Козел отпущения Дюморье Дафна
Я не мог не воспользоваться ее обмолвкой.
– Ты только что говорила, будто у тебя был жар, потому что ты боялась, вдруг я не вернусь домой, – поймал я ее на слове. – Ты и не упоминала о кори.
– У меня был жар, потому что ко мне спустилась Святая Дева. На меня снизошла Господня благодать.
Она перестала кружиться, легла в постель и прикрыла лицо простыней. Я стряхнул пепел в кукольное блюдце и оглядел комнату. Странное сочетание детской и кельи. Помимо того окна, из которого она обстреливала меня каштанами, в наружной стене было еще одно, узкое, окно, под ним – импровизированный аналой из ящика для упаковки, покрытого сверху куском старой парчи. Над ящиком висело распятие, украшенное четками, а на самом аналое между двумя свечами стояла статуэтка Божьей Матери. Рядом на стене висело изображение Святого Семейства и голова святой Терезы из Лизье; тут же, на скамеечке, сидела скособочившись тряпичная кукла с пятнами краски по всему телу и воткнутой в сердце спицей. На шее у нее была карточка со словами: «Святой Себастьян-мученик». Игрушки, более соответствующие ее возрасту, валялись на полу, а возле кровати стояла фотография Жана де Ге в форме, сделанная, судя по всему, задолго до ее рождения.
Я погасил окурок и встал. Фигура под одеялом не шевельнулась.
– Мари-Ноэль, обещай мне что-то.
Никакого ответа. Делает вид, что спит. Неважно.
– Обещай мне, что больше не будешь влезать на подоконник.
Молчание, а затем тихое царапанье; вот оно приостановилось, снова раздалось, теперь громче. Я догадался, что она скребет ногтями спинку кровати, подражая мышам или крысам. Из-под одеяла донесся громкий писк, она взбрыкнула ногой.
Давно забытые присловья, которыми взрослые выражают детям свое неодобрение, стали всплывать у меня в уме.
– Не умно и не смешно, – сказал я. – Если ты сейчас же мне не ответишь, я не пожелаю тебе доброй ночи.
Еще более громкий крысиный писк и яростное царапанье в ответ.
– Очень хорошо, – сказал я твердо и распахнул дверь. Чего я хотел добиться этим, один Бог знает, все козыри были в ее руках, ей достаточно было подойти снова к окну, чтобы это доказать.
Но, к моему облегчению, угроза подействовала. Девочка скинула простыню, села на постели и протянула ко мне руки. Я неохотно подошел.
– Я пообещаю, если ты тоже дашь мне обещание, – сказала она.
Это звучало разумно, но я чувствовал, что тут скрыта ловушка. Разобраться во всем этом мог разве Жан де Ге, не я. Я не понимаю детей.
– Что я должен обещать? – спросил я.
– Не уходить навсегда и не оставлять меня здесь, – сказала она. – А уж если должен будешь уйти – взять меня с собой.
И снова я не мог ответить на прямой вопрос в ее глазах. Я попал в немыслимое положение. Мне удалось успокоить мать, угодить жене. Перед дочерью я тоже должен сложить оружие?
– Послушай, – сказал я, – взрослые не могут связывать себя такими обещаниями. Кто знает, что нас ждет в будущем? Вдруг снова начнется война…
– Я не о войне говорю, – сказала она.
В ее голосе звучала странная, извечная мудрость. Хоть бы она была постарше или много моложе, вообще другая. Не тот у нее был возраст. Возможно, я отважился бы сказать правду подростку, но десятилетнему ребенку, еще не покинувшему тайный мир детства, – нет.
– Ну? – сказала она.
Вряд ли хоть один взрослый, ожидая решения своей судьбы, был бы так спокоен и серьезен. Я спрашивал себя, зачем Жану де Ге вообще понадобилось говорить ей, что он может покинуть дом и исчезнуть. Угроза, чтобы добиться послушания, подобно фокусу, к которому минуту назад прибегнул я сам? Или он сделал это намеренно, чтобы заранее подготовить ее к тому, что может произойти?
– Бесполезно, – сказал я. – Этого я обещать не могу.
– Так я и думала, – сказала она. – Жизнь – тяжелая штука, да? Мы можем лишь надеяться на лучшее – что ты останешься дома и мне не придется умереть молодой.
То, как она это сказала – бесстрастно, смиренно, – было страшно. Уж лучше слезы. Она снова взяла мою руку и поцеловала ее. Я воспользовался моментом.
– Послушай, – начал я. – Я обещаю, если я действительно уйду, сказать об этом тебе первой. Возможно, я вообще никому не скажу, кроме тебя.
– Это честно, – кивнула Мари-Ноэль.
– Ну а теперь спать.
– Да, папа. У меня сползло одеяло. Поправь мне его, пожалуйста.
В ногах белье сбилось, и я заправил его под тюфяк, чтобы она не могла двинуться с места. Девочка, не сводя глаз, смотрела на меня. Видимо, ждала, что я ее поцелую.
– Доброй ночи, – сказал я. – Спи спокойно. – И поцеловал ее в щеку.
Она была худенькая, одни кости, маленькое лицо, тонкая шейка и огромные глаза.
– Ну и тощая ты, – сказал я. – Тебе надо побольше есть.
– Почему у тебя такой вид, будто тебе стыдно? – спросила она.
– Вовсе нет. Чего мне стыдиться?
– У тебя лицо человека, который лжет.
– Я постоянно лгу.
