Север и Юг Гаскелл Элизабет
И ты воссядешь одесную Христа».
Людвиг Козегартен
«Да, истина, что в счастье мы сильны, и нам не нужен Бог.
Но стоит появиться горю, и душа безмолвна, не взывает к Богу».
Миссис Браунинг
Маргарет тотчас же пошла к Хиггинсам. Мэри высматривала ее, почти не надеясь, что она придет. Маргарет улыбнулась ей, чтобы приободрить. Они быстро прошли наверх, в комнату, где лежала покойная. Маргарет была рада, что пришла. На лице Бесси, прежде искаженном болью, волнением и тревожными мыслями, сейчас была кроткая улыбка вечного покоя. Слезы выступили у Маргарет на глазах, но в душе и она ощущала полный покой. И это была смерть?! Она выглядела более умиротворяющей, чем жизнь. На память Маргарет пришли несколько прекрасных цитат из Библии. «Они успокоятся от трудов своих».[22] «Там отдыхают истощившиеся в силах».[23] «Как возлюбленному своему Он дает сон».[24]
Очень медленно Маргарет отвернулась от кровати. Мэри робко рыдала, стоя в дверях. Они молча спустились вниз.
В центре комнаты, опираясь рукой о стол, стоял Николас Хиггинс. Было видно, что он потрясен случившимся. Его глаза казались огромными, но взгляд был холодным и свирепым. Он старался осознать смерть дочери, пытался понять, что отныне ее место уже не здесь. Она была больна и умирала так долго, что он убедил себя, что она не умрет, что она «спасется».
Маргарет посчитала, что она не имеет права находиться здесь, бесцеремонно вторгаясь в обитель смерти, что она должна оставить отца Бесси наедине со своим горем. Она на мгновение замерла на ступеньке лестницы, увидев его отрешенный взгляд, и попыталась бесшумно проскользнуть мимо.
Мэри, войдя в комнату, села на первый же стул и, сняв передник через голову, зарыдала.
Этот звук, казалось, отрезвил Хиггинса. Внезапно он схватил Маргарет за руку и удерживал ее, пока не смог вымолвить хоть слово. Его голос был невнятным, глухим и хриплым:
Вы были с ней? Вы видели, как она умерла?
Нет! — ответила Маргарет, стоя неподвижно с величайшим терпением.
Прошло какое-то время, прежде чем он снова заговорил, продолжая держать ее за руку.
Все люди должны умереть, — произнес он наконец с необычной торжественностью, и Маргарет подумала, что он, должно быть, выпил, и его мысли путаются.
Но она была моложе меня, — он не смотрел на Маргарет, но по-прежнему крепко сжимал ее руку. Внезапно он взглянул на нее, ища подтверждения своей нелепой догадке. — Вы точно уверены, что она умерла… а не в обмороке и не в забытьи? С ней так часто бывало раньше.
Она умерла, — ответила Маргарет.
Она не боялась разговаривать с ним, хотя его пожатие причиняло ей боль, а во взгляде промелькнуло безумие.
Она умерла! — повторила она.
Он по-прежнему смотрел на нее, словно пытался понять, о чем она говорит. Затем, резко отбросив руку Маргарет и бросившись к столу, с неистовыми рыданиями он перевернул его и всю мебель в комнате. Мэри, дрожа, подошла к нему.
Уйди! Уйди! — неистово и невнятно закричал он на нее. — Какое мне дело до тебя?
Маргарет взяла руку Мэри и нежно держала в своей. Николас рвал на себе волосы, бился головой о дерево, а потом упал, изнуренный и оглушенный. Его дочь и Маргарет по-прежнему не двигались. Мэри дрожала с головы до ног.
Прошло, может быть, минут пятнадцать, может быть, час, — Николас наконец поднялся. Его глаза распухли и налились кровью, а сам он, казалось, забыл, что в комнате есть еще кто-то. Увидев, что за ним наблюдают, он нахмурился, встряхнулся, бросив на них еще один угрюмый взгляд и, не сказав ни слова, направился к двери.
О, отец, отец! — воскликнула Мэри, удерживая его за руку. — Не сегодня! В другой раз, но не сегодня. О, помогите мне! Он снова собирается напиться! Отец, я не пущу тебя. Ты можешь ударить меня, но я не пущу тебя. Она мне сказала напоследок, чтобы я не позволяла тебе пить!
Маргарет стояла в дверном проходе, молчаливая, но непреклонная. Хиггинс посмотрел на нее с вызовом.
Это мой дом. Уйди с моего пути, девушка, или я вышвырну тебя вон! — с силой отбросив Мэри, он готов был ударить Маргарет.
Но она даже не пошевелилась, не отвела от него серьезного, пристального взгляда. Он уставился на нее с угрюмой свирепостью. Если бы Маргарет сделала хоть одно движение, он бы оттолкнул ее даже сильнее, чем свою дочь, по лицу которой потекла кровь.
Почему вы так на меня смотрите? — спросил он наконец, укрощенный, и испытывая благоговейный трепет перед ее суровым спокойствием. — Если вы думаете, что удержите меня, потому что она любила вас… в моем собственном доме, куда я вас не приглашал, вы ошибаетесь. Мужчине тяжело, когда он не может получить единственное утешение, какое ему осталось.
Маргарет поняла, что он признал ее власть. Но что ей делать дальше? Он сел на стул рядом с дверью, почти покоренный, но еще рассерженный, намереваясь выйти, как только она оставит свой пост, но не желая применять силу. Маргарет накрыла ладонью его руку.
Пойдемте со мной, — сказала она. — Пойдемте и посмотрим на нее!
Ее голос был очень тихим и торжественным, в нем не было и тени страха или сомнения. Хиггинс молча поднялся и стоял, пошатываясь, с выражением упрямой нерешительности на лице. Маргарет спокойно и терпеливо ждала, когда он повинуется. Он же испытывал странное удовольствие, заставляя ее ждать. Но наконец он двинулся к лестнице.
Маргарет и Николас стояли у постели Бесси.
Она сказала Мэри: «Не позволяй отцу пить». Это были ее последние слова.
Ей теперь не больно, — пробормотал он. — Теперь ничто не причиняет ей боль, — а затем, повысив голос до жалобного плача, продолжил:
Мы можем ссориться и ругаться… мы можем мириться… мы можем голодать — но никакие наши несчастья теперь не тронут ее. Она уже получила свою долю страданий. Сначала тяжелая работа, потом болезнь — у нее была собачья жизнь. И умерла, не узнав ни малейшей радости за всю свою жизнь! Нет, девушка, что бы она ни говорила, она ничего не узнает об этом. А я должен выпить, просто чтобы справиться с горем.
Нет, — ответила Маргарет мягко. — Вы не будете пить. Если ее жизнь была такой, как вы говорите, она, во всяком случае, не боялась смерти, как некоторые. О, если бы вы слышали, как она говорила о будущей жизни, невидимой жизни с Богом, к которому она теперь ушла!
