекрасно знали, а потому урок боялись, считались, а по мере надобности и частично уничтожали в крытых тюрьмах и дальних лагерях, но ни в коем случае не истребляли под корень. А сила воровская была в незыблемости законов, в строгом их соблюдении и в братстве воровском. Приведу еще такой пример. В 60-х годах, преимущественно о которых я сейчас пишу, был такой вор Юра (Монгол). Кстати, как я говорил ранее, он представлял на воровской сходке Славу (Япончика), и с его легкой руки Япончика окрестили. Монгол же был в большом авторитете среди урок Союза, был хорошим домушником, прекрасным организатором, «третьями» ему вообще равных не было, насколько я помню. По крайней мере, те, кто приезжал играть с ним, уезжали из Москвы в замазке. Так вот, иногда Монгол позволял себе выходки, мягко выражаясь идущие вразрез с воровскими этикой и моралью. Старые урки часто были недовольны его действиями, а жаловались на него многие. В частности, было несколько таких дел, когда Монгол с дружками, помимо обычных бобров, выставили крадунов в милицейской форме. Те умудрились весь день возить в гробу по Москве Фатиму-татарку, требуя у нее деньги. Пока не поймали ее красавицу дочь, деньги она им не отдавала. Фатима была самой центровой барыгой в Москве, банковала лекарством, деньги же, которые ей пришлось отдать, были из разных воровских московских бригад, собранных на лекарства. Такие вещи никому не прощают, в общем, оставили Монгола не вором. А это значит, что никогда ему уже быть им не суждено. Я одно время сидел с ним в Бутырках в 1974 году, а вот с подельником его Жлобой, отдыхал в одной камере. О многом мне, конечно, приходится умалчивать – не только в этом эпизоде, но и в воровской теме вообще, дабы не давать карты в руки тому, кто играет не по правилам или вообще не знает никаких правил. Просто хочу еще раз сказать, как всегда уважали закон воровского братства сами урки. И таких примеров я мог бы привести множество, но, думаю, ни к чему бередить на воровском теле кровоточащие раны.

Глава 3. Воровской трюк

Со всех регионов страны люди, обладающие тем или иным талантом, устремлялись в Москву, и здесь, если столица их принимала, точнее, признавала, в скором времени их уже знали, уважали и любили. То же самое можно было отнести и к ворам того времени. Во-первых, немного возвращаясь назад, напомню, что, где бы ни крестили урку, он отвечал за этот регион перед ворами. А потому надолго оставить его не мог. Но в Москве он обязан был побывать, так как почти вся воровская элита Союза находилась здесь. Если же тот регион, где был сделан подход к юному уркагану, был насыщен ворами (а это в основном Грузия), то урка ехал в Москву для знакомства или на сходняк, на котором решалось, в какое место его следует направить, где от него будет больше пользы. И лишь немногие надолго обосновывались здесь, Москва становилась для них вторым домом, если можно назвать домом весь город. Вообще, у воров нет и не может быть понятия «свой дом», дом воровской – тюрьма. Воровская элита, которая жила в столице, была известна всем как в преступном мире страны, так и в правовых ее органах. Одним же из ключевых органов правосудия был МУР, который играл главную роль в жизни преступного мира столицы. С этой конторой никто и никогда не шутил, а к представителям ее относились серьезно все без исключения. И когда однажды меня предупредили муровцы, чтобы я уехал из Москвы (а это было тоже одной из примет того времени – предупреждать, прежде чем сажать), то я покинул ее тут же. Но ведь ни за что ни про что не выгоняют, а признаться, у МУРа были на то веские причины, об этом речь пойдет впереди, да и выгоняли они не одного меня, а вместе с Лялей.

Дипломат с Карандашом сидели уже почти год. Взяли их в Питере, на Московском вокзале, сразу после сходняка. Им инкриминировали сопротивление властям и нанесение телесных повреждений сотрудникам милиции. Дали обоим по восемь лет. Обычно, если сходняк был не в Москве, а в другом городе, мы ездили туда все вместе, а после его окончания также все вместе возвращались домой. На этот раз такой особой необходимости не было, мы нужны были больше в Москве, так как Паша лежал в больнице с двухсторонним воспалением легких и к тому же был в очень тяжелом состоянии. Кроме нас, у него не было никого, так что Ляля почти не отходила от его постели, круглосуточно дежуря в больнице. А я улаживал все остальные дела, связанные с нашей жизнью. Вскоре мы получили письмо от наших корешей из Иркутска (Ангарлаг), и когда Паша выздоровел, то, подсобрав немного денег, мы поехали к ним на свидание в Иркутск. Лагерь находился прямо в устье Ангары, где она впадает в озеро Байкал. Места там до того живописные и красивые, что мы после всех наших дел, связанных с корешами из Ангарлага, решили несколько деньков отдохнуть, но, к сожалению, провести там больше двух дней нам не удалось. Нас, можно сказать, выпроводили, хорошо еще Ляля была с нами. Она все шутила на этот счет да сыпала восточными стихотворными наставлениями типа: «В мире временном, сущность которого тлен, не сдавайся вещам несущественным в плен. Сущим в мире считай только дух вездесущий, чуждый всяких вещественных перемен».

Но с тех пор как мы были там, прошло уже почти полгода. Мы знали, что Дипломата и Карандаша отправили оттуда, а вот куда, не знали, все ждали письма. В то время жили мы уже в Москве, в Текстильщиках, во 2-м Саратовском проезде, снимали полностью трехкомнатную квартиру. На тот момент, о котором пойдет речь, Паша уехал по срочным делам домой, в Сухуми. Уже не помню, что-то у него там было важное и срочное, потому что за ним приехали ребята. Но свои двойные координаты он на всякий случай оставил. Мы же с Лялей остались вдвоем. Скучать нам не приходилось. Целый день у нас уходил на дела, а вечера мы проводили обычно в каком-нибудь из центральных ресторанов столицы. Нас все там знали, начиная от гардеробщика и кончая посудомойкой. Людям и с более благородной профессией такие знакомства были всегда нужны, нам же тем более.

В один из морозных декабрьских дней мы сидели за столиком у окна в ресторане «Пекин». Видно было, как за окном, огромным и запотевшим, шел крупный пушистый снег. Почти непрерывно подъезжали и отъезжали машины от главного входа в гостиницу, рыхля черный вперемешку с грязью лед. Здесь же, в зале ресторана, было тепло и уютно. Мы с Лялей сидели друг против друга, наслаждаясь терпким ароматом какого-то заморского вина, слушали музыку и вели неторопливую беседу. Тема, как правило, была одна и та же: как побольше украсть, и так, чтобы не попасться. В какой-то момент музыка стихла, послышались редкие аплодисменты, а затем погас свет, но официанты тут же стали разносить канделябры со свечами, на наш столик также поставили канделябр и зажгли свечи. Некоторое время все сидели в тишине, слышно было только, как потрескивают свечи. И вдруг послышалась затейливая восточная мелодия и началось представление в самом центре зала. Маленький китайчонок прыгал в горящий обруч, утыканный ножами, который держала красивая узкоглазая ассистентка в зеленом халате с золотыми драконами на спине. Испуганные и в то же время восторженные возгласы дам и их кавалеров говорили о том, что зрелище нравится публике. Мой же взгляд был устремлен на Лялю. Как она была хороша! Я и любил эти вечера в ресторане, потому что мог вот так, сидя напротив нее, открыто наслаждаться ее красотой. Ляля знала себе цену, знала и то, что я любуюсь ею, но, главное, она знала, что я никогда не скажу ей о своих чувствах и буду выказывать ей только уважение и братскую любовь. Мы бывали не только в ресторанах, но и в театрах. Наверное, не было в Москве ни одного театра, где я бы не побывал с Лялей. Она любила театр не меньше меня, а потому я нисколько не удивился, когда она, повернувшись к окну, сказала мне: «Ну что, мистер Паркер, совместим приятное с полезным для поднятия тонуса, а то что-то скучновато здесь стало». Взглянув в окно, я утвердительно кивнул ей и, подозвав официанта, который хорошо знал нас, попросил его, чтобы он заказал нам два билета в концертный зал. Подобного рода услуги, естественно, входили в счет его чаевых. А дело в том, что из окна ресторана был виден фасад Концертного зала имени Чайковского, где толпилась масса народу. Чуть в стороне, возле Театра сатиры, было безлюдно, а потому я тут же понял и по достоинству оценил своеобразное желание моей подруги. Что же касается ее обращения ко мне «мистер Паркер», то она имела в виду лучшую в мире фирму по изготовлению ручек с золотыми перьями. И иногда, когда она хотела дать мне понять, что мы идем на дело, связанное с моей профессией, она называла меня так, при этом у нее было совсем неплохое английское произношение, не хуже, чем у выпускника Оксфорда. Заполучив билеты, мы уже через несколько минут стояли у центрального входа в театр в толпе шикарно одетых дам и их импозантных кавалеров. Нежно прижавшись друг к другу, мы стали разыгрывать пару влюбленных испанцев, неведомо почему избравших местом проведения своего медового месяца русскую столицу. Уже открылись двери, и мы не спеша вошли в фойе, затем, так же не торопясь, направились к гардеробу, на ходу сбивая снег с одежды. Возле самого гардероба была обычная театральная суета. У огромного зеркала дамы кокетливо сбрасывали с себя дорогие манто на руки кавалеров и не менее кокетливо поправляли прическу и украшения на запястьях ручек, на шейках и на мочках ушей, в которые были вправлены бриллианты, александриты, рубины и другие камни. Ну а кавалеры, положив все эти шубы из норок, лис и соболей на стойку гардероба, терпеливо ждали своей очереди, чтобы сдать их и получить номерок. Гардеробщик, с виду неказистый старичок, сновал туда-сюда, будто детская заводная машина. Наконец и мы с Лялей подошли к гардеробу, и я с манерами светского льва принял ее норковую шубку, которую она грациозно скинула мне на руки. В тот день она была необыкновенно хороша. Я сам давненько не видел ее такой красивой и, довольный впечатлением, которое производила на всех моя дама, направился к гардеробу. Здесь, как я уже упомянул, была обычная театральная суета. В тот момент, когда гардеробщик протягивал руку, чтобы взять наши вещи, какой-то мордатый фраер, тяжело дыша, опустил свою мануфту на стойку гардероба, прямо впритирку со мной. Повернувшись вполоборота, он не мог отвести вожделенный взгляд от Ляли, при этом не забывая правую руку держать на вещах. В голове у меня тут же промелькнуло – купец, и я не ошибся. Но главное, почему я обратил внимание на него, это портмоне, которое лежало у него в левой скуле клифта (пиджака) и которое он как бы нарочно подставил мне, слегка обернувшись в сторону Ляли. И уже непроизвольно, в тот момент когда я протягивал гардеробщику вещи правой рукой, левой я отогнул слегка левую часть ворота клифта и, чуть приподнявшись на цыпочки, выудил портмоне наружу. Действие это заняло не больше десяти секунд, все было чисто и красиво сработано, мне даже самому понравилось, но, оказывается, я зря радовался. Взяв жетон и соединив его с гомонцом, я положил их наверх и повернулся к фраеру спиной, чтобы, на всякий случай, он меня не узнал. Я двинулся по направлению к Ляле и поднял голову. И тут по моему телу пробежала дрожь. Прямо на меня смотрели две пары бульдожьих глаз, налитые кровью от бессонных ночей. Их нельзя было спутать ни с чем, это была контора. «Но как и откуда они взялись?» – моментально промелькнуло у меня в голове. Я взял себя в руки и пошел к своей даме, которая, ожидая меня, мило улыбалась, отвечая на комплимент франтоватого хлыща, проходившего мимо. Ляля увидела их раньше в огромном зеркале, когда поправляла прическу, но дать мне знать никак не могла. А они, увидев ее, стали искать меня глазами, а когда нашли, вроде успокоились, и это говорило о том, что они знают, кого пасут. Естественно, никто не ожидал, что я утащу этот злосчастный бумажник именно тогда, когда на хвосте у нас будет контора. И это не предвещало ничего хорошего, мы были как бы в западне. И сейчас мы старались не подать виду, что взволнованы, но мозги наши работали в одном направлении: как избавиться от этого неожиданного налета конторы, который тянет этак лет на пять тюрьмы? А прямо след в след за нами шла пара легавых, которые были очень довольны тем, что загнали наконец дичь в угол, на которую давно и безуспешно охотились и которой уже никак не выбраться из этой западни. И, наслаждаясь своим триумфом, они не спешили бросаться на нас, видно предвкушая и предвидя картину нашего задержания. Для муровцев это всегда был спектакль, и надо отдать им должное, артистами они были совсем неплохими. Но человек – всего лишь человек, будь он хоть чекист в квадрате. А вот Всевышний, тот действительно располагает, беря иногда в сообщники случай. А случай – это великий Промысел Божий, которому подвластны все. Но не дай вам Бог, чтобы случай свел вас с МУРом, то есть с профессиональными сыщиками, какими они всегда себя считали и которыми были на самом деле. Но, видно, сегодня мы были обласканы самой фортуной, и удача была сегодня на нашей стороне. Ситуация же была такова, что, когда мы остановились с Лялей где-то посередине этого огромного фойе, то тут же поняли, что спасти нас, кроме Бога, некому. Мы стояли лицом друг к другу, поэтому нам хорошо было видно все, что делается вокруг. Оказывается, обложены мы были действительно мастерски, с присущим МУРу опытом. Оба входа и оба выхода из зала на улицу были под бдительным присмотром. Сзади, как я уже упоминал, стояла пара легавых, впереди была стена, а справа от меня стоял треугольный щит, своего рода реклама, что в то время можно было часто встретить в театрах или в больших кинотеатрах. Не знаю почему, делая вид, что я увлечен разговором с Лялей, я стал рассматривать этот щит. Но не сам щит заинтересовал меня, а батареи отопления, которые были расположены вдоль всей стены, под огромными окнами. Видимо, чтобы скрыть не радующие глаз радиаторы, их обтянули алюминиевыми листами, которые возле пола были загнуты приблизительно на два пальца шириной и, с интервалом в десять сантиметров, были прибиты гвоздями. Прямо напротив щита одного гвоздя в ряду не хватало, и поэтому это место как бы вздулось. Вот куда был устремлен мой взгляд, и, возможно, если бы не звонок, возвещающий о начале концерта, я бы никогда и не понял, какой подарок в очередной раз приготовила мне фортуна в этот вечер. Мне хватило нескольких секунд, чтобы объяснить свой план Ляле. Как я уже упоминал, у нас был круговой обзор, и вот в тот момент, когда мне показалось, что нас на секунду выпустили из поля зрения, я изо всей силы пустил портмоне, которое уже давно приготовил, вскользь по полу в направлении этого зазора. Трудно себе представить, что пережили мы оба за ту секунду, которой хватило, чтобы наша улика скрылась под этим нагромождением алюминия. А о том, что она там скрылась, думаю, читателю нетрудно догадаться, иначе я не вспомнил бы этот случай. Все эти приготовления и действия заняли не больше минуты, и мы уже снова стояли, так же мило улыбаясь друг другу. А когда прозвенел второй звонок, мы медленно пошли к залу, но у самого входа нас попросили задержаться, что мы и сделали, молча отойдя в сторону. Когда же мы остались одни в окружении своры гончих псов, то увидели, что к нам деловой походкой направляется женщина в строгом темном костюме. Когда она подошла и пропела на своем легавом наречии пару куплетов о сдаче краденого, последние сомнения у меня насчет облавы тут же улетучились. Все-таки надо отдать ей должное, она была красивая женщина, и если бы не принадлежность ее к ненавистному мне клану легавых, то я готов был даже за ней приударить. Дальше пошел натуральный спектакль, а храм искусств, где мы находились, вполне оправдывал свое предназначение. Маски мы, естественно, сразу сбросили, так как перед нами были профессионалы, а если быть точным, асы сыска. И представьте себе – эти муровские асы, тут же обыскав нас с Лялей, ничего не обнаружили. Мы же с Лялей ликовали про себя, глядя на их недоуменные лица, но вида, естественно, не подали. Они стали обыскивать каждый метр вокруг, чуть ли не разобрали целиком рекламный щит, но их поиски были тщетными. Через некоторое время привели и потерпевшего. Как я и предполагал, он был работником торгпредства, и, пока ему не сказали, кто мы, он был крайне возмущен, как можно подозревать в краже такую красивую и элегантную даму. Про меня он почему-то не сказал ни слова и даже с уверенностью утверждал, что не видел меня вместе с Лялей – и вообще не видел. Два этих важных обстоятельства сводили к нулю всю работу муровцев, да еще такого высокого ранга.

Конечно, самолюбие ментов было ущемлено, но они не хотели сдаваться. Когда старшая опергруппы, а это была майор Грач, поняла весь комизм ситуации, она с интонациями побежденного врага сказала: «Ну что ж, как профессионал, я отдаю должное вашему артистизму и ловкости, сыграно все было прекрасно. Но мне бы хотелось продолжить сей спектакль с некоторой расстановкой действующих лиц, но уже в другом театре – на Петровке, 38». Это означало, что все самое худшее было впереди. Мы, конечно, не подали вида и молча пошли к выходу в сопровождении озлобленных легавых. Много раз за годы совместной работы с Лялей мы попадали в разные ситуации и хорошо знали психологическое состояние партнера в том или другом случае, даже на момент ареста. Так что мы были абсолютно спокойны друг за друга в плане совпадения показаний. Что же касалось всего остального, то здесь никогда ничего нельзя было предугадать – это был МУР. Их принцип гласил: «Для достижения цели все средства хороши». С нами был случай совсем неординарный, в этой конторе нас знали уже давно, и знали, естественно, что выколотить из нас показания будет невозможно. К тому же потерпевший оказался еще и коммунистом, и этот фактор сыграл главную роль в том, что мы остались на свободе. Рассказывать, как мы подвергались многочасовой процедуре допросов, думаю, не имеет смысла, главное то, что к утру мы были уже на свободе. Но в течение суток мы должны были любыми путями вернуть портмоне. О деньгах разговора не было, главным являлся партбилет – такой у нас был уговор с начальством. Видно, все же мы смогли их убедить в том, что, пока они охотились за нами, кто-то под шум волны «сработал» и ушел. Факт тот, что наши показания во всем совпадали. Я хорошо помню, как, закутавшись в свои шубы, спасаясь от утреннего зимнего холода, мы шли по Петровке в сторону Большого театра и ломали себе голову, как заполучить этот лопатник? Но все оказалось проще простого. У Жениного кореша отец работал декоратором в Зале Чайковского, он и помог на следующий день извлечь интересующий нас предмет. После того как мы вернули портмоне, а это было сделано в тот же день, легавые повели себя как обычно они действуют в таких случаях. Они выдвинули ультиматум: 72 часа – и чтобы духу нашего не было в столице. В течение этих трех суток мы были заняты тем, что послали сообщение Цирулю о том, что случилось с нами, и оставили мои домашние махачкалинские координаты. Затем мы заплатили за квартиру за полгода вперед, оставили ключ от квартиры и деньги на тот случай, если придет известие от Дипломата или Карандаша, и на исходе третьего дня покинули столицу, уверенные в том, что мой кореш Женька сделает все как надо и по ходу дела будет нас информировать обо всем. У меня хотя бы были дом, мать, отец, бабушка, а у Ляли не было никого, и поэтому она безоговорочно приняла мое предложение ехать со мной в Махачкалу.

Глава 4. Дома в Махачкале

Каждый раз после долгого отсутствия, когда ты вновь посещаешь город, где родился и вырос, тебя всегда охватывает волнение. Так было и в этот раз. Мы с Лялей остановились в гостинице «Дагестан» как командированные специалисты по электронике. Эта отрасль науки тогда еще только начинала развиваться, и поэтому нам легко было изобразить ее представителей. В столице я умудрялся играть разные роли, и они почти всегда удавались мне, как у профессионального артиста, что же касается Махачкалы, то здесь выдавать себя за кого-то было опасно, так как меня здесь хорошо знали. О Ляле я и не говорю, она была, на мой взгляд, прирожденной актрисой. Паспорта у нас были в порядке, с московской пропиской (кстати сказать, первое, что сделал мой дед после нашей встречи, это прописал меня в Москве, хотя при моих судимостях это было непросто). Сейчас мне нужно было время, чтобы осмотреться, ведь я не был здесь почти три года. Да и Лялю одну я никак не мог оставить, а о том, чтобы нам вместе появиться у меня дома, не могло быть и речи. Так что, набравшись терпения, я стал потихоньку зондировать почву. Все то время, что жил в Москве, я, естественно, держал связь с домом и с некоторыми из друзей, а потому имел кое-какие представления о реальном положении дел. Но одно дело знать из писем, а другое – увидеть своими глазами. Признаться откровенно, больше всего меня интересовала или, скорее, мучила мысль об Оле, ведь о ней я не знал ничего. И это не давало мне покоя. Я переписывался только с бабушкой, которая считала, что я учусь в Москве. Мать так и не простила меня, она просто выгнала меня из дома, а в нашем кругу о женщинах не принято было говорить вообще. Но здесь меня ждал удар, после которого раны заживают лишь только с годами, а иногда и вообще не заживают. Несколько месяцев назад моя Оля, закончив мединститут, вышла замуж и буквально перед самым нашим приездом уехала с мужем в ГДР, по месту его службы, он был военный. Я принял эту весть, можно сказать, стоически и хотя я очень страдал, но ни разу ни с кем не говорил об этом. Даже Ляле, которая знала все о моей прошлой жизни, я ничего не сказал. По дороге в Махачкалу она уговаривала меня сразу повидаться с Олей, а уже потом заняться другими делами. И в дальнейшем она ни разу не коснулась этой темы, видимо чувствуя, как мне тяжело. А я все думал, думал об Оле, и мое воображение рисовало мне картины наших встреч с ней, воскрешало подробности, детали этих встреч, когда я, безусловно, был счастлив. Но прошло время, и я перевернул эту страницу своей беспечной молодости, хотя и не забыл пережитое мною чувство, которое называется любовью. Что же касается друзей, то и здесь было мало утешительного. Почти половина из них сидела, об этом я знал давно из писем, которые они же мне и писали. До Нового года оставалось всего несколько дней, и мы с Лялей решили справить его здесь, в гостинице, вдвоем, уповая на все то же старое поверье: с кем встретишь Новый год, с тем и проведешь его. Ну а потом, решили мы, будем предпринимать какие-то шаги касаемо нашего дальнейшего воровского будущего.

В начале января я повстречал своего старого кореша Витю Костинского, с которым вместе сидел еще в ДВК в Каспийске. Он и теперь жил в том самом Каспийске с женой Светой, и ее я знал хорошо, они и крали вместе. Так вот, после непродолжительной беседы он пригласил нас с Лялей к себе в гости, чем мы не преминули воспользоваться через несколько дней. Мне пришла в голову неплохая мысль. Можно было обосноваться в Каспийске, где нас с Лялей никто не знал, тем более что оттуда можно было спокойно ездить куда угодно. Мы так и сделали и уже через неделю справили новоселье в тихом и скромном доме на берегу моря, хозяйкой которого была хорошая, добрая женщина. Никто не знал, где мы живем, и в дальнейшем так никто и не узнал, пока мы вообще не уехали из Каспийска. А за то время, что мы жили в гостинице в Махачкале, мне даже не нужно было выходить из нее, чтобы узнать интересующие меня городские новости. В буфет ресторана на первом этаже с утра и почти до ночи заходила остограммиться вся блатная Махачкала. Два ресторана в городе – «Лезгинка» и «Дагестан» – пользовались абсолютной прерогативой в этом плане. Ляля тоже не сидела на месте. Она была впервые не только в Дагестане, но и вообще на Кавказе. Поэтому с самого утра, надев платок на голову, главный аксессуар горянки, она уходила знакомиться с городом, с его неповторимым колоритом и горным ландшафтом.

В результате она заявила, что море и горы – это бесподобно, но остальное оставляет желать лучшего. Но это была земля моих предков, это была моя родина, которую, какая бы она ни была, я любил, как, наверно, и каждый нормальный человек. Деньги у нас еще были, поэтому, прежде чем заняться выуживанием их из чужих карманов, мы решили в виде экскурсии проехаться по тем местам, где, как нам показалось, можно было бы неплохо поживиться и которые я сам когда-то посещал с бригадой Чуста. Женщине-горянке свою красоту, если таковая имеется, приходится прятать от любопытных глаз – так принято у мусульман. Поэтому Ляля перевоплощалась чуть ли не каждый день, а иногда и по нескольку раз на дню, в персонажи, которые ей нужно было играть вкупе со мной. И делала она это, надо заметить, с великим мастерством. Мне же перевоплощения были ни к чему, зато играть приходилось тонко и осторожно, ибо я знал, где нахожусь, я здесь родился, и мне было хорошо известно, как поступает с пойманным вором этот дикий и необузданный народ. Здесь нельзя было допустить ошибку, равно как и переиграть. И если в России при запале нас отводили в милицию или, на худой конец, били, то здесь самосуд кончился бы трагедией. Здесь нередко удар кинжала мог остановить жизнь вора. Особенно это касалось базаров, куда мы выезжали в воскресные дни. Хасавюрт, Хошгельды, Курчалой, Шали, Буйнакск, Ая-Базар – вот неполный перечень базаров, куда мы ездили воровать. Некоторые воришки оттуда не возвращались. Иногда приходилось тянуть из кармана кошелек, а тыльной стороной пальцев чувствовать присутствие кинжала. В общем, приходилось рисковать. Риск давно стал нормой нашей жизни, нашим вторым «я». Пришлось мне, конечно, появиться и дома. Бабушке я сказал, что приехал на зимние каникулы. Мать с отцом были честными людьми и к тому же большими тружениками, смириться с мыслью, что их сын вор, они никак не могли. Так что неудивительно, что только в кругу равных себе я находил душевный покой и удовлетворение. Так прошло несколько месяцев. Весна на Кавказе наступает рано, и в первых числах марта мы с Лялей решили покинуть Дагестан. Меня здесь ничто не удерживало, я, глупец, тогда еще не понимал, что придет когда-то время, когда я буду сильно об этом сожалеть. Сожалеть, что не воспользовался возможностью подольше общаться с людьми, которые дали мне жизнь. Да и Ляля рвалась отсюда, не нравилось ей здесь почему-то, но открыто она этого не выражала, – видно, не хотела обидеть меня.

Я все чаще стал замечать грусть в ее глазах, на нее порой находили приступы меланхолии, чего я раньше никогда не замечал. В общем, глядя на все это, я решил, что нам опять пора отправляться в путь-дорогу. Я немного догадывался, куда бы хотелось направить свои стопы моей спутнице, моему верному и испытанному другу. У нас было так много общего с ней, мы одинаково любили жизнь и приключения. Здесь, пожалуй, я ненадолго прервусь, чтобы объяснить читателю все, что касается наших отношений с Лялей, ибо считаю, с моральной и нравственной точки зрения, сделать это необходимо. Описывая в предыдущих главах наши похождения, я рисовал ее образ в общих чертах, применяя банальные эпитеты: красивая, грациозная, милая и прочее. Так можно было описывать лишь холодную статую, но не женщину. Поэтому я берусь исправить свою ошибку, тем более что оригинал стоит того.

Она была выше среднего роста, со спокойной и уверенной поступью, порой она напоминала львицу пустыни, – кстати сказать, родилась она в Средней Азии. Ее лицо напоминало цветок: красивый лоб и великолепно очерченные яркие губы, огромные черные, блестящие глаза, которые обрамляли черные изогнутые ресницы. От этих глаз нельзя было оторвать взгляд. Ляля отличалась ясностью ума, живостью и чистосердечием. Если бы не злой рок, который уготовила ей злодейка судьба, она могла бы стать хорошей женой и прекрасной матерью, но увы! Как часто мы пытаемся принять желаемое за действительное. Ляля была умной женщиной, намного старше меня, а потому, когда мы оставались одни, она догадывалась обо всем, что творится у меня в душе. И вот однажды в Москве… Помню, лил проливной дождь, мы вернулись домой, промокшие до нитки. И после горячего душа сели на кухне пить чай. Казалось, обстановка была самая что ни на есть обыденная, да и в ее облике не было ничего необычного: пирамида из полотенца на голове да батистовый халат. Но меня почему-то начало трясти, и она со свойственной ей проницательностью поняла все. Взглянув на меня, она вдруг сказала: «Заур, родной, я уважаю твои чувства и ценю твое отношение ко мне. Твое терпение и выдержка порой восхищают меня. Мы можем переспать, и я уверена, что Бог нас за это не осудит, но я надеюсь, ты понимаешь, что тех отношений, что были между нами, уже не будет. Да и сами мы станем другими, я больше чем уверена в этом. Ведь друг и любовник – это абсолютно разные понятия». Сказав все это, она встала и, взглянув на меня с достоинством и мудростью жрицы, добавила: «И да поможет тебе в правильности выбора Всевышний». И Ляля пошла спать своей уверенной и неторопливой походкой. В этот миг бледная молния залила свинцово-фиолетовым цветом все вокруг, как бы предостерегая меня от неверного шага.

Откровенно говоря, я долго не мог заснуть, но не потому, что мучился и делал выбор, нет. После слов Ляли на меня будто вылили ковш ледяной воды. Я тут же пришел в себя, еще толком не понимая, как все это могло произойти. Я пролежал почти до утра, думая совсем о другом, скорей всего, это были думы о превратностях судьбы и разного рода жизненных перипетиях.

Но после этого случая ни я, ни она и не приближались к этой щекотливой и опасной теме. Отношения наши оставались даже больше чем дружескими. Как у брата с сестрой.

Глава 5. С Лялей в Самарканде

Еще в детстве вкус к прекрасному мне привила моя бабушка, а значит, выглядеть элегантным у меня не было проблем. Были бы средства, а они были. В первых числах марта в поезд Ростов-Баку, прибывший в 20:55 по московскому времени на Махачкалинский вокзал, садились двое: элегантно одетая дама в красивом платье и в модном в то время плаще-болонье, зажав под мышкой маленький лаковый ридикюль, тоже модный в то время, и не менее элегантный молодой человек в синем бостоновом костюме, с шикарным китайским макинтошем наперевес в одной руке и большим дорожным чемоданом в другой. Путь нам предстоял неблизкий, конечный же пункт нашего маршрута был Самарканд – единственное место на земле, о котором Ляля хранила нежные воспоминания. Маршрут нашего путешествия мы с ней выбрали заранее: поездом до Баку, оттуда паромом через весь Каспий до Красноводска, и уже потом, опять поездом, до самого Самарканда. Путь был тяжелый и утомительный даже для меня, молодого и сильного человека, каким я был в те годы.

Но этот маршрут выбрала Ляля для того, чтобы я смог постепенно подготовиться к «работе» в Средней Азии. Она изображала из себя невесту, как будто нам в скором времени предстояло соединить наши судьбы законным браком. Я не противился причудам моей подруги, и, как показало время, она оказалась права. С тех пор как Ляля с ворами покинула Самарканд, прошло около десяти лет, и ни разу после этого она не была здесь. Мы довольно часто покидали пределы Москвы и колесили по стране на «гастролях». Удивительно, но никогда взгляд воров не был устремлен на Восток. В основном это были республики Прибалтики, Белоруссия, Украина, потому что их границы с просвещенной и богатой Европой были рядом, а значит, нам было где и у кого поживиться.