– Я знаю. Но, как правило, мне – нет.
– Ладно. На сегодня хватит. Спокойной ночи.
Я вышел и прикрыл за собой дверь. Постоял минутку, прислушиваясь, но изнутри не доносилось ни звука, и, спустившись по винтовой лестнице, я прошел коридором к гардеробной.
Внезапно я почувствовал, как я устал. В доме было тихо. Никто не проснулся от лая собаки или моего стремительного бега по лестницам. Я тихонько вошел в ванную и остановился на пороге спальни. Франсуаза не шевельнулась. Я подошел вплотную к кровати и по ее дыханию понял, что она крепко спит. Я вернулся в ванную, разделся и залез в ванну. Вода уже остыла, но я не хотел открывать горячий кран, боясь потревожить Франсуазу шумом. Вытеревшись, я надел пижаму, в которой спал в отеле, и халат, брошенный на спинку стула. Причесался, как и утром, чужими щетками и затем подошел к столу и взял пакет с инициалами «М-Н». По-видимому, книга. Я осторожно развязал ленточку, развернул обертку; да, это была книга, как я и думал. Называлась она «Маленький цветочек», и вместе с ней там была большая цветная литография с ярко раскрашенным изображением святой Терезы из Лизье, купленная отдельно и вложенная между страницами. На форзаце было написано: «Моей обожаемой Мари-Ноэль от всего сердца. Папа». Я снова завернул книгу и положил ее на стол вместе с остальными пакетами. Видно было, что Жан де Ге очень обдуманно выбирал подарки. Я не знал, что именно он привез матери, но что бы это ни было, она очень его ждала. Медальон осушил слезы жены и помог ей уснуть с возрожденной надеждой. Когда книга будет лежать раскрытой, а она обязательно будет, рядом с картиной на стене башенной комнатки, она даст новую пищу воображению ребенка, девочку станут посещать видения, она станет грезить наяву и, возможно, облегчит этим отцу укоры совести – если у него вообще есть совесть, в чем я сомневался. Я снова высунулся из окна; каштаны по-прежнему падали на гравиевую дорожку по ту сторону рва, от земли струйками поднимался туман, обволакивая темные деревья.
Никто не имеет права играть жизнью людей, нельзя вторгаться им в душу, потешаться над их чувствами. Твое слово, взгляд, улыбка, нахмуренные брови не проходят бесследно, они будят в другом человеке тот или иной отклик: приязнь или отвращение; ты плетешь паутину, у которой нет ни начала, ни конца, нити соединяются с другими нитями, переплетаются между собой так, что один ты вырваться из нее не можешь, твоя борьба, твоя свобода зависят от всех остальных.
Жан де Ге поступал неверно. Он бежал от жизни, он спасался от чувств, которые сам же и вызывал. Ни один человек под этим кровом не вел бы себя сегодня вечером так, как они себя вели, если бы не какой-то его прошлый поступок. Мать не глядела бы на меня испуганными глазами, сестра не ушла бы молча из комнаты, брат не был бы так враждебен, Рене не крикнула бы со ступеней, что она меня ненавидит, жена не плакала бы, дочь не угрожала бы выброситься из окна. Жан де Ге потерпел фиаско. Он был еще больший неудачник, чем я. Вот почему он оставил меня в отеле Ле-Мана и исчез. Это не было шуткой, это было признанием в крахе. Теперь я знал, что он не вернется. Он даже не потрудится узнать, что здесь произошло. Я могу покинуть его дом или остаться здесь – как мне угодно. Если бы я его не встретил, если бы не случилось всего того, что случилось, я в этот самый момент был бы уже в приюте для приезжих в монастыре траппистов, где я надеялся узнать, как пережить фиаско. Я присутствовал бы при вечерней службе монахов, вслед за ними произнес бы нараспев первую свою молитву. Теперь ничего этого не будет, я здесь один. Вернее, не один: я – часть жизни других людей. Никогда раньше меня не волновали ничьи чувства, кроме собственных, если не считать исторических персонажей, которые давным-давно почили вечным сном, – лишь их мысли и мотивы поступков представляли для меня интерес. Теперь у меня появилась возможность все изменить… при помощи обмана. Я сомневался, что ложь может пойти на благо. Вряд ли. Она ведет только к бедствиям, к войне, к несчастью… Но я ни в чем не был уверен. Если бы я тогда поехал к траппистам, я бы, возможно, знал, но вместо этого я – в чужом доме.
Я отвернулся от окна в гардеробной, вошел в спальню, снял халат и домашние туфли. Затем лег в постель рядом с его несчастной женой – она мирно спала, так и не отколов медальон от шали, – и сказал:
– О господи, что мне следует делать? Что правильней – уйти отсюда или остаться?
Ответа не было. Лишь вопросительный знак.
Глава 7
Я спал тяжелым сном, а когда проснулся, ставни были распахнуты настежь, комнату заливал дневной свет, на постели рядом со мной никого не было, из ванной доносились голоса. Я лежал неподвижно, заложив руки за голову и разглядывая все вокруг. Полосатые обои никак не гармонировали с деревянными панелями и тяжелой мебелью, которую, по-видимому, не сдвигали с места ни разу за последние пятьдесят лет. Яркие занавеси и украшенный рюшем туалетный столик в алькове – единственное, чем попытались придать комнате чуть более современный вид. Подушки на креслах, хотя тоже были в полоску, плохо сочетались с обоями по тону: красная полоса перемежалась розовой – это резало глаз, если долго смотреть.