Он покачал головой, отведя взгляд в сторону от Маргарет. Его бледное, изможденное лицо глубоко поразило ее.
Вы очень устали. Где вы были весь день? Не на работе?
Разумеется, не на работе, — ответил он, коротко и мрачно усмехаясь. — Это не то, что вы называете работой. Я был в Комитете, пытался заставить глупцов прислушаться к голосу разума. Этим утром, до семи, я был у жены Баучера. Она прикована к постели, но больше всего на свете хочет узнать, где шляется эта глупая скотина, ее муж, как будто я прячу его… как будто я могу охранять его. Проклятый дурак, он смешал все наши планы! На больных ногах я ходил повидать людей, которых не увидишь, потому что закон теперь против нас. И моей душе ыло гораздо больнее, чем ногам. И если бы я не встретил друга, я бы не узнал, что она умерла. Бесс, девочка, ты бы поверила мне, ты бы поверила, правда? — он обратился к безмолвному телу с исступленной мольбой.
Я уверена, — сказала Маргарет, — я уверена, что вы не знали. Это произошло неожиданно. Но сейчас, вы понимаете, все будет иначе. Вы знаете, вы видите, что она лежит здесь, вы слышали ее последние слова. Вы не пойдете?
Он не ответил. В сущности, где еще он должен был искать утешение?
Пойдемте ко мне домой, — наконец произнесла она и сама испугалась собственных слов. — По крайней мере, вы как следует поедите, что, я уверена, вам необходимо.
Ваш отец священник? — спросил Хиггинс неожиданно.
Был, — коротко ответила Маргарет.
Я пойду и выпью чаю с ним, раз уж вы пригласили меня. Мне всегда много чего хотелось сказать священнику, и мне все равно, проповедует он сейчас или нет.
Маргарет была озадачена. Он будет пить чай с ее отцом, который совершенно не готов принимать гостей — ее мать так больна — это было бесспорно. И все же, если она сейчас отступит, будет еще хуже, чем раньше — он пойдет в пивную. Она подумала, что если бы она могла привести его к себе домой, это было бы большим достижением; что так она будет уверена, что в будущем не случится ничего непредвиденного.
Прощай, девочка! Мы расстались с тобой наконец. Но ты была благословением для своего отца с самого рождения. Благослови Бог твои бледные губы, девочка, на них сейчас улыбка. И я рад увидеть ее, хотя теперь я одинок и несчастен навеки.
Он наклонился и нежно поцеловал дочь, накрыл ее лицо и последовал за Маргарет. Она поспешно спустилась с лестницы, чтобы рассказать Мэри о своем приглашении. Она уговаривала Мэри пойти с ними, потому что ее сердце страдало при мысли, что придется оставить бедную любящую девочку одну. Но Мэри сказала, что у нее есть друзья среди соседей, которые придут и посидят с ней немного, все будет хорошо, но отец…
Ей хотелось сказать больше, но он уже стоял возле них. Он старался не показывать своих чувств, как будто устыдился, что поддался им, и даже пытался казаться веселым, что больше всего было похоже на «треск тернового хвороста под котлом».[25]
Я иду пить чай с ее отцом, вот как!
Но, выйдя на улицу, он надвинул кепку низко на лоб и не глядел по сторонам, пока шел рядом с Маргарет. Он боялся расстроиться от слов, а еще больше от взглядов и сочувствия соседей. Поэтому он и Маргарет шли молча.
Когда они подошли к улице, на которой жила Маргарет, Хиггинс осмотрел свою одежду, руки и ботинки.
Может, мне сначала почиститься?
Конечно, это было бы желательно, но Маргарет заверила его, что он сможет сначала пройти во двор, где ему будет предложено мыло и полотенце. Сейчас она не могла позволить ему ускользнуть от нее.
Следуя за прислугой по коридору и через кухню, он аккуратно наступал на каждую темную отметину в рисунке пола, чтобы скрыть свои грязные следы. Маргарет поднялась наверх. Она встретила Диксон на лестничной площадке.
Как мама? Где папа?
Миссис Хейл устала и ушла в свою комнату. Она хотела лечь спать, но Диксон убедила ее прилечь на диване и принесла ей чай. Это лучше, чем долго лежать в кровати, мучаясь от беспокойства.
Пока все шло хорошо. Но где мистер Хейл? Он — в гостиной. Маргарет вошла, чуть запыхавшись, и постаралась как можно короче рассказать о случившемся. Конечно, она рассказала не все. Ее отец был ошеломлен, когда она сообщила ему, что пригласила к чаю пьяного ткача, и он сейчас ждет в кабинете. Маргарет горячо просила за Хиггинса. Кроткий, добросердечный мистер Хейл был готов утешить его в горе, но, к несчастью, Маргарет упомянула и о том, что Хиггинс пьет, и она привела его к себе домой только потому, что это было последнее средство удержать его от выпивки. Одно вытекало из другого так естественно, что Маргарет едва осознала, что она сделала, пока не увидела легкое выражение отвращения на лице отца.
О, папа! Он действительно тот человек, который тебе понравится… если ты не будешь с самого начала относится к нему предвзято.
Но, Маргарет, привести домой пьяного мужчину, когда твоя мать так больна!
Маргарет изменилась в лице.
Мне очень жаль, папа. Он очень тихий. Он только довольно странный, но это, возможно, из-за шока от смерти Бесси.
На глазах Маргарет выступили слезы. Мистер Хейл обхватил ее грустное лицо ладонями и поцеловал в лоб.
Все в порядке, дорогая. Я пойду и успокою его, как могу, а ты навести свою мать. Только, если можешь, приди и составь нам компанию. Я буду рад.
О да, спасибо.
Но как только мистер Хейл вышел из комнаты, она выбежала за ним.
Папа, ты не должен удивляться тому, что он говорит. Он… я имею в виду, он во многом не верит в то, во что мы верим.
О, боже! Пьяный неверующий ткач! — в смятении произнес про себя мистер Хейл. Но Маргарет он сказал только:
Если твоя мать ложится спать, спускайся немедленно.
Маргарет вошла в комнату матери. Миссис Хейл очнулась от дремоты.
Когда ты написала Фредерику, Маргарет? Вчера или позавчера?
Вчера, мама.
Вчера? И письмо ушло?
Да, я сама отправила его.
О, Маргарет, я так боюсь, что он приедет! А если его узнают?! Если его схватят?! А если его казнят спустя столько лет, что он скрывался и жил в безопасности?! Я засыпаю и вижу во сне, что его поймали и пытают.
О, мама, не бойся. Риск совсем небольшой. Мы сделаем все, чтобы Фредерик не пострадал. Если бы мы были в Хелстоне, было бы в двадцать… сто раз хуже. Там каждый помнит его, и если бы к нам в дом приехал незнакомец, то все были бы уверены, что это Фредерик. Здесь никто не знает и никто не интересуется тем, что мы делаем. Диксон будет охранять дверь как дракон, пока он будет здесь? Правда, Диксон?