Да и сходняки воровские происходили чаще всего в таких городах, как Москва, Ленинград, Киев, Одесса, Харьков, самым дальним считался Ростов. И что удивительно, на всем протяжении нашего пути на проверяющих документы московская прописка действовала просто магически. Мы в свое время поняли это и тут же взяли на вооружение. Мало того, мы даже старались подчеркнуть свою принадлежность к столичной аристократии.

От Баку до Красноводска паром шел 11 часов. Каюты были почти такие же, как купе в поездах, но более вместительные и просторные. Была и большая кают-компания, где все пассажиры сидели в креслах, установленных так, чтобы можно было смотреть телевизор над большим проходом. Перспектива сидеть в этих креслах во время всего пути нас не радовала. Скорее наоборот, я уже начинал нервничать, глядя на алчные глаза кассирши, которая повторяла как заведенная: билетов в каюты нет. Ляля, кокетливо улыбаясь, протянула ей наши паспорта, тихо промолвив при этом: «Будьте любезны, дайте два билета, пожалуйста». Сейчас трудно сказать, что больше возымело действие – сами паспорта или вложенные в них хрустящие червонцы, но места, правда последние, для нас все же нашлись. И вот какой забавный, а скорее, печальный случай произошел на пароме – это был случай, который заставил меня поглубже вникнуть в нравы Средней Азии. Был вечер, уже около пяти часов паром находился в море. Мы сидели в баре, с наслаждением потягивая коктейль, прекрасно приготовленный барменом, и слушали медленный блюз. Народу в баре было мало. Вдруг откуда-то послышался такой душераздирающий женский крик, что даже у меня холодок пробежал по коже. А Ляля от неожиданности вздрогнула, как раненая пантера. В следующую минуту все, кто находился в баре, бросились в коридор, а оттуда в кают-компанию, откуда доносился крик. На полу, посреди широкого прохода между кресел, сидела, а скорее, полулежала женщина. С первого взгляда ее можно было принять за цыганку, но маленькие чумазые детишки с чуть раскосыми глазами, сидевшие вокруг матери полукругом и причитавшие ей в унисон, не оставляли никаких сомнений в том, что она была представительницей азиатской народности. Раскачиваясь из стороны в сторону, она рвала на себе волосы, била руками об пол – казалось, что она лишилась самого дорогого, что есть у нее на свете, – своего дитя. Но лишилась она, как оказалось, кошелька, так как его у нее украли. В принципе этот факт для нее не имел никакого значения, главное, что дети ее оставались голодными, а путь до места назначения был неблизкий. Согласитесь, такая картина никого из присутствующих не могла оставить равнодушным. Почти половину пассажиров кают-компании составляли военные пограничники с женами, как я узнал позже, направляющиеся на новое место службы. Так вот, один из офицеров снял с головы фуражку, и она пошла по кругу, наполняясь рублями, трешками, пятерками, а иногда и червонцами.

Не буду описывать, сколько времени понадобилось окружающим, а это были жены все тех же военных, чтобы успокоить эту несчастную женщину. Успокоившись, она стала благодарить всех с именем Аллаха так, как это могут делать только восточные люди. Помню только, что, когда ажиотаж вокруг нее поутих, мы подошли к этой женщине поближе. То, что я увидел и ненароком услышал в маленьком диалоге между матерью и ее дочуркой, надолго сохранилось в моей памяти. С детства я знал два языка, кумыкский и турецкий, и это давало мне возможность понимать все тюркские наречия. Так что все языки Средней Азии, кроме таджикского или фарси, я понимал неплохо и по мере надобности мог говорить на этих языках. Так вот, когда старшая дочь, а ей на вид было лет шесть, с детской наивностью протянула руку, чтобы взять одну из купюр, мать резко ударила ее по протянутой руке.

С быстротой хорька мать огляделась вокруг и быстро сказала плачущей девчушке: «Не смей прикасаться своими грязными руками к тому, что еще не успела заработать, благодарите Аллаха, что я вас еще кормлю». Я был поражен услышанным. Ляля, улыбнувшись, потянула меня за рукав в бар. Естественно, и она тоже все прекрасно поняла, ибо хорошо знала тюркский язык, да еще и цыганский в придачу. Почти весь оставшийся путь мы молча цедили коктейль в баре и слушали музыку. Ляля, видно, давала мне время осмыслить увиденное и услышанное, а на лице ее играла загадочная улыбка царицы Востока. Дальнейший наш путь ничем примечательным, можно сказать, не отличался, не считая верблюдов, которых я с удовольствием разглядывал, ведь ранее я видел их только в кино. Если на Кавказе весна наступает рано, то сюда, в Азию, она приходит еще раньше. Я никогда не думал, что пустыня может быть такой красивой, а больше половины нашего пути проходило именно в пустыне. У меня была возможность присмотреться к некоторым людям, и вывод, который я сделал, был далеко не в пользу тех, кто живет на этой земле, хотя, наверное, мнение мое было субъективно, и поэтому Ляле я не сказал ни слова. Но, видно, она давно научилась читать мои мысли. Мы с Лялей стояли у окна, рядом с купе проводника, окно было открыто, и я не без наслаждения вдыхал свежий воздух. И тут я услышал спокойный и уверенный голос своей подруги: «Зачастую, мой милый, не всегда первое мнение нужно принимать за основу, часто оно бывает ошибочным». К счастью, Ляля опять оказалась права. Самарканд нас встретил морем солнца и шумом на привокзальном базаре, когда мы зашли туда, чтобы справиться о своих знакомых. Как я уже писал ранее, Ляля больше десяти лет не была здесь. Многое, конечно, за это время изменилось, но главное, естественно, были люди. Где они? Остался ли кто-то из прежних знакомых? Я видел, как она волновалась, когда мы поднимались в лифте гостиницы «Интурист» к себе в номер. Как только мы вошли, я тут же заказал шампанское. И уже через несколько минут я увидел ее благодарную улыбку сквозь прозрачный хрусталь фужера. Тост у нас был в то время неизменен: «За матушку удачу и сто тузов по сдаче, за жизнь воровскую и смерть мусорскую». Но я еще добавил: «За славный город Самарканд». Откровенно говоря, этот город заслуживает и большей чести, чем провозглашение тостов в его честь, хоть, думаю, для его жителей это тоже приятно. На следующий день мы решили, так же как и в Махачкале, только с точностью до наоборот, совместить приятное с полезным. Ляля поехала по делам, я же решил немного познакомиться с городом. Ксивота у меня была в порядке, мало того, как я упоминал, московская прописка действовала на всех магически, и правоохранительные органы Самарканда в этом плане не были исключением.

Когда говорят, что Самарканд – это жемчужина Востока, нет ни одного слова неправды в этом изречении. Город действительно был великолепен. Первое, куда я направил свои стопы, был, конечно, Регистан. Этот древний архитектурный ансамбль буквально завораживает своим величием и неповторимостью не только знатоков истории и ценителей древности, но и людей с менее развитым интеллектом. Помню, в детстве я читал книгу «Звезды над Самаркандом», так вот, стоя у подножия этих шедевров древнего зодчества, все герои книги будто ожили в моем воображении. Рядом с подножием башни Биби-Ханым или возле обсерватории Улугбека изумляешься их красотой и неповторимым величием. За целый месяц невозможно было обойти все, осмотреть и осмыслить, поэтому я решил не торопиться, ибо в ближайшие дни не собирался покидать этот город. Другая же причина была чисто житейская. Я здорово проголодался. Под стенами Регистана шумел старый восточный базар. Его жизнь и неповторимый дух описаны многими поэтами и прозаиками Востока. Я уверен, что не смогу внести ничего нового при его описании, а потому не буду даже пытаться делать это. Достаточно читателю представить себе самаркандский базар, и думаю, что сам Восток оживет в его воображении во всем своем красочном, неповторимом колорите. Аппетитный запах, исходивший из духана, привлек мое внимание, и я не преминул воспользоваться услугами духанщика, когда услышал, как и в каких выражениях он зазывает к себе прохожих. Духанщик был прав – обед был великолепен, узбекская национальная кухня вообще славится во всем мире. Хорошо пообедав, я направился к выходу. До гостиницы я решил идти пешком, тем более она была недалеко, а вечер выдался изумительный. Ляли еще не было дома, когда я добрался до своего номера, и, удобно расположившись на диване, я заснул глубоким сном. Проснувшись, я взглянул на часы, был поздний вечер. Ляли еще не было. Я начал волноваться и не знал, что предпринять. Через полчаса раздался условный стук в дверь, это пришла Ляля, но она была не одна. Двое ребят, приблизительно одного со мной возраста, приятной наружности, азиаты, сопровождали ее. Я понял, что это ее друзья, и немного успокоился. Оказалось, Ляля нашла кое-кого из своих знакомых, от них она узнала, что в городе находится Хасан (Каликата). Попасть к нему было нелегким делом, но только не для Ляли, тем более она его лично знала, а это в корне меняло дело. Переговорив с ней, он послал с Лялей двух ребят, чтобы они доставили нас к нему. Через несколько минут мы были в машине, которая ждала нас у входа в гостиницу, а еще через полчаса нас провели в комнату, обставленную в восточном стиле. На ковре сидели двое мужчин преклонного возраста, они пили чай и вели неторопливую беседу. Это были Хасан (Каликата) и Толик Жид – одни из самых авторитетных урок того времени в Средней Азии. Я поздоровался с обоими и сел без приглашения – так было принято. С Жидом читатель еще встретится на страницах этой книги, в Коми АССР, поэтому у меня еще будет возможность рассказать о нем. Что же касается дедушки Хасана, как любовно и уважительно называла шпана этого урку, то с ним придется встретиться лишь спустя 18 лет здесь же, в Самарканде, да и то мимоходом. Он приедет из Ташкента, где жил в то время, на похороны своей старенькой жены. Так что, думаю, было бы воровским неуважением не посвятить ему несколько строк, ибо описывать человека во время похорон жены я считаю верхом неучтивости. Хочу тут же обратить внимание читателя на то, что в последние годы я довольно часто слышал, как некоторые молодые бродяги путают Хасана-курда, которого шпана тоже называет дедушкой Хасаном, с Хасаном Каликатой, который к тому же был татарином. Они, конечно, оба урки, достойные всяческого уважения, но это разные люди.

Да и Каликата уже давно упокоился, а дед Хасан живет и здравствует, Бог ему в помощь. О таких старых и авторитетных ворах, каким был Хасан Каликата, очень часто можно слышать в воровских кругах, если, конечно, имеешь туда доступ. Я, естественно, о нем слышал и раньше, а вот только сейчас довелось встретиться. Он был чуть выше среднего роста, немного сутуловатый, серьезный, даже суровый, из тех, кто смотрит на жизнь сквозь призму долга и идет своим путем, стараясь доказать, что воровской образ жизни стоит превыше всего. Все муки ада, которые на земле придумали люди, он прошел, как и подобает вору, с честью и достоинством. Говоря о Хасане, я нисколько не хотел умалить заслуги и достоинства другого урки, Толика Жида. Ибо в братстве воровском нет понятий: мал или стар, здесь все равны между собой. Одно слово вор – этим все должно быть сказано для любого, кто имеет честь принадлежать к нашему сообществу. Но вот что касается авторитета, это другое дело, его надо заслужить. А значит, человек, пользующийся всеобщим уважением среди избранных людей преступного мира, то есть среди урок, должен обладать незаурядными качествами, присущими сильным и цельным натурам. Таким и был Хасан Каликата. И пожалуй, не ошибусь, если скажу: на то время авторитетней его в Средней Азии не было вора. Почти до самой ночи мы с ним проговорили. Некоторые события, естественно, воровского характера, очевидцем которых я был или слышал от кого-либо из урок, я рассказал ему со всеми подробностями. В общем, мы очень интересно и с пользой друг для друга провели время. На следующий день Хасан с Толиком познакомили нас с Мишей (Косолапым) и еще несколькими самаркандскими ширмачами.

Никого из них Ляля не знала. Мишаня тоже был в большом авторитете среди крадунов не только Самарканда, но и всей Средней Азии. Напротив старого базара, прямо у стен Регистана, находилось 4-е отделение милиции. Сотрудники его были страшным бичом для всех ширмачей. Если им в лапы попадался карманник, у которого не было денег, чтобы откупиться, то его избивали до полусмерти, а потом еще и сажали на срок. Общеизвестна изощренная жестокость азиатских народов, она, как правило, беспощадна. Вместо КПЗ они использовали старую башню времен Средневековья. Внизу размещалось караульное помещение, а наверху содержали арестантов. По всей вероятности, верхние этажи этого некогда величественного сооружения были апартаментами какого-нибудь хана, а внизу располагалась челядь. Там они издевались, как могли, над нашим братом, прежде чем отвезти в тюрьму. Тюрьма же была в 60 километрах от Самарканда, в Каты-Кургане. Однажды и мне довелось просидеть в этой башне 12 суток, но меня и пальцем не тронули. На то, конечно, у них были свои причины, но зато нервишки попортили. Хотя это было уже не в счет, главное – кореша вытащили меня и я был на свободе. Что же касается нервишек, то, как известно, в молодости эмоциональные стрессы проявляются не так ярко, как в преклонном возрасте, и уже на склоне лет, вспоминая обо всем этом с глубоким сожалением, удивляешься: неужели ты еще жив? Самарканд в то время буквально кишел карманниками со всей Средней Азии, иногда сюда приезжали бригады с Кавказа, иногда из России. Здесь можно было неплохо поживиться, так как помимо приезжих из самой Средней Азии всегда было много иностранных делегаций и просто любителей и ценителей глубокой древности из-за границы. А значит, это была валюта, то есть большие деньги. Кстати, за сохранность карманов иностранных граждан отвечало все то же 4-е отделение. Конкуренция была большая, поэтому, как и везде, местные выезжали на «гастроли» иногда даже чаще, чем залетные гастролеры приезжали к ним. В общем, происходил обмен информацией и некоторого рода опытом. В этом плане, естественно, и наша бригада не была исключением. Выезжали мы в разные места, в основном в Ленинабад и Термез, потому что там была «работа» в основном для чистоделов и соответственно куш был немалый. Мне бы хотелось поговорить о Термезе.

Во-вторых, это приграничный город, и, чтобы попасть туда, мы за несколько остановок выходили из поезда и порознь садились в рейсовый автобус. В трех местах до Термеза пограничники проверяли документы и багаж. В самом Термезе «работа» была в основном письмом, а писак, по большому счету, в Средней Азии я встречал очень редко. И в то время я по праву гордился тем, что мог причислить себя к избранной плеяде русских воров-карманников. Среди нас, пятерых, письмом, по большому счету, работал я один. Представьте себе бабая: в «пехе» – так называется скула, то есть внутренний карман пиджака или халата, – у него лежат деньги.

Сверху надет еще один халат, да еще завязан своего рода кушаком прямо посередине живота. Или представьте себе бабая, у которого прямо на голое тело надет пояс с большими ячейками для разных купюр в виде патронташа. Здесь, кроме как письмом, украсть было никак невозможно. Конечно, это было рискованно, требовался немалый опыт, абсолютное понимание партнеров, но зато цель всегда оправдывала средства, куш мы срывали всегда большой. Что касается разговорной речи, которую употреблял преступный мир Средней Азии, то есть жаргона, или, как чаще его называли, фени, то она была своеобразна и резко отличалась от российской. Вообще в преступном мире существуют такие выражения: российская феня, колымская и питерская. Самой простой и распространенной была российская, самой же сложной и витиеватой – колымская, все же остальные были не чем иным, как пародией на ту же феню. Но помимо общепринятой фени преступного мира страны была еще и чисто индивидуальная феня, придуманная только для карманников. Везде она имела одинаковое значение, только в некоторых регионах варьировалась. К слову сказать, всеми ими в свое время я овладел в совершенстве. И думаю, будет нелишним в конце этой книги дать маленький словарь этой фени.

Термез того времени напоминал большой караван-сарай – кого здесь только не было. Однажды возле духана за кирпичным заводом я разговорился с одним старым таджиком: нам нужен был хороший терьяк для отправки в Андижан, в крытую, и на «Караул-базар» в зону – там, кстати, был единственный в Узбекистане особый режим. Засомневавшись в качестве товара, я сказал об этом погонщику. Он молча повел нас к еще не развьюченным ишакам, которые стояли за оградой в стойле, и, чуть прищурив и без того узкие глаза, сказал нам: «Посмотри, могут эти ишаки быть коммунистическим видом транспорта?» И, ловко нагнувшись, достал откуда-то из-под хурджина сверток, весь пропитанный маслом, в котором был завернут чистый афганский терьяк. Здесь, в Термезе, я даже встретил своих земляков, золотых дел мастеров. Много среди них было пограничников и чекистов. И что удивительно, чекистов было больше, чем милиции. То есть внутренние проблемы, видно, тогда отодвигались на второй план перед внешним врагом, коим считался Афганистан и весь капиталистический мир в целом. Тогда еще наши войска не вступали в Афганистан, кругом был мир и относительное спокойствие. После одной из поездок, когда мы возвратились назад в Самарканд, а жили мы в то время все вместе в одном частном доме, возле фабрики 8 Марта, меня ждало письмо из дома. Я сразу понял, что известия в письме важные, так как почерк на конверте был материнский. В письме мать писала, что бабушка находится в тяжелом состоянии, и, будучи медиком, она была уверена, что долго ей не протянуть.

Заканчивалось письмо такими словами: «Если ты еще совсем не потерял совесть, то приезжай повидаться, а возможно, и проститься, с человеком, который тебя воспитал, она тебя ждет». Такое письмо я, естественно, не мог проигнорировать. Провожала меня в аэропорту вся бродяжня, с которой я последнее время жил и воровал. Ляля даже прослезилась, что с ней бывало очень редко. Мы друг другу ничего не обещали, уже наперед зная, что судьба все равно сделает по-своему. И кто бы мог подумать или предположить, что в следующий раз я смогу ступить на эту землю лишь 18 лет спустя. Но это особая глава в моей жизни, и о ней я расскажу позже, а пока, простившись со всеми чисто по-жигански, я сел в самолет и уже через несколько часов был в Баку. А еще через час мчался на такси в Махачкалу и уже вечером был в объятиях своей бабушки, которая, лежа в постели, прижимала меня к своей груди и тихо плакала. С моим приездом мою бабулю будто подменили. Через несколько дней она уже поднялась с постели, а еще через неделю была почти здорова и отпускала всякие шуточки в адрес пессимистов. Бывает такое в медицине, когда встреча с родным человеком замедляет процесс болезни, а порой и останавливает его. В общем, так или иначе, а бабушка моя была здорова. Мать моя хотя и была медиком, но была глубоко верующим человеком, она, естественно, причисляла выздоровление бабушки к воле Всевышнего, а потому заставила меня поклясться, что никогда больше я не возьму ни у кого ничего чужого. И если я нарушу свою клятву, то Бог тут же покарает меня. Чтобы не обидеть мать, я, конечно, дал ей такую клятву, в душе же не веря ни в Бога, ни в черта. Так мне тогда казалось. Впоследствии я понял, что данную клятву действительно нужно держать, ведь сделка с Богом чревата самыми страшными последствиями. Прямо перед Новым, 1971 годом, 17 декабря, я сел, и, как я писал ранее, в скором времени умерла моя бабушка, случайно услышав от моего пьяного отца, что внук ее вор и сидит за это в тюрьме.

Часть VII. Странствия и между прочим женитьба

Честность – прекрасная вещь, если кругом все честные, а я один среди них жулик.

Гейне

Глава 1. Лагерь в Орджоникидзе

Человек, попавший в тюрьму, даже если он знал, что не сегодня завтра его могут лишить свободы, чувствует себя зверем, попавшим в капкан. Мозг его работает в двух направлениях: во-первых, как выбраться из этого капкана, вплоть до того что он готов отгрызть себе лапу, и, во-вторых, как лучше обустроиться в этих, ничего общего не имеющих с человеческими условиях. Что же касается душевного состояния… Во времена далекой древности человеку при очень серьезных ранениях делали надрезы либо на руке, либо на ноге. Организм, таким образом, на некоторое время переключался на ту боль, которая была ему причинена только что, и тогда лекарь получал возможность обработать серьезную рану. Проще говоря, боль отвлекали болью. То же самое происходит и в душе арестанта. Все жизненные невзгоды и проблемы, которые могут возникнуть на воле, меркнут перед ужасом заключения под стражу. И даже если на свободе человека постигло большое горе, тюрьма посодействует в его быстром выздоровлении, как бы парадоксально это ни звучало. Боль, связанная с тюремным бытием, отвлечет человека от любых бед, которые случились с ним или его близкими вне тюрьмы. Махачкалинская тюрьма начала 70-х годов ничем не отличалась от других тюрем страны, за исключением, пожалуй, некоторого рода нюансов регионального характера. Но эти отличия могли увидеть только те, кто уже побывал в заключении, и поэтому могли делать соответствующие выводы. В зависимости от принадлежности арестанта к определенной ступени иерархической лестницы в преступном мире можно было видеть разное проявление чувств и эмоций. Если они выражались только в виде устных жалоб, без нарушения тюремного устоя, то это было мужицкое проявление недовольства. Если же заключенный вел себя дерзко и без каких-либо уступок отстаивал интересы других зеков, а также учил их, как нужно правильно вести себя в тюрьме, то это были люди из воровской масти. В большинстве случаев к ним прислушивались, но иногда бывало, что и коса находила на камень. Однако все же основная масса понимала, что справедливость, порядок и дисциплина, к чему призывали эти люди, были необходимы в этих условиях. Национализм – этот главный бич не только преступного мира, но и человечества в целом – здесь проявлялся крайне редко. Возможно, из-за того, что в Дагестане живут люди многих национальностей. Главными критериями оценки человека были стойкость, смелость, смекалка, все остальное отодвигалось на второй план. Сила также не играла главной роли, на этот счет в заключении даже бытовала поговорка: «И слона в консервную банку закатывают». В основном, конечно, больше всего неприятностей происходило с сельскими людьми. Выросшие, как правило, в горах, они никогда ни в чем не имели ограничений, и поэтому очень тяжело переносили тюремное бытие и никак не хотели мириться с устоями тюремного общества. Но обычно уже в первые полгода они перевоспитывались, а впоследствии их было не узнать. В общем, как я и писал выше, тюрьма Махачкалы ничем особым не выделялась среди заведений подобного рода. После моего первого заточения в эту тюрьму прошло десять лет. По большому счету, здесь ничего не изменилось, только крытого режима уже не было. Ну и некоторые незначительные перемены произошли, о которых не стоит упоминать. Так же как и десять лет назад, пробыл я здесь недолго, около шести месяцев, а летом 1972 года меня перевели в лагерь общего режима в Орджоникидзе, поселок Дачный, где мне предстояло отбывать два года. После того как этап впустили в зону, в течение нескольких дней, как обычно, пришлось знакомиться с ней и, как ни печально было признать, но это не лагерь, не обитель каторжан, а раковая опухоль на теле преступного мира. Здесь процветал полный беспредел во всех его проявлениях и ярый национализм. За людей признавались только представители трех наций: дагестанцы, чеченцы и осетины. И хоть это был осетинский лагерь, но в разборках они значительной роли не играли. Если и происходили какие-либо противостояния, то в основном между дагестанцами и чеченцами. Русские признавались только в том случае, если они были коренными жителями Кавказа, да и то если они что-то из себя представляли, все же остальные подвергались всякого рода издевательствам, вплоть до изнасилований. Я много слышал на свободе о лагерях общего режима, сам интересовался некоторыми вещами, потому что знал: рано или поздно и мне не миновать этих стен. Знал, конечно, и то, что почти все эти лагеря за исключением некоторых лагерей Грузии были беспредельными. Это происходило из-за первоходочников – основной массы контингента общего режима. Наркотики здесь не переводились, в каждом отсеке были гитары, водка, анаша. Кто как хочет, тот так кайфует. Захочешь подраться, дерись хоть каждый час, даже для этого дела в лагере было выделено определенное место. И все это происходило в то время, когда в любом другом лагере за найденную пачку чая могли посадить в бур.

Есть у меня старый кореш, Сомярой кличут, сейчас он уже дедушка, живет, кстати, по соседству со мной. Так же как и я, он отдал свою жизнь преступному миру и тоже пару десятков лет отмотал, но отсидел достойно, как и подобает бродяге. Так вот, за тот период времени, что мы с ним пробыли в зоне в Дачном, больше нас в карцере не сидел никто. На администрацию в зоне грех было жаловаться, но, как говорится, в семье не без урода. Так вот, было там два надзирателя, о которых стоит немного рассказать – исключительно из личной «симпатии» к этим служителям Фемиды. Одного из них звали Дуркес, у второго было не менее оригинальное прозвище – Могила. Я уверен, что даже те, с кем они работали не один год, их настоящих имен не знали, так к ним прилепились эти прозвища. Дежурство Дуркеса начиналось именно с нас, то есть с нашей с Сомярой изоляции. Шла проверка по карточкам, и, как только зачитывались наши фамилии – Зугумов, Самадов, – Дуркес тут же нас останавливал, и мы ждали окончания проверки. Затем он водворял нас на всю ночь в изолятор, правда, давал полпачки махорки. «Когда вы здесь, на душе у меня спокойно и я могу хоть немного отдохнуть, не ожидая от вас подвоха», – говорил он. И так продолжалось весь срок. Конечно, его слова были не беспочвенными, но все же это был самый натуральный произвол, к которому мы уже давно привыкли. Могила, в отличие от Дуркеса – осетина, был русским. Но способы его издевательств больше походили на кавказские. Оба эти стража лагерного порядка были старшими по нарядам, к тому времени они проработали уже долгое время в системе ГУЛАГа, и, когда попадали в изолятор я, Сомяра или наши единомышленники, они бросали все свои дела и специально приходили поиздеваться над нами. Откровенно говоря, по сравнению с тем, что я повидал ранее, карцер лагеря в Дачном был более терпимым, кстати, назывался он чулан. Это была небольшая, почти квадратная комната: ровно девять шагов вдоль и чуть меньше поперек. Посередине два пенька, на которых можно было сидеть, но всего лишь одной ягодицей. Правда, пол был деревянный, но другим он и не мог быть, так как на нем спали все, кто был сюда помещен. В углу, слева от входа, стояла параша, а на стене противоположной двери – две решетки, сплошь покрытые железом, с просверленным в них множеством дырочек, но очень мелких. Иногда трудно было понять, глядя в эти дырочки, день сейчас или уже ночь. Карцер всегда был забит до отказа. Зимой было еще терпимо, спина к спине мы умудрялись как-то кемарнуть часок-другой, да и вещи наши нам оставляли, но вот летом это был сущий ад. Что ощущает человек, когда ему на рану сыплют соль? Приблизительно то же самое испытывали мы, когда эти два садиста умудрялись удваивать наши муки. Двери в чулане были двойные: одна решетчатая, другая сплошная. Надзиратели открывали сплошную дверь, чтобы не было видно, но хорошо слышно, и ставили два ведра, одно с водой, другое пустое, и заставляли кого-нибудь из осужденных непрерывно переливать воду из одного ведра в другое. По закону воду обязаны были давать в любое время, когда бы мы ни попросили, но нам давали один раз в сутки, и то вечером. Представьте себе до отказа набитый карцер, пот льется градом, растрескавшиеся губы, высохшие глотки, вонь, смрад, – вот в таких адовых муках проходил у нас день. Но этим надзиратели не ограничивались и постоянно вносили новшества в свои изуверские методы. Самым большим нарушением режима в лагере в то время считался отказ от работы. В лагере была промзона, где сколачивали ящики разных размеров, было еще маленькое мебельное производство, ну и мелочи – разного рода товары ширпотреба. Помимо этого, выводили за пределы зоны, под конвоем разумеется, на строительство птицефабрики и новой зоны, которая вырастала рядом с нашей. Так вот, всех нарушителей режима записывали для работ в новой зоне.

Лагерная администрация того времени слишком хорошо знала нравы преступного мира. Уважающий себя человек никогда не будет строить себе лагерь, и мы считали ниже своего достоинства выходить на этот объект. Но мы уже знали тактику легавых в подобного рода мероприятиях. Стоило только выйти, и ты никто. Вот поэтому-то карцер был нашим домом и в прямом, и в переносном смысле. Больше чем на 15 суток сажать в карцер не имели права, но администрация и здесь, как, впрочем, и во всех лагерях того времени, придумала оригинальный способ ломать волю тех, кто не желал мириться с их режимом. Сажали через «матрац». То есть давали возможность переспать одну ночь в зоне, а затем снова водворяли в карцер. И так, пока не кончатся очередные 15 суток. Альтернатива, конечно, была, но, естественно, с красным оттенком. Стоило лишь постучаться в дверь, и твои муки, связанные с карцером, кончились бы. Кормили через день, но, я думаю, нетрудно догадаться, каким скудным был паек. Но и этого им, видно, было мало, а потому эти два мерзавца постоянно старались разнообразить способы перевоспитания. Так, открывали одну из дверей, только теперь уже ставили не ведра с водой, а керогаз. На нем стояла раскаленная скворода с огромным куском сала, издавая шипение и треск. Ну а запах? Тяга всего изолятора была направлена в сторону карцера, и можете представить, что мы при этом испытывали. Думаю, эти несколько примеров из огромного числа методов, которыми так славилось наше правосудие, нарисуют живую картину происходящего в ту пору. Больше трех раз по 15 суток почти никто не выдерживал, бывало, что арестантов выносили на носилках и тут же помещали в санчасть. В основном диагноз был один: истощение. Ну а если у кого-то обнаруживали что-то серьезное, то везли в областную больницу, которая находилась тоже в лагере, так называемом Лесозаводе. Лагерь размещался в самом городе Орджоникидзе, рядом с цинковым заводом, режим здесь был строгий. Однажды и меня, приморенного и изможденного, на носилках доставили на Лесозавод, у меня была желтуха в запущенной форме. Здесь уже начальство шло на некоторые уступки тем, кто пострадал от их чрезмерного усилия в нашем перевоспитании. Разрешались лекарства, привезенные из дома в любом количестве, были и другие послабления, мне даже разрешили лишнюю передачу с пятью килограммами сахара, когда приехала моя мать. Естественно, после приезда матери, ее хлопот, а оставалась она в городе до тех пор, пока ей не сказали, что моя жизнь вне опасности, я пошел на поправку. К сожалению, свидание нам с матерью не дали, аргументируя моей болезнью, но это была, конечно, отговорка. Никому из родных, кто мог как-то помешать их произволу, свиданий с нами не давали. За два года, что я провел в стенах этого лагеря, я дважды был на общем свидании по два часа каждое, да и то в самом начале срока. Все остальное время я был лишен его. Поправлялся я быстро, но еще еле ноги передвигал, слаб был. Но все же ночью почти каждый день я пробирался в зону, конечно не без помощи единомышленников, ибо санчасть находилась на территории лагеря, огороженная со всех сторон забором с колючей проволокой. Здесь, на строгом режиме, люди жили совсем по-другому, а точнее, как и положено арестанту жить в лагере. Не было ни беспредела, ни национализма. Лагерное общество, как и положено, делилось на три масти, и поэтому здесь был порядок. Нас, пострадавших от режима администрации, лагерная братва встречала всегда очень тепло и дружелюбно, по-братски. Все объясняли, всем, чем могли, делились, помогали буквально во всем. Я поначалу даже не чифирил со всеми из одной кружки, боясь заразить их, но меня тут же так осадили, что я на всю жизнь это запомнил. Чуть позже читатель поймет, почему я вспомнил именно об этом эпизоде. В общем, никто не брезговал, никто ни от кого не боялся заразиться, это были действительно бродяги без примеси. К слову сказать, в то время Лесозавод считался одной из самых лучших зон в стране во всех отношениях, а такой показатель не мог не радовать братву, которая здесь сидела. Но, к сожалению, и тут я недолго задержался, а точнее будет сказать, опять фортуна повернулась ко мне задом. Начальником всей санчасти, включая больницу, была одна армянка, майор, по-моему, звали ее Сусанна, зато какое у нее было знатное прозвище – Армянская королева. Каторжане подчас бывают большими шутниками и выдумщиками, и, глядя на этого мужлана в юбке, это подтверждалось весьма красноречиво. Исключительно из-за уважения к белому халату я не хочу награждать майора соответствующими эпитетами, но одно все же было неоспоримо: внешние данные являлись прямым дополнением к ее внутренним качествам. Однажды во время обхода зайдя ко мне в палату, она сказала: «Хватит, Зугумов, ты мне надоел. Я устала все время слышать твое имя, собирайся на этап. И если я услышу хоть одно слово в оправдание, будешь ждать этап в карцере». Я был больше чем удивлен. Дело в том, что за все пребывание в больничке я ни разу даже не заходил ни в один кабинет, ничего ни у кого не просил и вообще, кроме нянечки-старушки, которая ухаживала за мной, когда я почти не мог ходить, я ни с кем из персонала больнички не общался. Как тут было не возмутиться? В общем, меня закрыли в карцере до очередного этапного дня и вскоре отправили снова на Дачный. Выглядел я неважно, но, откровенно говоря, чувствовал себя неплохо. Однако вида я, естественно, не подавал, наоборот, старался показать, что я еще нездоров. К тому времени до свободы мне оставалось что-то около пяти месяцев. Но главное, чего я побаивался, был изолятор. Там строился новый бур, этакая цементная коробка. Поговаривали, что один из первых шести кандидатов туда – это я, но я как-то не верил, и, как время показало, зря, ведь недаром говорят: дыма без огня не бывает.