Спальня служила также и будуаром: возле камина стояли чайный столик и небольшой секретер, рядом – горка с фарфором, в глубине – книжный шкаф. Однако, как ни странно, комната не казалась уютней, напротив, это придавало всему помещению какой-то казенный и официальный вид, словно перед вами была витрина мебельного магазина. Можно было подумать, что тот, кто все это здесь расставил, хотел окружить себя любимыми издавна вещами, но хотя те некогда прекрасно выглядели в другой обстановке, здесь, в этих стенах, они плохо вязались друг с другом.
Голоса умолкли, краны то открывались, то закрывались, в коридоре послышались шаги. Где-то хлопнула дверь, зазвонил телефон, взревел и замер вдали мотор машины, наступила тишина. Затем из коридора донеслось шварканье щетки – кто-то подметал пол. Сон оказал на меня странное действие. Я проснулся совсем в другом расположении духа. Мучительная боль, охватившая меня прошлой ночью, утихла. Обитатели замка вновь стали марионетками, я вновь смотрел на все как на шутку. Вчера вечером я был полон сострадания к ним и к себе, мне казалось, будто мне предначертано судьбой искупить все неудачи, постигшие их и меня в жизни. А сама жизнь казалась мне трагедией. Сон изменил мои представления о добре и зле. Я больше не чувствовал себя в ответе за Жана де Ге, все снова стало веселым, хоть и рискованным приключением. Какое мне дело, если даже Жан де Ге вырвался из-под власти семьи и преступил свой моральный долг! Без сомнения, их можно винить в этом не меньше, чем его. Мое сегодняшнее «я» говорило, что вся эта фантастическая ситуация лишь продолжение моего отпуска и, как только она станет неуправляемой – а это рано или поздно случится, – я просто брошу все и уйду. Единственное, что мне грозило, если вообще грозило, – разоблачение – могло произойти только вчера. Но и мать, и жена, и дочь – все трое были введены в обман. Какой бы самый грубый промах я теперь ни допустил, его сочтут чудачеством или капризом по той простой причине, что я выше подозрений. Ни один шпион на службе государства не имел такой личины, не получал такой возможности проникать в души людей… если он этого хотел. А чего хочу я? Вчера вечером я хотел исцелять. Сегодня утром – забавляться. Почему бы не сочетать и то и другое?
Я взглянул наверх, на старомодный шнур от звонка, и дернул его. Шварканье щетки в коридоре замолкло. За дверью послышались шаги, раздался негромкий стук. Я крикнул: «Entrez!», и в дверях возникла та самая розовощекая горничная, что принесла мне накануне обед.
– Господин граф хорошо спали? – спросила она.
Я ответил, что превосходно, и попросил кофе. Затем поинтересовался, где все остальные, и узнал, что госпожа графиня souffrante[21] и еще в постели, мадемуазель в церкви, господин Поль уже уехал в verrerie[22], Мари-Ноэль встает, госпожа Жан и госпожа Поль в гостиной. Я поблагодарил ее, и она вышла. Я узнал три вещи из двухминутного разговора: мой подарок матери не помог; Поль вел фамильное дело – стекольную фабрику; черноволосая Рене была его женой.
Я поднялся с постели, прошел в ванную и побрился.
Кофе в гардеробную мне принес Гастон. Вместо формы шофера на нем была полосатая куртка valet de chambre[23]. Я приветствовал его как старого друга.
– Значит, сегодня дела неплохи? – сказал он, ставя поднос с кофе на стол. – В гостях хорошо, а дома лучше, да?
Он спросил меня, что я надену, и я ответил: то, что он сам сочтет подходящим для утра. Ему это показалось забавным.
– Не платье красит утро, – сказал он, – а человек, который его надел. Сегодня господин граф сияет, как ясное солнышко.
Я выразил тревогу по поводу здоровья матери. Он сделал гримасу.
– Ну, вы же и сами знаете, господин граф, – сказал он, – как это бывает. В старости чувствуешь себя одиноким, тебе страшно, если у тебя нет тут, – он похлопал себя по груди, – крепкого стержня. Физически госпожа графиня крепче всех нас в Сен-Жиле, и умом она тоже крепка, а вот духом она ослабела.
Он подошел к гардеробу, вынул коричневую куртку из твида и принялся ее чистить.
Я пил кофе и смотрел на него. Я думал о том, что ждало бы меня сейчас, находись я в гостиничном номере в Туре или Блуа, а на месте Гастона стоял бы дежурный valet de chambre. С безразличной любезностью, присущей персоналу отелей, он осведомился бы, понравился ли мне город и думаю ли я приехать на следующий год, и забыл бы меня, как только получил бы чаевые, швейцар снес бы вниз мой багаж, и бесхозные ключи заняли бы свое место в ячейке. А Гастон – мой друг, но, глядя на него, я чувствовал себя Иудой.
Я надел одежду, которую он достал, и меня охватило странное чувство, будто на мне платье умершего человека, который некогда был мне очень близок. В дорожном костюме, который я носил накануне, я этого не ощущал. Эта куртка имела свое лицо, от нее исходил, казалось, давно знакомый запах, резкий, но вовсе не неприятный; было видно, что ей приходилось бывать в лесу и под дождем, лежать на траве и голой земле, жариться у костра. Я почему-то подумал о жрецах давно минувших дней, которые во время ритуальных жертвоприношений надевали на себя шкуры убитых животных, чтобы сила и теплая кровь их жертв прибавляли им могущества.