Им придется изловчиться, чтобы пройти мимо меня! — сказала Диксон, возмущенная даже самой мыслью о подобной попытке.
И ему не нужно будет выходить, разве что в сумерки он выйдет подышать воздухом, бедняга!
Бедняга! — повторила миссис Хейл. — Я почти жалею, что ты написала. Будет уже слишком поздно остановить его, если ты снова напишешь, Маргарет?
Боюсь, что так, мама, — ответила Маргарет, вспоминая, с какой настойчивостью миссис Хейл умоляла его приехать, если он желает застать ее живой.
Мне всегда не нравилось что-то делать в такой спешке, — сказала миссис Хейл.
Маргарет молчала.
Успокойтесь, мэм, — сказала Диксон с напускной веселостью. — Вы знаете, что больше всего вам хочется увидеть мастера Фредерика. И я рада, что мисс Маргарет написала ему немедленно, без колебаний. Я даже хотела сделать это сама. И мы хорошо спрячем его, будьте уверены. В доме только Марта не сделала бы ничего, чтобы спасти его, и я думаю, что в это самое время можно отправить ее повидать мать. Она как-то говорила мне, раз или два, что ей бы хотелось уехать, потому что у ее матери был удар, когда она приехала сюда, — только ей не нравилось просить. Но я прослежу, чтобы она уехала, как только мы узнаем, когда он приедет. Господь благослови его! Поэтому спокойно пейте чай, мэм, и положитесь на меня.
Миссис Хейл доверяла Диксон больше, чем Маргарет. Слова старой няни на время успокоили ее. Маргарет молча разлила чай, пытаясь придумать, что сказать. Но у нее возник ответ, похожий на ответ Даниеля О’Рурка,[26] когда человек с Луны попросил его убраться со своего серпа. «Чем больше вы просите нас, тем дольше мы не пошевелимся». Чем больше она старалась думать о чем-то еще, кроме опасности, которой подвергнется Фредерик, тем больше ее воображение цеплялось за эту мысль. Ее мать болтала с Диксон и, казалось, совершенно позабыла о том, что Фредерика могут схватить и казнить, что из-за ее желания и из-за поступка Маргарет он подвергается опасности. Ее мать была из тех людей, которые отбрасывают дурные мысли прочь, как ракета выбрасывает искры. Но, воспламеняясь от горючего, искры долго тлеют и, в конце концов все вокругсгорает в ужасающем пламени. Маргарет была рада, что, исполнив свои дочерние обязанности, может теперь спуститься в кабинет. Ей было интересно, как поладили друг с другом ее отец и Хиггинс.
С самого начала порядочный, добродушный и простодушный, старомодный джентльмен своими утонченными и любезными манерами бессознательно пробудил в собеседнике всю его скрытую учтивость.
Мистер Хейл одинаково относился ко всем своим ближним: ему не приходило в голову, что разница в сословиях должна как-то проявляться в разговоре. Он поставил стул для стоящего Николаса, который сел только по просьбе мистера Хейла. Он называл его неизменно «Мистер Хиггинс», вместо короткого «Николас» или «Хиггинс», к которым был привычен «пьяный, неверующий ткач». Но Николас не был ни обычным пьяницей, ни законченным атеистом. Он пил, чтобы запить заботы, как он сам выразился, и был неверующим до сих пор, потому что не нашел еще той формы веры, которую он мог бы принять всем сердцем и душой.
Маргарет была немного удивлена и очень довольна, когда обнаружила, что отец и Хиггинс заняты серьезным разговором, хоть они частенько не совпадали во мнениях. Каждый обращался к собеседнику с кроткой вежливостью. Николас в роли гостя — чистый, опрятный и тихий — был для нее новым человеком, ведь прежде она видела его только полновластным хозяином в его собственном доме. Он «пригладил» волосы свежей водой, перевязал шейный платок и позаимствовал огарок свечи, чтобы отполировать ботинки. И вот он сидел, убеждая в чем-то ее отца ровным и тихим голосом с сильным даркширским акцентом. Мистер Хейл с интересом прислушивался к тому, что говорит его собеседник. Он оглянулся, когда она вошла, улыбнулся и тихо предложил ей свой стул, а затем сел снова, по возможности быстро, низко поклонившись своему гостю, как бы извиняясь за заминку. Хиггинс кивнул ей в знак приветствия, а она бесшумно разложила свое рукоделие на столе и приготовилась слушать.
Как я говорил, сэр, я полагаю, вы не слишком верите в себя, если живете здесь… если вы приехали сюда. Я прошу у вас прощения, если неверно выразился. Но для меня сейчас вера — это размышление над высказываниями, правилами и обещаниями, сделанными людьми, которых вы никогда не видели, о фактах и жизни, о которых ни вы и никто другой ничего достоверно не знаете. Вот вы говорите, что это и есть истины, истинные высказывания и истинная жизнь. Я просто спрашиваю: где доказательства? Повсюду есть более мудрые и более образованные, чем я, люди, у которых есть время думать над такими вещами, пока я трачу свое время на то, чтобы заработать на хлеб. Ну, я понимаю этих людей. Их жизни открыты для меня. Они — реальные люди. Они не верят в Библию… не они. Они могут говорить, что верят, ради формы. Но, Господи, сэр, вы думаете, что, проснувшись утром, они восклицают: «Что мне сделать, чтобы заслужить вечную жизнь?» или «Что мне сделать, чтобы наполнить кошелек в этот благословенный день? Куда мне пойти? Какие сделки мне заключить?» Кошелек, золото и банкноты — вот настоящие вещи, вещи, которые можно почувствовать и потрогать. Это — реальность, а вечная жизнь — это все разговоры, очень подходящие для… я прошу у вас прощения, сэр. Вы — священник без работы, я полагаю. Что ж! Я никогда не стану неуважительно отзываться о человеке, который находится в таком же затруднительном положении, что и я. Но я задам вам другой вопрос, сэр, и я не хочу, чтобы вы отвечали на него, только запомните это раз и навсегда. Прежде вы считали нас теми, кто только верит в то, что видит, как дураки и простаки. Если бы спасение, будущая жизнь и тому подобное были бы правдой… не в словах людей, а в самих сердцах людей… разве вы не думаете, что они бы так же надоели нам с этим, как они надоели со своей политической экономией? Им слишком хочется примирить нас с этой мудростью. Если бы это было правдой, они обратились бы к вере и обратили бы нас.
Но хозяева не имеют никакого отношения к вашей религии. Все, что вас связывает — это торговля… так они думают… и это все, чем они обеспокоены.
Я рад, сэр, — ответил Хиггинс с любопытством во взгляде, — что вы добавили, «так они думают». Боюсь, я бы подумал, что вы — лицемер, если бы вы этого не сказали, несмотря на то, что вы — священник, или даже потому что вы — священник. Знаете, если бы вы говорили о религии, как о чем-то, что, будь оно правдой, не касалось бы всех людей, не приковывало бы всеобщее внимание, я бы подумал, что вы плут, и я бы даже подумал, что вы больше дурак, чем плут. Надеюсь, без обид, сэр.