И когда я уже совсем было забыл об этом, тут-то меня и определили в изолятор. Нас шестерых, как бы первых подопытных кроликов, закрыли в этом цементном аду. Оставалось мне до свободы чуть больше трех месяцев, у всех остальных срок был впереди. Но считать, что мне в этом плане повезло больше всех, было бы просто неприлично. Я не стану описывать сам бур, потому что у читателя еще будет возможность в следующих главах узнать все, что касается этого серого и зловещего помещения. Хочу лишь заметить: когда я освобождался, а за мной приехали родители, моя бедная мать была в шоке. Было 17 июня, на Кавказе это самый разгар лета, я же был бледный как мел. Когда мать выразила свой протест начальнику, тот ей сказал: «Счастье ваше и вашего сына, что у него так быстро кончился срок, еще бы годик, и навряд ли вы увидели бы его вообще». И от гнева его оплывшее жиром лицо стало трястись, как у кабана, когда он роет листья, ища желуди. О чем было матери говорить с ним? Кстати, об этом диалоге с Хозяином я узнал только дома.

Глава 2. Женитьба

Теперь на свободе главными лекарствами для меня, по мнению моей матери, должны были стать солнце, море, свежий воздух и плюс ко всему хорошее питание. Всего этого у нас в Махачкале всегда было в избытке, слава богу, и уже через месяц меня было не узнать.

Почти сразу после освобождения я познакомился со своей будущей женой Аидой и, недолго думая, сделал ей предложение. Не знаю, любил ли я ее, скорее всего, мне так только казалось. Если бы любил, то, думаю, в дальнейшем не вел бы так непорядочно по отношению к ней. Отец ее тоже сидел – почти всю жизнь, она его, можно сказать, не видела, воспитывали ее дядя с женой, кстати сказать, прекрасные люди. Мать Аиды жила в горах с другим мужем. В общем, я решил, что мы с ней прекрасная пара во всех отношениях. Свадьба наша была великолепна, до сих пор воспоминание о ней не стерлось из моей памяти. Прошло чуть больше месяца после этого знаменательного события, как я получил письмо из Москвы от Ляли. Моя семейная жизнь была недолгой, так как на следующий день после получения Лялиного письма я стал готовиться в дорогу, никому ничего не сказав. За те два года, что я находился в лагере, Ляля дважды приезжала ко мне на свидание, и оба раза ей это удавалось. Хотя свиданий с родными, как я писал ранее, меня все время лишали. Но здесь мне удивляться было нечему, я знал способности своей подруги. Первый раз она приехала из Самарканда вскоре после того, как меня посадили, и второй раз срочно вылетела из Москвы, когда узнала, что меня, больного, вывезли на Лесозавод. В заключении всегда главное не способы и пути отправки вестей о себе, а то, чтобы вести эти воспринимались должным образом. И здесь я мог целиком и полностью положиться на Лялю, моего верного и преданного друга. Что же касается писем, то приходили они от нее регулярно, из чего я знал обо всех новостях, меня интересующих. Естественно, она не знала, что я женился, иначе, думаю, не позвала бы меня в столицу. И выбор, как читатель понял, пал на «бубновую даму». Бывают ситуации, когда человек поступает настолько странно и неожиданно, что порой и сам не может найти этому объяснение. Никому ничего не сказав и даже не оставив записки, в первых числах сентября я выехал в Москву. Как сибариты, увлеченные красотой Клеопатры, последовали за ней в Ациум и добровольно погибли за нее, так и я пошел бы в огонь и в воду за своим верным и преданным другом. И по ее первому слову без колебаний, без промедления, я бы даже сказал почти без сожаления, бросился бы вниз с самой высокой горы Дагестана. Вот так я бросил свою молодую жену, с которой прожил всего месяц и одиннадцать дней в доме моих родителей, да еще и беременную. Но об этом, к большому сожалению, я узнал гораздо позже, в лагере, когда сидел под раскруткой на станции Весляна в Коми АССР. К сожалению, за мою долгую и непростую жизнь я совершал довольно много поступков, которых потом стыдился. Но Всевышний, как правило, мужчинам таких проступков не прощает, и потом за все приходится платить.

Прибыв в Москву, я сразу почувствовал себя как рыба в воде. Я как-то писал в одной из предыдущих глав, что тот, кто однажды побывал здесь, стремится сюда вернуться. Как бы ни ругали Москву всякого рода лапотники и плебеи, второго такого города нет.

Ляле я, естественно, насчет своей женитьбы ничего не сказал. Накануне моего приезда она получила письмо от Дипломата, где он писал, что они с Карандашом находятся в Коми АССР. Передавал большой привет нам с Пашей, кстати, Цируль тоже со дня на день должен был приехать в Москву. Ему пришлось два года отсидеть где-то в Грузии. В общем, жизнь входила, по нашим меркам, в свое обычное воровское русло. Но, как поется в песне, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… В то время нам очень нужны были деньги, и не просто деньги, а много денег. Два дня бесплодных поисков не увенчались успехом, и мы решили нырнуть в центр. Обычно в центр направлялись залетные и молодые ширмачи, не заботясь о том, что там, где можно снять хорошие деньги, всегда есть и хорошая охрана. Там они и попадались. Здесь работали несколько опергрупп с Петровки. Так что путь сюда ширмачам, по большому счету, был заказан. Но нам нужны были деньги, и как можно быстрее. Это касалось чисто воровских дел, о которых я не имею права писать. Объектом наших наблюдений, после многочасового обхода ГУМа, ЦУМа и прилегающих к ним магазинов и ларьков, стал Петровский пассаж, а точнее, ювелирный отдел этого торгового колосса. Здесь с утра ломился народ. В очередях в основном, конечно, были женщины. С врожденной сноровкой, как волк с волчицей, мы обнюхали каждый закуток, где, по-нашему, могли притаиться охотники, но их нигде не было видно. Это было ненормально, но мы все же решили «работать», уповая на ловкость своих рук и кусочек фарта. Но, видно, фортуна сегодня решила сыграть с нами злую шутку. Уже несколько минут я наблюдал за одной очень импозантной дамой в красивом и, разумеется, дорогом прикиде, да и на вид она была недурна собой. Если бы дело происходило в Лондоне, я бы сказал, что она была леди. Кстати, впоследствии я не ошибся в своей оценке. Но главное было то, что она держала под мышкой лаковый ридикюль, в который только что положила туго набитый кошелек. Она стояла возле прилавка, кого-то выглядывая через головы. Момент был самый что ни на есть подходящий. В мгновение ока я оказался рядом с ней. Сделать правильный надрез углом и выволочь наружу гомонец было для меня делом одной – от силы двух секунд. И в другой момент, когда я уже хотел передать пропуль Ляле, меня в позе ласточки, с зажатым в руке кошельком, поволокли в дежурную часть, которая находилась здесь же, в магазине. Пришлось вспахивать носом пол этого злосчастного пассажа, который остался в памяти одной из черных страниц моей жизни. Я не раз на себе испытывал бульдожью хватку этих профессионалов с Петровки, но всегда ухитрялся что-то предпринять. На этот раз понял: я гусь приезжий. К сожалению, шансы выбраться из цепких лап легавых были равны нулю. Просчитав все это, я понял, что главное – это отмазать любыми путями Лялю, так как увидел, что через несколько минут какой-то оперок завел ее в контору. Я поневоле залюбовался ее игрой, а присмотревшись повнимательнее, понял, что Ляля призывает меня сыграть с ней дуэтом. И мы тут же разыграли спектакль, где я был залетным, ширмачом-верхушником, а она – проститутка с уголка. Мы его разыграли с таким блеском, что, я уверен, нам мог бы позавидовать любой театральный режиссер. Но я свободно вздохнул лишь тогда, когда на виду у всех Ляля сказала мне вульгарным тоном: «Чао, фраерок, воровать – это плохо, и за это сажают в тюрьму, больше не воруй». «Уж ему-то придется отсидеть там этак лет пять», – сказал один из ментов, легонько подталкивая ее к выходу. И надо было видеть ее глаза, глаза отчаявшейся волчицы, которая, только что сумев избежать капкана, с болью смотрела, как забирают молодого волка из ее стаи. Забыть эти глаза и этот взгляд – значит сказать, что ты не жил. Тем более, как оказалось, видел я Лялю в последний раз в жизни. В себя я пришел, только когда очутился в МУРе, куда был доставлен все той же старшей опергруппы по фамилии Грач. Нам крупно повезло, что в момент, когда мы давали с Лялей спектакль, ее не было рядом, иначе нам бы пришлось чалиться вместе. Как эта Грач рвала и метала, когда узнала все, это надо было видеть. Но потом, видно, взяла себя в руки, успокоилась и предложила мне перед отправкой в тюрьму поговорить у нее в кабинете в МУРе. К такому общению с профессионалом из противоположного лагеря частенько прибегали зубры уголовного розыска с Петровки, 38 того времени. Вот так мне пришлось перевернуть эту грустную страницу моей жизни. Трое суток пробыл я в 64-й КПЗ и 7 октября 1974 года впервые переступил порог Бутырского централа, пробыв на свободе всего 3 месяца и 17 дней.

Недавно на книжном прилавке я увидел книгу, автором которой был бывший надзиратель Бутырок. Он так их подробно описал, как это мог бы сделать только хороший хозяин, у которого есть дом и свое подворье, не забыв о самых потаенных и укромных уголках. Так что, думаю, будет излишним и мне пускаться в описание этой тюрьмы. Что же касается того, что было характерно для Бутырок того времени, об этом, пожалуй, вкратце стоит рассказать читателю. Хозяином Бутырок в то время был Подрез, ярый и бескомпромиссный мент, но справедливый. Он считал, то, что положено по закону, – это ваше, все же остальное противозаконно, а значит, подлежит конфискации. Примерно под таким девизом он и хозяйничал в тюрьме. Почти в каждой камере половина мест была свободной, правда, и тогда, как и сейчас, основной контингент заключенных в Бутырках состоял из залетных. Да и сами люди были другими. Не было никаких «лиц кавказской национальности», ни пиковых, ни бубновых, все были только крестовой масти. Вообще национализм, как таковой, не приветствовался, а тот, кто начинал выступать по этому поводу, строго наказывался братвой. Независимо от национальности зека или его вероисповедания главным было исполнение им тюремных канонов. Попал я по распределению в третью камеру на первом этаже. Встретила меня босота, как и подобает встречать бродягу, чисто по-жигански. Пивнули, приклюнули, о жизни нашей босяцкой прикололись, в общем, через пару часов у меня было такое ощущение, что я вообще не покидал тюремных пенатов, только лишь из одной тюрьмы перевезли в другую. Бродяга, вошедший в камеру, в первую очередь интересуется: есть ли в тюрьме урки? Воры, конечно, там были, в Бутырках вообще не бывает, чтобы не сидел кто-либо из урок. Помимо Монгола в этой тюрьме отбывали срок Гамлет Бакинский, Иван-рука и Тенгиз Тбилисский.

Что же касается режима, то, мягко говоря, он оставлял желать лучшего. Как только звенел звонок отбоя, все должны были находиться на своих шконарях под одеялами, но не закрывать головы. Самым крупным нарушением считалась не игра в карты, как обычно в других тюрьмах, а переговоры с другими камерами. И поэтому надзиратели даже у окна стоять не разрешали. Вообще после нескольких устных замечаний арестантов водворяли в карцер. Карцер, правда, больше десяти суток не давали, но и их нужно было отсидеть. Обычно выходя оттуда, шли по-над стенкой, держась за нее. Каждый, кто брал бразды правления в Бутырках, старался разнообразить рацион наказаний. Малейшее неповиновение – и тут же бежали «веселые ребята», так ласково окрестили узники спецнаряд Бутырского централа. Это не был ни ОМОН, ни спецназ, это было детище самой тюрьмы, они здесь жили, они здесь распоряжались по своему усмотрению. Чуть ослушался – и тебя могли так быстро проволочить до карцера, что даже пятками пола можно было ни разу не коснуться. В общем, ребята свое дело знали туго. Но что удивительно, при всех строгостях закона, жестких правилах самой тюрьмы заключенные, как правило, были солидарны и сплоченны. Выше всех качеств ценилась тогда порядочность, к какой бы ты масти ни принадлежал. Бытие порождает сознание. Как бы ни была парадоксальна эта фраза в применении к зекам, но она очень точно определяет характер и поступки каторжан ГУЛАГа. Что касается питания, то, откровенно говоря, от нынешнего оно мало чем отличалось. Тот же горький, вязкий хлеб бутырской спецвыпечки и почти та же похлебка. В месяц разрешался на десять рублей ларек, если у тебя были деньги, и одна передача – пять килограммов, опять же если этих радостей ты не был лишен. Через несколько дней после водворения в тюрьму я получил от Ляли передачу и деньги на ларек, а точнее, квиток. Кроме родственников, записанных в деле, никто не мог ни прийти к тебе на свидание, ни передать передачу – с этим было строго. Но я знал, что изобретательности Ляли не было предела. Мало того, в передаче была спрятана маленькая записочка с несколькими строками: «Не грусти, сделаю все, что возможно и невозможно, целую. Ляля». Надо ли говорить, какой прилив сил придал мне этот маленький клочок бумаги. Главным стимулятором моего хорошего настроения, конечно, были чья-то забота и внимание. Все остальное было, конечно, тоже немаловажно, но отодвигалось на второй план.

И все же, как я хотел оказаться на свободе, известно было одному лишь Богу. Глядя на этот каземат, коим зовутся Бутырки, мысль о побеге могла бы прийти в голову разве что только безумцу. Но существовала альтернатива, и я не преминул ею воспользоваться, благо подвернулся случай. В далекую зиму 1974/75 года по всей стране свирепствовал какой-то заокеанский грипп, не обошел он и Бутырки. Почти половина ее обитателей заболели. Некоторые камеры полностью переводили на больничный режим. Ну а очень тяжелых изолировали в больничку, которая находилась на третьем этаже отдельного корпуса во дворе Бутырок. Санчасть тюрьмы и по сей день находится там на первом этаже, а вот больнички уже давно нет. Надо отдать должное администрации, в частности медперсоналу тюрьмы, не всегда на свободе можно было встретить подобного рода заведение, чтобы так соответствовало принятым в Минздраве стандартам. Кругом были чистота и порядок. Стены белые как снег, полы крашеные и очень чистые, белье всегда белоснежное и регулярно менялось. Питание тоже было приличным. Также, думаю, следует отдать дань уважения женщинам-зечкам, которые ухаживали за больными. Кроме того, чистота в помещении была обеспечена именно ими. И даже не верилось, что ты находишься в центре мрачного сооружения, бывшего когда-то казармой.

Глава 3. Из Бутырок в дурдом

Болезнь до того сильно одолела меня, что первые два дня я был без сознания. Когда же пришел в себя, то сразу и не понял, где нахожусь, – слишком большим был контраст с камерой, где я содержался ранее. В палате вместе со мной было шесть человек. Судьба вообще очень часто сводила меня с удивительными людьми и неординарными личностями – хоть в этом мне везло в жизни. В проходе со мной лежал мужчина средних лет, с большой лысиной на голове. Глаза у него были умные, а лицо светилось необыкновенной доброжелательностью. Когда он заговорил со мной после того, как я очнулся, я сразу понял, что это интеллигентный и воспитанный человек. Яков Моисеевич, так звали моего нового знакомого, сидел уже в этих стенах почти шесть лет. Статья была серьезная и тянула на высшую меру, растрата в особо крупных размерах. На свободе он работал главным бухгалтером фабрики «Красный Октябрь», почти всех подельников, которые шли вместе с ним по делу, он отмазал. Память у него была феноменальная. Очевидцы рассказывали, как во время судебного разбирательства судья попросил его: «Яков Моисеевич, в 1968 году на фабрике была ревизия. Не подскажете ли, где нам искать акт о ее результатах?» – «Том 47, дело № 1347, лист дела 17564», – звучал лаконичный ответ подсудимого. И, найдя нужный том и нужную страницу, судья уже в какой раз убеждался в феноменальных способностях своего подопечного и, естественно, был ему за это благодарен. Дело в том, что, для того чтобы найти нужную страницу в деле, а томов было около ста, ушла бы неделя, а то и больше. Вот такой человек делил со мной бытие тюремной больницы. По натуре своей он был действительно очень добрым и отзывчивым человеком. Ну а о его умственных способностях, думаю, и говорить не приходится. Ко всему прочему, он был образованным и эрудированным человеком, знал массу всего интересного и занимательного. В общем, это был кладезь знаний.

Когда есть воля к спасению, всегда можно обрести к нему путь. И вот однажды один из его рассказов навел меня на интересную мысль. То есть на ту самую альтернативу побегу, о которой я упоминал ранее, а путь к ней лежал через Институт имени Сербского, главный центр психиатрической экспертизы страны.

Но прежде чем попасть туда, нужно было пройти кое-какие процедуры. Сначала следователь должен был дать вам направление для освидетельствования на наличие отклонений от психофизиологических норм в тюремную – врачебную комиссию, так называемую пятиминутку. Если комиссия находила такие отклонения, то вас отправляли в институт на капитальное обследование. Если же вы умудрялись и там пройти все стадии психиатрического обследования, что бывало крайне редко, то вас отправляли в дурдом по месту прописки. А оттуда, уже под расписку, вас в любое время могли забрать родители. Если же вы по каким-то причинам не смогли пройти этот этап проверки, то вас отвозили опять в тюрьму, сажали в карцер как симулянта, и в ваше личное дело заносилась соответствующая бумага. И, кстати сказать, если такая симуляция определялась до суда, то она в корне меняла судебное расследование. Как правило, в таких случаях давали всегда максимальный срок, который предусматривают в статье. В общем, палка была о двух концах, но я решил рискнуть. Я был молод, полон энергии и радужных надежд, тюрьма была для меня в этот момент хуже самой смерти. Прежде чем вступать в игру, нужно хотя бы знать ее основные правила. С этой просьбой я и обратился к Якову Моисеевичу. Он долго отговаривал меня, аргументируя пагубными последствиями этой затеи в случае провала, не говоря уже о том, что для этого понадобятся огромная сила воли, выдержка и терпение, чтобы пройти через такие испытания. Но я был неумолим, похоже, он понял, что я одна из тех натур, которые учатся в жизни на собственных ошибках. В общем, потихоньку и с толком он стал обучать меня азам психиатрии. Правда, моему успешному обучению способствовало и то, что я кое-что в свое время успел перенять у матери. Если читатель помнит, в детстве я мечтал стать хирургом, но это были самые общие и поверхностные знания в медицине. Диагноз для меня Яков Моисеевич выбрал в соответствии с моей профессией вора: «мания преследования» и «голоса», и сочетание их было обязательно. К сожалению, пробыли мы вместе совсем недолго – чуть больше месяца, но мне показалось, что за это время я окончил факультет психиатрии медицинского института. И, вернувшись в камеру, я стал готовиться к задуманному. Для начала должна была состояться встреча со следователем. Человек, который решился на такой шаг, в одиночку его осуществить почти не в состоянии. Дело в том, что за вами постоянно следят надзиратели. И до тех пор, пока вас не увезут на освидетельствование, они ведут свои наблюдения, которые также фигурируют в истории болезни, равно как и в вашем уголовном деле. Поэтому, придя в камеру, я тут же поставил в курс дела своих корешей – моего подельника Жлобу (Монгола) и Толика Хряпа. Я знал, что следователь должен прийти в самое ближайшее время, потому что во время эпидемии тюрьма была почти полностью изолирована от внешнего мира. Кстати, следователь, а это была женщина, уже однажды беседовала со мной, поэтому мне легче было отрепетировать предстоящий спектакль. Но имелась все же одна немаловажная загвоздка: она была молода и чертовски привлекательна, и к тому же мое дело у нее было первым. Она, я помню, сказала мне об этом при нашем первом знакомстве и просила, если что не так, тут же ее поправить. В общем, задача была не из легких, но все же, когда она меня вызвала, я был во всеоружии. Войдя в кабинет, я остановился у порога, прислушиваясь к удаляющимся шагам надзирателя, затем поздоровался, но, прежде чем сесть, спросил ее тоном обиженного супруга: «Я надеюсь, на этот раз вы принесли утюг?» – «Какой утюг, Зугумов?» – последовал недоуменный ответ этой молодой богини Фемиды. «Как? Вы забыли уже, что сегодня вечером мы идем на презентацию книги моего друга Дюма, а брюки у меня на костюме все в складках?» – отпарировал я, при этом высунув язык и облизнув губы, и стал раскачивать головой во все стороны, что-то бормоча про себя. Честно говоря, я еле сдерживался. В какой-то момент мне уже хотелось извиниться перед ней и уйти – мне вдруг стало неудобно ломать эту комедию, но я тут же вспомнил, как нас ловят, как сажают, как издеваются над нами, и тогда она предстала предо мной в другом свете. Я уже видел перед собой не привлекательную девушку с наивным по-детски лицом, а только легавую, готовую в любой момент меня укусить. Испугавшись, она потихоньку протянула руку к звонку, чтобы вызвать дежурного, и, нажав на него, так и оставила палец на кнопке. При этом она не отрывала от меня взгляда своих красивых глаз. Я же продолжал непринужденно говорить о предстоящем празднике, но в какой-то момент уловил гул от топота кованых сапог. Это были «веселые ребята», ошибиться было невозможно, и я ясно представил, что сейчас будет. Ведь не мог же я сказать ей, уберите палец с кнопки, иначе подумают, что вас здесь насилуют. Буквально в ту же минуту, чуть ли не сорвав с петель дверь, в кабинет влетела охрана, не меньше дюжины человек. Как загнанные псы, они столпились у двери, пытаясь восстановить дыхание. Видно, следователь сама не ожидала, что помощь прибудет так быстро, и по-прежнему продолжала держать палец на кнопке вызова. Я же смотрел на всех них абсолютно равнодушным и отчужденным взглядом, будто и не было никого вокруг, и продолжал тихонько покачивать головой из стороны в сторону, что-то тихо напевая себе под нос. Не знаю, чем бы вся эта комедия закончилась, если бы не появилась надзиратель, в годах уже, маленькая и шустрая женщина. Она решительно убрала палец следователя с кнопки вызова, при этом стала заботливо наставлять ее, что, мол, это тюрьма, милочка, здесь всякое бывает, нужно быть ко всему готовой. Затем она выпроводила «веселых ребят», объяснив им, что вызов ложный в связи с неопытностью следователя, а потом вызвала разводного, чтобы он увел меня в камеру. На прощание, уже в дверях, обернувшись, я сказал «милочке»: «Я так надеялся на вас, мадам, теперь мне придется идти на вечер к лучшему другу в мятом смокинге». И, повернувшись к ней спиной, что-то тихо напевая, последовал за разводящим. Больше я ее никогда не встречал, но, видно, прежде чем отказаться от моего дела, она все же направила меня на обследование, которое и было проведено через несколько дней. Я не стану описывать процедуру происходившего, но могу сказать, что порой мне казалось, что врачи – это сами пациенты психиатрической больницы. Мало того, я выбрал себе роль врача, а это уже смахивало на некоторого рода отклонения, и, придя к такому выводу, я был безмерно рад. Теперь я уже находился в наблюдательной камере и ждал этапа на дурку, как здесь называли Институт имени Сербского. А в камере со мной находились почти все такие же, как я, и все их действия, которые здесь происходили, не поддаются описанию. Представьте себе человек двадцать, из них почти все абсолютно нормальные люди, но представляющиеся друг другу полными придурками. Мало того, зная заведомо, что каждый из них играет свою роль, признание в том, что ты не псих, было признаком дурного тона и считалось недостойным. Думаю, этого достаточно, чтобы читатель смог нарисовать себе картину происходящего в этой камере. Но, заглядывая в глаза некоторых из таких «придурков», я порой видел в них безысходность, которая толкнула их рискнуть, чтобы противостоять как-то злому року.

Через неделю я уже был в институте, но это отдельная глава в моей жизни, о которой стоит рассказать более подробно.

Все окна были там забраны железными решетками, так что, глядя на это здание, невольно вспоминалась тюрьма и все, что с ней связано.

Вступивший в это заведение не по своей воле навсегда терял надежду покинуть эту больницу. Лишь сильные мира сего или рука провидения могли сотворить чудо, и больной мог оказаться на свободе. Для этих действительно больных людей доступен был только вход, но не выход. И только в одной большой палате-камере, которую можно было назвать адом, претерпевали ужасные мучения несчастные, неистовствующие в припадках безумия. Смирительные рубашки, железные, прикованные к полу стулья и холодный душ для них, казалось, должны были быть убийственны. Но организм умалишенных в большинстве случаев так закален и способен к сопротивлению, что они после этого ужасного лечения не погибали, слава богу, но усмирялись.

Глава 4. Из дурдома в Бутырки

Как известно, правосудие, как таковое, в тот далекий уже период было подобно дирижерской палочке в руках власть имущих. Неугодных тоталитарному режиму людей либо отправляли на далекий Север, либо прятали в дурдома. Самым главным дурдомом страны, равно как и главным центром психологических экспертиз, как я писал чуть раньше, и был Институт имени Сербского. Единственное, чем могло похвастаться это учреждение, если позволительно будет так выразиться, так это подготовкой и уровнем профессионализма своих сотрудников. Это были действительно психиатры высокого уровня, но, к сожалению, почти все они были садистами. Его филиалы были по всей стране, но главными, насколько я знаю, были два: Белые Столбы и Казань, – можно сказать, что это была «вечная койка», то есть оттуда уже никто никогда не возвращался. Основной контингент таких заведений составляли инакомыслящие, то есть люди, не согласные с действующим в стране режимом. Как не трудно догадаться, это были люди образованные, умные, интеллигентные – в общем, научный и культурный цвет страны. Для них в Институте Сербского был построен отдельный корпус – № 4, уголовников здесь не было и в помине. Сам я там не лежал, но встречал многих, кто прошел через этот земной ад. Один из них был профессор, с которым я познакомился вскоре после прибытия в институт. И как бы ни был наглухо опущен железный занавес, все же за границу просачивались известия о том, что советская власть неугодных режиму людей прячет в дурдома, о лагерях я уже не говорю. Видно, тогда советские идеологи нашли простое и гениальное решение. Главное состояло в том, что правосудие в руках властей уже нельзя было назвать марионеточным, но, для того чтобы это сработало, нужно было хорошенько все запутать. Кому, спрашивается, нужны были процедуры с тюремной экспертизой? Я больше чем уверен, что из ста процентов контингента осужденных, которые пытались попасть в этот самый институт, достаточно было бы в течение нескольких дней провести в качестве профилактики «тюремную терапию», и девяносто девять из этих ста до конца своих дней больше бы об этом не помышляли. Конечно, человеку, никогда в жизни не сталкивавшемуся с подобного рода делами, трудно себе представить то, о чем я пишу, но понять, думаю, он сможет, равно как и дать свою оценку происходящему в то время беспределу. Откровенно говоря, в этот капкан попадали не только молодые уголовники, искатели приключений, желающие как-то разнообразить унылый тюремный быт. Были люди и посерьезней, в основном так называемые «ярые расхитители государственной собственности», они мотали максимальный срок по статье, которая предусматривала до 15 лет, некоторых ожидал и расстрел. Всего этого я, конечно, знать не мог, когда в конце января 1975 года, уповая на Бога и на капризную фортуну, был направлен на экспертизу в Институт Сербского. Раньше, для того чтобы украсть или избежать наказания, мне приходилось играть роль слепых, иностранцев, придурков и студентов, и подобного рода спектакли занимали от силы несколько часов. В этот раз я не имел права расслабиться ни на одну минуту и находился в постоянном напряжении. И хотя я был молод и полон сил и энтузиазма, все же пси-факторы понемногу стали давать о себе знать. А прошло всего лишь десять дней с моего первого визита к следователю. Сейчас я потихоньку начал понимать, что имел в виду Яков Моисеевич, отговаривая меня от этой затеи. Но это было, оказывается, только начало, все же остальное было впереди. С виду аккуратное и чисто выбеленное здание Института Сербского хранило в себе тайну о таких человеческих страданиях, которые передать на бумаге мне не по силам. Пациентами здесь, как я ранее упоминал, были люди, обвиняемые в самых тяжких преступлениях. Их свозили сюда со всей страны. Но игра для них, конечно, стоила свеч, и они играли. Я видел, как один главный бухгалтер целый месяц при мне мазал на хлеб свой же кал, ел этот «бутерброд», запивал чаем, изображая на лице огромное удовольствие. Но, как я потом чисто случайно узнал, пятнадцати лет ему все же не удалось избежать. Один армянин полгода бегал на четвереньках и, лая, изображал собаку. Удивительно, но он ни разу не разогнулся, ел из миски и спал под шконкой. Казалось бы, это ли не наглядное проявление умственного отклонения, но это только так казалось. Он возил вагонами вино в Москву, Ленинград, Киев – был, по-моему, главным экспедитором. И у него по тем временам произошла крупная недостача. Я встречал его подельника где-то на Севере, сейчас уже не помню где. Так вот, дали этому бедолаге расстрел.