– Господин граф поедет сейчас на фабрику? – спросил Гастон.
– Нет, – сказал я, – может быть, попоздней. Кто упоминал об этом – господин Поль?
– Господин Поль вернется, как всегда, ко второму завтраку. Возможно, он ждет, что вы поедете туда днем с ним вместе.
– Который час?
– Половина одиннадцатого, господин граф.
Я вышел из комнаты; Гастон занялся моей одеждой, рядом в спальне маленькая горничная стелила постель. Я спустился вниз; в холле меня встретил холодный дух мастики и огромный распятый Христос на стене. Из-за двери в гостиную приглушенно доносились женские голоса; не имея желания туда заходить, я тихонько прокрался к двери на террасу, вышел наружу и завернул за угол к своему вчерашнему убежищу под кедром. Стоял золотой осенний денек, небо не слепило глаза голубизной, а мягко просвечивало сквозь полупрозрачную дымку, от земли поднималось влажное тепло; воздух был как бархат. Замок, прекрасный, безмятежный, отгороженный от внешнего мира старыми крепостными стенами вокруг высохшего рва, казался островом, стоящим особняком от деревни и церкви, липовой аллеи и песчаной дороги, островом, где люди жили по стародавним обычаям и законам и не имели никакого касательства ни к почтальону, который сейчас ехал на велосипеде мимо церкви за мостом, ни к высокому фургону с продуктами, подъезжающему к picerie[24] на углу.
Кто-то пел возле прохода под аркой, ведущего к службам; свернув налево, чтобы не попасться на глаза псу, я увидел внизу женщину, стоявшую на коленях у небольшого углубления внизу стены, которое наполнялось водой из реки. Она стирала просыни на деревянной стиральной доске: во все стороны летели мыльные брызги. Увидев меня над собой, она откинула со лба пряди волос покрытой коричневыми пятнами рукой, улыбнулась и сказала: «Bonjour, monsieur le comte»[25].
Я нашел в стене дверь, за которой был узкий пешеходный мостик; пройдя через ров и повернув налево, мимо гаража и конюшни, я очутился среди коровников – солома, мокрая истоптанная земля, – за которыми был отделенный каменной стеной огород, занимавший акра три-четыре, а за ним до самой кромки леса – обработанные поля. Здесь, у коровника, стоял огромный, туго уложенный золотисто-коричневый стог, рядом громоздились одна на другую тыквы, гладкие и круглые, как попки младенцев, с розовой, лимонной и светло-зеленой мякотью, а на самом верху груды лежали грабли и вилы и белая кошка, зажмурившаяся от солнца.
Внутри коровника полы были еще мокры после мытья, по желобу текла вода, а в воздухе стоял приятный запах свежего молока и навоза, впитавшийся в стены и деревянные стойла. Я повернул обратно, но тут из какой-то норы в конце коровника выползла старуха и, широко улыбаясь беззубым ртом, застучала сабо по направлению ко мне; на плечах ее лежало коромысло с пустыми ведрами, качавшимися в такт шагам.
– Benjour, m’sieur le camte, – сказала она и продолжала что-то говорить, кивая и смеясь, но так быстро и невнятно, что ответить я не мог – ее сильный акцент и отсутствие зубов мешали мне ее понять.
Я ушел, махнув ей на прощание рукой, миновал гору яблок для сидра, готовых под пресс, и двинулся дальше мимо бесчисленных рядов свеклы с султанами багрово-зеленых листьев, все еще покрытых росой. Терпкий и влажный запах корнеплодов смешивался с ароматом сухих подсолнечников, полыни и стеблей малины. Наконец через другую дверь в другой стене я снова вышел к замку, туда, где росли каштаны, испещрившие песок дорожки золотисто-зеленым узором из опавших листьев. Здесь, в этом бывшем парке, тоже не было ничего парадного, голубятня стояла посреди пастбища для коров; пастбище тянулось до самого леса, а лесные дорожки расходились из одного центра, как тянутся во все стороны света тени от стержня солнечных часов. В центре этом на небольшой лужайке возвышалась покрытая лишайником статуя Артемиды – ее античное одеяние покрыто щербинами, правой руки нет совсем.
Я прошел до конца одну из этих длинных дорожек, чтобы издали посмотреть на замок. Передо мной было окаймленное рамой полотно: черно-синяя крыша, башенки, высокие трубы и стены из песчаника сжались до размеров иллюстрации к сказке; за этими стенами больше не было живых, чувствующих людей, я рассматривал картинку в детской книжке, холст на стенах галереи, на котором задержишь на миг взгляд из-за его красоты и тут же забудешь.
Я повернул обратно, мимо дующей в рог Охотницы, и, пройдя всю дорожку, вновь очутился у голубятни: она была забита сеном, но воркующие голуби не собирались ее покидать – они прихорашивались, красовались друг перед другом, с важным видом заходили внутрь через узкие оконца и вновь выходили, кланялись и распускали веером хвосты. Вдруг высокие окна гостиной распахнулись, и на террасе появились Франсуаза и Рене; они замахали, увидев меня, а идущая между ними детская фигурка вырвалась вперед и с криком: «Папа!.. Папа!..» – пустилась бежать ко мне, не слушая матери, сердито велевшей ей вернуться. Промчавшись по пешеходному мостику через ров, она запрыгала по траве мне навстречу, а подлетев почти вплотную, стремительно взметнулась вверх, и я был вынужден поймать ее на лету, как балерину.