Нисколько. Вы считаете, что я ошибаюсь, а я считаю, что вы еще более ошибаетесь. Я не жду, что смогу вас убедить за один день и за один разговор. Но давайте узнаем друг друга и свободно поговорим об этом, и правда восторжествует. Я бы не верил в Бога, если бы не поверил этому. Мистер Хиггинс, я верю, что в глубине души вы верите… (мистер Хейл понизил голос до благоговения)… вы верите в Него.
Николас Хиггинс вдруг встал прямой и непреклонный. Маргарет вскочила — увидев, как дергается его лицо, она подумала, что у него конвульсии. Мистер Хейл испуганно посмотрел на нее. Наконец Хиггинс нашел нужные слова:
Послушайте! Ваши уговоры окончатся ничем. Ради чего вы пытаете меня своими сомнениями? Подумайте о ней — она лежит там из-за той жизни, что выпала на ее долю, и потом подумайте, как вы отказываете мне в том единственном утешении, что мне осталось… что Бог существует, и что Он уготовил ей такую жизнь. Я не верю, что она когда-нибудь снова будет жить, — сказал он, садясь, и его голос снова зазвучал безжизненно и равнодушно. — Я не верю ни в какую другую жизнь, кроме этой, в которой она так много страдала и претерпела столько тревог. И я не могу вынести мысли, что все это было случайно, что все могло измениться от дуновения ветра. Много раз, когда я думал об этом, я не верил в Бога, но я никогда не признавался в этом себе, как многие. Я мог посмеяться над теми, кто так делал, словно бросал вызов, но потом оглядывался, чтобы посмотреть, услышал ли Он меня, раз Он там был. Но сегодня, когда я остался одиноким, я не буду слушать ваши вопросы и ваши сомнения. В этом шатком мире есть одна неизменная и простая вещь — разумная или неразумная, я буду цепляться за нее. Это то самое благо для счастливых людей…
Маргарет мягко дотронулась до его руки. Она до сих пор ничего не сказала, и он не слышал, как она поднялась.
Николас, мы не хотим вас переубеждать, вы не поняли моего отца. Мы не убеждаем, мы верим, как и вы. Это единственное утешение для души в горести.
Он обернулся и схватил ее за руку.
Да, это, это… — он вытер слезы тыльной стороной ладони. — Но вы знаете, она лежит мертвая дома, а я совершенно потрясен горем, и временами едва осознаю то, что говорю. Как будто речи, которые произносили люди… умные и толковые вещи, как я временами думал… проросли и расцвели в моем сердце. Вдобавок забастовка провалилась, разве вы не знали, мисс? Я шел просить ее, как нищий, дать мне немного утешения в этой беде. И тут мне сказали, что она умерла… просто умерла. Вот и все. Но для меня этого было достаточно.
Мистер Хейл поднялся снять нагар со свечей, чтобы скрыть свои чувства.
Он не атеист, Маргарет, как ты могла так сказать? — укоризненно пробормотал он. — Я хочу прочитать ему четырнадцатую главу из Книги Иова.
Я думаю, пока не стоит, папа. Возможно, не всю. Давай расспросим его о забастовке и выскажем сочувствие, в котором он нуждается, и которое надеялся получить от бедной Бесси.
Поэтому они спрашивали и слушали. Рассуждения рабочих, как и многих хозяев, основывались на ложных предпосылках. Комитет понадеялся на рабочих, как будто те, обладая выносливостью машин, способны были бы неизменно действовать твердо и спокойно, и не позволить человеческим чувствам взять верх, как в случае с Баучером и бунтовщиками. Они верили, что их протест против несправедливости возымеет на чужаков тот же самый эффект, как несправедливость (вымышленная или реальная) — на них самих. Соответственно, они были удивлены и негодовали, когда бедные ирландцы приехали и заняли их место. Это негодование сдерживалось в определенной степени презрением к«этим ирландцам» и удовольствием от мысли, что они неумело справляются со своей работой и смущают новых хозяев своим невежеством и глупостью. Но самым жестоким ударом оказалось то, что милтонские рабочие не подчинялись приказам Союза сохранять мир, что бы ни случилось. Они вызвали разногласие в Союзе и посеяли панику.
И поэтому забастовка закончилась, — сказала Маргарет.
Да, мисс. Все кончено. Завтра двери фабрик широко распахнутся, чтобы впустить всех, кто попросит работу. Хотя бы только для того, чтобы показать, что они не имеют никакого отношения к забастовке. А если бы они были тверды, то смогли бы получать жалованье, какого никто не получал за последние десять лет.
Вы ведь получите работу, правда? — спросила Маргарет. — Вас же хорошо знают, разве нет?
Хэмпер позволит мне работать на своей фабрике, когда отрежет себе свою правую руку, не раньше и не позже, — тихо ответил Николас.
Маргарет печально умолкла.
Кстати, о жалованьи, — сказал мистер Хейл. — Вы не обижайтесь, но я думаю, вы допустили несколько серьезных ошибок. Я бы хотел прочитать вам несколько высказываний из книги, которая у меня есть, — он поднялся и подошел к книжным полкам.
Не беспокойтесь, сэр, — сказал Николас. — Вся эта книжная чепуха влетает в одно ухо, а вылетает в другое. На меня это не произведет впечатления. Прежде чем между мной и Хэмпером произошел раскол, надсмотрщик рассказал ему, что я подговаривал рабочих просить большее жалованье. И Хэмпер встретил меня однажды во дворе. У него была тонкая книжка в руке, и он сказал: «Хиггинс, мне сказали, что ты один из тех проклятых дураков, что думают, что могут получать больше, если попросят. Да, вот ты и содержи их, когда повысишь им жалованье. Так, я даю тебе шанс и испытаю, есть ли у тебя разум. Вот книга, написанная моим другом, и если ты прочтешь ее, ты поймешь, от чего зависят размеры жалованья, и что ни хозяева, ни рабочие никак не могут на это повлиять, пусть даже они целыми днями надрывают свои глотки в забастовке как отъявленные дураки». Ну, сэр, я рассказал это вам — священнику, когда-то проповедовавшему и пытавшемуся убедить людей в том, что вам казалось правильным. Разве вы бы начали свою проповедь с того, что назвали их дураками или чем-то подобным, разве сначала бы вы не сказали им каких-то добрых слов, чтобы заставить их слушать и верить. И в вашей проповеди вы бы не останавливались каждый раз и не говорили бы им: «Вы — просто куча дураков, и я всерьез подозреваю, что мне бесполезно пытаться вложить в вас разум?» Я был сильно рассержен; я признаю, что взялся читать то, что написал друг Хэмпера… я был сильно возмущен этой манерой обращения ко мне, но я подумал: «Спокойно. Я пойму, что говорят эти парни, и проверю: они — простаки или я». Поэтому я взял книгу и с трудом прочел ее. Но, Господи помилуй, в ней говорилось о капитале и труде, труде и капитале, до тех пор, пока она не усыпила меня. Я не смог правильно уяснить себе, что есть что. О них говорилось, как будто они были добродетелью и злом. А все, что я хотел знать, есть ли права у людей, богатые они или бедные… были бы они только людьми.