Были при мне еще две «живности», с позволения сказать. Один в роли петуха, тоже в течение полугода почти каждое утро будил всю больницу кукареканьем, бил крыльями и клевал все что придется, но и этот не прошел до конца испытаний, его забраковали и отправили в тюрьму. Подробностями я, правда, не интересовался, но нетрудно догадаться, что его там ждало.

Но самым ненавистным придурком для меня была кошка – Лариска. Тех, кто вел себя тихо, не буйствовал, выводили из камер-палат в столовую, которая находилась на этом же этаже. Кормили, правда, хорошо, надо отдать им должное. Так вот, представьте себе картину. Сидят за столом больные или симулянты, как кому будет угодно, а под столом ходит на четвереньках и мяукает белобрысый дегенерат. Как только ему кто-нибудь бросит кусок котлеты или еще какие-нибудь остатки пищи, он ловит их на лету с проворством кошки, а поглотив, идет лизать руку и ластиться к тому, кто почтил его вниманием, мяукая и ложась на спину. Кстати, «оно» тоже не вставало с четверенек, так же спало и ело из миски под шконкой. Но все это надо было видеть. Говорили, что его давно уже отправили бы, но над ним проводили какие-то эксперименты. Я бы, конечно, проявил к нему сострадание и оказал бы посильную помощь, если бы ему, как и многим другим, грозили либо смерть, либо 15 лет, но этот гад сидел за воровство, как и я. Большее, что могли ему дать, это пять лет. Когда я узнал об этом, я весь месяц и пять дней, которые пробыл там, пинал его под столом – не как кошку, а как бешеного пса.

Но в этом заведении были пациенты и с другими диагнозами. Вообще шизофрения имеет более трехсот разновидностей. Самый сложный диагноз – это реактив. Чтобы читателю было понятней, достаточно напомнить фильм про революционера Камо. Коммунисты уже тогда знали, как обессмертить своего героя, ибо выдержать здоровому человеку такие испытания, через которые он прошел, под силу разве что титану Идеи. Больной, находящийся в реактиве, абсолютно не чувствует физической боли и вообще отчужден от всего окружающего. Если его кормят – он ест, не кормят – будет молчать, пока с голоду не умрет. Поведут в туалет – хорошо, не поведут – будет ходить под себя. Толкнут – пойдет, остановят – будет стоять. Думаю, теперь вам стало понятно, что представляют собой такие больные.

После карантина меня определили в палату-камеру на втором этаже. Сразу оговорюсь, что мне, как я потом понял, еще крупно повезло. Человек, который впервые входит не то что в камеру, но и в любое другое помещение, непременно обращает на себя внимание присутствующих. На меня же никто не обратил никакого внимания, когда я перешагнул порог палаты-камеры № 237 и за мной щелкнул замок. По привычке я одним взглядом окинул камеру и направился к свободной шконке, мимоходом разглядывая обстановку и присутствующих там людей. Над большим столом, который стоял посередине, склонившись над каким-то огромным листом бумаги, стояли четыре человека и оживленно о чем-то беседовали, абсолютно ни на кого не обращая внимания. Трое остальных обитателей камеры либо спали, либо делали вид, что спят, по крайней мере, дедушка, который лежал на соседней со мной шконке, спал. На вид ему было лет семьдесят. Худое смуглое лицо с бородкой было изрезано морщинами и обрамлено совершенно седыми волосами – в общем, он был белый как лунь. У него было приятное открытое лицо, и я сразу проникся к нему симпатией – и это к спящему человеку, но он действительно даже во сне почему-то располагал к себе. Я немного посидел на шконке, приглядываясь ко всему, что меня окружало, и не спеша заправил свою постель – белье у меня было с собой. Я положил мыло в тумбочку, так же не спеша направился к столу. До сих пор не могу понять, где они взяли такой огромный лист ватмана, который лежал на столе. Точнее, это была карта, на которой с поразительной точностью был нанесен план Бородинского сражения: Багратионовы флеши, редуты Раевского, ставки Кутузова и Наполеона, диспозиция обеих армий – вообще, вся кампания 1812 года была налицо. Но все это я увидел чуть позже, а в первое мгновение был ошарашен другим. Не успел я подойти к столу, как двое из присутствующих тут же подняли головы и повернулись ко мне. Изумлению моему не было предела. Прямо на меня смотрел Кутузов, точь-в-точь как в кинофильме «Гусарская баллада», а рядом, слева, стоял князь Багратион. Да ладно бы, если бы просто повернулись и посмотрели на меня как бы в недоумении, а то ведь тут же, как я подошел, Кутузов сразу спросил у меня без обиняков: «Кем вы посланы, сударь?» – «Его государя императорским величеством», – отчеканил я, приложив руку ко лбу. Я даже сам не заметил, как вошел в роль. «Отлично, – по-военному браво ответил сей славный полководец. – Вы можете пока присоединиться к нашей разработке стратегического плана осенней кампании, а затем доложить обо всем виденном государю императору». И, обратившись к присутствующим, произнес: «Вот видите, господа, как заботится об исходе кампании этой государь-батюшка, шлет да шлет гонцов». Тут только я стал разглядывать, что делается вокруг. Двое других присутствующих за столом, по всей вероятности, были адъютантами главнокомандующего и Багратиона, но они все время молчали. Я не знаю, сколько нужно было терпения и изобретательности, чтобы сшить все эти костюмы, карта же была точной копией оригинала, здесь тоже должны были потрудиться люди, обладающие хорошим знанием истории. Забегая вперед, скажу, что Кутузовым был бывший учитель истории, кем были остальные, честно сказать, не помню, но это, думаю, и не столь важно. Каждый из них уже не один год находился на излечении, если вообще здесь можно было излечиться. Замечу, что все время, что я находился в этой камере, с утра и до вечера, каждый день, с завидным постоянством они разрабатывали стратегический план осенней кампании, внося постоянные коррективы, и при этом абсолютно ни на кого не обращали внимания. Будто никого и не было рядом. От скуки и я иногда принимал участие в разработке плана, внося разнообразие в их будни. Такой день они считали особенно удачным и на следующее утро думали уже представить план государю, и так каждый раз. В общем, это были несчастные люди, достойные сострадания. Следующим, пятым сокамерником был Виктор Гюго. Парадоксально, но факт, он знал роман «Отверженные» чуть ли не наизусть. Я порой вступал с ним в яростную полемику, забывая, что передо мной больной человек, думаю, что это производило впечатление на окружающих. Откровенно говоря, когда речь заходила о литературе, никто бы не мог увидеть в нем дурака. Он прекрасно знал литературу, как только ее может знать литературовед, кем он и был, пока у него на этой почве не съехала крыша. Шестым обитателем палаты № 237 был Будда. Все то время, пока он бодрствовал, он сидел в позе лотоса и, раскачиваясь, нараспев читал молитвы. По всей вероятности, на свободе он был священнослужителем. Лицо его было монголоидного типа, ни слова по-русски он не произносил, впрочем, как и на любом другом языке, лишь одно слово только и можно было от него услышать: Будда. Видно, у него была мания величия, так же как и у Гюго и почти у всех моих новых сокамерников. Я сказал «почти», ибо седьмой житель этой обители мудрости и знания больным себя вовсе не считал, и притворяться ему не было никакой надобности. Коммунисты наглым образом уже 18 лет внушали профессору Неелову, так звали моего пожилого соседа, что он идиот. Разве могло в то время уместиться в мозгу партийцев, что профессор истории Ленинградского университета может оспаривать труды великого Ульянова (Ленина). Целые тома, в которых профессор доказывал, что Ленин со своим окружением привел страну не к коммунизму, а к краху великой державы, лежали у него под шконкой. Это был глубоко интеллигентный и образованный человек. Ровесник века, родился он в 1900 году. Он, как никто другой, понимал глубину пропасти, называемой коммунизмом, но что он мог сделать в одиночку? Он сам признавал это и свое пребывание в этих стенах считал неизбежной закономерностью. Конечно, некоторого рода отклонения, надо думать, у него были. Его, интеллигентного человека, посадили сначала в тюрьму за измену Родине, а затем через четыре года, признав его невменяемым, возили по всем дурдомам страны! Бедолага, где он только не был. Когда он мне рассказывал, с какими издевательствами и ужасами ему приходилось сталкиваться, начиная с 1957 года в Лефортове, у меня мороз пробегал по коже. Ведь этот человек не принадлежал ни к одному из кланов в преступном мире. Пожилой интеллигент, абсолютно беспомощный в условиях лагерного и тюремного бытия, как он все это выдерживал целых 18 лет? Но главное – он даже во сне, по его же выражению, не отступал от своих принципов. Это был настоящий пример для подражания любому борцу за свои идеи.

Надо ли писать о том, что в Бутырки через месяц и пять дней вернулся уже другой Заур, поумневший и повзрослевший лет на десять. Как только я прибыл в тюрьму, меня тут же посадили в карцер на неделю, а после этого состоялся суд. Числился я за Свердловским районом, но из-за перегруженности работой центра слушание дела перенесли в Кунцевский суд. Справка о симуляции была подшита к делу, и это сводило на нет все попытки Ляли посодействовать в уменьшении срока наказания, максимум был пять лет.

Но прекрасный адвокат и безупречное поведение моей потерпевшей сделали свое дело. Мне дали четыре года строгого режима. После суда адвокат сказал мне: «Не будь этой справки, я бы добился половины, но увы». Говорят: что Богом ни делается, все к лучшему. Уповая на эту пословицу, я стал готовиться на этап. И тут моя Ляля все предусмотрела, будто только и занималась, что помогала тем, кто отправлялся на этап. Но об этом я вспомнил позже, а пока еще находился в Бутырках в камере для осужденных. Со дня на день меня должны были отправить на Красную Пресню, а оттуда уже на дальняк. Последний раз я видел Лялю в зале суда, но нам даже не дали проститься. Издали, с заплаканными глазами, она просила у меня прощения за то, что больше ничего не смогла сделать. С какой мольбой в голосе она просила легавых, чтобы ее пустили хоть на секунду подойти и проститься со мной по-человечески, но менты были неумолимы. Самому ярому врагу я не пожелал бы такого. Когда в «воронке» за мной закрылась дверь, я, конечно, не предполагал, что больше никогда не увижу это прекрасное лицо с заплаканными глазами. Конечно, в жизни своей я встречал немало женщин. Одних я любил больше жизни, других уважал, но никогда и никому я не верил так, как верил Ляле.

Глава 5. В ожидании этапа

Как известно, ожидание – одно из самых неприятных состояний человека. Что же касается неизвестности, то она во все времена пугала и настораживала людей. Все это даже в большей степени относится и к человеку, который находится в заключении, но еще не осужден. Полагаю, нет надобности объяснять состояние подследственного на этом этапе его заключения, так как, думаю, нет такого человека на земле, который не ждал бы чего-то лучшего, не надеялся бы. В тюрьме же эти чувства особенно обостряются, здесь совсем другой коэффициент оценки человеческих чувств. Когда же следствие и суд позади, напряженность отпускает осужденного и его поведение становится адекватно сбывшимся или несбывшимся надеждам и ожиданиям.

В принципе тюрьмы почти все одинаковы, но характерные особенности есть в каждой из них, так как некоторые имеют конкретное предназначение. Московские тюрьмы того времени в этом плане не были исключением, все они различались по специализации. Матросская Тишина – тюрьма следственная, но только в ней сидели малолетки. Бутырки – также следственная тюрьма, но только здесь, в шестом корпусе, сидели приговоренные к смертной казни. Кстати, тут же и приводили приговор в исполнение, то есть расстреливали. Исполнительных тюрем было не так уж и много, насколько помню, это помимо Бутырок новочеркасская тюрьма, тобольская, махачкалинская, Баилово-Баку, ну и еще немногие, сейчас уже не вспомнишь.

Далее по очереди Лефортово – она числилась за КГБ, думаю, комментарии здесь излишни. Что же касается Красной Пресни, то она была и есть тюрьма-пересылка. В одной из глав этой книги я упоминал о свердловской пересылке, где провел малолеткой, со своими друзьями, около четырех месяцев. Красная Пресня была намного больше свердловской пересылки, вот только камеры здесь оказались в несколько раз меньше. Но как бы то ни было, в таких камерах мне пришлось провести три с лишним месяца. Обычно тут долго и не держали. Три-четыре месяца были обычным сроком перед этапным периодом, а то и меньше. Все зависело от расторопности спецчасти. Круглые сутки «лавочка» была в движении, ведь сюда свозили не только из всех тюрем Москвы и Московской области. Красная Пресня была (и есть) самой большой тюрьмой-пересылкой в России. Вся тюрьма, можно сказать, сидела на чемоданах, поэтому и режим здесь был, конечно, намного слабее, чем в Матросской Тишине или в Бутырках. Одним из способов борьбы с нарушителями режима содержания помимо постоянно переполненных карцеров было регулярное перемещение осужденных из камеры в камеру. Ну а основными нарушителями, как и везде, считались картежники и те, кто перекрикивался из корпуса в корпус. К слову сказать, в корпусе напротив сидели дамы. Ни в одной тюрьме страны, кроме питерских Крестов и Красной Пресни, не было таких глазков для наблюдения за заключенными, какие имелись в этих тюрьмах. Точнее сказать, это были не глазки, а прорези с двух сторон. Изнутри камеры они напоминали шлем древнего рыцаря. Таким образом, все углы камеры просматривались, а те, кто в ней находился, были у надзирателей как на ладони. Что касается питания, то оно почти не отличалось от рациона вышеупомянутых тюрем. Тот же спецвыпечки хлеб-глина, который резали ниточкой с двумя пуговицами на концах, та же баланда. В общем, что касается пищеблока, то везде одна и та же кухня.

Ни в одной камере больше десяти дней я не просидел. Я уже привык к этому до такой степени, что особенно и не обустраивался нигде, в любой момент могли перевести в другую камеру. Сутки напролет играли. Я знал все тюремные игры – как в стиры, так и в домино. Здесь было у кого научиться, да и времени для этого хватало, но никогда и нигде я под интерес не играл, а здесь вот впервые заиграл. Но в стиры играли мало, ибо они были большим дефицитом. Изготовление стир даже в лагерных условиях, когда есть все необходимое под рукой, – трудоемкий процесс, а в тюрьме тем более. Я, конечно, имею в виду натуральные стиры, а не лушпайки. Надзиратели постоянно их изымали: либо при шмоне, либо подкараулив в глазок, поэтому на стол стелили одеяло и резались в домино, естественно, под интерес. Это занятие было почти единственным нашим времяпрепровождением в камере, благо у всех, кто играл, было на что играть. Все почти были собраны в дорогу, то есть на этап. С теми же, кто был залетный, делились, но, если они садились играть на то, что им давали, их здорово за это наказывали, но таких было очень мало. В общем, все это можно было назвать обычной предэтапной пересылочной суетой, если бы не одно обстоятельство, которое сыграло немаловажную роль в моей дальнейшей жизни. Здесь я познакомился со своим будущим другом Леней Слепым, а схлестнулись мы с ним за карточным столом, в одной из камер Красной Пресни.

Перечень игр, в которые играли в то время в тюрьмах, был очень разнообразен и замысловат. Я думаю, читателю интересно узнать, каким играм в стиры и домино арестанты того времени отдавали предпочтение. В стиры это были игры: «терс», «рамс», «третьями» и «очко». В домино: «51», «покер», «телефон» и «очко». Самой распространенной игрой считалось «очко», потому что здесь можно было играть как в стиры, так и в домино, да и по своим правилам эта игра была неприхотлива. Я думаю, что и на свободе многие играли в «очко».

Ну а здесь, в тюрьме, арестанты совершенствовали свои навыки, приобретенные еще на свободе, точнее будет сказать, им помогали их совершенствовать. Сложный процесс клейки стир, постоянная их нехватка из-за изъятия надзирателями с последующим водворением в карцер заставили призадуматься обитателей тюрем, чтобы найти более простой и менее опасный способ получения острых ощущений. И им оказалось домино. Игра эта никогда не была запрещена ни в тюрьмах, ни в лагерях, так что можно было целый день за столиком резаться в нее без всяких опасений, что тебя посадят в карцер. Главное заключалось в том, чтобы при шмоне не нашли список играющих лиц, ну и соответственно записи старой игры. Но это было днем. А ночью на стол стелили одеяло, чтобы заглушать стук костяшек, и продолжали в том же духе. Порой бывало, что человек входил в камеру и тут же садился за игорный стол и вставал лишь тогда, когда его заказывали на этап, то есть через несколько месяцев. Многие так входили в азарт, что их срок пролетал за таким времяпрепровождением незаметно. А что еще нужно арестанту? Правда, для того чтобы не было головных болей, необходимо было вовремя остановиться. К сожалению, не всем это удавалось. Я не хочу сказать, что домино полностью вытеснило карты, конечно нет! В стиры тоже резались, но в основном это игра чисто воровская. Сейчас найдется очень мало людей, кто может сыграть в эту игру, в основном это старые каторжане, а их как раз и осталось совсем немного, можно сказать единицы. Большинство арестантов краем уха слышали об этой игре, но и только. Для того чтобы хоть немного вообразить себе, что представляет собой эта игра, достаточно вспомнить «Пиковую даму» Пушкина, я имею в виду кинофильм. Помните, когда Германн три дня кряду ставил три карты: тройку, семерку, туз, а Чекалинский столько же раз метал. Похожая игра, только «третьями» играют двумя колодами, у каждого по одной. Так же трижды один мечет и столько же раз ставит партнер, затем их позиции меняются. «Терс» же считался коммерческой игрой. Так же как и в «третьями», здесь играть могли только два человека, но уже одной колодой, каждому из партнеров раздавали по девять карт. Ставки были всегда большие, эта игра требовала исключительной памяти, внимания и, как любая из карточных игр, железных нервов. В нее играли не спеша, порой месяцами, наслаждаясь умственным тренингом, но критерием всего, конечно, был выигрыш. Что же касается игры в «очко», то ее в шутку называли бандитской игрой, так как в течение минуты здесь можно было как проиграть, так и выиграть целое состояние. «Рамс» считался самой кляузной игрой. Редко кто из братвы садился в нее играть, на свободе ее еще называли «петух», но не это определяло малый интерес именно к этой игре. Просто здесь было столько правил, что порой в игре возникала путаница и никто не мог сказать, кто прав, а кто не прав. В «рамс», так же как и в «очко», играли как в «общак», так и один на один. Круг людей, собиравшихся в «общак» для игры в «очко», называли просто и банально – «казино». Тот же круг, но уже собравшихся играть в «рамс», называли нежно и ласково – «курочка». Среди арестантов бытовала присказка: «Чтобы научиться хорошо играть, нужно научиться платить». И в ней заложен глубокий смысл. Игроками, по большому счету, считались те, кто сам себе, никому не доверяя, клеил, точил и доводил до ума стиры. Это целая наука. Для того чтобы описать весь процесс, думаю, одной главы будет мало. Если же описывать правила упомянутых мною мер и всего лишь некоторые нюансы, возникающие во время игры, то без всякого преувеличения могу сказать, что для этого потребуется целая книга, да к тому же очень толстая. Почти все эти премудрости я познавал годами, выбора у меня другого не было, чуть позже читатель поймет почему. Ну а словечко «почти» я сказал потому, что все премудрости игр в стиры не знает никто. Что же касается множества деталей в игорной жизни тюрьмы, важных по своему значению, мне бы хотелось все же выделить некоторые из них. Для игроков самым главным, а точнее сказать, основой всего был и остается вовремя уплаченный долг. Если даже хоть на один час возврат долга был просрочен, человек, его просрочивший, считался фуфлыжником и приравнивался к лагерным педерастам. То есть человек, вовремя не уплативший долг, считался обесчещенным. Фуфлом не считался только тот проигрыш, который нельзя было перевести на деньги. Я хочу особо обратить на это внимание тех, кто умудрялся и сейчас умудряется выигранные приседания, отжимания и прочие спортивные упражнения переводить на деньги и потом спрашивать с проигравших как с фуфлыжников. Это натуральная махновщина, и если такие экспериментаторы попадут в общество каторжан или бродяг, то им, мягко говоря, мало не покажется. Вообще, по своей сути, игра – очень тонкая вещь, и, для того чтобы не было разного рода недовольства среди игроков, в любой порядочной зоне всегда находился человек, что называется, по большому счету. Он непосредственно смотрел за порядком в каждой игре. Любые оговорки во все времена делались только перед началом игры, если же по ходу игры возникали какие-то другие поправки, то они не шли в счет. Условия же всегда были разные, все дело в том, кто садился играть. Если это был урка или кто-то из бродяг, что бы ни разыгрывалось, условия были неизменны. Играть можно было только на то, что имеешь в наличии и можешь проиграть, чтобы тут же можно было расплатиться, к тому же перед игрой делалась масса оговорок. Например: менты не в счет, «изолятор» не считается. Это означало, что в случае запала, то есть вашего обнаружения, если у вас каким-то образом менты изъяли деньги, то при первой же возможности (в случае проигрыша) вы могли спокойно расплатиться, и это тогда фуфлом не считалось. То же самое, если вас посадили в карцер. Но перед этим делалась оговорка, о которой я упомянул: вы по выходе из карцера, при первой же возможности, должны были уплатить долг – и тогда этот проигрыш фуфлом не считался. Арестанты, не принадлежащие к воровской масти, могли играть на число, то есть либо до конца месяца, либо до 15-го числа любого месяца. Это было их право, но неизменным оставалось одно: вовремя уплаченный долг. Если перед началом баталии была оговорка: игра чисто воровская – и все с ней соглашались, то никому и в голову не могло прийти попытаться хоть как-то обмануть партнера. Игра при такой оговорке проходила абсолютно честно, ну и, само собой разумеется, корректно. По ее окончании люди пожимали друг другу руки и благодарили за приятно проведенное время, это было ритуалом у арестантов.

Мало того, очень часто игра шла через стенку, то есть когда партнеры находились в разных камерах. И сразу определялось, кто играет и на каких условиях.

В воровской жизни бродяг аферисты никогда не приветствовались, но их и не отталкивали. Так что относительно воровской игры кодекс чести был намного либеральней его старинного прототипа, который гласил: нельзя дворянину даже драться на дуэли, предварительно не уплатив свой карточный долг.

Я немного отвлекся от хронологии своего повествования, для того чтобы как можно ярче представить читателю картину одного из самых главных занятий тюремного бытия – карточной игры. Но главной моей целью неизменно остается правильный подход к рассказу во всех аспектах как о тюремной, так и о лагерной жизни. Под словом «правильный» я подразумеваю справедливый и честный подход, то есть воровской.

Глава 6. Слепой

И на этот раз, так же как и прежде, меня вместе с несколькими сокамерниками после утренней поверки перевели в камеру, о которой речь пойдет ниже. Ничего необычного или экстраординарного в этом не было. Так же как и плановый шмон, была плановая перетасовка, и все давно уже к этому привыкли. Обычно в любой камере, куда бы меня ни переводили, всегда находились знакомые мне люди, и это было неудивительно. За несколько месяцев подобного рода оперативных мероприятий, как начальство называло эти переселения, можно было перезнакомиться со всей тюрьмой. Как правило, это было гораздо больше на руку нам, осужденным, чем администрации, так хоть мы знали, кто есть кто, и никто не мог спрятаться от возмездия, если вел себя недостойно. При таком режиме все и всё были на виду. После переправки в другую камеру обычно нескольких часов хватало на то, чтобы познакомиться с новыми сокамерниками и обустроиться. Ну а после обеда, как правило, вновь прибывший уже сидел в игровом кругу и тянул к «тузу валета». Естественно, это касалось тех, кто хотел играть, а игра, как правило, была всегда делом добровольным. Хочешь – садись в круг, нет – делай что хочешь, главное, чтобы твои действия не шли вразрез с тюремными канонами. В круг игровой не пускали лишь фуфлыжников и разного рода нечисть.

После обеда и я присел в круг, где как раз не хватало одного игрока, новой «курочки». К сожалению, никого из присутствующих я не знал раньше, так что мне предстояло по ходу игры со всеми познакомиться. В камере было много людей, которых я знал ранее, но спрашивать у них об участвующих в игре людях было признаком дурного тона. Естественно, я не стал этого делать, тем более к тому времени я уже и сам считал себя неплохим психологом. Давать себе такую оценку у меня были свои основания, тем более я всегда знал, что манией величия не страдаю. Так вот, шел уже третий круг, играли в «очко», а банковал Слепой. Главное, что на третьем круге еще никто не смог сорвать ни гроша, все были в замазке, один банкир был в куражах. Но оставалась еще последняя рука, где был туз. А последняя рука, как говорят, «бьет и плачет». По правилам игры в «очко», если последняя рука не бьет ва-банк, то на оставшуюся в банке сумму или на какую-то ее часть может претендовать любой желающий, а с разрешения банкира – абсолютно посторонний человек. Или же все присутствующие могут примазаться к последней руке и в случае выигрыша растащить весь банк и таким образом вернуть себе проигранные деньги. Ну а в противном случае проигрыш удваивался. На этот раз произошло именно так, как я и описал, с одной лишь маленькой поправкой: один я не примазался к последней руке. Приученный мгновенно схватывать мельчайшие детали, незаметные для других, я, приглядевшись к игрокам и немного помозговав, понял, что этот банк никто не сорвет. Впрочем, не надо было иметь особую смекалку, чтобы понять это и сделать соответствующие выводы. Обычно по логике игры в карты, если партнер имеет постоянное преимущество во всех вариантах, да еще если вы заведомо знаете, что вы не уступаете ему классом, который определяет сама игра, вывод напрашивается сам собой: вас дурят. Значит, вам предстоит единственно правильное решение: отложить карты в сторону, уплатить долг, а затем выяснить, немного пораздумав, на чем же вас дурил партнер. И лишь потом, выяснив, вы можете продолжать играть. Пусть даже для этого выяснения потребуется целый год, не беда. Имея голову на плечах, реванш вы можете взять всегда, главное – суметь выждать.

Глядя как бы со стороны (ибо свою игру я уже закончил и к последней руке не примазался) на весь этот спектакль, где режиссером был Слепой, а остальные актерами, я почему-то проникся симпатией к банкиру. Но все же не это обстоятельство привлекло мое к нему внимание. Здесь происходила обычная дуэль выдержки нескольких игроков, и в этом, повторюсь, не было ничего выходящего за рамки обычной картежной мутоты. Поведение банкира – вот что было необычным, в нем было какое-то удивительное благородство, а во взгляде его можно было прочесть участие и даже сопереживание. Хищником здесь и не пахло, вот чему я был удивлен. Можно разыграть любую комедию, подстроив мимику лица под любого выбранного вами персонажа. Но при этом глаза остаются неизменными, они всегда как в зеркале отражают душу человека. Если же учесть условия, в которых мы все пребывали, то я неосознанно, сердцем, понял, что банкир – родственная мне душа. Зная наверняка, что у играющих нет ни одного шанса на удачу и им не сорвать с этого банка ни одного рубля, он предупредил откровенно всех об этом. И тут я вспомнил слова Тиберия: «Хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуру».

Но такие предупреждения у людей с ограниченными умственными способностями обычно еще больше распаляют страсть. Тем более у банкира своей картой был король. Ну а результат подобной дуэли никогда не заставляет себя долго ждать. Азарт – вот стимул игрока. Другой вопрос: удачлив ли игрок? Но удача не главное, хотя и немаловажное обстоятельство, главное, думаю, – это мастерство, и не только в картах.

Даже в дороге, в одном купе поезда, люди не знакомятся так быстро, как в тюрьме сближаются родственные души, каким-то шестым чувством узнавая друг друга. Так же и мы с Леней быстро нашли общий язык, по достоинству оценив друг друга. Слепой был старше меня на пять лет. В его непринужденном обращении с людьми была какая-то подкупающая простота и вместе с тем в нем чувствовалась основательность, на которую человек, завоевавший его доверие, мог вполне положиться. Но завоевать это доверие, подумал я, будет не так-то просто. Он был почти на голову выше меня, с шапкой густых каштановых волос над высоким лбом. Он производил впечатление человека спокойного и уравновешенного, у него было почти непроницаемое выражение лица. Как в игре, так и в жизни он старался быть по возможности оригинальным. И способ своего обогащения на свободе был избран им адекватно воровскому образу жизни. Надо сказать, что, ко всему прочему, Слепой был домушником по большому счету, впрочем, такими же профессионалами в своем ремесле были и два его близких друга. Несколько раз они залезали в квартиру одного старого еврея, который в далеком прошлом был ювелиром. Но тогда наших героев еще не было на свете. Тем не менее непосредственное отношение этого еврея к славной гильдии ювелиров, хоть и в далеком прошлом, давало основание этому трио предполагать, что у него есть драгоценности. Откуда у них была такая уверенность, они, пожалуй, и сами не смогли бы объяснить, скорее всего, это было воровское чутье. Вот почему они ни разу ничего не взяли, ни один рубль, не сдвинули ни один предмет в квартире старика, хотя дважды тайно наведывались к нему с «визитом». Оба раза поиски были безрезультатными. Тогда они по замыслу Слепого решили пойти на некоторую хитрость. Хотя, скажете вы, хитрить со старым евреем, да еще и ювелиром в прошлом, может показаться абсурдной затеей, но ничуть не бывало. Возможно, старый еврей и не клюнул бы на их приманку, но как ювелир он не мог подавить в себе соблазн любоваться божественным блеском множества граней изумительного по красоте и чистоте бриллианта, да еще купленного по такой смехотворной цене, какую предложили ему «профессионалы». Вероятно, это обстоятельство и послужило тому, что ювелир потерял последнюю каплю врожденного чутья, которым Всевышний с лихвой одарил этот народ. Но кто в нашем мире хоть раз не ошибался? По-моему, тот, кто не жил. В то время в Москве, в Институте атомной энергетики, работала сестра одного из подельников Слепого, Миши Коржика. Звали ее Наташа. Кстати, дразнили Мишу Коржиком со школьной скамьи, они учились вместе со Слепым, уж больно он в детстве любил печеное. Частенько навещая дом своего друга, Слепому приходилось слушать от его сестры о невероятных возможностях атомной энергии. Девушка, видно, любила свою профессию и была ею очень увлечена. Почему-то Леня запомнил, что после опытов с атомами отходы помещают в ящик с песком. И окажись любой предмет рядом, он тут же насыщался бы атомной энергией. Конечно, мое изложение науки весьма приблизительно. Однако этих сведений вполне хватило молодым домушникам, чтобы составить оригинальный план. И, как увидит читатель далее, план был достоин всяческой похвалы. Точнее сказать, всяческой похвалы достойна была их изобретательность.