– Почему ты не поехал на фабрику? – спросила Мари-Ноэль, повиснув у меня на шее и трепля мне волосы. – Дяде Полю пришлось поехать одному, и он очень сердился.
– Я поздно лег спать… по твоей вине, – сказал я и поставил ее на землю. – Ты бы лучше шла в дом, я слышу, мама тебя зовет.
Девочка рассмеялась и, дернув меня за руку, потащила к качелям у голубятни.
– Я совсем здорова, – сказала она. – У меня сегодня ничего не болит. Ведь ты вернулся домой. Почини мне качели. Видишь, веревка лопнула.
Пока я неумело возился с качелями, Мари-Ноэль, не сводя с меня глаз, болтала ни о чем, задавала вопросы, не требующие ответа, а когда я наконец закрепил сиденье, встала на него и начала энергично раскачиваться; тонкие ноги под коротким клетчатым платьем, таким ярким, что рядом с ним ее личико казалось еще бледней, были пружинистые, как у обезьянки.
Я зашел ей за спину, чтобы сильней ее раскачать, но через минуту она неожиданно сказала:
– Пошли.
И, рука в руке, мы двинулись бесцельно вперед; когда мы достигли дорожки, она принялась подбирать каштаны, но, набив ими кармашек, остальные кинула на землю.
– Мальчиков всегда любят больше, чем девочек? – ни с того ни с сего спросила она.
– Нет, не думаю. С чего бы их любить больше?
– Тетя Бланш говорит, что да, но зато святых мучениц больше, чем мучеников, а потому в райских кущах радость и ликование. Догоняй!
– Не хочу.
Она вприпрыжку побежала вперед, и, пройдя через садовую дверцу в стене, мы очутились на террасе перед замком, в том самом месте, где я был в эту ночь. Подняв глаза на окошечко в башенке, я увидел, как далеко было от подоконника до земли, и мне снова стало страшно. Девочка шла дальше, к конюшням и прочим службам, я за ней. Прыгнув на верх стены надо рвом, она осторожно пошла по ней среди сплетений плюща. Недалеко от прохода под аркой она спрыгнула на землю, и пес, спавший на солнце, потянулся и стал вилять хвостом; она открыла дверцу в загородке и выпустила его наружу. Увидев меня, пес залаял, а когда я крикнул: «Ко мне, что с тобой, дружище?» – он остался на месте, у ног Мари-Ноэль, словно охраняя ее, и продолжал на меня рычать.
– Перестань, Цезарь, – сказала девочка, дергая его за ошейник. – Ты что, вдруг ослеп? Не узнаешь хозяина?
Он снова завилял хвостом и лизнул ее руку, но ко мне не подошел, и я тоже остался на месте; внутренний голос говорил мне, что, стоит мне сделать один шаг, он опять зарычит, а мои попытки подружиться с ним скорее усилят его подозрения, чем успокоят их.
– Оставь пса в покое, – сказал я. – Не распаляй его.
Мари-Ноэль отпустила ошейник, и пес, все еще тихонько рыча, вприпрыжку побежал ко мне, обнюхал и, равнодушно отвернувшись, помчался дальше, тыкаясь носом в плющ на стене.
– Он словно и не рад тебе. Такого еще не бывало. Может быть, он болен. Цезарь, ко мне! Цезарь, дай я пощупаю твой нос.
– Не трогай его, – сказал я. – Он здоров.
Я двинулся по направлению к дому, но пес не побежал за мной и растерянно стоял, глядя на девочку; Мари-Ноэль подошла к нему, погладила по широким бокам, пощупала нос.
Я перевел взгляд от замка на мост и деревню за мостом и увидел, что от церкви спускается вниз какая-то женщина и подходит к въездным воротам. Женщина была в черном, на голове – старомодная шляпка без полей, в руках молитвенник. Наверно, Бланш. Не глядя по сторонам, словно не замечая, что кругом ясный день, она шла, гордо выпрямившись, по гравиевой дорожке к ступеням парадного входа. И даже когда к ней подбежала Мари-Ноэль, ничто не дрогнуло в каменном лице, жесткие черты не смягчились.
– Цезарь рычал на папу, – крикнула девочка, – и был вовсе не рад его видеть! Этого никогда не бывало. Вы не думаете, что он заболел?
Бланш кинула взгляд на пса, который трусил к ней, виляя хвостом.
– Если никто не собирается взять собаку на прогулку, надо ее снова запереть, – сказала она, поднимаясь на террасу; поведение пса явно не встревожило ее. – А раз ты достаточно здорова, чтобы гулять, вполне можешь прийти ко мне заниматься.
– Мне сегодня необязательно заниматься, да, папа? – запротестовала девочка.
– Почему бы и нет? – сказал я, полагая, что этот ответ поможет мне снискать милость Бланш. – Спроси лучше маму, как она думает.
Словно не услышав моих слов, Бланш прошла мимо нас прямо в дом; казалось, я просто для нее не существую. Мари-Ноэль взяла меня за руку и сердито ее затрясла.
– Почему ты на меня сердишься? – спросила она.
– Я не сержусь.
– Нет, сердишься. Ты не хочешь со мной играть, и при чем тут maman, если я не стану сегодня заниматься?
– А кто же должен приказывать здесь – я?
Она вытаращила на меня глаза.
– Но ты всегда это делаешь! – сказала она.