Мистер Хиггинс, — произнес мистер Хейл, — я допускаю, что вас возмутил оскорбительный, глупый и нехристианский тон, каким мистер Хэмпер говорил с вами, рекомендуя книгу своего друга. Но если в этой книге говорилось, что жалованье не зависит от воли хозяев или рабочих, и что большинство успешно закончившихся забастовок могут лишь на время повысить его, а после, из-за результатов самой забастовки оно стремительно падает, значит, — книга рассказала вам правду.
Ну, сэр, — сказал Хиггинс упрямо, — может быть, а может, и нет. На эту точку зрения есть два мнения. Но пусть даже правда была вдвойне серьезней, но это не моя правда, если я не могу понять ее. Осмелюсь сказать, что в ваших латинских книгах на полках есть правда, но и это не моя правда, хоть я и понимаю значения слов. Если вы, сэр, или какой другой образованный, терпеливый человек придете ко мне и скажете, что научите меня понимать эти слова и не будете бранить меня, если я немного глуп и не понимаю, как одна вещь связана с другой, тогда через какое-то время я, может быть, и пойму эту правду, или не пойму. Я не буду клясться, что стану думать так же, как вы. Я не из тех, кто думает, что правду можно слепить из слов, такую чистую и аккуратную, как листы железа, что вырезают рабочие в литейном цеху. Не всякий проглотит одни и те же кости. Одна застрянет у человека в горле здесь, а другая — там. Уж не говоря о том, что для одного правда может оказаться сильной, а для другого — слишком слабой. Люди, которые намерены вылечить мир своей правдой, должны по-разному подходить к разным умам, и быть немного нежнее, когда преподносят им эту правду, — или бедные больные дураки выплюнут им ее в лицо. Теперь Хэмпер первый обвиняет меня и говорит, что это не пойдет мне на пользу, что я такой дурак, вот так то.
Мне бы хотелось, чтобы кто-то из самых добрых и мудрых хозяев встретился с вашими людьми и поговорил бы об этом. Это был бы наилучший путь, чтобы преодолеть ваши трудности. А они, я полагаю, происходят от вашего незнания… извините меня, мистер Хиггинс… вопросов, которые ради обоюдных интересов хозяев и рабочих должны были быть хорошо поняты обеими сторонами. Мне интересно, — мистер Хейл обратился и к своей дочери, — мистера Торнтона можно убедить сделать что-то подобное?
Вспомни, папа, — ответила она очень тихо, — он сказал однажды об управлении, ты знаешь что, — ей не хотелось более ясно намекать на разговор, в котором мистер Торнтон ратовал за мудрый деспотизм со стороны хозяев, поскольку она заметила, что Хиггинс услышал имя Торнтона и насторожился.
Торнтон! Он — тот парень, который сразу привез этих ирландцев, из-за этого и случился бунт, который погубил забастовку. Даже Хэмпер немного подождал бы, но Торнтон не стал ждать. А теперь, когда Союз поблагодарил бы его за преследование Баучера и тех парней, которые нарушили наши приказы, именно Торнтон выходит вперед и спокойно заявляет, что раз забастовке — конец, он, как пострадавшая сторона, не хочет настаивать на обвинении против бунтовщиков. Я думал, что у него больше смелости. Я думал, что он достиг своей цели и отомстил в открытую, но он говорит (один человек из суда передал мне его слова): «они прекрасно понимают, что будут наказаны за свой поступок, встретив трудности в поиске работы. Это будет достаточно суровое наказание». Я только хочу, чтобы они поймали Баучера и предали его суду, прежде чем это сделает Хэмпер. Я вижу тигра, и он начал охоту. Выпустит ли он его из своих когтей? Только не он!
Мистер Торнтон был прав, — сказала Маргарет. — Вы злы на Баучера, Николас. Иначе вы бы первый поняли, что там, где естественное наказание будет достаточно суровым за нанесенную обиду, любое другое наказание будет казаться местью.
Моя дочь — не большой друг мистера Торнтона, — сказал мистер Хейл, улыбнувшись Маргарет. А она, красная, как мак, поспешно склонилась над рукоделием. — Но я полагаю, что ее слова — правда. За это он мне нравится.
Ну, сэр, эта забастовка была для меня слишком утомительной. Не спрашивайте, расстроился ли я, когда увидел, как она терпит неудачу. Просто я не могу забыть тех, что страдали молча и держались до конца, смелые и непреклонные.
Простите, мистер Хиггинс, — сказала Маргарет. — Я мало знаю Баучера. Но единственный раз, когда я его видела, он говорил не о собственных страданиях, а о своей больной жене и своих маленьких детях.
Верно! Но сам он не сделан из железа. Он оплакивал свои собственные горести. Он не из тех, кто способен терпеть.
Как он пришел в Союз? — спросила Маргарет невинно. — Вы, кажется, не очень уважаете его, и мало бы выиграли от того, что он с вами.
Хиггинс нахмурил брови. Он молчал минуту или две. Затем ответил достаточно кратко:
Не мне говорить о Союзе. Они делают то, что делают. Все наши должны держаться вместе. И если кто-то этого не понимает, у Союза имеются средства и способы, как их образумить.
Мистер Хейл видел, что Хиггинс рассержен тем поворотом, который принял разговор, и молал. Но не Маргарет, хотя и она понимала, что Хиггинс говорит то, что чувствует. Инстинкт говорил ей, что этот вопрос слишком серьезен и требует полной ясности.
И что за способы и средства у Союза?
Николас взглянул на нее, будто упорно сопротивлялся ее желанию узнать правду. Но спокойное выражение ее лица, терпеливый и доверчивый взгляд, устремленный на него, заставили его ответить.
Что ж! Если человек не принадлежит Союзу, то тем, кто работает на соседнем станке, дан приказ не разговаривать с ним. Даже если он жалок или болен — все равно. Он — посторонний. Он — никто для нас. Он ходит среди нас, он работает среди нас, но он — никто. Я даже могу оштрафовать тех, кто говорит с ним. Вы попробуйте, мисс, попробуйте прожить год или два среди тех, кто отворачивается от вас, когда вы смотрите на них. Попробуйте работать среди людей, которые точат на вас зуб, и вы знаете, что никто не обрадуется и не проронит в ответ ни слова, если вы скажете, что вы рады. Если у вас на сердце тяжело, вы ничего им не расскажете, потому что они никогда не обратят внимания на ваши вздохи или грустные взгляды (а мужчина, который громко стенает, чтобы народ спрашивал его, что случилось — не мужчина) — просто попробуйте, мисс… по десять часов в течение трехсот дней, и вы поймете, что такое Союз.