Собрав определенную сумму, они купили перстень с изумительно красивым бриллиантом голубой воды. Перстень был старинной работы, это было видно даже невооруженным глазом, стоил он приличных денег, на это и был сделан весь расчет. Затем они нашли знакомого ханыгу, в прошлом майданщика, и объяснили ему, как он должен сыграть свою роль. Старый лис чуть было не расплакался, расчувствовавшись, ему, видно, было что вспомнить, но и обрадовался он несказанно. Во-первых, ему представлялась возможность тряхнуть стариной, а во-вторых, за это еще и деньги платили. В общем, подкараулив несчастного еврея, этот артист из погорелого театра умудрился продать ему перстень за копейки, естественно при этом разыграв весь спектакль как по нотам. От его мастерства зависел следующий акт. Прекрасно понимая всю важность своей роли, он сыграл ее блестяще, хотя толком ничего и не понял, ну а за скромность ему хорошо заплатили. Главная цель этого плана заключалась в том, чтобы старый ювелир положил приобретенную ценность рядом с остальными драгоценностями. А что остальные были намного ценнее, они в этом не сомневались. Как только перстень был продан, комбинаторы тут же приобрели счетчик Гейгера (который показывает наличие радиации) и стали ждать. Но еще раньше, когда они приобрели у фарцовщика перстень, Слепой попросил Наташу, чтобы она этот перстень зарыла в том ящике с песком, где хранились ядра атома, аргументируя это тем, что якобы после такой процедуры блеск остается вечно, а радиация постепенно выветривается, не причиняя никакого вреда изделию. Ничего не подозревая, девушка поверила Слепому и сделала все, как он просил.

Ждать свою жертву им пришлось недолго. Они знали распорядок старика чуть ли не по минутам. И только он вышел из дома по своим делам, они проникли туда без всяких помех, как к себе домой. Можно себе только представить состояние трех домушников, которые и ранее проникали в эту квартиру, и не один раз, чуть ли не по сантиметру исследовали ее и, ничего не найдя, уходили восвояси. При этом они ничего не трогали в надежде на будущее. И вот это будущее наступило. Знали они и то, что перешли границы, допустимые домушниками, где по неписаным воровским канонам снова приходить на место преступления нельзя – независимо от того, взято что-либо или нет. А они умудрились прийти и в третий раз, да еще взяв на вооружение самое грозное, что есть у человечества, оружие – атом. Так что им было отчего волноваться, да к тому же домушники, так же как и карманники, верят в приметы, порой даже это доходит до абсурда.

Как саперы медленно и аккуратно, сантиметр за сантиметром, прощупывают почву, ища мины или ловушки, от которых всецело зависит их жизнь, так же и наши герои прощупывали буквально каждый сантиметр стен в квартире в расчете на то, что где-то все же счетчик начнет зашкаливать и покажет наличие радиации. И они не ошиблись.

Целый час тщательных поисков, который показался им вечностью, все же принес свои результаты. Счетчик стало зашкаливать, как только его просунули к стенке за унитазом. Можно найти слова, чтобы описать нахлынувшие чувства на человека, нашедшего клад или нежданно получившего огромное наследство, но волнение вора, добравшегося до своей добычи, не сможет описать никто, кроме самого вора. Я бы, наверное, сумел сделать это, ведь несколькими годами позже, в далекой таежной глуши Коми АССР, не один раз Слепой рассказывал мне эту историю, да еще с такими подробностями, что мне порой казалось, будто я сам был с ними в деле.

Разобрать стенку и вытащить маленький сейф было делом нескольких минут. Учитывая, что все трое были домушники по большому счету, а значит, они были и хорошие слесаря, еще минут двадцать понадобилось, чтобы вскрыть этот кладезь мечтаний любого вора. То, что предстало их взору, когда дверца сейфа была открыта, превзошло все ожидания. Волшебный блеск драгоценных камней, сияющих всеми цветами радуги, вырвавшись наружу, в первую минуту буквально ослепил их. На некоторое время они лишились дара речи, это было нечто. Бриллианты и изумруды, топазы и сапфиры, александриты и рубины в разных вариациях, вставленные в колье и ожерелья, в браслеты и серьги, аккуратно лежали в деревянной коробке из-под сигар. Как позже мне рассказывал Слепой, только здесь, глядя на это чудо, он понял разницу между ювелирными изделиями и драгоценностями. Перед ними сверкали, безусловно, истинные драгоценности. Рядом лежало несколько пачек новых сторублевок и еще немного мелочи. Но главной и неожиданной находкой для них оказался «Жук». Существует мировой каталог редких ювелирных изделий из драгоценных металлов и камней, хорошо знакомый историкам – специалистам по анти-квариату. Любой из экспонатов в этом каталоге – раритет, каждый из них существует в единственном экземпляре. Этот объемистый том содержит в себе довольно обильную информацию: в каком году, в каком веке, где и кем была изготовлена та или иная вещь, кому и когда подарена и т. д. Так вот, этот самый жук (а точнее, брошь в виде жука) был как раз из этого самого каталога, у него был свой определенный номер. Под снимком этого уникального украшения можно было прочесть некоторые интересные сведения: «Сделанный в Голландии в XIV веке по заказу графа Солсбери для его невесты, леди Алисы Гранфтон, будущей графини Солсбери, в память об их помолвке, «Жук» был два с лишним столетия семейной реликвией этого древнего рода. Затем, во второй половине XVI века, «Летучий голландец», а с этим названием впоследствии он войдет в мировую коллекцию уникальных изделий старинного ювелирного мастерства, каким-то образом попал во Францию. После кровавой Варфоломеевской ночи его увидели на груди коварной Екатерины Медичи. И еще более двух столетий он находился во Франции, пока в 1830 году не был подарен русскому царю королем Франции Карлом Х. До революции он находился в царской семье, и лишь после нее след «Летучего голландца» был утерян…» Здесь только главные исторические этапы этого шедевра ювелирного мастерства, который украшал грудь не одной царственной особы Европы. Но обо всем этом наши герои узнали намного позже.

Сверкая блеском алмазов, сапфиров и изумрудов, это чудо, созданное руками человека, буквально заворожило домушников. Забыв о том, что они на деле, все трое как зачарованные, не отрывая глаз, смотрели на это прекрасное произведение искусства. Но воры вскоре опомнились: пора было сматывать удочки и позаботиться о своей безопасности.

Глава 7. Поиски «Летучего голландца»

В ту же ночь старый еврей повесился, утром его обнаружила соседская овчарка, дверь в его квартиру была приоткрыта. Возле повешенного на столе лежала предсмертная записка, которую я, со слов Слепого, запомнил наизусть. «Жизнь уже давно потеряла для меня всякий смысл, лишь только одна вещь радовала глаз и как бы соединяла меня с моими далекими предками. На нее я молился, но ее у меня сегодня украли. Связь потеряна, здесь мне больше нечего делать, поэтому я покидаю этот мир, ни на что не жалуясь и никого не обвиняя».

Думаю, нет смысла описывать, как МУР быстренько раскрутил это дело и через какое-то время добрался до далеких родственников старого еврея. А затем дело перешло в ведомство КГБ, ибо речь уже шла о достоянии государства. Почти год понадобился двум таким авторитетным конторам, МВД и КГБ, для того чтобы напасть на след, а затем и арестовать всех троих подельников. Но еще раньше, когда органы правосудия только шаг за шагом отслеживали преступников, последние, поделив добычу поровну, разъехались в разные стороны, чтобы на всякий случай сбить со следа ищеек. «Летучего голландца» они спрятали в укромном месте, одним им ведомом, так как поделить его было нельзя. Но они связывали с ним большое будущее. Однако, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Через год после совершения преступления их арестовали в разных концах страны. Если быть точным, то арестовали сначала одного, а он уже выдал остальных.

Думаю, нет надобности упоминать, что люди, обладающие «даром воровской фортуны», к которой можно отнести заполучение «Летучего голландца», были совсем не глупы и прекрасно понимали, обладателями какой ценности они стали. Они, конечно, еще не знали истории, которая окружала шестивековым ореолом таинственности и славы этот шедевр старинного ювелирного мастерства, но зато, прежде чем разъехаться в разные стороны, они узнали приблизительную его стоимость в твердой валюте. Слепой с Коржиком разъезжали по рес публикам, душевно отдыхали, ни в чем себе не отказывая. Но нигде надолго не задерживались, понимая, что профессиональные сотрудники МУРа могут вычислить их. Они и не подозревали, что скоро станут клиентами другой конторы, более сильной и серьезной, – КГБ. Вот это обстоятельство как раз и сыграло злую шутку с третьим из подельников, который, как говорят, «решил им прокрутить верьверью». Однако погубил он при этом не только своих друзей, но и себя. Пока подельники его душевно расслаблялись, каждый по-своему и, естественно, порознь (о том, что еврей повесился, они не знали), этот иуда дальше Ленинграда никуда не выезжал, скрупулезно добывая сведения о старинных драгоценностях. Труды его почти полугодовых исследований не пропали даром. Таким образом, из троих он один знал действительную стоимость «Летучего голландца», а также почти все, что было связано с этой драгоценностью. Ну а узнав, он решил использовать как полученные сведения, так и самого жука в своих гнусных и корыстных целях. Но действовать (видно, он это прекрасно понимал) он должен был крайне осторожно. Обосновавшись в Ленинграде, он стал завсегдатаем ресторанов и баров, куда преимущественно ходили иностранцы. И надо сказать, терпения ему было не занимать, ибо на подбор покупателя ушло почти столько же времени, сколько ушло на то, чтобы собрать сведения об этой уникальной броши, пока он не решился действовать. Это можно было объяснить тем, что он понимал – ему нужен был не просто иностранец, не просто бизнесмен, а знаток и даже, если повезет, то и коллекционер.

Они познакомились в баре недалеко от Морвокзала, куда иностранец заходил иногда по вечерам пропустить стаканчик-другой виски. Чуть выше среднего роста, крепкого телосложения, с копной рыжих волос, он производил впечатление истинного джентльмена с берегов Туманного Альбиона. Ко всему прочему, природная сдержанность и даже замкнутость довершали этот портрет. Но как только разговор заходил о драгоценностях, этот человек моментально преображался. Он был настоящим коллекционером и бизнесменом в одном лице, то есть именно тем, кто, по задуманному плану этого негодяя, подходил по всем статьям. В обвинительном заключении, которое находилось у Слепого, были показания этого горе-коллекционера. По рассказу Слепого я быстро нарисовал в своем воображении образ англичанина, и, надо сказать, он оставил у меня благоприятное впечатление. Иностранец был до конца честен с этим подонком. Так вот, однажды, когда у этого ренегата кончились деньги и кое-какие драгоценности, которые он потихоньку продавал, курсируя из Москвы в Ленинград и обратно, он решил, что пора действовать. Для этой цели он приберег старинные часы «луковицу» работы Фаберже, с огромным рубином на крышке. Надо сказать, что, как я упоминал ранее, помимо «Летучего голландца», который был достоянием всех троих, почти все драгоценности, которые они поделили меж собой, были работы старых мастеров. Некоторые из них были очень ценными, о чем говорило клеймо мастера, красовавшееся на этих драгоценностях. К ним относились и часы работы великого Фаберже. Но комбинатор-ренегат не учел одно обстоятельство, – пожалуй, самое главное. До тех пор, пока он имел дело с фарцовщиками обеих столиц, ему как-то еще удавалось путать следы, ибо это было поле деятельности МВД. Когда же он решил сыграть свою игру с иностранцем, ему на хвост тут же сел КГБ, а эта контора на полпути своих клиентов не оставляет. И в момент сделки, когда уже часы перекочевали в карман к англичанину, а фунты стерлингов – в карман к ренегату, они были пойманы с поличным. Думаю, что КГБ Ленинграда, планируя свою операцию, и не ведало, куда и на что может вывести их этот мерзавец. По тому, как развивались события, становилось ясно: если бы эта мразь помнила, как родная мать воспроизводила его на свет, то он бы рассказал и это, лишь бы ему не причиняли телесной боли. Выяснив главное, что часы были лишь промежуточным вариантом сделки, а главным был «Летучий голландец», его тут же перевели в Москву, в Лефортово. После всякого рода процедур его повезли на то место, где они спрятали жука, – видно, уж больно не терпелось чекистам увидеть этот старинный шедевр, эту поэму в драгоценных камнях. Но найти его, к их сожалению, он не смог, но не потому, что забыл или психологически был не готов к этому, нет. Дело в том, что еще в самом начале подельникам что-то не понравилось в его поведении, – в общем, они решили перепрятать жука, прежде чем разъехаться.

И как показало время, они не ошиблись. Так что, когда чекисты поняли тщетность поисков, им оставалось одно: срочно найти Слепого и Коржика. Ну а эти господа ни о чем не догадывались, они оттягивались в свое удовольствие по самой полной программе, не жалея ни средств, ни времени, благо и того и другого у них было в избытке.

Слепого взяли в «Замке воздуха» в Кисловодске, он там уже целую неделю проводил вечера с одной «бубновой дамой», которая, как он сразу отметил своим опытным камерным глазом, была на выезде и, в отличие от него, была на «работе». В общем, это была настоящая жрица любви, Слепой даже в карцере иногда ее вспоминал, так в жизни бродяг иногда бывает. И вот наш Леня попадает с корабля на бал, точнее, наверно, – с бала на корабль. Его допрашивали днем и ночью с великим пристрастием, то есть с применением пыток, чекистов волновало только одно: где «Летучий голландец»? А поскольку Слепой молчал, то экзекуции продолжались. Но в конце концов сотрудники КГБ поняли, что, с каким бы отвращением они ни относились к преступному миру, в этой среде есть люди, которые настолько дорожат своей честью, что готовы выдержать самые тяжелые физические испытания. И тогда чекистам ничего не оставалось, как активизировать поиски Коржика, – видно, они из графика своего выходили. Ну а Мишаня, исколесив почти всю страну, предаваясь разного рода развлечениям, в конце концов сделал для себя вывод, когда вся эта суета ему приелась и надоела. Он был человеком предприимчивым, имел голову на плечах, а главное – был домушником высшей пробы. Он понял, что жить в этой стране абсолютно невыносимо. Поэтому он решил ее покинуть. Что поделаешь, у каждого свои взгляды на жизнь. Но к сожалению, между «решил» и «сделал» огромная пропасть, порой в долгие годы, а порой и в целую жизнь – все зависит от капризной фортуны, которая, увы, не всегда балует бродягу. Где-то на Севере сидел с Коржиком его кореш, таджик по национальности и родом из тех краев. Ну, естественно, не просто сидел, а они вместе чалились, иначе бы Коржик никогда не смог доверить ему свою судьбу. Ибо людям, прошедшим вместе муки земного ада, коим смело можно было назвать северные казематы, и при этом не сломавшимся, можно смело было вверить не только свою судьбу, но и жизнь, что, впрочем, иногда было одно и то же. Так что вот уже около месяца Коржик жил в старом, полуразрушенном кишлаке, прямо рядом с афганской границей, терпеливо ожидая, когда будет дано добро на ее переход. Но мог ли он в самом страшном сне увидеть или даже хоть на миг предположить, что в глуши Памирских гор, почти в заброшенном кишлаке, его отыщет карающий меч правосудия в лице все того же КГБ. А еще через неделю он очутится в Москве в Лефортовской тюрьме. Воистину пути Господни неисповедимы.

Главное, конечно, во всей этой драме для Слепого и Коржика было предательство близкого человека, которому они верили и считали своим другом. В общем, в момент изъятия драгоценностей из тайника, когда вскрыли крышку футляра и все увидели изумительной красоты брошь, Слепой не выдержал и, резко подняв обе руки (он был в наручниках), молниеносно вонзил два пальца в глазницы предателя и коротким движением вырвал оба глаза. Когда чекисты пришли в себя от неожиданности, они услышали душераздирающий крик и увидели два глаза, прилипшие к пальцам Слепого. На вопрос, зачем он это сделал, ответ был однозначным: став на путь предательства, сука лишается милостей видеть божий свет, да еще если он излучает блеск драгоценных камней. Такой ответ ни чекистам, ни судьям, естественно, не понравился, и дали Слепому 10 лет строгого режима, подельнику его – 8 лет, тоже строгого, ну а ренегата судить, видно, смысла не было, так как он ослеп. Девушку из Кисловодска они ни во что не посвящали, ну а там, где можно было предъявить ей обвинение, они постарались взять все на себя и огородить ее, так что ее оставили в покое. Ни одного рубля при них не нашли, кроме того, что было собственностью родных, а это по закону конфисковать не имели право. Ну а родные с некоторых пор стали люди небедные.

Вот откуда Слепому досталась такая кличка. Надо сказать, что чувство юмора в преступном мире всегда на высоте.

Пробыли мы вместе со Слепым на Красной Пресне недолго, что-то около месяца, а потом Слепого заказали на этап. Провожал я его в дорогу, как и подобает провожать друга и единомышленника, чисто по-жигански, еще не зная, что через несколько месяцев мы встретимся вновь.

Часть VIII. Абвер – роковая встреча

Существует легенда, будто древнегреческий философ Диоген в солнечный день бродил с зажженным фонарем по рынку. Его спросили: «Зачем ты это делаешь?» Он ответил: «Ищу человека».

Глава 1. Пересыльные пункты

Мне кажется, что тяга к путешествиям заложена была во мне самой природой, но это начало, конечно, ничего общего не имело с путешествиями под конвоем, и, к сожалению, один из тяжких этапов своего жизненного пути мне пришлось пройти именно таким образом. Естественно, такое путешествие не сулит никаких удобств, а какой-либо комфорт заменяется окриками конвоя и лаем псов, но со временем, как ни печально, привыкаешь и к этому. И когда видишь испуг и отчаяние в глазах молодых арестантов, когда, выпрыгивая из вагонзака на перрон, на них с лаем набрасываются разъяренные псы и лишь до предела натянутый поводок конвоира, буквально в нескольких сантиметрах, не дает псу вцепиться в кого-нибудь из них мертвой хваткой, а со всех сторон конвойные кричат: «Бегом, бегом!» – и при этом бьют прикладами автоматов по чем попало, чтобы, не оглядываясь, все бежали к поджидающим «воронкам», ловишь себя на мысли, что ты уже давно привык к этому почти скотскому обращению. И тогда из глубины души восстает такая злость и обида на этот подлый мир, что, как волк, обложенный со всех сторон сворой гончих, ты готов броситься на них, не задумываясь о последствиях, и разорвать их на части. Однако инстинкт самосохранения вовремя тормозит этот порыв. Таким образом, пощекотав себе нервы, представляя картину – нескольких конвойных с разорванными глотками, – приходишь понемногу в себя, ведь ты подневолен, а в руке конвоира автомат.

После почти месячного мытарства по северным железным дорогам страны этап наш прибыл в Коми АССР, на станцию Весляна. Еще при выезде из Красной Пресни, когда нас на «воронках» сопровождали на вокзал, мы уже знали конечный пункт нашего маршрута, отдав за эту услугу несколько пачек сигарет «Плиска» двум недомеркам конвоирам, у которых автоматы были больше, чем они сами. Им не стоило абсолютно никакого труда заглянуть в наши сопроводиловки. Но еще в самой тюрьме, по тому, сколько буханок хлеба и какое количество селедки было выдано каждому из нас, стало ясно, что путь предстоит далекий. Впереди у всех нас был лагерь. Кроме одного управления, Вэжээль, которое относилось к Сыктывкару, все остальные лагеря Коми АССР числились за Москвой. Так что, прибыв на пересылку, нам оставалось всего лишь ждать, в какое управление и в какой лагерь определит нас спецчасть. Обычно подолгу на пересылке редко кого задерживали. Конвой в «столыпине» по пути следования нам попался азиатский, и, сколько мы ни просили их открыть окно в коридоре, они так этого и не сделали. Лишь усмехались, дьявольски оскаливая зубы, и приговаривали заученные по северным этапам банальные фразы, что-то вроде: «Закон – тайга, медведь – хозяин», скоро тайга будет «ваша исправлятя», будет «ваша дома родная» и прочую белиберду, полагая, что мы впервые оказались в этих местах. Сами же они при этом с испугом вглядывались в таежную глухомань. Надо ли говорить, что их приговорки бесили нас, как затравленных зверей в клетке бесит кривляние обезьян на деревьях. А мне все же хотелось посмотреть на не изведанное ранее, хотя большинство из тех, кто был в одном купе со мной, уже побывали здесь, а некоторые и не раз. В общем, оставалось только ждать. Ну а по прибытии на станцию из «столыпина» в «воронок» пришлось бежать, некогда было оглядываться по сторонам, иначе либо получишь прикладом автомата, либо в тебя вцепятся клыки разъяренного пса. И уже только в камере, пройдя все соответствующие процедуры, я увидел в огромное зарешеченное окно сиреневый рассвет и величие таежной дали. В этих краях я был впервые, но лучше бы не был здесь никогда. Пересылка, в которую нас водворили, была сооружением конца XIX века, предназначенная для ссыльных каторжан. Да и сама атмосфера пересылки угнетала и вызывала какие-то непонятные чувства, это было как наваждение. Воображение рисовало: кандалы, стенание голодных и оборванных каторжан, сырые и мрачные казематы. Пересылка была разделена надвое. Одна ее половина, где находились мы, то есть люди, прибывшие этапом и ждущие распределения по лагерям, называлась деревяшкой, другая же половина – бетонкой, это была своего рода таежная следственная тюрьма в миниатюре. Здесь содержались те, кто совершил преступление, уже находясь в лагере, они ждали суда, то есть довеска к уже имеющемуся сроку. Также сюда свозили урок и отрицаловку, которую, почти так же как и урок, перебрасывали из лагеря в лагерь, а иногда и отправляли за пределы республики. Помимо всех прочих сюда свозили тех, кому оставался до свободы месяц или чуть больше, но это опять-таки относилось либо к ворам, либо к людям, пользующимся авторитетом у масс и проповедующим воровскую идею. Помню, по прибытии нашем на пересылку Весляна весной 1975 года из урок там находились Коля Портной и Джунгли. С ними мне предстояло встретиться буквально на следующий день, а пока я знакомился с камерой, куда был помещен ментами после соответственных процедур, и ее обитателями. В принципе сама камера ничем примечательным не отличалась, разве что в ней была старинная печь, круглая, обитая жестью и доходившая до потолка. Она с лихвой обогревала две камеры, я знал это, ибо подобие таких печей мне пришлось видеть на пересылках во время моих ранних странствий по этапам страны, правда всего один раз. А вот такое зарешеченное огромное окно, да еще такое низкое, я видел впервые. Все же остальное было обычным. Очень низкий потолок, маленькие деревянные двери, справа от входа сплошные двухъярусные нары, в левом углу параша, посредине камеры стол – это был обычный интерьер пересылочных камер того времени, а иногда и не только пересылочных. Самым привилегированным местом в камере был угол справа от входа на верхних нарах. Здесь было светло, угол не просматривался в глазок, хотя, по сути, глазок – одно название, но тем не менее бдительность каторжане в неволе никогда не теряют. Естественно, через несколько минут, после того как мои глаза привыкли к камерному полумраку, я оказался в их компании. Встретили меня, как и подобает встречать бродягу в хате, чифирем, «Пшеничной» и братским теплом. Здесь, на пересылке, интересоваться прошлым человека, вновь прибывшего, не было никакой нужды. Каждый из новичков побывал по меньшей мере в двух тюрьмах, прежде чем прибыл сюда: в Бутырках и Красной Пресне или в Матросской Тишине и той же Красной Пресне. А его багаж хороших или плохих дел шел за ним всюду, где шел этап, где были пересылки и тюрьмы, где были лагеря – в общем, везде, где был воровской ход, а он был в России-матушке везде, где теплилась жизнь. Так что скрыть что-то или умолчать о чем-то было практически невозможно. Если же кто-то и умудрялся обойти пересылочное сито, то, как правило, ненадолго. После разоблачения такого перевертыша ждало суровое наказание, поэтому по прибытии в любое из мест заключения каждый занимал в иерархии преступного мира то место, которое он заслуживал. А критерием всему были поступки людей, по ним и судили о человеке. Вопросы, которые бродяги задавали друг другу при встрече на пересылках, касались новостей воровского братства и преступного мира в целом. С наслаждением потягивая положенные два глотка чифиря, пущенного по кругу в трехсотграммовой эмалированной кружке, и с не меньшим наслаждением глотнув «Пшеничной», я, по старой привычке, стал присматриваться к новым знакомым и к концу ритуала уже имел некоторые представления о людях, которые меня окружали. Это даже отразилось в моем настроении, я помню, что много шутил и смеялся, а ведь с кем попало таких вольностей я бы не позволил себе никогда. К сожалению, людей, что повстречались мне в той хате, я не запомнил, но это, думаю, не беда, главное – вспомнил о них, значит, было о ком. Поинтересовавшись по ходу разговора в первую очередь об урках и узнав, что их на пересылке всего двое, я тут же отписал им маляву. А затем, после нескольких часов душевного общения, уставший с дороги, я заснул сном праведника и проспал так до самого утра. В предыдущих главах я писал, что человек, именующийся бродягой, куда бы он ни прибыл, в первую очередь интересуется: есть ли там урки? Этот ритуал подчеркивал уважение к воровскому клану, его значимость.

Никогда урки не пренебрегали ответом на малявы, посланные не только бродягами, но и мужиками, а вот встречи с ними бывали крайне редко. Не так-то просто было попасть к ворам. Администрация подобного рода учреждений чинила массу преград, основываясь на оперативных соображениях, поэтому урки сами решали вопрос о встрече с кем-то, им было и сподручней это делать. Что же касается тех обстоятельств, которые впоследствии отразились на моем дальнейшем пребывании здесь, то мне думается, что мое общение с ворами на свободе, о чем я упомянул в маляве три дня назад, послужило уркам поводом для встречи со мной. Но было, оказывается, и еще одно важное и приятное для меня во всех отношениях обстоятельство. После утренней поверки солдат-азер сопроводил меня в камеру к ворам, взяв с них за это немалую мзду, при этом он записывал полезную для кумчасти информацию, чтобы вечером, на смене, доложить ее начальству, таким образом совмещая приятное с полезным в его понимании. Это была устаревшая, а потому и нехитрая кумовская схема, которую мы хорошо знали, а иногда и пользовались ею лучше, чем само начальство. В камере воров сидели двое: Коля Портной, которому было около пятидесяти, и Джунгли, тот был немного моложе. Такая знакомая мне печать мук и страданий вырисовывалась на их лицах, что я невольно подумал, что смогу среди миллиона арестантов безошибочно найти вора, так как урку никогда ни с кем нельзя спутать. Кстати, старые легавые, проработавшие не один десяток лет в этой системе, тоже могли без особого труда вычислить жулика из огромной массы людей. По всей вероятности, у них были свои, одним им известные приметы уркагана. В этой связи мне вспомнилось, как в средневековой и даже республиканской Франции полиция без труда узнавала каторжан.

До какого-то там года во Франции каторжников приковывали по две пары к одной цепи, кроме того, им надевали на ноги стальные кольца, к которым прикрепляли еще одну цепь. На этой цепи висело тяжелое ядро. Каторжник волочил его за собой по земле, вплоть до полного отбытия срока наказания. Постоянное усилие, которое для этого нужно было делать, вырабатывало у заключенных особую походку. Они по старой привычке волочили ногу, к которой некогда было приковано ядро. Для полиции это служило важной приметой, по которой узнавали рецидивистов.

В Англии, где исправительная система резко отличалась от французской, заключенному оставляли свободу движений. Однако не следует считать, что англичане, всегда кичащиеся своим человеколюбием, создавали у себя в местах заключения такую уж сладкую жизнь. Как люди практичные, они решили не растрачивать попросту человеческие силы, не заставлять осужденных бессмысленно волочить за собой тяжелое ядро, а получать от них пользу.

В каждой английской тюрьме было установлено для этой цели несколько больших колес – таких, которые приводят в движение водяные мельницы. Это и есть Трид-Мил. Здесь во всем блеске проявилась англосаксонская изобретательность. Заключенный должен был приводить колесо в движение в течение нескольких часов подряд. Человека ставили на плицу. Естественно, она должна была опуститься. Тогда он был вынужден немедленно прыгнуть на следующую плицу, иначе у него были бы переломаны ноги. Так он должен был прыгать с одной плицы на другую, пока не выполнит свой урок. Колесо вращалось быстро, но не подумайте, что заключенный мог замедлить его движение. Адская плица все время уходила у него из-под ног и подходила другая. Узник должен либо продолжать прыгать, либо стать калекой. Эти упражнения, этот бег на месте по движущейся поверхности вырабатывал у английского заключенного мелкий прыгающий шаг, который в общем напоминал походку «воспитанника» французской каторги.

Обоих урок знали далеко за пределами их вотчины, слышал, конечно, о них и я, но вот встретиться с ними, как частенько бывает в нашей жизни, пришлось впервые. В нашем распоряжении был целый день, до самой вечерней поверки, пока не сменился дубак, который меня сюда заводил. Так что можно было, не ограничивая себя во времени, которого так всегда не хватает при таких встречах, рассказать уркам обо всем, что их интересовало, и в свою очередь узнать то, что мне было еще не понятно. Из их рассказов я узнал, кто из воров в управе, но главная и радостная новость – Карандаш с Дипломатом тоже находятся здесь, в сангороде на Весляне.

Глава 2. Путь в лагерь

Если бы не было стен и решеток, то ходьбы до сангорода, где были Дипломат и Карандаш, было бы не более 15 минут. Портной сказал, чтобы я черканул корешам, а он сегодня же вечером с гонцом отправит маляву в сан-город. А в следующую смену, то есть через два-три дня, можно уже было ждать вестей от братьев. Эти несколько дней пролетели абсолютно незаметно. Да это и немудрено. Днем пересылка напоминала восточный базар и караван-сарай ночью. Такое впечатление создавалось, потому что все конвойные были азербайджанцами по национальности. Каждый старший конвоя больше напоминал базар-бая, или караван-баши, чем старшину внутренних войск. Все его подчиненные без исключения занимались торговлей. Говорят, что детям, родившимся в азербайджанской семье, дают маленькие игрушечные весы, чтобы уже сызмальства приучить их к той непростой профессии, которая зовется торговлей. И прямым подтверждением тому были наши дубаки, то есть солдаты срочной службы ВВ по охране таких объектов, как пересылки, лагеря и им подобного рода учреждения. Продавали они все, что только можно было продать заключенным. Порой часами можно было наблюдать, как, открыв кормушку, дубак торгуется о цене с арестантом, не желая уступать. Он так входил в азарт, что забывал даже, где он находится и кто перед ним стоит. Можно было только диву даваться их изобретательности в торговых делах. Почти всех, кто пробыл на Севере больше года, мучила цинга, так что спрос на чеснок, как на самое эффективное средство от этой болезни, был огромен. Так вот, они получали посылки с чесноком из дому, чтобы продавать его больным цингой. Головку чеснока продавали за пять рублей или меняли на ходовые дорогие вещи – у больных же выбора не было. На родину эти предприимчивые барыги отправляли посылки с дорогими вещами, которые арестанты отдавали им почти задаром, и пересылали денежные переводы. Ну а каторжанам все это было, конечно, без разницы, им бы чифирнуть да покурить – в зависимости от того, в какие условия они попадали. Круглые сутки в камере резались в стиры. Почти все, у кого было на что играть, проиграв какую-то вещь, потом отыгрывали ее назад, периодически вещи переходили от одного к другому в зависимости от везенья.