– Прекрасно, – твердо сказал я. – В таком случае, если твоя тетя согласна потратить на тебя время, ты будешь сегодня заниматься. Это тебе не повредит. А теперь пойдем наверх, у меня что-то для тебя есть.
Мне вдруг пришло в голову, что гораздо проще будет раздать подарки во время ланча, когда все соберутся внизу за столом, а не вручать их порознь. Но девочке придется отдать подарок сейчас, чтобы задобрить ее, – она всерьез надулась на меня из-за того, что я велел ей заниматься.
Мари-Ноэль поднялась со мной в гардеробную, и я отдал ей сверток с книгой, взяв его со стола. Она нетерпеливо сорвала оберточную бумагу и, когда увидела, что внутри, вскрикнула от радости и прижала к себе книгу обеими руками.
– Как я о ней мечтала! – воскликнула она. – О, мой любимый, мой дорогой папочка, как ты всегда угадываешь, что мне нужно?
Не в силах сдержать восторг, она кинулась мне на грудь, и я снова подвергся ее детским ласкам: она обвила мою шею руками, терлась щекой о мою щеку и осыпала меня беспорядочными поцелуями. Но теперь я этого ждал и закружил ее по комнате; казалось, будто играешь со львенком или длинноногим щенком – любое молодое животное привлекает нас юностью и грацией движений. Я больше не чувствовал себя неловко, она пробудила во мне невольный отклик. Я дергал ее за волосы, щекотал сзади шейку, мы оба смеялись; ее естественность, ее доверие придавали мне смелости и уверенности в себе… и в ней. Знай это прелестное, льнущее ко мне существо, что я чужак, я вызвал бы у нее неприязнь и страх, она тут же замкнулась бы в себе, и тогда нас ничто не будет связывать, в лучшем случае я стану ей безразличен, как псу. Мысль о том, что этого не произойдет, поднимала во мне дух, вызывала ликование.
– Мне обязательно идти к тете Бланш? – спросила Мари-Ноэль, догадавшись, что у меня изменилось настроение, и желая обратить это себе на пользу.
– Не знаю, – ответил я, – решим это попозже.
Опустив ее на пол, я остался стоять у стола, глядя на остальные свертки.
– Я хочу тебе что-то сказать, – заговорил я, – я привез из Парижа подарки не только для тебя. Маме я отдал подарок вчера вечером, бабушке тоже. Давай отнесем те, что лежат здесь, в столовую, пусть все развернут их в столовой.
– Дяде Полю и тете Рене? – сказала она. – Зачем? Ведь у них нет дня рождения.
– Да, но дарить подарки – хорошо. Это показывает, что ты дорожишь человеком, ценишь его по заслугам. У меня есть подарок и для тети Бланш.
– Для тети Бланш? – Она смотрела на меня, раскрыв глаза от удивления.
– Да. А почему бы и нет?
– Но ты никогда ничего ей не даришь. Даже на Рождество и Новый год.
– Ну и что? А теперь подарю. Может быть, она станет от этого чуть добрее.
Девочка продолжала изумленно смотреть на меня. Затем принялась грызть ногти.
– Мне не нравится, как ты придумал – положить подарки внизу на столе. Слишком похоже на день рождения или другой праздник. У нас не случится ничего такого, о чем бы ты мне не сказал? – встревоженно спросила она.
– Что ты имеешь в виду?
– Сегодня не должен родиться мой братец?
– Конечно нет. Подарки не имеют к этому никакого отношения.
– Волхвы приносили подарки… Я знаю, что ты привез maman медальон, она приколола его к платью. Она сказала тете Рене, что медальон стоит кучу денег и с твоей стороны было гадко его покупать, но это показывает, как ты ее любишь.
– Что я тебе говорил? Нет ничего лучше, чем дарить людям подарки.
– Да, но не на виду у остальных, а каждому свой. Я рада, что мой «Маленький цветочек» не будет лежать в столовой. А что ты привез остальным?
– Сама увидишь.
Положив книжку на пол, Мари-Ноэль встала на четвереньки и раскрыла первую страницу. Я смутно вспомнил, что, в отличие от взрослых, дети читают, лежа животом на полу, рисуют стоя, а есть предпочитают на ходу. Я вдруг подумал, что надо бы подняться наверх, узнать, как чувствует себя графиня, и сказал Мари-Ноэль:
– Пойдем спросим, как здоровье бабушки, – но она продолжала читать и, не поднимая головы и не отрывая глаз от книжки, сказала:
– Шарлотта говорит, ее нельзя беспокоить.
Однако я пошел наверх со странной уверенностью, что я делаю все как надо.
Я без труда нашел дорогу на третий этаж и, пройдя по коридору, подошел к двери в его конце. Я постучал, но не получил ответа, не слышно было даже лая. Я осторожно приоткрыл дверь; в комнате было темно, ставни закрыты, портьеры задернуты. Я с трудом разглядел на кровати фигуру графини, прикрытую одеялом. Я подошел и посмотрел на нее. Она лежала на спине, подтянув простыню к подбородку, и тяжело дышала, на бледном лице – серовато-грязный отлив. В комнате было душно, пахло чем-то затхлым. Хотел бы я знать, насколько серьезно она больна, подумал я, и как это нехорошо со стороны Шарлотты оставлять ее без присмотра. Я не мог сказать, действительно ли она спит или лежит с закрытыми глазами, и я шепнул: «Вам что-нибудь нужно?» – но она не ответила. Тяжелое дыхание казалось жестким, мучительным. Я вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь, и в конце коридора столкнулся нос к носу с Шарлоттой.