Боже мой! — воскликнула Маргарет, — какая тирания! Нет, Хиггинс, мне совершенно безразлично, злитесь вы или нет. Я знаю, что вы не можете сердиться на меня, но даже если вы рассердились, я должна сказать вам правду: никогда прежде я не слышала о более жестокой пытке. И вы являетесь членом Союза! И вы еще говорите о тирании хозяев!
Нет, — ответил Хиггинс, — вы можете говорить то, что хотите. Между вами и моей злостью — глухая стена. Вы думаете, я забыл, кто лежит там, и как она любила вас? И это хозяева заставили нас грешить, если Союз — это грех. Не это поколение хозяев, может быть, но их отцы. Их отцы втоптали наших отцов в прах, стерли нас в порошок! Священник! Я слышал, как моя мать читала текст: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина».[27] Так и с ними. В те дни мучительного угнетения и возник Союз. Это было необходимо. По мне, это необходимо и сейчас. Это противостояние несправедливости, — прошлой, настоящей или будущей. Оно может быть подобно войне; вместе с ним приходят преступления, но я думаю, большее преступление — оставить все так, как есть. Наш единственный шанс — связать людей вместе. И если некоторые — трусы, а некоторые — дураки, они могут идти с нами и присоединиться к великому маршу, чья сила только в количестве.
О! — сказал мистер Хейл, вздыхая, — ваш Союз сам по себе был бы прекрасным, величественным… это было бы само христианство… Но он не радеет о пользе для всех… это просто один класс противостоит другому.
Полагаю, мне пора идти, сэр, — сказал Хиггинс, когда часы пробили десять.
Домой? — спросила Маргарет очень мягко. Он понял ее и пожал протянутую руку.
Домой, мисс. Вы можете верить мне, хотя я — один из Союза.
Я всецело доверяю вам, Николас.
Постойте! — сказал мистер Хейл, поспешив к книжным полкам. — Мистер Хиггинс! Я уверен, вы присоединитесь к нашей семейной молитве?
Хиггинс с сомнением взглянул на Маргарет. Он встретил серьезный взгляд ее прекрасных глаз. В ее взгляде не было принуждения, только глубокий интерес. Он не ответил, но остался на месте.
Маргарет — сторонница церкви, ее отец — раскольник, Хиггинс — атеист вместе преклонили колени. Это не причинило им вреда.
Глава XXIX
Луч солнца
«Пришедшие на ум желания лишь слабо утешили,
Одно иль два печальных, скромных удовольствия
В бледном холодном свете надежды,
Посеребрившем их хрупкие крылья, тихо пролетели мимо…
Как мотыльки в лунном свете!»
Сэмюэль Тейлор Кольридж
«Юношеская военная песня»
На следующее утро Маргарет получила письмо от Эдит. Письмо было столь же пылким, восторженным и непоследовательным, как и сама писательница. Но Маргарет и сама обладала пылкой натурой, а потому чужая впечатлительность находила в ее душе отклик, — к тому же она привыкла с детства к характеру Эдит, а потому, читая письмо, совсем не замечала недостатков стиля.
Письмо гласило:
«О, Маргарет, тебе стоит уехать из Англии, чтобы увидеть моего мальчика! Он — очаровательный мальчуган, а в своих чепчиках он выглядит просто прелестно, особенно в том самом, что ему прислала ты — добрая, трудолюбивая маленькая леди с золотыми руками! Я уже заставила всех здешних матерей мне завидовать, а теперь я хочу показать его кому-то новому и услышать новые слова восхищения. Наверное, это все причины, а может быть, и нет. Нет, возможно, к этому примешивается любовь кузины. Но я так хочу, чтобы ты приехала сюда, Маргарет! Я уверена, это пойдет на пользу здоровью тети Хейл. Все здесь молоды и здоровы; у нас всегда голубое небо; у нас всегда светит солнце, и оркестр восхитительно играет с утра до ночи; и, возвращаясь к припеву моей песенки, — мой малыш всегда улыбается. Мне постоянно хочется, чтобы ты нарисовала его для меня, Маргарет. Не имеет значения, что он делает, — это самое милое, самое красивое, самое лучшее создание. Я думаю, я люблю его намного больше, чем своего мужа, который становится упрямым и раздражительным, он называет это «я обеспокоен». Но нет, он совсем не такой! Он только что принес новости о таком милом пикнике, который давали офицеры «Хазарда», стоящего на якоре в бухте. Но раз он принес такие замечательные новости, я беру свои слова назад. Разве никто не обжигался, сказав или сделав что-то сгоряча? Ну, я не могу обжечься, потому что поранюсь, и шрам будет уродливым. Но я забираю назад все свои слова как можно быстрее. Космо — просто прелестный ребенок, и совсем не упрямый, и не такой капризный, как муж. Только иногда он тоже бывает беспокойным. Я могу сказать, что без любви… обязанности жены… На чем я остановилась? Я знаю, что хотела сказать что-то особенное. А, вот… Дорогая Маргарет!.. Ты должна приехать и навестить меня. Тете Хейл это пойдет на пользу, как я уже сказала. Пусть доктор пропишет ей поездку. Скажи ему, что дым Милтона причиняет ей вред. Я не сомневаюсь, что так и есть. Три месяца (вы не должны приезжать на меньший срок) в этом прелестном солнечном климате, где виноград настолько привычен, как черника, совсем вылечат ее. Я не прошу дядю…» (Здесь письмо стало более лаконичным и последовательным: мистера Хейла следовало поставить в угол, как непослушного ребенка, за то, что оставил свой приход.) «…потому что, смею сказать, он не одобряет войну, солдат и музыкантов. Во всяком случае, я знаю, что многие Диссентеры — члены Мирного Общества[28], и я боюсь, что он не захочет приехать. Но если он захочет, дорогая, прошу, скажи, что Космо и я сделаем все возможное, чтобы он почувствовал себя счастливым. И я спрячу красное пальтишко Космо и его меч и заставлю музыкантов играть только серьезные, торжественные пьесы. Или, если они будут играть что-нибудь мирское и суетное, им придется играть в два раза медленнее. Дорогая Маргарет, если он захочет сопровождать тебя и тетю Хейл, мы постараемся доставить ему удовольствие, хотя я боюсь всякого, кто делает что-то для успокоения совести. Надеюсь, ты никогда не боялась. Скажи тете Хейл, чтобы не брала много теплой одежды, хотя боюсь, что когда вы вернетесь обратно, будет уже холодно. Но ты не представляешь, как здесь жарко! Я попыталась надеть свою роскошную индийскую шаль на пикник. Я долго поддерживала себя поговорками — «Гордость моя опора» — и тому подобными мыслями, но это было бесполезно. Я выглядела, как мамина собачка Крошка в слоновьей попоне, полузадушенная своим пышным нарядом. Поэтому я расстелила ее, как ковер, чтобы мы могли на ней сидеть. Вот и мой мальчик, Маргарет… если ты не упакуешь свои вещи сразу, как только получишь письмо, чтобы немедленно приехать и посмотреть на него я подумаю, что ты — потомок царя Ирода!»