Смрад от старого тряпья, на котором варили чифир, почти не выветривался, точнее, не успевал выветриваться, потому что чифир варили круглые сутки. Единственная мануфта, от сгорания которой не было ни смрада, ни дыма, – вафельное полотенце или новые байковые портянки, но их никто не хотел пускать на «дрова». У всех впереди были лагерь и срок. Так что уклад жизни зеков в пересылке времени для скуки не оставлял, да и само время летело незаметно. Поэтому три дня пролетели для меня как три часа. В предыдущих главах я упомянул о свердловской пересылке. Казалось бы, различие состояло только в том, что свердловская пересылка – тюрьма, а Весляна и тысячи ей подобных – таежные пересылки. И все же отличий было много, но это, думаю, сможет уловить лишь тот, кому довелось пройти и ту, и другую пересылки, и тысячи им подобных. Но здесь было то, что меня очень удивило. В тот день, когда я ждал ответ на свою маляву, а в том, что она была отправлена, мне в тот же день ночью цинканул Портной, я, чтобы скоротать время, присел потерсить с одним парнишкой. Время до вечерней поверки пролетело абсолютно незаметно, а сразу после ее окончания меня заказали с вещами, и уже минут через десять, еще не успев опомниться, я уже был в камере с урками. Человеку, не сведущему в вопросах этики тюремной жизни, трудно понять, какая честь выпадает иногда арестанту сидеть в одной камере с ворами. А вместе с урками коротали срок обычно те, кто в скором времени сам должен был войти в семью. Помимо них урки пускали в свое камерное общество воровских мужиков, остальным арестантам в большинстве своем путь к ним в заключении был заказан. Маляву из сангорода Портной и Джунгли получили еще утром, а вот перетянуть меня к себе смогли только после вечерней поверки. Не так-то это было просто, а тем более для воров, перевести к себе человека из другой камеры, тем более если тот не был уркой. Надо ли говорить, как я был благодарен шпане за внимание. Дипломат и Карандаш прислали две малявы, одну шпанюкам, вторую мне. В ней было много теплых слов и несколько полезных советов, прислали они также мне немного денег и много всего, что у нас называют воровским гревом. Не один день из тех, что пробыл в заключении, я просидел с ворами в одной камере, так что мне было не привыкать и в этот раз. Здесь, с ворами, я, как и раньше, познавал много полезного и нужного в жизни. Благо учителями были «профессора». Так пролетело около месяца, и пришло мое время вновь уходить по этапу, но уже в зону. За несколько часов до оглашения мы уже знали, что этим этапом иду я, а главное – знали куда: станция Княж-погост-3. В цифре 3 хорошего было мало, позже я объясню читателю почему, ну а к этапу я был готов уже давно, оставалось только затарить малявы, которые Портной и Джунгли написали Боре Армяну, жулику, который в то время находился на тройке, да самому отписать на сангород Дипломату и Карандашу. Под утро нас начали выводить из камер на этап. Попрощавшись со шпаной и выслушав последние наставления на дорогу, я перешагнул порог нашей камеры и уже через несколько минут стоял на перекличке, во дворе пересылки, возле поджидающего нас «воронка», встречая сиреневый рассвет вместе с несколькими десятками арестантов, которым, так же как и мне, предстоял этап в княж-погостские лагеря, а их, как я упомянул, было три: головной, двойка и тройка. Дальше шла все та же изнуряющая процедура на «воронках» до «столыпина», а затем уже в «столыпине» мы ехали до станции Княж-погост, правда, дорога заняла не так уж много времени. Уже к вечеру несколько «воронков» развозили этап со станции по всем трем лагерям. Последним из них была тройка, где мне предстояло отбыть не один год, но, правда, с некоторыми отступлениями, когда меня, по оперативным соображениям, так же как и многих других бродяг, вывозили в другие места. Но судьбе все же угодно было, чтобы я вновь вернулся сюда и в конце концов, даже после двух раскруток, освободился именно оттуда. Несколько десятков минут, пока открывались ворота и «воронок» въезжал в «стакан», показались нам несколькими часами. Автозак был забит до отказа, пот лил с нас в три ручья, почти все сидели на коленях друг у друга, иначе такому количеству людей было бы не поместиться в этой душегубке. Когда открылись двери «воронка» и раздалась команда конвойного выходить, каждый, выпрыгивая на землю, тут же ловил полной грудью живительную вечернюю прохладу, остывая после этой парилки и понемногу приходя в себя. «Стакан» был довольно вместительных размеров. Здесь могли свободно поместиться в ряд несколько машин, поэтому, оставив наш автозак позади, мы по приказу начальника конвоя переместились на свободное пространство, уже поближе к воротам, которые ведут в лагерь. Каждый из нас был в ожидании процедур приема в зону, а этот процесс всегда очень важен как с точки зрения арестантов, так и с точки зрения администрации. И вот через несколько минут началось какое-то движение, двери из дежурки с шумом открылись настежь. Вслед за начальником нашего конвоя шел мужчина высокого роста, тоже в форме и с капитанскими звездами на погонах. Видно чувствуя свое превосходство над окружающими, они что-то шумно обсуждали между собой, не обращая никакого внимания ни на солдат-конвойных, ни на нас, человек сорок арестантов, уставших с дороги, измученных и еле стоящих на ногах. Ведь нам не разрешалось сесть даже на корточки. Глядя на лица этих двух упитанных, розовощеких, пышущих здоровьем боровов, складывалось такое впечатление, будто мы и не люди вовсе, а так, человеческий материал или что-то вроде этого. Так продолжалось минут десять – пятнадцать, но этого времени мне вполне хватило, чтобы хорошенько разглядеть капитана и сделать соответствующие выводы. Что-то подсказывало, что с этим человеком у меня будут годы длительного непростого общения. И к великому сожалению, я не ошибся. Это был кум тройки, Сочивка Юзеф Александрович. Из-за того что начальник оперчасти на тройке был Юзик (такое погоняло бродяги дали куму), лагерь, с арестантской точки зрения, считался самым плохим из всех трех лагерей Княж-погоста. Ведь главным критерием лагерной жизни всегда был режим в полном смысле этого слова, а всю погоду в зоне, как в плане режима, так и во всем остальном, делал кум. Так что, думаю, дополнительные комментарии к этому излишни. Так вот Юзик был чудовище! По приказу вышестоящего начальства он не постеснялся бы повесить родного отца. Он назвал бы это своим долгом. Горе тому, кому суждено было попасть в его черный список, таким образом став его потенциальным врагом, а врагами он считал почти любого. Он был высок ростом, строен и всегда подтянут. У него были водянисто-голубые глаза, широкий рот с торчащими вперед зубами, остроте которых позавидовала бы акула. В общем, для арестантов это был демон и деспот в одном лице, но очень при этом умный и талантливый человек. Чтобы забраться выше по звездным ступеням военной иерархии и сделать карьеру, ему, вероятно, не хватало самого главного – поддержки, или, как было принято в то время говорить, толкача сверху. Хотя в то время, о котором я пишу, он безусловно пользовался огромным покровительством в лице своего тестя, который был далеко не малой фигурой в Княж-погостском управлении лагерей. Но это, видно, годилось лишь для начального этапа становления его карьеры. Поддержка ему нужна была из Москвы.

Глава 3. Лагерь княж-погост

И уж не знаю, кого должны были благодарить каторжане, наверное, все же Господа Бога, что этой самой поддержки у него не было, иначе даже трудно представить, какие новые правила по части режима он внедрил бы в лагеря. А способностей чинить козни и вводить разного рода новшества ему было не занимать. Это был титан оперчасти, он умудрялся совмещать работу оперативника и следователя на свободе с работой опять-таки того же оперативника, но уже в зоне. Мы даже не могли представить, спит ли он когда-нибудь и вообще бывает ли дома. Но в этой связи его еще можно было как-то понять, увидев хоть раз его супругу: маленькую и уродливую карлицу, противную и вульгарную, по мнению даже видавших виды каторжан. И должность в лагерной администрации у нее была подобающей. Она служила цензором, и можно быть уверенным, если вы держали в руках полученное письмо из дому, то непрочитанным оно просто не могло быть, тогда как обычно другие цензоры просто вскрывали письма, делая вид, что они прочитаны. Но она была дочерью все того же генерала, а данные обстоятельства такие, как Юзик, ценят обычно весьма высоко, ведь это прямой путь к карьере. Не каждый лагерный шуляга мог вытворять со стирами то, что вытворял Юзик. Мало того, он неплохо играл почти во все самые сложные лагерные игры, будь то стиры или домино. Даже водворение в изолятор он возводил в какой-то ритуал, давая возможность кандидату на очередные сутки попытать судьбу, вытягивая в стосе из его рук стиру. Ниже семи суток карцера не светило никому, потому что в лагерном стосе 32 стиры и начинается стос с семерок. Ну а туз, то есть 15 суток, можно было вытянуть вероятнее всего, потому что их у него в стосе было всегда восемь. Думаю, в самых общих чертах я смог набросать характер этого человека, а по ходу повествования читатель еще встретится с коварством этого демона от оперчасти.

От усталости я находился в какой-то прострации, когда резкий и звучный голос Юзика вывел меня из задумчивости: «Советская власть и связанные с нею законы остались за Котласом, а вы сейчас в Коми. Здесь я для вас советская власть во всех ее ипостасях. Вам все ясно? – Гробовая тишина была ему ответом. Но, не обращая на это никакого внимания, он сделал маленькую паузу и продолжил: – Предупреждаю, зона воровская, «раковые шейки», «красные шапочки», «ломом подпоясанные», «один на льдине», «крестовые дамы» и остальная шушера, разберитесь по мастям и по росту». Я стоял и смотрел на это представление, которое давал кум, будучи на данный момент режиссером, а нечисть – артистами, но с подмостков погорелого театра. Естественно, я был наслышан и давно подготовлен ко всем неожиданностям, связанным с северными командировками, кумовскими разводами и прочим. Но, думаю, читатель согласится с тем, что слышать и видеть воочию – это разные вещи. Надо было видеть, как нерешительно, с некоторым замешательством покидали разношерстные общий строй. И вот уже из почти сорока человек нас осталось стоять на месте человек десять. Бродяг было трое, остальные были наши мужики. Под словом «наши» я подразумеваю воровских мужиков, и, как я упоминал в предыдущих главах, они всегда были рядом с ворами, а значит, с бродягами. Конечно, большую часть из тех, кто вышел из общего строя, мы знали, знали, что они собой представляют, поэтому удивляться было нечему. А вот другие… Для таких, как они, подумал я, нужно сито помельче, чем московские тюрьмы и северные пересылки. Но сам я еще в достаточной степени не прочувствовал на себе, хоть и хапнул малолеткой немало горя, как просеиваются арестанты через сито, которое зовется жизнью жиганской, через какие прожарки проходят люди и ломаются нелюди. Все это мне предстояло еще испытать. А пока я стоял среди своих, глядя на эту пеструю толпу, и удивлялся: с некоторыми из них я даже чифирил и вел приятные беседы, не подозревая, что они перевертыши. И тут я вспомнил, что говорил мне Портной. Я частенько не соглашался с ним, с его определениями по отношению к некоторым заключенным, да еще спорил с ним. Сейчас только я понял, сколько деликатности и терпения он проявил ко мне, делая скидку на мою молодость и горячность. А теперь мне было стыдно перед самим собой, что я тогда спорил и не соглашался с уркой, когда нужно было слушать и запоминать все услышанное, во избежание подобного рода ошибок, хотя в нашей жизни от них не застрахован никто. Талейран как-то сказал: «Он больше чем совершил преступление – он ошибся». И в этих словах министра Наполеона заложен глубокий смысл. Всю нечисть, которая вышла из общего строя, дежурный наряд лагеря повел в изолятор, с ними у кума были свои методы общения. Что же касается оставшихся, то мужиков выпустили сразу в зону, их уже ждали: знакомые, земляки, друзья, нас же троих повели в штаб. Одного из тех, кто был в тот момент со мной рядом, «кличили» Марксистом, имени же другого, к сожалению, не помню. Обоим им было за сорок. У них был немалый срок отсидки, да и прошли они не меньше, побывав, в том числе и не раз, на дальняках. Отпечатки былых страданий остались на их лицах, и еще в них чувствовалась какая-то апатия, что ли, ко всему окружающему. Лишь много позже, научившись читать на лицах людей то, что у них сокрыто глубоко в душе, я понял, что это было выражение отчужденности. Юзик, видно, угадал, что особого интереса они для него представлять не могут, и зашли к нему в кабинет мы втроем. В те времена порядочный человек нигде в заключении в кабинет к начальнику в одиночку не входил, обязательно брал с собой (если вызывали) кого-нибудь из единомышленников. И это считалось обычной нормой поведения у той и другой стороны и толков не вызывало. Исключения составляли урки. Они были вне всякого подозрения, потому что они урки, и этим все сказано. Но, как правило, и они никогда не шли на разговор к легавым по одному, кроме тех случаев, когда урка был вообще один на тот момент и когда необходимо было решать с мусорами какие-то проблемы. Все свое внимание Юзик сконцентрировал на мне, и, как бы я ни духарился, выставляя себя за человека бывалого во всех отношениях, опытный кумовской глаз сразу определил и, видно, в какой-то мере даже и оценил, кто перед ним стоит. Задавая обыкновенные вопросы, он хитро щурил глаза, делал значительные паузы и до неприличия откровенно разглядывал меня, как будто собирался купить лошадь и поэтому приценивался. Ничего хорошего его взгляд не сулил, это я понял сразу, да и что хорошего может сулить вообще любой кум. Одного слова «кум» всегда хватало бродяге для поднятия адреналина в крови, поэтому я терпеливо, спокойно и скромно отвечал на вопросы, ни разу не нарушив регламент подобного рода переговоров, точнее будет сказать, допроса. Видно, такое поведение не очень нравилось куму, он иногда срывался на крик, но, видя мое самообладание, брал себя в руки, и допрос продолжался. Видно, привыкший к стереотипу кавказцев и их обычному ответу: «Я лес не сажал, его пилить не буду», он чувствовал, что со мной ему придется повозиться. Тем более я для него был интересен, и он мне сам это сказал, еще и потому, что в деле моем, оказывается, было записано, что родом я из Москвы (прописка деда) и сел также в Москве. В то время это было большой редкостью: кавказец-вор, живущий долгое время в Москве, а тем более там родившийся. В общем, как бы то ни было, а примерно после часа допросов меня с попутчиками выпустили в зону. При выходе из штаба всех троих уже ждал вестовой от Бори Армяна. Пройдя по периметру чуть ли не весь лагерь, мы зашли в один из бараков и очутились в небольшой секции, где стояли несколько пар одноярусных шконарей. На всех почти сидела братва – пили чай, неторопливо вели беседу, ожидая нас. На средней шконке сидел Боря Армян, склонившись над табуреткой в проходе, он писал куда-то маляву. Когда мы вошли, все разговоры прекратились, братва нас приветствовала, как и бывает в таких случаях, и мы присели в проходе рядом с уркаганом. Встречи подобного рода, как на свободе, так и в зоне, всегда бывали полезны и интересны для бродяг. Люди узнавали последние новости, знакомились, встречали старых друзей, общения эти неизменно сопровождались рассказами о воровской жизни, а это всегда было интересно, тем более если при встрече присутствовал кто-нибудь из урок. В те далекие времена отношение к ворам в преступном мире было свято, а жизнь некоторых из них пересказывалась как живая легенда. Боре Армяну на вид было за сорок. Он был невысокого роста, с волосами, поседевшими не столько от старости, сколько от горя, с проницательными глазами, скрытыми под густыми седеющими бровями. Худоба его лица, изрытого глубокими морщинами, смелые и выразительные черты изобличали в нем человека, более привыкшего упражнять свои духовные силы, нежели физические. В разговоре я цинканул Армяну, что у меня для него малява, затем растарился и ксива была отдана ему. Наша встреча продолжалась почти до отбоя, Боря прочитал маляву, которую ему послали Портной и Джунгли, и, когда все расходились, попросил меня задержаться. Мы остались втроем в секции: Армян, Турухан, который был в зоне на положении, и я. Кстати, у Турухана отец тоже был уркой и сидел в это время на Иосире, на особом режиме, этот лагерь был не так уж и далеко от Княж-погоста. Но Турухан был еще молод, немногим старше меня. Обращаясь ко мне, когда мы остались одни, Боря сказал, что рад получать такие малявы от своих братьев, также рад и нашему знакомству. Затем, когда шнырь накрыл на стол, мы вспрыснули встречу и углубились в такие разговоры, в такие темы, о которых, думаю, не следует распространяться. Почти до утра мы просидели, потихоньку потягивая спиртное и беседуя не торопясь. Ко всему прочему, Боря уж не первый год чалился по северным командировкам, а потому новости со свободы ему были не менее интересны, чем тюремные. Я даже забыл об усталости, таким интересным человеком и собеседником оказался этот человек, но все же ослабленный организм требовал какого-никакого отдыха. И к утру мы втроем выстегнулись здесь же, я тоже расположился в этой секции. Пока мы беседовали, меня определили в бригаду и провели все формальности, которые были необходимы для вновь прибывшего. После обеда, немного отдохнув и чуть оклемавшись, Турухан повел меня знакомить с зоной. Площадь жилзоны тройки была очень большой. Во всем Княж-погостском управлении лагеря таких размеров не было. Сама зона была разделена на две части. Из одной в другую можно было пройти, лишь минуя плац, на котором находились штаб администрации и дежурная часть лагеря. Этим простым расположением своего наблюдательного пункта администрация контролировала не только движения осужденных, но и многое другое. Что же касается передвижений по территории зоны, то они шли круглые сутки, ибо лагерь работал в три смены. В лагере имелось большое количество бараков, это были большие, старые срубы разных размеров и конфигураций. Почти сто лет назад эти жилища строили ссыльные каторжане, каждый на свой лад и манер, такими они и предстали перед нами. Но хоть бараки очень старые, тем не менее сделаны они были очень прочно, хорошо проконопачены пенькой, в них даже не было крыс и мышей, потому что подпол был посыпан таежным растением хопра, запах которого крысы не переносят и за версту. Все остальные помещения – школа, клуб, столовая, изолятор-бур, штаб, дежурки – были построены много позже бараков, но выглядели они совсем старыми и обветшалыми. Постоянное число осужденных колебалось от трех до четырех тысяч. Это была большая цифра для одной командировки. Лагерь стоял на болотистой почве, земли не было вообще, поэтому кругом были постелены бревна и ходили все по деревянным настилам. С трех сторон лагерь окружала тайга, лишь северная его сторона, откуда мы въезжали этапом на «воронках», была свободной. Точнее, прямо от ворот лагеря шел коридор, где-то около километра-полутора, до самой биржи, опоясанный колючей проволокой. Тропа наряда шла с обеих сторон коридора и была устлана досками, так как при ходьбе ноги проваливались по щиколотку. Когда по ним шла бригада, то казалось, ты скорей плывешь на корабле, чем идешь по суше, хотя и сушей-то, по большому счету, эту болотистую часть назвать было трудно. Вдали, к юго-западу от расположения лагеря, был виден огромный мост через Вымь (приток Вычегды), как бы соединяющий две половины тайги, ибо вокруг не видно было ни одного строения. Таким был лагерь с его внешней стороны.

Глава 4. Трудовая биржа трех зон

Полдня мы бродили с Туруханом по зоне. Знакомил он меня не только с лагерем, но и с его достойными обитателями. Я даже не предполагал, что у меня здесь будут такие встречи, ибо повстречал даже тех людей, с которыми сидел еще пацаном в ДВК Каспийска, Северной Осетии, Шахт, то есть почти 15 лет тому назад. Но сейчас уже, конечно, пацанами они не были. Так же как и я прошедшие многие этапы босяцкой жизни, они были уважаемы в преступном мире и хорошо знали себе цену. Вообще знакомых повстречалось очень много, с кем-то я сидел, с кем-то воровал, с кем-то бродяжничал по необъятным российским просторам. Также и земляков повстречал, но, кроме одного из них – Руслана, я не знал по свободе никого. Руслан же был не только моим соседом по Махачкале и 5-му поселку, но с ним мы и сидели когда-то вместе в Орджоникидзе в поселке Дачном, на общем режиме. К вечеру мы вернулись в барак, точнее будет сказать, возвращался я уже без Турухана, который, услышав наши увлеченные воспоминания с моими старыми корешами о прошлом, решил, что свою миссию выполнил, тем более что его ждали неотложные дела. Когда братва проводила меня до барака, то там меня ждало приятное известие – пришла малява от Слепого. Узнав, что я прибыл вчера этапом, а он встречал каждый этап, и не только из Москвы (это входило в круг обязанностей бродяг, так как служило многим положительным примером), он тут же отписал мне и, как я понял из прочитанного, ждал меня в ночную смену на бирже. Проблем с тем, чтобы выйти на биржу тогда, когда это было необходимо, по большому счету, не было, а тем более для бродяг. Я уже упомянул чуть раньше, что работа в лагере велась в три смены, а это значило, что при необходимости ты мог выйти на биржу в любое время, в любой бригаде, вместо кого-то, чем я и не преминул воспользоваться. Точнее будет сказать, все это организовали без меня, но так или иначе, а уже за полночь я шел по длинному коридору, соединяющему лагерь с биржей, как юнга, впервые вышедший в море и шагающий по палубе корабля, чуть покачиваясь и глядя в бездонную высь Вселенной, ища там какую-то одному ему знакомую звезду. Это движение по коридору, когда с двух сторон тебя сопровождает конвой с разъяренными псами на поводках, к сожалению, резко отличалось от морского путешествия, но тем не менее посмотреть, конечно, было на что, я имею в виду природу, естественно. Тем более что видел я все это впервые. Уже пришло время белых ночей. Только один час в сутки, в полночь, было темно, затем вновь над тайгой начинала виться голубая дымка тумана, и с каждой минутой становилось все светлее и светлее. Это было восхитительное зрелище. Как будто наперекор всем законам природы, свет вступал в единоборство с тьмой и выигрывал его. Когда бригада, с которой я шел, добралась до биржи и я оказался на ее территории, я увидел то, что меня буквально ошеломило. Прямо передо мной высилась огромная гора опилок и стружек. По спирали дороги, которая окутывала ее серпантином, пыхтя двигателями и чихая глушителями от передряги, волочились старые «ЗИСы», груженные древесными отходами, чтобы выгрузить их на самой вершине и вернуться обратно. Ну а чтобы увидеть эту вершину, нужно было высоко запрокинуть голову.

До самого октября машины, груженные всевозможными древесными отходами, сновали по этой куче, как все ее называли, вверх и вниз в три смены, то есть почти без перерыва, а затем, поздней осенью, ее поджигали, и горела она до мая. И так на протяжении многих десятков лет. Когда однажды какая-то делегация бизнесменов европейских стран, по всей вероятности деревообрабатывающей промышленности, посетила биржу, видно в плане обмена опытом, они как зачарованные почти целый день провели возле этой «горы миллионов», так они ее окрестили, вместо того чтобы пройтись по всем объектам производства. Их чуть удар не хватил от такого расточительства. Сколько выгодных предложений было сделано руководству управления, выгодных как для нас, арестантов, так и для страны в целом, чтобы эти отходы не сжигали понапрасну, а продали им за хорошие деньги, но эти проекты так и остались висеть в воздухе. А сколько сотен, а может, даже и тысяч трупов заключенных были сброшены сюда из самосвалов и сожжены после всякого рода разборок! До сих пор все они еще числятся в «вечном» побеге. В общем, зрелище горящей горы более чем впечатляло, она многим вселяла ужас, кто видел ее впервые. Но со временем, проходя мимо нее по два раза в день, перестаешь обращать на нее внимание. Если для ознакомления с жилзоной у меня ушло полдня, то, для того чтобы познакомиться с биржей, не хватило бы и года. По площади, в сравнении с обыкновенной промзоной, она была гигантских размеров. Достаточно сказать, что ни в одном лагере Коми АССР биржи таких размеров не было. Каждый из трех лагерей – головной, двойка и тройка – выходили сюда ежедневно для работы в три смены. Здесь, так же как и в жилзоне, движение не прекращалось ни на минуту, а цеха и заводы останавливались лишь на время пересменок да еще один раз в год для профилактики. На бирже имелся свой гараж, насчитывающий около ста машин, правда, все они были старыми и допотопными, но со своей работой справлялись. Это зависело, наверно, от тех, кто на них шоферил, а водители, надо сказать без преувеличения, были асы и механики-универсалы в одном лице. Шесть лесозаводов, два шпалозавода, пять заводов разного профиля, около тридцати бревнотасок, огромный цех ДОЦ, фибролитовый цех, ДВП, цех ширпотреба, ДСП и многие другие цеха и заводы – вот неполная картина биржи. Через всю территорию биржи тянулись несколько путей железной дороги. Круглые сутки сновали туда-сюда локомотивы, тянущие по нескольку вагонов. То там, то здесь в вагоны, стоящие у цехов и заводов и охраняемые надзирателями с собаками, грузилась разного рода древесная продукция. Войдя в биржу с утра, только к обеду можно было добраться до ее другого конца. Надо ли говорить, что нигде или почти нигде не было видно ни заборов, ни колючей проволоки. Откровенно говоря, на бирже даже не чувствовалось, что ты в заключении. Видно, отсутствие привычных лагерных преград положительно действовало на психику арестантов. Южная часть биржи упиралась в тройку, с восточной стороны вплотную к бирже примыкал головной, северная же ее часть выходила воротами на станцию Железнодорожная, откуда и заходили локомотивы, таща за собой пустые вагоны. По всей западной границе биржи протекала река Вымь. Не так давно прошел ледоход, и моему взору открылось, как конвой устанавливал боны вдоль всей охраняемой части реки, посередине ее. Слепой объяснил мне, что после установки бонов начнется сплав леса, сверху по реке. И по той стороне реки, которая примыкает к берегу биржи, пойдет лес, который, заходя в кошели, будет баграми затаскиваться на бревнотаски, чтобы затем по ним лес был доставлен прямо до завода по его переработке. Другая же сторона реки была свободна от бонов. Издали, на пригорке, была видна внушительных размеров церковь, что нечасто встречается в этих местах. Ибо люди, издревле населявшие эту землю, не верили ни в Бога ни в черта. Царь Петр, однажды побывавший здесь, сказал: «Земля не земля, люди не люди, считайте их вместе с оленями». А чуть позже комяков меняли на гвозди, так что церковь в таком месте вызывала удивление. Но объяснялось все просто. Очень давно, гласило предание, через эти места проезжал некий князь с супругой, именно здесь он занемог и умер. Княгиня тут же и похоронила его, и заложила церковь, и, пока она не была построена, не покинула этих мест, а добравшись до матушки-России, пока была жива, присылала деньги на всякие церковные нужды. С тех пор это место и стало называться Княж-погост, то есть могила князя. Но, к сожалению, уже больше века хоронили на этом погосте заключенных, и одному Богу известно, сколько их там лежало. А могила князя поросла мхом.

Мое созерцание этой громадной горы лесных отходов нарушил сигнал клаксона старого самосвала, который, не имея возможности подъехать ближе из-за ограждения, остановился метрах в ста от меня. А в следующую минуту я увидел Леню, он вышел из машины и направился в мою сторону, со своей коронной улыбкой на лице. Я пошел ему навстречу, и, приблизившись друг к другу, мы по-братски обнялись. Слепой приготовил целый банкет в мою честь, – естественно, в лагерном понимании количества блюд и качества сервировки. Приятной неожиданностью для меня было то, что я встретил здесь друга своего детства, земляка и «коллегу» Гусика, а также Коржика, подельника Слепого. Остальных ребят я не знал, но тут же с ними познакомился, и уже через несколько минут, глядя со стороны, можно было подумать, что мы знали друг друга всю жизнь. Оказывается, Гусик уже больше года сидел на головном. Как-то в одну из отсидок в изоляторе Слепой, узнав, что Гусик старый мой кореш, сдружился с ним, да это было немудрено. Понятия и образ жизни у них были одни и те же. Что касается Коржика, то Мишаня также был здесь, рядом, но на двойке. И как уже, я думаю, читатель догадался, им, так же как и мне, не составило труда выйти на биржу тогда, когда появилась в этом необходимость. Благо все три зоны выходили на одну и ту же биржу. До самого утра, как и предыдущая ночь, длилось наше застолье. Было что вспомнить, о чем потолковать. Под утро, когда прохлада особо чувствительна и желанна, мы решили пойти на речку немного взбодриться. Кое-кто изрядно набрался, и такая прогулка тем более была кстати. И пока мы добрались до речки, Слепой, как истинный чичероне, успел мне поведать про эту командировку столько, сколько, думаю, сам бы я узнавал не один месяц, а кое-что, может, и не один год. Складывалось такое впечатление, будто он провел уже на ней не чуть больше месяца, а по меньшей мере год. Умение правильно вести диалог и лаконично излагать саму суть дела, думаю, было одним из главных его достоинств. «По ходу пьесы» мы решили, что все перейдем работать в одну смену. Легче всего это было сделать на головном. Во-первых, там их было трое. Да, я забыл упомянуть Игоря Скворца, с ним я познакомился во время застолья. Пока не было меня, они жили вчетвером, Слепой с Коржиком знали его еще на свободе, он был из Москвы. Во всех отношениях это был порядочный и достойный уважения человек, но о нем я еще успею рассказать читателю, ибо годы странствий по лагерям и пересылкам свяжут нас впоследствии крепче, чем может связать пуповина матери. Так вот, за положением на головном смотрел Жаркун. Они где-то сидели вместе со Слепым, и Жаркун знал и уважал его и всегда рад был ему чем-нибудь подсобить, так что им не пришлось особо канителиться с переходом. Что же касается нас с Коржиком, то совпало так, что мы, то есть наши бригады, выходили в одну и ту же смену. В общем, через день мы, все пятеро, выходили уже на биржу в одно и то же время, но из разных лагерей. У нас появилась своя кацыбурка, где мы проводили свой досуг. Это была бендешка, как и многие сотни подобных на бирже и которую открыть снаружи, кроме как своим затейливым ключом, было практически невозможно, если что только разрезать автогеном или взорвать. Такая предосторожность была необходима, мусора сутками прочесывали биржу на «воронке», ища криминал или что-то подобное ему, а мы были у них на подозрении в первую очередь. Что же касается обустройства и, главное, запоров подобного рода сооружений, то мастеров среди каторжан было не занимать. Почти каждый мастер в своем деле был кудесник. Я даже больше чем уверен, что ни в одном словаре или энциклопедии не встретишь те профессии, которыми владели «факиры» Устимлага. Здесь сидели люди, умеющие придумывать и изготавливать такие механизмы и конфигурации замков к сейфам, которые на международных выставках подобных изделий получали главные призы. И разве мог кто-нибудь из западных бизнесменов догадаться, что все эти замочные ухищрения были плодом работы нескольких каторжан из таежной глухомани Коми. Были и такие, которые в течение десяти – пятнадцати минут умудрялись успеть от руки нарисовать червонец, пропихнуть его солдату на вышке и получить у него бутылку водки. Правда, и те и другие числились за первым отделом, и путь в российское Черноземье им был, конечно, заказан. Я больше чем уверен, что у любого из бонз ГУЛАГа в квартире вы встретите шахматы, нарды, копилки, пистолеты-зажигалки да и много других сувениров, которые по праву считались шедеврами ширпотреба северных командировок, и в частности производства биржи «Княж-погоста». Эти изделия также вывозились за границу под маркой каких-то там государственных предприятий и также получали самые высокие оценки и награды. В общем, в большинстве своем народ был мастеровой. Что же касается шулеров, то о них отдельно и чуть позже, ибо эта категория людей требует особого внимания и красной строчки в книге.