– Как maman себя чувствует? – спросил я. – Я только что заглядывал к ней, но она меня не услышала.
В черных глазках женщины мелькнуло удивление.
– Она теперь будет спать часов до двух-трех, господин граф, – шепнула она.
– Доктор уже был? – спросил я.
– Доктор? – повторила она. – Нет, само собой.
– Но если она заболела, – сказал я, – будет разумней его позвать.
Женщина вытаращила на меня глаза.
– Кто вам сказал, что она больна? С ней все в порядке.
– Я понял со слов Гастона…
– Просто я, как обычно, велела передать на кухню, чтобы госпожу графиню не беспокоили.
Голос ее звучал обиженно, точно я несправедливо обвинил ее в какой-то оплошности, и я понял, что совершил ошибку, поднявшись сюда, чтобы осведомиться о здоровье ее пациентки, которая и больной-то не была, а просто спала.
– Должно быть, я не то услышал, – коротко сказал я, – мне показалось, он говорил, будто она заболела.
Повернувшись, я спустился вниз и пошел в гардеробную за подарками, которыми намеревался оделить своих ничего не подозревавших родственников. Мари-Ноэль все еще была здесь, ее так захватило чтение, что она заметила меня только тогда, когда я тронул ее носком туфли.
– Знаешь, папа, – сказала девочка, – святая Тереза была самым обыкновенным ребенком, вроде меня. В детстве в ней не замечали ничего особенного. Иногда она плохо себя вела и причиняла горе родителям. А затем Бог избрал ее своим орудием, чтобы принести утешение сотням и тысячам людей.
Я взял со стола свертки.
– Такие вещи нечасто случаются, – сказал я. – Святых редко когда встретишь.
– Она родилась в Алансоне, папа, это почти рядом с нами. Интересно, воздух здесь такой, что делает из человека святого, или человек сам должен для этого что-то сделать?
– Спроси лучше тетю.
– Спрашивала. Она говорит, просто молиться и поститься – еще недостаточно, но если ты действительно смиренен и чист сердцем, на тебя может вдруг, без предупреждения снизойти Божья благодать. Я чиста сердцем, папа?
– Сомневаюсь.
Я услышал, что к замку подъехала машина. Мари-Ноэль подбежала к окну и высунула голову.
– Дядя Поль, – сказала она. – Для него у тебя самый маленький подарок. Не хотела бы я быть на его месте. Но мужчины умеют скрывать свои чувства.
Мы, как заговорщики, спустились вниз, в столовую, где я еще не был, – длинная узкая комната налево от входа с окнами на террасу, – и я, схитрив, попросил девочку разложить подарки, что она сделала с явным удовольствием, забыв прежние сомнения. Во главе стола было, очевидно, мое место, так как оно осталось без подарка, а напротив, к моему удивлению, оказалось место Бланш, а не Франсуазы, как я думал; подарок Рене девочка положила рядом со мной, сверточек, предназначенный Полю, – рядом с Бланш, а свою книжку – с другой стороны от меня. Я пытался разгадать эту головоломку, но тут в столовую вошел Гастон, уже не в полосатой куртке, а во фраке, за ним – розовощекая Жермен и еще одна горничная, которую я раньше не видел; судя по полноте и кудрявым, как у барашка, волосам, она была дочерью женщины, стиравшей белье у рва.
– Можете себе представить, Гастон, – сказала Мари-Ноэль, – папа привез всем подарки, даже тете Бланш. Это не потому, что у нас какой-нибудь праздник, просто в знак того, что папа ценит нас всех по заслугам.
Я заметил, как Гастон кинул на меня быстрый взгляд, и спросил себя, что в этом необычного – привезти из поездки подарки. Может быть, ему пришло в голову, что, покупая их, я был пьян? Спустя минуту он распахнул двойные двери в конце столовой, ведущие, как оказалось, в библиотеку, и объявил: «Госпоже графине подано!» Небольшая группа, открывшаяся моим глазам, могла сойти с жанровой картины, написанной в чопорной манере XVIII века. Франсуаза и Рене сидели поодаль друг от друга в высоких жестких креслах, одна – с книгой, другая – с вышиванием. Поль облокотился на спинку кресла своей жены, высокая темная фигура Бланш вырисовывалась на фоне задней двери. Все подняли головы, когда в комнату вошли мы с Мари-Ноэль.
– Папа приготовил вам сюрприз, – крикнула девочка, – но я не скажу какой!
Я подумал: будь сейчас на моем месте настоящий Жан де Ге, смог бы он увидеть их моими глазами, или родственная связь – ведь это была его семья, он составлял с нею единое целое – притупила бы остроту восприятия и их красноречивые позы ни о чем не говорили бы ему, казались бы естественными, отражали бы их прошлое и настоящее, известное ему, как никому иному. Я, чужак, был зрителем в театре, но в каком-то смысле я был также и режиссер: обстоятельства вынуждали их подчиняться мне, их поступки зависели от моих. Я был Мерлин, Просперо, а Мари-Ноэль – Ариэль, исполняющий мои приказания, посредник между двумя различными мирами. Я сразу же увидел страх на лицах Франсуазы и Рене, но выраженный в разной степени и, безусловно, вызванный разными причинами. На первом отразилась неуверенность, боязнь, как бы ей не причинили боль. На втором, настороженном и подозрительном, было видно не столько опасение, сколько недоверие. Поль, не скрывая неприязни, кинул на меня косой враждебный взгляд. Бланш, стоявшая у двери, не проявила вообще никакого интереса. Но я заметил, что она вся напряглась и посмотрела мимо меня на Мари-Ноэль.