Маргарет хотелось хотя бы день пожить жизнью Эдит — без забот, в веселом доме, под солнечными небесами. Если бы желание могло перенести ее туда, — она бы уехала, просто на один день. Она страстно желала вернуть силу, которую могла дать перемена места… пусть всего на несколько часов оказаться в самой гуще той жизни, чтобы снова почувствовать себя молодой. Ей еще нет двадцати, а она вынуждена нести такое тяжелое бремя, что чувствует себя старухой. Это было первое, что она почувствовала. Затем Маргарет перечитала послание подруги и забыла о своих печалях письмо с его милой непоследовательностью живо воскресило в ее памяти саму Эдит. Маргарет весело смеялась, когда миссис Хейл вошла в гостиную, опираясь на руку Диксон. Маргарет поспешила поправить подушки. Ее мать выглядела слабее, чем обычно.
Над чем ты смеялась, Маргарет? — спросила она, когда оправилась от слабости, усевшись на диван.
Над письмом, которое получила этим утром от Эдит. Я прочту его тебе, мама?
Она прочитала письмо вслух, и временами казалось, что миссис Хейл слушает с интересом. Она поинтересовалась, какое имя дала Эдит своему мальчику, перечислила все возможные имена и все возможные причины, по которым ребенка можно назвать тем или иным именем. В самом разгаре всех этих рассуждений вошел мистер Торнтон он принес еще фруктов для миссис Хейл. Он не мог… да, по правде говоря, и не собирался отказывать себе в удовольствии увидеть Маргарет. Он полагал, что имеет право на небольшую награду. Это было твердое намерение человека, обычно благоразумного и сдержанного. Мистер Торнтон вошел в комнату, с первого взгляда заметив, что Маргарет здесь, но после холодного и сдержанного приветствия он, казалось, не позволял себе смотреть на нее. Он остался в гостиной только для того, чтобы преподнести персики миссис Хейл и сказать несколько добрых слов, а когда уходил, степенно прощаясь, его холодный и оскорбленный взгляд встретился с взглядом Маргарет. Она села бледная и молчаливая.
Ты знаешь, Маргарет, мне действительно начинает нравиться мистер Торнтон.
Маргарет помолчала, а потом выдавила из себя равнодушное:
Правда?
Да! Я думаю, он в самом деле совершенствует свои манеры.
Вернув голосу прежнюю силу, Маргарет ответила:
Он очень добрый и внимательный, без сомнения.
Удивительно, почему никогда не приходит миссис Торнтон. Она, должно быть, знает, что я больна, раз прислала водяной матрас.
Полагаю, она знает, как ты себя чувствуешь, от своего сына.
Все же, мне бы хотелось повидаться с ней. У тебя здесь так мало друзей, Маргарет.
Маргарет понимала, чем обеспокоена миссис Хейл — она желала заручиться добротой женщины по отношению к дочери, которая скоро лишится матери. Но Маргарет не смогла ответить ей.
Как ты думаешь, — сказала миссис Хейл, помолчав, — ты могла бы пойти и попросить миссис Торнтон навестить меня? Всего один раз, я не хочу причинять беспокойства.
Я сделаю все, что захочешь, мама… но если… но когда Фредерик приедет…
Ах, конечно! Мы должны держать двери закрытыми, мы не должны никого впускать. Я даже не знаю, смею ли я желать, чтобы он приехал или нет. Иногда я думаю, что не хочу этого. Иногда я вижу такие ужасные сны о нем.
О, мама! Мы позаботимся о нем. Я скорее сама буду дежурить у двери, чем допущу, чтобы ему причинили малейший вред. Доверь мне заботу о нем, мама. Я буду оберегать его, как львица оберегает своего львенка.
Когда от него придет письмо?
Не раньше, чем через неделю, может и дольше.
Мы должны отослать Марту заблаговременно. Не нужно, чтобы она была здесь, когда он приедет, чтобы затем пришлось спешно отсылать ее.
Диксон, конечно, напомнит нам об этом. Я подумала, что если нам понадобится помощь по дому, пока он здесь, мы можем попросить Мэри Хиггинс. Она не сильна в работе, но она — хорошая девочка и приложит все усилия, чтобы хорошо выполнить работу, я уверена. И она бы ночевала у себя дома, и ей не нужно было бы подниматься наверх и знать, кто еще есть в доме.
Как хочешь. Как захочет Диксон. Но, Маргарет, не употребляй эти ужасные милтонские слова. «Не сильна в работе» — от этого так и веет провинциальностью. Что бы сказала твоя тетя Шоу, если бы услышала, как ты говоришь?
О, мама! Не пытайся запугать меня тетей Шоу, — ответила Маргарет, смеясь. — Эдит набралась всякого рода армейских словечек от капитана Леннокса, и тетя Шоу никогда не обращала на это внимания.
Но твои слова — фабричный жаргон.
Если я живу в промышленном городе, я должна говорить на фабричном языке, когда хочу. Мама, я могу удивить тебя многими словами, которые ты никогда в жизни не слышала. Я даже не уверена, знаешь ли ты, что такое «штрейкбрехер».
Нет, дитя. Я только знаю, что звучит оно очень вульгарно, и мне не хочется, чтобы ты его употребляла.
Хорошо, мамочка, не буду. Только тогда вместо него мне придется каждый раз употреблять его толкование.
Мне не нравится этот Милтон, — ответила миссис Хейл. — Эдит права я так больна из-за этого дыма.
Маргарет вздрогнула, услышав слова матери. Ее отец только что вошел в комнату, и она забеспокоилась, чтобы гнетущее впечатление, которое произвели на него последние слова миссис Хейл, не усилилось, не получило никакого подтверждения. Она не знала, слышал ли он, что сказала миссис Хейл или нет. Маргарет поспешно переменила тему разговора, не зная, что за отцом идет мистер Торнтон.
Мама обвинила меня в том, что я набралась вульгарности после того, как мы приехали в Милтон.
«Вульгарность», о которой говорила Маргарет, относилась только к употреблению местных слов, а само выражение появилось из разговора, который они вели. Но мистер Торнтон нахмурил брови, и Маргарет вдруг поняла, как неверно он может истолковать ее слова. Поэтому, следуя естественному желанию не причинять ненужной боли, она заставила себя выйти вперед и поприветствовать его, продолжая говорить на прежнюю тему, но явно обращаясь к нему.
Скажите, мистер Торнтон, хотя слово «штрейкбрехер» звучит не очень красиво, разве оно не выразительно? Можно ли обойтись без него, говоря о том, что оно означает? Если употребление местных слов — вульгарно, то в приходе я была очень вульгарна, разве нет, мама?
Маргарет не привыкла навязывать свою тему разговора другим. Но сейчас ей так хотелось, чтобы мистер Торнтон не почувствовал раздражения, случайно услышав ее слова, что еще не договорив, она покраснела от осознания сделанного, тем более, что мистер Торнтон, казалось, едва уловил суть или смысл того, о чем она говорила, и прошел мимо нее сдержанным, чопорным шагом, чтобы поговорить с миссис Хейл.