Глава 5. Крысятники

Если смена приходилась с утра, то уже с самого выхода на биржу одни из нашей компании шли собирать грибы, другие на речку ловить рыбу, кто-то шел в бункер, – и лишь к обеду собирались все вместе, чтобы поесть и отдохнуть. Если же попадали вечерние смены или ночные, то почти всю смену «катали» кто где. Кроме Гусика, все мы были игровыми. Если кто-то, читая эти строки, подумает, что мы жили на курорте и для полного счастья нам не хватало только свободы, то он глубоко ошибается. Чтобы иметь лагерные блага, которые, естественно, были доступны не каждому арестанту, на самом деле приходилось проявлять изобретательность, а это, пожалуй, было труднее, чем копать траншеи или пилить лес. В принципе все северные командировки – в Сибири, на Урале и на Дальнем Востоке – были одного типа, в каждой их обитатели жили по мастям. В лагере, по большому счету, всегда три масти: вор, мужик и фраер. Все остальные либо подмастерья, либо просто нечисть, хоть и в переносном смысле. О них я уже писал, так же как и о ворах. Что же касается бродяг, кем нас именовали, то, по сути своей, это были люди, строго придерживающиеся воровских канонов. Одни из них готовились войти в воровскую семью, другие, уже будучи в преклонном возрасте, в молодости не вошедшие в воровское братство по каким-то причинам, все же придерживались и соблюдали весь воровской уклад и по-другому свою жизнь не мыслили. Но кто бы ни был человек по своей натуре, убеждениям или вероисповеданию, он должен был на что-то жить и чем-то заниматься. Единственным приемлемым для бродяг занятием в зоне была игра. Воровские каноны так и гласили: в зоне – игра, на свободе – воровство. И никаких альтернатив. Здесь, на Севере, в отличие от большинства российских командировок, людей признавали по своим меркам, оценка человеческих качеств была иной. То есть если ты мне брат по нашей воровской вере, да к тому же еще и земляк или родственник, то мое уважение и гордость за тебя удесятерялись. То же самое было и с нечистью, только с точностью до наоборот. В каждой бригаде было не менее пятидесяти человек. Основное, чем они занимались, была древесина, а значит, кубометры. Для того чтобы бригада выполняла сто процентов плана, мужикам надо было пахать самое малое по двенадцать часов в сутки, в противном случае бригаду ждало пониженное питание, а на нем работяге через несколько месяцев можно было протянуть ноги. Но бригаде даже нужно было не сто, а сто один процент, чтобы было добавочное питание плюс ко всему дополнительные два рубля в ларьке к пяти положенным. Поэтому в каждой бригаде были несколько человек на увязке. В основном это были бродяги, которые платили деньги бригадиру, тот покупал кубатуру, закрывал бригаде сто один процент, и мужики при этом могли спокойно получать льготы, особо не напрягаясь на работе. Вообще, что касается мужиков, ни один бродяга не допустил бы, чтобы кто-то из них ходил в рваной одежде или просто нуждался в какой-то бытовухе. Мужиков всегда ценили и уважали. Но не все бригады, конечно, были одинаковыми, и поэтому иногда можно было видеть мужиков, работающих за пайку хлеба в другой бригаде или в другой зоне.

Биржа была разделена на три части по количеству лагерей, но это была пустая формальность, кто куда хотел, тот туда и шел. Почти весь контингент лагеря, как правило, во что-то играл, и обязательно под интерес. Это обусловливалось отвратительным питанием и дефицитом буквально во всем. Чуть ли не каждый месяц на плацу появлялось новое объявление: «Требуется повар». Казалось бы, как могла игнорировать такое объявление половина полуголодного контингента, но решались идти работать на кухню самые отчаявшиеся. Как правило, они, проворовавшись в течение месяца, заканчивали свою жизнь сваренными в котле, ибо каждого в зоне, кто запускал руку в общее, ждало суровое наказание. Кем бы он ни был. Этот проступок считался самым низким и подлым, потому что он обирал такого же бедолагу. Свидание и посылки разрешались один раз в год, но обычно большинство людей еще до положенного срока лишались и того и другого. То же самое относилось и к ларьку. Поэтому для некоторых карты оставались почти единственным способом выживания. Но карты – это не лопата. Они требовали определенного навыка, ловкости рук, ласкового обращения, умения вовремя спасовать или поднять ставку. А большинство тех, кто от отчаяния брал их в руки, были дилетанты, и в конечном счете проигрывали все, в том числе и свою честь. Треть камер изолятора была забита фуфлыжниками, спрятавшимися от своих кредиторов. Некоторые сходились в цене с кредиторами и отрабатывали долг. Другие становились «женами» своих кредиторов в буквальном смысле этого слова, только что не полоскались с одной миски. Полуголодное существование делало всех злыми и подозрительными, коварными и даже в какой-то степени изобретательными. Достаточно вспомнить такой случай, чтобы читателю было легче понять всю глубину проблемы, которая звалась просто – голод. А это, смею заметить, была и есть одна из самых острых и актуальных проблем в заключении во все времена. Итак, в каждой бригаде был хлеборез. Его выбирали из числа бригады. Как правило, это был человек в годах, честный и порядочный работяга, то есть, в нашем понимании, мужик по масти. Хлеб он получал один раз в сутки, обычно это происходило после вечерней поверки. Для этого ему выделяли трех человек, тоже из числа бригады, так как хлеб приходилось носить в носилках, длинных и очень глубоких, куда в аккурат могло поместиться до ста буханок хлеба. Они приносили его в барак, и хлеборез делил его по пайкам и раздавал людям, то же самое касалось и сахара. Нельзя сказать, чтобы хлеборез что-то с этого имел, но голодным он никогда не был, а это в таежной командировке того времени уже было немало. И вот с некоторых пор, а точнее, три дня кряду, не стало доставать по три-четыре буханки хлеба. В первый день, при обнаружении недостачи, мужикам, которые ходили получать хлеб, равно как и хлеборезу, пришлось отдать свои пайки тем, кому не хватило. На второй день хлеборез тщательно пересчитал полученный им хлеб несколько раз, затем они принесли его в барак, и каково же было их удивление, когда и в этот раз не хватило нескольких буханок. Мужики разозлились и стали винить хлебореза в рассеянности, так как второй день кряду все они оставались почти голодными. Но особой-то злобы ни у кого из них не было: всякое может случиться с каждым из нас, решили они, мало ли что. Может, мужик весточку какую нежелательную получил со свободы, или еще что другое, мало ли! Вот и запарился, но ведь и голодным-то никто не остался, поделились по-братски в бригаде. На третий день уже все четверо решили пересчитывать хлеб, да еще и по нескольку раз, во избежание упреков и жалоб в адрес хлебореза. По дороге в отряд они нигде не останавливались, занесли хлеб в барак, и при его дележке к ним никто не подходил. Но и на этот раз, как и в предыдущие два дня, не хватило почти столько же буханок. Здесь уже они все были изумлены до предела и тут же поставили в курс дела всю бригаду, ибо это уже был инцидент, не поддающийся никакому объяснению. Каждый в бригаде воспринял это известие по-своему: одни с усмешкой, другие с некоторой долей сарказма, а некоторые и вовсе промолчали, но от комментариев все отказались. Решили просто назавтра послать с хлеборезом более шустрых людей и числом поболее, чем в предыдущие разы. И вот наступил этот следующий день. В тех лагерных таежных условиях, в которых пребывали мы, трудно было кого-то чем-то удивить. Здесь, в лагере, всегда хватало и артистов, и иллюзионистов. Был зимний морозный вечер, поэтому у людей, снующих по территории лагеря, вызвала улыбку такая картина: четыре носильщика, несущие хлеб, в большом окружении охраны сзади и по краям, как будто они ждали откуда-то нападения.

Это было впечатляюще, с учетом того что зона воровская. И вот в окружении восьми или шести человек, сейчас уже не помню, носилки вносят в барак, ставят их на стол и тут же начинают считать. И что же, опять не хватает трех или четырех буханок! Поначалу мы подняли на смех весь этот хлебный конвой, затем, успокоившись, призадумались и поняли – проблема нешуточная. Как могло такое случиться: десять человек считают хлеб, несут его в барак, никого не подпуская к себе, и при повторном подсчете его опять недостает? И главное, не один день, а четыре дня кряду. Конечно, мы были далеки от мысли относительно массового гипноза и подобного рода белиберды, никому это и в голову не могло прийти, а ясно было для нас одно: нашелся или нашлись какие-то крысятники-универсалы, которые умудряются проделывать все эти фокусы на глазах у массы людей. Это не было смешно еще и потому, что если эти негодяи так ловко крысятничают на глазах у всех, то кто знает, что им взбредет в голову, когда они насытятся хлебом и захотят чего-то еще. В общем, предположений у нас было много, но вывод напрашивался один: надо срочно изловить этих мерзавцев. Я упоминал ранее, что в каждой рабочей бригаде числились увязчики, и, как обычно, все они были из числа бродяг. Приходится это подчеркивать, потому что мужикам некогда было думать о таких вещах, да им это было, по большому счету, и не нужно. Они работали, и заботы о них в плане бытовухи лежали на нас, в том числе и о питании, даже, скорей, питание было основным. Несколько дней после «хлебного вояжа под конвоем» и следовавшего за ним хипиша все было нормально, а затем вновь то через день, то по два-три кряду хлеборез недосчитывался по три-четыре буханки хлеба. У бедолаги хлебореза-мужика начались головные боли, и он попал в санчасть. Мы, конечно, заплатили в общую хлеборезку деньги, чтобы он со свободы заказывал побольше хлеба и при необходимости выделял нашим мужикам, но долго, конечно, это продолжаться не могло. Мы бы, пораскинув мозгами, давно поймали эту падаль, но параллельно событиям, связанным с крысятничеством хлеба, случилось настоящее горе. На бирже током убило одного достойного мужика из нашей бригады, и нам, конечно, было не до крысятников. Пока собрали покойного в последний путь, пока провели поминки, прошло какое-то время, но и не так много, чтобы забыть об инциденте с хлебом. Был у нас в бригаде парнишка один, кличили его Сокол, был он нам собрат, вот он и вызвался изловить эту мразь. После целого часа дебатов по этому поводу мы так и порешили – доверить ему это дело. И хотя ему пришлось немало поломать голову и померзнуть в снегу несколько часов, все же он поймал этих иродов, и, как мы и предполагали, их было двое. Вот как это случилось. Сокол прокрутил в голове весь маршрут доставки хлеба, в течение нескольких дней следил издали за носилками и в конце концов понял, что единственное место, откуда можно было беспрепятственно утащить хлеб и при этом остаться незамеченным, – это барак, а точнее, крыша барака.

Я думаю, читателю нетрудно представить себе барак-сруб: у каждого барака есть крыльцо, и, конечно, у этого крыльца есть крыша, идущая наклоном в сторону ступенек. Так вот, как я упомянул ранее, была зима, темнело очень рано, и это обстоятельство было на руку двум мерзавцам, которые ухитрились сшить себе из простыней маскхалаты. Как только мужики уходили за хлебом, они незаметно заходили за барак, влезали на него и ползком добирались до маленькой крыши крыльца и, затаясь, ждали. Когда мужики, неся в носилках хлеб, подходили к крыльцу, носилки поднимали, чтобы можно было подняться по ступенькам. Таким образом, верх носилок был почти заподлицо с крышей крыльца, где лежали эти партизаны, и им, конечно, ничего не стоило, незаметно протянув руки, взять в каждую по буханке хлеба. Вот почему всегда не хватало три или четыре буханки хлеба, все зависело от того, как они изловчатся, ведь «работали» они в мороз и голыми руками. Сокол рассказывал нам, как, вычислив этих конспираторов, целых три часа пролежал на крыше барака, как они ползли по-пластунски к крыше крыльца и как он умудрился поймать их на месте с хлебом в руках. Они были до такой степени увлечены своим гнусным делом, что даже не заметили, как подполз к ним Сокол, но это надо было слышать от него самого, другому так не рассказать.

Любой человек, взявший чужое без спроса, как в лагере, так и в тюрьме, считается крысятником. Обычно они доживают свой срок среди нечисти, то есть среди обиженных, к коим относятся лагерные педерасты, фуфлыжники, суки и разного рода шушера под стать им. Ни один мужик в зоне или в тюрьме и близко к себе такого не подпустит. Что же касается крысятника, который позарился на хлеб, то по воровским законам его не бьют, а наказывают по-другому. Шпана даже не считает их вообще за людей, чтобы поднимать на них руку. Их заводят в столовую, ставят перед каждым «девятку» с кашей и пару буханок хлеба и заставляют есть. И еще не было случая, насколько я помню, чтобы кто-то из них не съел эту порцию. Мало того, я даже встречал таких, которые умудрялись после столь обильной трапезы еще и присесть на спор раз пятьдесят и скурить кряду пару сигарет. И что удивительно, все они были тощие, как селедки, и можно было только диву даваться, как это все в них влезало.

Глава 6. Мысли о побеге

Ни один день на бирже или в зоне не обходился без ЧП, и это при том, что каждый знал и видел не раз, как строго караются в зоне рукоприкладство и поножовщина. К тому же в то время почти в каждой зоне сидел вор. При таких условиях бродяги старались жить дружно, по-братски, независимо от нации арестанта или его вероисповедания. Без соблюдения строгих воровских канонов любая зона может превратиться в блядский бедлам, поэтому шпана пресекала любые попытки нарушить устои воровского лагерного братства. Но все же цапку приходилось держать почти постоянно на угольнике шконаря, где был бинтом обмотан штырь, и спать так, чтобы было слышно, как волосы растут, то есть по-колымски. Нормальному человеку, ничего не знающему о системе ГУЛАГа, никогда и в голову не могло бы прийти то, что мы считали обычным в повседневной лагерной жизни. Главная забота была – оказать помощь тем, кто попал «под крышу». Если в общих понятиях арестантов принято считать тюрьму воровским домом, то изолятор и бур считали всегда воровским домом в миниатюре. Для того чтобы люди, находящиеся «под крышей», по возможности ни в чем не нуждались, собирали общак. В каждом отряде посередине секции лежала большая коробка, и кто что мог по возможности бросал туда: махорку, чай, мыло, зная, что все это уйдет «под крышу», и никуда более, так как этот закон взаимовыручки всегда был свят у арестантов. Затем, когда коробка наполнялась или появлялась реальная возможность переправить ее «под крышу», грев разными путями не без помощи арестантской смекалки уходил по назначению. И каждый, даже «петух», находившийся под замком, имел возможность покурить и хотя бы раз в сутки чифирнуть. А это по лагерным меркам того времени было не так уж мало, учитывая то обстоятельство, что только недавно вышел закон, официально разрешающий чай осужденным, но только по две пачки в месяц, тем, у кого был ларек, точнее, тем, кто не был лишен отоварки. До этого чай в заключении приравнивался к спиртным напиткам. За его употребление сажали в карцер и бур, а некоторые получали дополнительные лагерные сроки. Помимо общего грева посылался также грев личный, то есть люди, находящиеся в зоне, посылали его своим близким «под крышу», независимо от того, бур ли это или изолятор. Помимо всего того, что необходимо было арестанту, находящемуся в буре, в общаковых гревах посылали бумагу, клей, битые стекла и многое из того, что нужно для изготовления стир, так как бур считался в порядочной зоне «фабрикой по изготовлению стир». За сутки буровские камеры запускали по пятьдесят колод и отправляли их в зону без всякой оплаты за труд, тогда как в лагере колода стоила от рубля до трех в зависимости от качества. Стиры из рентгеновской пленки были самыми дорогими и в массовом порядке не выпускались. Девиз был один: «больше игры, больше нарушений». А нарушения подобного рода подтачивали любой режим, как бы строг он ни был и какой бы деспот его ни внедрял. Очень редко, если какой-нибудь месяц у нас обходился без 10–15 суток, проведенных в изоляторе. Обычно сажали туда за игру в карты, но иногда и за что-нибудь другое. Как-то Юзик превзошел самого себя в изобретательности и ненависти к определенному кругу людей. Когда однажды Хозяин проверял на обходе постановления на водворение в изолятор, в моем он нашел свою же формулировку: «Ходил по зоне с черными мыслями». Смеялись все, в том числе и сам Хозяин с контролерами, но мне было не до смеха, так как я уже отсидел почти 13 суток, но меня все же Хозяин выпустил в зону. По прошествии нескольких дней после выхода из изолятора я, подкараулив Юзика возле столовой, спросил у него: «Ты что, Господь Бог, чтобы ведать, какие мысли у меня рождаются в голове?» Он ответил: «Я больше чем Господь Бог, я ваш кум». Последующая перепалка с этим сатрапом привела к очередным 15 суткам. Сейчас, по прошествии нескольких десятков лет, вспоминая то шебутное время, а главное – условия, в которых мы находились, я все больше убеждаюсь в том, что выжить и остаться человеком нам помогла Вера в Идею. В то время, когда я сидел в карцерах и бурах-бараках, которые построили когда-то политические заключенные, я мысленно переносил себя в те далекие времена – и мне становились понятны их стойкость, мужество и самопожертвование ради единоверцев. Однажды утром при выходе на биржу перед нами предстала ужасная картина: возле ворот лагеря лежал мертвый, уже давно окоченевший, синюшного цвета беглец. Такие смотрины частенько практиковала администрация северных командировок. Редко кого из тех, кто совершил побег, при поимке оставляли в живых, а труп обычно бросали у вахты на сутки-другие, чтобы отбить охоту у заключенных совершать что-либо подобное. Но таких смотрин не было давно, тем более что погода стояла теплая, холодов уже не было, а смотрины проводились, как правило, зимой. Во-первых, на морозе труп не разлагался, а во-вторых, побеги были чаще зимой, чем летом. О весне и осени говорить не приходится, так как это времена распутицы, и ни один беглец и никакая техника не могли бы пробраться по тайге. А продовольствие и обмундирование, так же как и смену конвоя, присылали на вертолетах. Если же была нелетная погода, приходилось ждать. Даже комяки – эти природные охотники – далеко в тайгу в это время не ходили. Исключением являлось для них лишь одно обстоятельство. Когда совершался побег, а конвой был не в силах что-либо предпринять, то этих северных следопытов за большое вознаграждение посылали по следу беглеца. Большим же вознаграждением они считали мешок муки и ящик протухшей селедки (комяки едят селедку только с тухлецой). Даже их дети, видя, как волокут несчастного беглеца к вахте – живого или мертвого, кричали: «Вон мешок муки и селедку тащат!»

Что же послужило поводом для начальства производить смотрины в это время года? А дело вот в чем. За месяц до моего приезда в зону с биржи был совершен дерзкий побег. Мотивы, побудившие этого парнишку пуститься в столь рискованный побег, я уже не помню. Но надо отдать ему должное, совершил он его действительно красиво и дерзко. Весной, как известно, на реке начинается ледоход. Со всех сторон солдаты, стоя на берегу и с вышек, автоматными очередями простреливали льдины, стараясь разрубить большие куски. А еще дальше, прямо посреди реки, в конце запретной зоны, стояли несколько огромных ледоломов. Так что до сих пор остается загадкой, как беглец, накрывшись простыней, лежа на льдине, смог преодолеть все эти смертельные препятствия и невредимым очутиться на свободе. А позже стало известно, что все было именно так, да к тому же он прошел по тайге приличное расстояние и вырвался на «Большую землю», а «Большая земля» начиналась сразу за Котласом. Поймали его только через три с лишним года, да и то чисто случайно. Он бы так и числился в вечном побеге, если бы не злая ирония судьбы. Паспорт, по которому жил тот беглец, принадлежал его другу, который умер в зоне за два года до этих событий, то есть до совершения побега его товарищем. Как попал к нему паспорт покойного, неизвестно. Беглец знал, что у покойного никого на свете не было, кроме сестры, и то они потеряли друг друга при бомбежке их эшелона во время войны, родители же погибли на месте. Но с тех пор прошло тридцать с чем-то лет, а сестру он найти не смог, да и где ему было искать, когда он почти все это время сидел. Но сестра не прерывала поисков, и вот ей сообщают, где живет ее брат. Ну а какой была встреча, думаю, нетрудно догадаться. Все это я знаю от человека, который сидел с этим беглецом в Тобольской крытой, уже после всех судебных перипетий.

Что же касается того несчастного, который лежал мертвым у вахты, то он несколько дней назад перемахнул через забор, но почти сразу же был пойман и отдан на растерзание псам, и, как бы в назидание другим, его мертвое тело лежало теперь здесь, у вахты. Несколько дней рассказы о двух побегах, удавшемся и провалившемся, не выходили у меня из головы, а труп этого несчастного постоянно был перед глазами. И возможно, все услышанное и увиденное со временем и стерлось бы из моей памяти, но судьбе, видно, было угодно в очередной раз провести меня по краю пропасти.

Из предыдущих глав читатель, наверное, помнит, что я оставил молодую жену, на которой только что женился, и умчался в Москву по зову Ляли. Так вот, пока я находился в Бутырках, я не мог написать домой, хотя дома знали, что я в тюрьме, Ляля им сообщила по моей просьбе. Подследственным не разрешалось ни писать письма, ни получать их. Лишь после суда, прибыв на Красную Пресню, я написал матери и просил ее, чтобы ответ она не присылала, аргументируя тем, что со дня на день меня могут забрать на этап. И, только прибыв на место назначения, то есть в Княж-погост, я написал матери, не надеясь уже, что жена меня ждет.

И вот я держал в руках два письма, одно от матери, другое – от жены. С присущим для кавказской женщины тактом она даже ни в чем меня не упрекнула, просила лишь об одном, чтобы я не заработал дополнительный срок в лагере (ну это, видно, по наставлению матери). Но самое главное заключалось в том, что со дня на день она готовилась стать матерью. А возможно, подумал я, глядя на штемпель, уже и стала ею. Кровь прилила мне в голову. Я принял решение уйти в побег.

Я где-то читал, что удачные побеги, то есть увенчанные полным успехом, – это те, над которыми долго думали и хорошо готовились к ним. К сожалению, побег, который я предпринял вместе с таким же горемыкой, как и я, удачным назвать было никак нельзя, хоть он и не был спонтанным. Да разве можно вообще неудавшийся побег из глухой, таежной дали России как-то трактовать? Здесь нужно было радоваться хотя тому, что после поимки остался жив. Все же остальное: зубы разъяренных псов, приклады автоматов и отпечатки кованых сапог на теле – это уже детали. То есть при таких обстоятельствах жизнь или смерть – вот два главных критерия, которые может преподнести вам судьба. И коли человек, потерпевший фиаско при побеге, пишет о нем, значит, судьба была к нему милостива, ибо он выжил. Как известно, прежде чем предпринять какое-либо действие или осуществить какое-либо предприятие, что в принципе одно и то же, важно иметь план. Что же касается предприятия, которое я задумал, то есть побег, то оно требовало от меня максимальной концентрации моих умственных и физических возможностей, ибо на карту ставилась жизнь. Ставка, я бы сказал, немалая, если учесть, что некоторые ставят ее на карту один раз, который оказывается последним, ну а некоторые играют этой ставкой как в «русскую рулетку» и до сих пор живы. Что это, везение? Нет, скорее наоборот, это кара Божья за то, что данное Богом нельзя у Него оспаривать. Как я упоминал ранее, у меня был всего лишь один шанс из тысячи, что после поимки я останусь в живых. Но я был молод и жаждал быть свободным, а это, смею заметить, одно из самых сильных желаний человека. Свобода – это лучшее из богатств, быть свободным – священный долг человека.

Глава 7. Абвер

У одного китайского мудреца спросили: «Кто направил тебя на путь?» – «Пес, – ответил тот. – Однажды я увидел его умирающим от жажды и стоящим у края воды, но всякий раз, когда он смотрел в свое отражение, он отскакивал в испуге, ибо думал, что это другая собака. Наконец жажда стала нестерпимой и заставила его отбросить страх. Он прыгнул в воду. Изображение исчезло, преградой к тому, что он искал, был он сам. Когда я постиг, что препятствие заключается во мне самом, оно исчезло. Но путь мне впервые показал бездомный пес».

Готовый учиться может научиться у кого угодно – так следует понимать слова мудреца. Это зависит не от учителя, а от тебя. Если ты готов, то даже и собака может подсказать путь к Истине. Каждый миг есть руководство.

Если не всегда, то уж во всяком случае очень часто в самых сложных, а порой и в самых критических ситуациях к нам на помощь (или на беду) приходит случай – этот дар Божий, посланный человеку Всевышним. За свою короткую жизнь я уже в какой-то мере смог оценить по достоинству эту премудрость Божью. Вскоре именно случай определил мои дальнейшие планы и действия. Больше того, я абсолютно уверен, что, если бы не человек, с которым судьба свела меня чуть раньше задуманного мною плана, мое предприятие потерпело бы крах еще в самом начале. В лучшем случае тогда я отделался бы шестью месяцами бура и красной полосой в деле, ибо в лагере агентурная, кумовская сеть была отлажена не хуже, чем в некоторых разведках мира, а кое-кто мог бы взять некоторые приемы себе на вооружение. Серьезность высказанных мною соображений заключается в том, что разоблаченный агент лишался жизни почти сразу, причем в страшных муках. Никакому обжалованию приговор не подлежал и был всегда один и тот же – смерть. Так что таким нечистям приходилось быть весьма изобретательными. Люди порой диву давались (это при том, что удивить здесь кого-либо чем-либо было крайне сложно), как могли знать в кумчасти то, что, казалось бы, и самому еще не было ясным и понятным. Но об этих лагерных агентах, а по-нашему просто лагерных суках, и об их мудреных методах у читателя еще будет время узнать на страницах этой книги. Я же пока хочу продолжить свое повествование.