– Что это, Жан? – спросила Франсуаза, поднимаясь с места.
– Ничего особенного, – сказал я. – Мари-Ноэль любит все окутывать тайной. Просто я привез вам по подарочку, и мы с ней положили их в столовой у ваших приборов.
Напряжение ослабло. Рене перевела дыхание. Поль пожал плечами. Франсуаза улыбнулась, дотронувшись до медальона, приколотого к кофточке.
– Боюсь, ты истратил в Париже слишком много денег, – сказала она. – Если ты и дальше будешь дарить мне такие подарки, у нас ничего не останется.
Она прошла в столовую, остальные за ней. Я сделал вид, будто завязываю шнурок, чтобы все остальные сели и я мог убедиться, что мое место действительно во главе стола. Так оно и оказалось, и я тоже сел. Наступила тишина, в то время как Бланш читала молитву, а мы сидели, склонив головы над тарелками. Я заметил, что Мари-Ноэль как зачарованная смотрит в конец комнаты на Бланш, а та не сводит взгляда со свертка возле салфетки. На ее обычно неподвижном лице изумление боролось с гадливостью и ужасом, словно перед ней была живая змея. Затем губы ее сжались, она овладела собой и, не глядя больше на подарок, взяла салфетку и положила себе на колени.
– Вы разве не развернете пакет? – спросила Мари-Ноэль.
Бланш не ответила. Она отломила кусок хлеба, лежавшего у ее тарелки, и тут я увидел, что все остальные глядят на меня так, точно произошло нечто небывалое. Может быть, что-нибудь – то, как я сел за стол, как держался, какой-нибудь невольный жест – наконец выдало меня и они догадались, что я обманщик?
– В чем дело? – сказал я. – Почему вы все на меня уставились?
Девочка, мой домашний ангел-хранитель, снова выручила меня.
– Все удивляются, что ты подарил подарок тете Бланш, – сказала она.
Вот оно что! Я вышел из образа. Но уличен пока не был.
– Вы же сами знаете, что я люблю тратить деньги, – громко сказал я, затем, вспомнив слова Жана де Ге в бистро в Ле-Мане и подумав о том, как тщательно он выбирал подарки, чтобы они пришлись по вкусу тем, кому он их купил, добавил: – Надеюсь, я привез каждому то, в чем он больше всего нуждается. Это входит в мою систему.
– Знаете, – сказала Мари-Ноэль, – папа подарил мне «Маленький цветочек» – житие святой Терезы из Лизье. А я хотела иметь эту книжку больше всего на свете. Навряд ли папа подарил тете Бланш житие святой Тересы из Авила. Я щупала пакет, там не книга, он не той формы.
– Может быть, ты перестанешь болтать, – сказал я, – и начнешь есть. Развернуть подарки можно и попозже.
– Лично я хотел бы получить один-единственный подарок, – сказал Поль, – возобновленный контракт с Корвале, ну и неплохо бы еще в придачу чек на десять миллионов франков. Тебе, случайно, не удалось выполнить мое желание?
– Я бы сказал, что твой подарок тоже не той формы, – ответил я, – и я терпеть не могу говорить о делах во время еды. Однако охотно поеду с тобой днем на фабрику.
Ощущение собственной мощи было безграничным. Я ничего не знал ни о делах Жана де Ге, ни о контракте, но чувствовал, что сумел их провести, обман удался, так как все с аппетитом принялись за еду. Моя уверенность в себе росла с каждой минутой, и я кивнул Гастону, чтобы он налил мне вина. Я вспомнил, с каким успехом рассказывал матери о поездке в Париж, о театрах и встрече со старыми друзьями, и решил повторить свой рассказ; и точно так же, как вчера я получил от нее немало полезных сведений, сегодня мне удавалось то тут, то там ухватиться за путеводную нить. Постепенно я узнал, что во время войны Жан де Ге участвовал в движении Сопротивления, а Поль был в плену, что Жан де Ге и Франсуаза встретились и поженились сразу же после освобождения. Отдельные обрывки фамильной истории мелькали передо мной, никак не связанные между собою. Факты, собранные по мелочам, еще надо было на досуге рассортировать и просеять, я все еще не имел понятия о том, что связывает между собой Жана де Ге, Поля и Рене, знал лишь, что эти двое – муж и жена и что Поль, по всей видимости, управляет или помогает управлять принадлежащей семье стекольной фабрикой. У Бланш ни в цвете волос и глаз, ни в чертах лица не было ничего общего с матерью, братом и племянницей, так поразительно похожими друг на друга, а Рене и Поль, оба смуглые и черноволосые, вполне могли бы сойти за родственников, не будь мне известно, что это не так.
Бланш почти не участвовала в разговоре и ни разу за время еды не обратилась ко мне; помогала мне больше всех, как это ни странно, Франсуаза – главный источник моей информации. Жалобные нотки исчезли из ее голоса, она казалась счастливой, даже веселой, и я догадывался, что причиной тому был медальон, к которому она то и дело прикасалась. Я полагал, что Рене полностью завладеет разговором, но она сидела хмурая и почти не раскрывала рта, а когда Франсуаза спросила, как ее мигрень, ответила, что лучше ей не стало.