Увидев мистера Торнтона, Маргарет вспомнила, что миссис Хейл хотела видеть его мать и доверить Маргарет ее заботе. Маргарет, сидя в нестерпимом молчании, сердилась и укоряла себя за то, что ей так тяжело сохранить сердце спокойным, когда мистер Торнтон находится рядом, и мать тихо просит, чтобы миссис Торнтон пришла и навестила ее. Лучше всего будет, если она придет поскорее, — завтра, если это будет возможно. Мистер Торнтон обещал, что его мать на днях посетит миссис Хейл, поговорил немного, а затем собрался уходить. И движения Маргарет, и ее голос, казалось, сразу же освободились от невидимых оков. Он не взглянул на нее, и все же каким-то образом он знал, где она находится, и если случайно его взгляд останавливался на Маргарет, он ненадолго задерживался на ней. Если она говорила, он не уделял внимания ее словам, но его следующая реплика, обращенная к кому-то еще, была предопределена тем, что она сказала. Иногда это был ответ на ее замечание, обращенный к другому собеседнику, как будто не имеющий к ней отношения. Его манеры не были плохими от невежества; это были намеренно плохие манеры, — таким образом он давал понять, что все еще обижен. Позже он сам пожалел об этом. Что же касается Маргарет, то она думала о нем больше, чем раньше, но не с любовью, а с сожалением. Она жалела, что ранила его так глубоко, и хотела бы вернуться к прежней противоречивой дружбе. Она понимал, что в те времена он испытывал к ней уважение, так же как и к остальным членам ее семьи. И сейчас она как будто молча извинялась за свои чересчур жестокие слова, которые были следствием поступков в день бунта.
Но мистер Торнтон сильно обиделся на эти слова. Они звенели в его ушах, и он гордился, что поступил справедливо, проявив доброту к ее родителям. Он ликовал, показывая собственную силу, когда заставлял себя встречаться с ней лицом к лицу, всякий раз придумывая, что могло бы доставить удовольствие ее матери и отцу. Он думал, что ему тяжело будет видеть ту, которая так сильно оскорбила его, но он ошибался. Находиться с ней в одной комнате, ощущать ее присутствие было сладостной мукой. Но, как я уже говорила, он был недостаточно проницателен и беспристрастен, анализируя мотивы своих поступков.
Глава XXX
Наконец дома
«Молчащих птиц начнется перезвон»
Роберт Саутвелл. «Череда времен»
(пер. А.Лукьянова)
«Никогда не прячь свою потаенную боль,
Не позволяй облакам воспоминаний застилать горизонт,
Не склоняй свою голову! Ты вернулся домой!»
Миссис Химанс
Миссис Торнтон пришла в дом Хейлов на следующее утро. Несчастной миссис Хейл стало намного хуже. Неожиданная перемена — этот очевидный шаг к смерти — случилась ночью, и вся семья испугалась, увидев, как побледнело и осунулось ее лицо за двенадцать часов страданий. Миссис Торнтон, которая не видела ее несколько недель, сразу смягчилась. Она пришла только потому, что сын попросил ее об одолжении, но вооружилась горьким чувством оскорбленного достоинства по отношению к семье, воспитавшей Маргарет. Она сомневалась, что миссис Хейл серьезно больна. Она сомневалась, что так уж необходимо немедленно удовлетворять каприз этой леди, жертвуя собственными планами на день. Миссис Торнтон заявила сыну, что желала бы, чтобы Хейлы никогда не приезжали в Милтон, чтобы он никогда не знакомился с ними, чтобы бесполезные языки, вроде латыни и греческого, никогда не были придуманы. Он молча выслушал ее слова, но когда она закончила свою обличительную речь против мертвых языков, он спокойно, коротко и решительно повторил свою просьбу: он хотел бы, чтобы его мать пошла и навестила миссис Хейл в назначенное время — наиболее удобное для больной. Миссис Торнтон неохотно подчинилась желанию своего сына, любя его сильнее за подобное проявление чувств, но в душе по-прежнему считая, что он чрезмерно великодушен, не разрывая отношения с Хейлами.
По мнению миссис Торнтон, великодушие ее сына было сродни слабости. Но презрение к мистеру и миссис Хейл и неприязнь к Маргарет занимали ее мысли лишь до тех пор, пока она не почувствовала всю их ничтожность перед темной тенью крыльев ангела смерти. На кровати лежала миссис Хейл — мать, как и она, но намного моложе ее — и не было надежды, что она когда-нибудь сможет подняться. В этой затемненной комнате свет не отличался от тени, не было никакого движения, даже самого незаметного, — лишь чередование шепота и тишины. Когда миссис Торнтон, сильная и полная жизни, вошла, миссис Хейл лежала неподвижно, хотя по выражению ее лица было понятно, что она понимает, кто перед ней. Но в первую минуту она даже не приоткрыла глаза, — только крупные слезы выступили на ее ресницах. Потом, слабой рукой нащупав на одеяле сильные пальцы миссис Торнтон, миссис Хейл сказала, едва дыша, (миссис Торнтон пришлось наклониться, чтобы услышать):
Маргарет… у вас есть дочь… моя сестра в Италии. Мое дитя останется без матери… В незнакомом месте… если я умру… вы будете…
И туманный, блуждающий взгляд миссис Хейл, полный глубокой тоски, остановился на лице миссис Торнтон. Какое-то время выражение ее лица не менялось, оно по-прежнему было мрачным и застывшим. Но глаза больной затуманились медленно выступившими слезами, и она, возможно, увидела, как на застывшие черты лица ее гостьи набежала тень. Не мысль о сыне или о живой дочери Фанни взволновала в конце концов сердце миссис Торнтон. А внезапное воспоминание о маленькой дочери, умершей в младенчестве много лет назад, навеянное атмосферой комнаты, словно внезапный солнечный луч расплавило ледяную корку, за которой пряталась нежная и чуткая женщина.
Вы хотите, чтобы я была другом мисс Хейл, — сказала миссис Торнтон своим размеренным тоном, который не смягчился, как ее сердце, но стал ясным и отчетливым.
Миссис Хейл, не отрывая взгляда от лица миссис Торнтон, сжала руку, лежащую под ее рукой на покрывале. Она не могла говорить. Миссис Торнтон вздохнула:
Я буду настоящим другом, если обстоятельства потребуют этого. Но не любящим другом. Такой я не смогу быть… — «для нее», хотела она добавить, но смолчала, взглянув на бледное, встревоженное лицо миссис Хейл. — Не в моем характере показывать чувства, даже когда я испытываю их, я не люблю давать советов. Все же, по вашей просьбе, если это вас успокоит, я обещаю вам.
Затем последовала пауза. Миссис Торнтон была слишком порядочной, чтобы обещать то, что не имела намерения выполнить. А выполнить обет из-за великодушия к Маргарет, которую она в этот момент не любила даже больше, чем прежде, было трудно, почти невозможно.