Как-то ночью я увидел костер у самого берега реки, прямо под бревнотаской. И хотя была уже весна и прошел ледоход, но кое-где еще лежал снег и было очень холодно, особенно ночью. Костер был так аккуратно обложен со всех сторон, что его почти ниоткуда нельзя было увидеть. И если бы не электрический столб, куда я полез подсоединять провода, чтобы поутру бить током рыбу, я бы его ни за что не заметил. У костра сидел мужчина, на вид ему было лет пятьдесят пять-шестьдесят. Лоб его был покрыт морщинами, которые выдают человека, постоянно находящегося в плену своих мыслей. Хотя я думал, что иду тихо и незаметно, но не успел приблизиться к нему на расстояние пяти шагов, как незнакомец, не поворачиваясь, заговорил тихим, каким-то заговорщицким голосом, как будто мы с ним были давно знакомы: «Как ты догадался, что здесь есть кто-то, кто ты такой?» На такой вопрос, тем более заданный при таких обстоятельствах, нужно было дать исчерпывающий ответ, так как мы находились в лагере, а здесь чье-то любопытство всегда воспринимается с подозрением. Я объяснил ему, каким образом я увидел его, и подошел к костру своей обычной непринужденной походкой. Только после моего ответа он поднял голову и, прищурившись, просверлил меня колючим и жестким взглядом, но, видно оставшись довольным увиденным, пригласил присесть. В правой руке он держал железный прутик, к концу которого была прикреплена хозяйская поллитровая алюминиевая кружка. У нас это приспособление называлось чифирбак. В тот момент, когда я присел к костру на бревнышко, он вытащил кипящий чифирбак из костра, достал из кармана марочку с чаем и, развязав узел, бросил в кружку пару щепоток чая, а затем вновь поставил чифирбак на угли, у края костра, и стал осторожно, чтобы не пролить, поднимать готовый чай. По тому как не спеша и со знанием дела он производил все эти действия, можно было с уверенностью сказать, что провел этот человек в неволе не один год. Ну а хорошенько присмотревшись взглядом каторжанина, можно было ясно прочесть на его лбу надпись – тюрьма. Глаза его в какие-то мгновения зажигались блеском то зависти, то ненависти, то гнева, но усилием воли он справлялся с собой. К тому времени, о котором идет речь, Виктор Абвер провел в заключении уже без малого 30 лет без выхода. За это время он прошел все муки ада, какие только могут пережить узники, забытые в тюрьме, а главное, он был из тех, кого давно забыли и родные и общество. Он числился за Москвой, а это означало, что он был пожизненно заключен под стражу и единственный путь для него отсюда и ему подобным был путь на погост. И хотя в то время у нас в стране официально не было такого вида содержания под стражей, как пожизненное заключение, все же на северных командировках, и только на них, почти в каждом лагере были по пять-десять человек, числящихся за Москвой. Их называли глухарями, потому что самый маленький срок, который они могли отсидеть, был 25 лет. Следует пояснить, что, как я упоминал ранее, до 1961 года «высшей меры наказания», как таковой, не было. Максимум было 25 лет. Этот срок давали в основном за особо тяжкие преступления и некоторым за «измену Родине», но только некоторым. В основном их расстреливали прямо в тюрьмах. Этот срок не подходил ни под какие амнистии и указы. И мало кто доживал до конца срока, отсидев весь четвертной. Тех же, кто умудрялся выжить четверть века в почти невыносимых таежных условиях, после каждой пятилетки вызывали к Хозяину, и они добровольно и молча подписывали очередные пять лет и тихо уходили, благодаря Хозяина и прокурора за гуманность по отношению к ним, довольствуясь своей участью. Для родных и близких они были давно потеряны, ибо официально считались без вести пропавшими. Ну а от большинства из них родные отказались еще раньше, на суде, много лет назад. Читатель, думаю, уже догадался, к какому сословию, если будет позволительно так выразиться, принадлежали такие осужденные. В основном это были военные преступники, то есть «изменники Родины», как они официально назывались, по какой-то причине избежавшие смертной казни, и крупные религиозные деятели, которые не шли на компромисс с действующей властью. Человек, с которым я познакомился у костра, относился к первой категории. Родом он был откуда-то из Белоруссии, из очень интеллигентной и влиятельной семьи. Окончив факультет журналистики Минского университета, он, ко всему прочему, прекрасно изъяснялся по-немецки, знал немного английский и другие языки. Война застала его в Германии, он был там в служебной командировке. За несколько дней до нападения на нашу страну немцы его арестовали якобы за шпионские действия, и он находился какое-то время в тюрьме, пока им не занялся абвер. Он дал согласие работать на немцев. Знание языков, в том числе и немецкого, безусловно, сыграло решающую роль в его дальнейшей жизни, он стал работать в штаб-квартире абвера, в Берлине, в отделе пропаганды, и пробыл там до самого конца войны. Когда же фашисты потерпели крах, он был пойман где-то на границе со Швейцарией и препровожден в СССР, осужден и этапирован в Сибирь. Все это я, естественно, узнал со слов самого Абвера, но, судя по тому, когда и при каких обстоятельствах он мне это рассказал, я склонен предполагать, что все это правда. На момент нашего знакомства этот человек совершил уже семь побегов, но главное было в том, что после поимки его всякий раз оставляли в живых. Откуда только он не совершал побеги, начиная с пресловутых Соловецких островов: Севураллаг, Южкузбасслаг, Непрлаг, Китойлаг, Ангарлаг и, наконец, Устимлаг (то есть Коми). Но при встрече с ним у костра я, естественно, еще ничего про него не знал. Казалось бы, на первый взгляд наше знакомство в лагерных таежных условиях было обычным. Он угостил меня чифирем (кстати, отменно приготовленным), а я его – папиросой «Север». Просидели мы с ним у костра до самого утра, говорили о разном, все было, как обычно в таких случаях, обсуждали лагерное бытие. Но на следующий день меня вновь потянуло к этому человеку. Я нашел его без труда на том же месте. И с тех пор как наши выходы на биржу совпадали в ночь, мы почти до самого съема были вместе. Этот человек был кладезь знаний во многих областях человеческой деятельности. Я думаю, что признать это мог бы каждый, кто познакомился бы с ним. Единственное, что меня настораживало, это его прошлое, а точнее сказать – предательство. В воровском мире, по большому счету, нет разницы, кого ты предал: Родину или друга, главное – это сам факт предательства. Для истинного бродяги даже предательство мента имеет тот же смысл – факт предательства. С этим у нас было очень строго, и не считаться с законом значило заранее поставить крест на своем будущем. Поэтому, когда я узнал о его прошлом, я посоветовался с корешами и поставил в курс дела урку, то есть Борю Армяна. По воровскому закону ты обязан был поставить вора в курс дела о побеге и даже о дне его. Отговаривать тебя никто не будет, лишь только могут попросить перенести день побега, если этот день совпадает с какими-то событиями воровского календаря. Поэтому мне было сказано приблизительно следующее: учитывая его жизненный опыт, я должен выяснить для себя то, что мне требуется, и потом перестать с ним общаться. Да и в тот период, когда он мне будет нужен, я не должен по возможности привлекать ничье внимание. С этим все было ладом. Как я упоминал ранее, встречались мы только ночью, да еще и в таких местах, куда редко кто заглядывал. И это, как ни странно, было именно его требование. Он всегда знал, что делать и как, и я в этом не раз убеждался. И вот как-то в одну из ночей мы сидели с ним, как обычно, у костра, и уж не помню, о чем мы говорили, но после слишком затянувшейся паузы Абвер начал говорить то, о чем я долго не решался у него спрашивать. А начал он с довольно-таки странного вопроса. «Как ты думаешь, Заур, для чего я совершал все эти побеги из разных лагерей и в разное время?» – «Естественно, для того чтобы убежать, – ответил я, – для чего же еще совершаются побеги?» – «Нет, – резко ответил он, – ты ошибаешься, как, впрочем, ошиблись бы многие, задай я им такой странный на первый взгляд и в то же время простой вопрос. Каждый раз я бежал потому, что искал смерти, ибо от себя, к сожалению, не убежишь. И как бы парадоксально ни звучало мое признание, поверь мне, это правда». Он сказал все с таким душевным откровением, это можно было безошибочно определить по разглаженной в этот момент морщине на лбу, по блеску глаз, по какому-то нервному движению головы – в общем, по каким-то особенным признакам, какие присущи человеку, которому воспоминания пройденного им пути давно не дают покоя. И вот он решил наконец после долгих раздумий облегчить хоть на время свою истерзанную душу и избавиться хотя бы от некоторых грехов. Я понял, что он говорит правду. И замер, продолжая слушать, я был уверен, что то, что мне сейчас будет поведано, не пятиминутное откровение простого обывателя северных командировок. Я подбросил в костер пару поленьев. Мириады искр, потрескивая, поднялись над нами, и, когда Абвер поднял голову, созерцая их, я увидел на мгновение зловещий, дьявольский блеск в его глазах. «Желать чего-то, – продолжал он неторопливо свой рассказ, – и добиваться этого считается признаком сильного характера. Но даже не желая чего-то, все-таки добиваться этого свойственно сильнейшим, которые ощущают себя воплощенным фатумом. Это изречение, некогда высказанное Ницше, нравилось мне еще со студенческих лет, и я почему-то всегда ревностно старался воплотить его в жизнь. Чаще мне это удавалось, реже нет. В то время мне грех было жаловаться на фортуну. Проклятая война все перекроила. Мне уже давно следовало умереть, умереть достойно, как и подобает порядочному человеку, но увы. Многие факторы сыграли в этом свою роль, не все тебе может быть понятно сейчас, так как ты еще очень молод. Но самое главное понять можно: однажды струсив, человек превращается в исчадие ада, тем более если он предал Родину. Наверно, ты прав в своих категоричных суждениях. Предал или выдержал испытания – вот главные критерии в вашей воровской жизни. И я считаю, что такая оценка человеческих поступков правильна. Что же касается меня, то много лет я искал оправдания своему страху. Так уж устроен человек. В молодости он ищет оправдания всем своим негативным действиям, а не найдя их, признает свою неправоту и, наконец, понимает: оправдания нет и быть не может! Естественно, это относится к исключительным случаям. Понял это и я и, когда понял, ужаснулся. Сколько же лет мне пришлось потратить, чтобы понять непреложную истину – предательству нет оправданий. Но наложить на себя руки у меня не хватило духу. И я решил отправиться в побег в расчете на то, что какой-нибудь молодой солдатик подстрелит меня в таежной глуши или стая голодных волков разорвет в клочья и я наконец сведу счеты с жизнью. Но я просчитался и на этот раз. Навыки, полученные мною в школе разведки, и инстинкт самосохранения одерживали каждый раз верх, когда бы я ни замышлял побег, а точнее, когда меня ловили. Таким образом, после семи побегов я все еще жив, тогда как я до сих пор не встречал никого, кто бы хоть после второго побега из таежной командировки остался живым. Теперь, я думаю, ты сможешь понять меня». Он ненадолго прервал свой рассказ и поднял голову. В его глазах светилась мудрость, которую человек может приобрести только с опытом. Но он явно ждал от меня ответа. Что я мог ответить ему, чем поддержать и нужна ли была ему эта поддержка? Я сидел, не меняя позы, смотрел ему прямо в глаза и молчал. Пауза длилась недолго, и, видно, удостоверившись, что я полон внимания, но еще не в состоянии все осмыслить, он продолжил свой рассказ, разгребая потухшие угли в костре. Жар вспыхнул с новой силой, озарив на некоторое время его лицо. Глаза при этом сверкнули черным светом, как два обсидиана. «Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять твою душу, она у меня как на ладони. Поэтому я давно понял, что тебя что-то гложет и ты никак не можешь или не решаешься спросить меня о чем-то, ну а немного пораскинув мозгами, я понял, что ты хочешь дать деру. То, что я скажу тебе сейчас, думаю, будет лучший из вариантов. А именно: я не стану тебя отговаривать по двум причинам. Первая и самая главная – как бы я тебя ни отговаривал, ты все равно убежишь или по крайней мере предпримешь попытку к этому, что, в сущности, одно и то же, и тем самым предопределишь свою дальнейшую жизнь. Ну а вторая – коли ты собрался бежать, то уж лучше меня тебя подготовить к этому никто не сможет». Он прервал свой монолог и задумался. Наступила тишина, слышен был лишь треск поленьев в костре да отдаленное птичье разноголосье.

Глава 8. Уроки Абвера и его смерть

Я не помню, о чем я тогда думал, только помню, как, качнув головой несколько раз, стал смотреть в его глаза не отрываясь, будто хотел прочесть в них свою судьбу. Взгляд его был холоден как лед. «Такой ответ, – продолжил после затянувшейся паузы Абвер, – а я его прочел в твоих глазах, мне по душе. Я рад, что не ошибся в тебе, Заур. Начнем мы прямо сейчас, потому что времени у нас в обрез. Я не говорил тебе раньше, но теперь, когда нас связала тайна, сказать обязан. Ты и твои кореша, наверное, не раз задавали себе вопрос: каким образом я, имея за плечами семь побегов, соответствующую репутацию и красную полосу в деле, да не одну, все-таки выхожу на биржу? Спешу успокоить тебя и твоих корешей. У меня рак желудка. Жить мне осталось совсем немного. Зная это обстоятельство, администрация головного оставила меня в покое, тем более что я уже давно не тот, кем был. Так что поспешим, бродяга. Последнее время мне становится все хуже и хуже, и только адский чифир меня как-то еще поддерживает. Но не сплю я уже почти два месяца, так что давай не будем откладывать в долгий ящик и обсудим то, что ты задумал. Ты пока посиди чуток, покубатурь (подумай) немного, а я скоро вернусь». Сказав это, он как будто испарился в сизой таежной дымке, я даже не заметил, как он отошел от костра. Я стал с жалостью вспоминать, как Абвер порой часами, обхватив руками колени, на корточках, не меняя позы, сидел молча, глядя на костер. Раньше я думал, что ему удобно так сидеть, так как это была обычная лагерная поза, да и я мог подолгу так сидеть. Но только сейчас я осознал, как ошибался, он пытался заглушить боль в желудке. В моей памяти один за другим стали всплывать эпизоды, связанные с тем, что он мне рассказал. Я углубился в воспоминания и даже не заметил, как Абвер вернулся. В руках он держал шкатулку. Я обратил внимание на то, что она была очень оригинальна и красива, таких в то время не делали, наверняка это была работа старого каторжанина, но не из местных командировок. Абвер с необыкновенной любовью прижимал ее к себе, даже не догадываясь, какое он производит впечатление. Я в свою очередь поблагодарил его за доверие и понимание и приготовился слушать, ибо времени у нас было действительно в обрез. Проявить к нему жалость я даже и не подумал. Среди бродяг это было не принято, к тому же проявление сострадания по отношению к такому человеку, как Абвер, было бы полным абсурдом.

«Для начала запомни одно древнее поучение, – сказал он. – Сокол потому пользуется почетом и сидит на царской руке, что он безгласен, а сладкоголосый соловей живет в унижении и питается червями. Думаю, трактовать тебе это высказывание ни к чему, ибо жизнь подтверждает правильность этой цитаты. Хоть и злая эта мудрость, но зато истинна». Так я начал познавать уроки, которые впоследствии пригодились мне не только в побеге, но и в дальнейшей жизни. На всякий случай Абвер показал мне, где он прячет свою драгоценность, как он называл шкатулку. Чего там только не было, но об этом чуть позже. «Прежде чем избрать способ побега, ты должен изучить все, что находится за забором, – говорил он. – Это тайга, реки, болота, железная дорога, звери, главное – люди, они в этих краях хуже и злее зверей. Мелочей в таком важном и серьезном деле, как побег, быть не должно, как не должно их быть в любом другом серьезном деле. Когда ты будешь с таким настроем и серьезностью подходить ко всему, удача тебе будет обеспечена. Главное – никогда не расслабляться при выбранном курсе и намеченной цели, да и можно ли вообще в нашей жизни расслабляться? Нет, нельзя ни в коем случае, запомни это навсегда».

В дневные смены Абвер сам искал способ моего побега, не привлекая ничье внимание, так как он ходил с трудом, еле передвигая ноги, с палочкой и согнувшись в три погибели. О том, откуда должен был быть совершен побег, вопросов у него не возникало, – естественно, это должна быть биржа. И вот я начал готовиться, но для начала я должен был как бы разорвать отношения со своими корешами. За одним из босяцких застолий мы демонстративно поругались, будто бы находясь во хмелю, на самом же деле это был один из пунктов разработанного нами плана побега, который должен был предостерегать моих друзей от кумовских домогательств, а они в таких случаях всегда были весьма болезненны как в моральном, так и в физическом смысле. Теперь я всецело отдал себя во власть Абвера. Чуть ли не каждый день мне снился побег в разных вариантах, я почти ни о чем другом не думал. Но внешне был совершенно спокоен и невозмутим, хотя давалось мне это, конечно, с трудом. И я был горд собой, ибо человек всегда гордится, хотя бы небольшой, победой над своими чувствами, что дает ему немалую уверенность в себе. При первых же уроках Абвера я понял, что нечего помышлять о побеге, не зная элементарных вещей. Конечно, любой мой самостоятельный шаг был бы обречен на провал, ведь тайга хранит очень много секретов. Беглец, не обладающий хоть мало-мальскими навыками следопыта, непременно наткнется на один из них. Например, надо знать о миграции диких зверей, ее характерные особенности в данной местности, а если беглец не берет этого в расчет, то может быть либо разорван медведем, либо зарезан кабаном, либо растерзан стаей голодных волков, ибо весной зверь голоден больше, чем в другое время года. Тайгу нужно уметь читать как книгу, иначе она поглотит тебя в одночасье, постоянно повторял мне Абвер, как будто это была молитва лагерного проповедника. И хочешь не хочешь она внедрилась в мой в мозг. Я учился у него безошибочно находить нужную траву и, превозмогая отвращение и рвоту, мешать ее с еловыми иголками, разбрасывать позади себя, чтобы сбить собак со следа. Я учился умению владеть ножом, ибо это оружие у меня будет единственным, окажись я один на один в тайге со зверем или человеком. Кроме того, нужно было научиться предугадывать по возможности те обстоятельства, которые неожиданно могут возникнуть, постараться приложить максимум усилий для этого, и я старался. Учился задерживать дыхание, притворившись мертвым, кстати, этот прием помог и самому Абверу спастись от неминуемой смерти. Учился даже ходить кошачьей походкой. Что касается таких ориентиров, как мох, деревья, полет птиц, солнце, звезды, луна, – этому я научился очень быстро, а это было очень важно. Абвер учил меня развивать память. У него самого она была феноменальной. Не надо забывать, что человек этот прошел не только суровую школу жизни, но и школу разведки, и думаю, что совокупность таких знаний человеку за колючей проволокой могла быть очень полезна.

В кабинете у Хозяина головного висела карта Коми АССР. Несколько раз побывав в этом кабинете, еще задолго до нашего знакомства, Абвер запомнил ее и воспроизвел на всякий случай на бумаге: от станции Княж-погост до станции Котлас. Карта лежала в заветном ларчике и теперь была передо мной, я изучал ее и запоминал как мог. Забегая вперед, скажу, что хотя она и была со мной в побеге, но я и так знал ее наизусть. Давая мне практические уроки, Абвер старался подкрепить их по возможности некоторыми философскими изречениями, которые он знал в огромном количестве. Я, конечно, их запоминал, но понять смог лишь много позже. Вот одно из них: «Ты будешь редко ошибаться, если исключительные поступки будешь объяснять тщеславием, посредственные – привычкой, а мелкие – страхом». Время для меня тогда летело незаметно. С того времени как Абвер начал обучать меня всем тем премудростям, которые необходимо было знать для намеченной цели, прошло несколько месяцев. И надо сказать, что я неплохо преуспел в учении. По крайней мере, я уже стал хорошо разбираться в хитростях преследования и погони, но это была особая часть занятий. Ведь помимо следопытов-ментов, которые отличались особой сноровкой в этом ремесле, были еще и комяки-охотники, а уж они-то были прирожденными следопытами. Карту я уже знал наизусть, неплохо владел ножом, ползал, как змея, и ходил бесшумно, как пантера. Мог без труда по направлению ветра почуять многое, нюх у меня обострился и стал собачьим. Но, на мой взгляд, и в чем читатель скоро убедится, самое главное, почему я не остался лежать в тайге – истерзанный голодным волком, или выводком кабанов, или сворой разъяренных псов, наученных именно для этой цели, – это то, чему я научился, – профессиональной сноровке разведчика, сбить со следа любую погоню. В общем, я был уже почти готов, хотя обучение велось по ускоренной программе, как любил повторять Абвер. Как-то он сказал: «Я перебрал массу вариантов и пришел к выводу, что лучшего способа, чем побег в вагоне, трудно придумать, но нужна хорошая подготовка, а главное – мелкие детали». В целом мы неплохо отработали этот вариант, детали же решили обсудить непосредственно перед самим побегом. Но, к сожалению, здесь я еще раз убедился в мудрости поговорки, что человек предполагает, а Бог располагает. Последнее время Абвера было почти не узнать, он сильно похудел – кожа да кости. Он едва передвигал ноги даже с удобной палочкой, которую мы для него заказали, почти ничего не ел и не пил, за исключением чифиря. Ему предлагали лечь в санчасть, а она, как читатель помнит, была на головном, но он отказывался, ссылаясь на то, что ему нужен свежий воздух. На него смотрели уже как на покойника, поэтому и разрешали эту блажь.

И вот однажды, было это в дневную смену, мы сидели у нас в бендешке – и ему стало плохо. Виктор попросил меня вывести его на свежий воздух. Рядом с бендешкой лежали бревна, я подвел его туда и осторожно усадил. Через некоторое время ему стало совсем плохо, его стало рвать кровью. Я хотел побежать за лепилой, но он остановил меня – это выглядело как последняя воля умирающего. Поэтому ослушаться я не мог, да и подсознательно понимал, что вызвать лепилу – значит всего лишь изображать деятельность. Я обнял его, опустил его легкое, почти невесомое тело на мягкий настил из коры, голову положил себе на колени и вместе с ним стал ждать смерти. К сожалению, с такими трагическими финалами, как читатель помнит, мне уже приходилось сталкиваться. Откашлявшись последний раз сгустками крови вперемешку с зеленой слизью и чуть отдышавшись, Виктор сказал почти шепотом, настолько он обессилел: «Как только наступит конец, оставь меня и тут же исчезни. Не беспокойся, я на виду, меня найдут, совесть твоя будет чиста. Шкатулку забери, письма сожги, остальное все возьми с собой в побег. Удачи тебе, бродяга!» Это были последние слова Виктора, я даже не заметил, как он перешел в мир иной, тихо и без конвульсий, только вытянулся в струну. Я сделал все, как он сказал перед смертью, с одним только отступлением: позвонил на вахту инкогнито, чтобы приехал «воронок» и забрал его. Мне не хотелось, чтобы он лежал один на один со смертью. Взобравшись на крышу лесозавода, я видел, как подъехал «воронок», как Виктора внесли туда двое бесконвойников, я мысленно прощался с ним, а по щекам у меня текли слезы. Последнее время Виктор часто повторял: «Всегда помни, Заур, о том, что палка о двух концах. Умный человек, обдумывая предприятие, никогда не должен забывать о его провале. Предвидеть все невозможно, но постараться избежать провала можно». Эти слова мне почему-то особенно врезались в память. За проступок, совершенный в молодости, этот человек пережил на протяжении оставшихся 35 лет, наверное, все муки ада, которые люди придумали на земле, и умер, забытый всеми. Я думаю, что Бог простил его, люди – навряд ли. Все, что можно было сделать, чтобы проводить его в последний путь, мои кореша постарались сделать, тем более трое из них были на головном. Мне же нельзя было там появляться, но я простился с ним еще раньше на крыше лесозавода. На следующий день после смерти Виктора я достал из тайника его шкатулку. Помимо карты и трубы, сделанной из стекол очков плюс и минус, заменяющей бинокль, там лежали маленькие женские часы марки «Победа», небольшой слиток золота, напоминающий крохотный кленовый лист, золотой крестик, ладанка и письма. Письма были перевязаны зеленой тесьмой, все они были от женщины, написанные очень давно, судя по тому, как пожелтели листки. Хоть мне и не было разрешено прочесть их, одно я все же прочел из любопытства. Думаю, такой грех мне будет прощен, остальные же я сжег, даже не думая продолжить свое занятие, ибо это письмо оставило глубокий след в моей душе. Исходя из многих соображений, я не берусь его обнародовать, и понять меня, думаю, несложно. В процессе жизненного пути человеку приходится многому учиться. Некоторые премудрости он может познавать годами, а бывает и так, что какие-то навыки, которые по логике вещей должны усваиваться годами, он усваивает в более короткий срок. Безусловно, к тому должны быть особые причины, ибо у каждого из нас свой жизненный путь, у кого-то он легок, у других тернист. Обычно условия жизненного бытия диктуют нам не только правила поведения, но и правила выживания в той среде обитания, где волею судьбы приходится жить. Но что неоспоримо, так это то, что человеческим возможностям нет предела. За эти несколько месяцев, проведенных с Абвером, я прошел большую школу, его уроки пригодились мне на всю оставшуюся жизнь. В принципе я был готов к побегу как морально, так и физически. Оставался только последний этап задуманного – способ побега. Я все время помнил слова Абвера: «Лучше чем в вагоне тебе не уйти, но нужно правильно спрятаться и по возможности обезопасить себя со всех сторон». Поэтому для меня было очевидным, что способом побега должен служить вагон. Если читатель помнит, а я уже упоминал об этом, на биржу со станции Железнодорожная, которая вплотную примыкала к северным ее воротам, каждый день загоняли несколько составов с пустыми вагонами. Возле каждого цеха с готовой продукцией стоял пустой вагон, и его потихоньку загружали. За погрузкой следил автоматчик, при этом также присутствовал и десятник, который подсчитывал груз. Не один день я колесил по бирже, пока мой выбор не пал на тарный цех. И вот почему. Цех этот был передовой, бригадиром в нем был очень неглупый малый по кличке Дурак. Здесь каждый день требовались пустые вагоны для отправки готовой продукции – тарной дощечки. Но в этом заключалась одна сторона моего выбора. Другая же состояла в том, что в цеху работали два моих земляка, которых я знал по свободе, оба они были по жизни мужики порядочные, а главное – отзывчивые люди. Один сидел за аварию по его вине, у другого было что-то посложней, но это не играло никакой роли в моем выборе. В сумме у обоих было больше 20 лет сроку. Если уж не на все сто, то на 90 процентов им я мог довериться, и, как оказалось впоследствии, я в них не ошибся. Как только я открылся им, они тут же, без всяких отговорок, согласились помочь мне. За несколько дней мне было необходимо подготовиться к побегу, проработав все детали, при этом не привлекая внимания к себе, и с этой задачей я справился блестяще. Но вот именно за несколько дней до побега, а время и день уже были мною определены, когда мы сидели в кацебурке, некогда принадлежащей покойному Абверу, и обсуждали некоторые детали побега, ко мне на огонек заскочил один мой земляк – Артур. Как обычно в таких случаях, мы заварили чифир, и по завершении этого лагерного ритуала Артур, в какой уже раз, стал сетовать на жизнь и вслух мечтать о побеге. Ни для кого из нас в этом не было ничего удивительного. Срок у него был десять лет за изнасилование, которого он не совершал. Я-то об этом знал точно.

Дело в том, что до этого мы сидели с ним вместе в Северной Осетии, в поселке Дачном, на общем режиме. Он освободился раньше меня, и вскоре прошел слух, что он сел снова. И только после моего освобождения, когда я встретил его брата, тот рассказал мне его историю. Я думаю, повторять ее нет надобности, ибо она банальна и характерна для того времени. Ко всему прочему, мы были соседи, и я знал Артура, так же как и его братьев, с самого детства.

Всю бендешку окутал сизый и пахучий дым, струившийся от самокруток из «медведя», из которых каждый затягивался, смакуя едкую отраву после вкусного чифиря. Я вдруг призадумался. А что, не взять ли мне Артура с собой. Знал я его неплохо, и в том, что он не подведет, был почти уверен, главное – он не был трусом. А это очень весомый аргумент. Что же касается деталей, то я мог ввести его в курс дела в течение суток, ну а знаниями поделился бы с ним «по ходу пьесы». Я был один на один со своими мыслями, и в моем мозгу пробежало: может ли кому-то повредить это мое решение? И тут же я ответил самому себе: нет! Только мне одному. Таким образом, мгновенно решив то, о чем я даже и не помышлял еще несколько минут назад, я спросил у Артура до такой степени спокойно и непринужденно, что это даже не вызвало удивления у остальных: «А что, Артур, если бы тебе предложили завтра же отправиться в побег, ты бы согласился?» Хорошенько затянувшись самокруткой, а на самом деле используя этот нехитрый маневр, чтобы подумать несколько секунд, он ответил: «Главное, от кого исходит это предложение?» – «От меня», – ответил я тут же. «Согласен, без базара, – сказал он, – но ведь нужен план». – «Все уже давно готово», – ответил один из присутствующих. «Ну что ж, тогда вперед, Заур», – ответил Артур, на этот раз не задумываясь ни секунды. Таким образом, мой план, который я готовил с покойным Абвером в течение нескольких месяцев, претерпел серьезные изменения за несколько минут. Ну что ж, подумал я, значит, так суждено, вперед и с Богом, бродяга! А где-то в глубине души непроизвольно я спрашивал у самого себя: одобрил бы мои действия Абвер?

Книга вторая. От звонка до звонка

Часть I. Побег

Глава 1. Подготовка к свалу

И вот наступил наконец день нашего побега. Это был первый день лета, а значит, и день моего рождения – 1 июня 1975 года. Как описать чувства, которые переполняют вас, когда уже сегодня вы должны перейти Рубикон, который может предстать перед вами в виде колючей проволоки, забора, «паутины», тропы наряда, а может быть, и вагона с тарной дощечкой? Думаю, что описать их сможет лишь тот, кто их испытал.

День этот выбран был, конечно, не случайно. Мы рассчитали заранее, что в этот день менты искать нас особо не будут, да и шума поднимать не станут, решив, что мы спим где-то пьяные. Я еще задолго до дня рождения рассказывал многим, как бы хвастаясь, как я широко намерен его отметить. Этот совет был дан мне покойным Абвером. Таким образом, мы выиграли некоторое время, которого так не хватает всегда беглецу. Конечно, некоторые детали плана я уже дорабатывал большей частью с Артуром. Нам также пришлось дополнить нашу экипировку и взять кое-что еще из припасов.

И вот как был претворен в жизнь первый этап плана побега. Накануне дня рождения мы были в ночной смене, а утром на съем поставили вместо себя других, таким образом оставшись на бирже. Окружающие эту перестановку восприняли нормально, без подозрений, ибо этот день, как стало уже всем известно, был днем моего рождения, а такие действия практиковались в зоне частенько.

С утра, как только ночные смены ушли на съем, мы спрятались в штабе рядом с платформой и стали ждать утреннюю смену. Сороковая бригада, в которой работали наши подручные, выходила с утра. На воротах цеха мы нарисовали большого кота углем, как было условленно. Это означало, что мы притаились и ждем. Ждать, к счастью, пришлось недолго.

Здесь, в лагере, в отличие от свободы, администрация пыталась вдолбить всем и каждому: ни одной лишней минуты перекура или обеда, ни секунды бездействия или простоя; каждая секунда – премиальные деньги, каждая минута – чины и награды. Поэтому из работяг пытались выжать максимум, пока была возможность пользоваться дармовой рабочей силой, то есть пока не кончался срок.

Вагон вместе с автоматчиком подкатил к цеху, и началась обычная суета, какая бывает в таких случаях. Наша общая задача заключалась в следующем: пока грузится вагон с тарной дощечкой и одновременно нашими подручными делается схрон, мы должны проскочить незамеченными в вагон. Это и был первый этап.

Затаившись в штабеле, как два диких зверя, выжидающих добычу, и вперяя свои взгляды в щель на платформу, мы терпеливо ждали удобного случая и следили, ни на секунду не отрывая взора от открытого вагона. Тарная дощечка – это брикеты (7050 см), скрученные проволокой с четырех сторон. Грузили ее, конечно же, наши друзья.

Все было заранее приготовлено. Несколько досок – пятидесяток и пятиметровок – лежали неподалеку, и между делом их уже успели закинуть в вагон. Для этого они придумали такой способ: таскать брикеты по шесть штук на доске, чтобы быстрее загрузить вагон. Такая инициатива всегда нравилась конвою и не внушала подозрений. Таким образом, пока была загружена половина вагона, схрон был уже почти готов и все необходимые нам вещи лежали там и ждали нас.

Для того чтобы пронести их в вагон, потребовалась некоторая изобретательность. Тарную дощечку сбили гвоздями в виде двух брикетов, при этом внутри она была пустой, а сверху накрывалась крышкой. Таким образом, не привлекая ничьего внимания, в вагон и были занесены на доске два хорошо отточенных ножа с удобными рукоятками, такими, с которыми в старину ходили на медведя; узкое, хорошо отцентрированное полотно по дереву, 22 метра тонкого шелкового шнура, фонарь, смотровая труба, карта, часы, наследство покойного Абвера, деньги, две баночки с жеваным раствором елейника – чтобы сбивать собак со следа, лейкопластырь, мазь для ран, остро отточенные с обеих сторон маленькие гвозди-скобы, три бинта, флакончик с йодом, по два широких кожаных ремня и баночка из-под кофе с древесным клеем, специально перемешанным с раствором елейника и предназначенным замазывать щели в стенах и полу вагона.

Вагоны, которые загоняли на биржу, были все старые, со сгнившей древесиной, но, даже если бы они были и новыми, процедура не была бы изменена. Так было намечено, заранее предусмотрено, и мы должны были строго придерживаться разработанного плана. Ни табака, ни сигарет, ни махорки с нами не было. Со дня побега мы автоматически бросали курить. Почти все, зависящее от наших подельников, было сделано, но подходящего момента, чтобы проникнуть в вагон, все еще не было.

Уже начали загружать вторую половину вагона, и мы не на шутку забеспокоились – читатель согласится с тем, что было от чего. Но не мы одни проявляли это чувство. Наши друзья тоже начали нервничать, им приходилось потруднее нашего, ну а учитывая их образ жизни вообще, с их стороны этот поступок можно было считать просто геройством. Мы хорошо всё понимали.

Автоматчик стоял как вкопанный возле вагона, а рядом с ним стоял учетчик, и уже почти час ни тот ни другой не трогались с места. Один считал, другой смотрел. Тут и мышь не смогла бы проскочить, но мы все же проскочили, и опять это была заслуга наших подельников: изобретательности им было не занимать. От основной ветки железной дороги, которая опоясывала биржу, отходили ветки по 50-100 метров в длину к каждому цеху, который производил что-либо на вывоз за пределы биржи. Была специальная бригада стрелочников, члены которой, получив с утра разнарядку, ходили целый день, передвигая стрелки в ту или другую сторону в зависимости от погрузки. Таким образом, к концу смены формировался целый состав с готовой продукцией у внутренних ворот биржи. Каждый день ровно в пять часов вечера поверхностно проверенный состав выводили с территории биржи на станцию Железнодорожная, где его формировали для отправки по стране.

Но главное – он проходил на станции капитальный шмон с собаками. Пройдя его, беглец мог быть наполовину уверен, что он ушел. Основная ветка по бирже проходила почти перпендикулярно дальней от нас стороны вагона. И вот, выждав момент, когда стрелочник, перекинув маятник стрелки, пошел дальше, один из подельников в мгновение ока спрыгнул с платформы и, подбежав к стрелке, установил ее на прежнее место. Стрелка была за вагоном, поэтому ни десятник, ни автоматчик его не видели, зато мы его видели хорошо; мало того, он даже дал нам знак рукой, чтобы были на стрёме. Мы поняли его и стали ждать, что же будет дальше.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Стихи и проза современных авторов на животрепещущие темы никого не оставят равнодушными и найдут сво...
Якоб Куизль – грозный палач из древнего баварского городка Шонгау. Именно его руками вершится правос...
«…Носящее имя основателя и первого председателя Палестинского Общества, великого князя Сергия Алекса...
…Беспокойная судьба викинга забросила ярла Сигурда Счастливого и его неустрашимых бойцов в священный...
Об Антоне Буслове стало известно благодаря интернету – из его собственных блогов и статей на разных ...
Самый скандальный германский политик, автор сенсационного супербестселлера с говорящим названием «Ге...