Там, где билось мое сердце Фолкс Себастьян
Я снова прохожу по тем местам,
Вдоль мрачных улиц, и ищу прилежно
Тот дом… Какая ныне темень там,
Где билось мое сердце так мятежно![1]
Теннисон. Памяти А.Г.Х.
Sebastian Faulks
WHERE MY HEART USED TO BEAT
Copyright © Sebastian Faulks, 2015
Published in the Russian language by arrangement with
Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency
Перевод с английского Марии Макаровой
Иллюстрации на обложке:
© Colin Thomas,
© Maremagnum / Gettyis.ru
Глава первая
Веронике
La belezza si risveglia Vanima di agire…[2]
В залах аэропортов, где пассажиров бизнес-класса балуют бесплатными орешками, я как дома. Но на этот раз не удалось сполна насладиться аурой избранничества, свойственной подобным местам. Ибо шалили нервы и вообще было мерзко. Очереди в аэропорту Кеннеди до самых дверей терминала; громоздкие тюки мигрантов, толкущихся у стоек регистрации, — не Нью-Йорк, а какой-то Лагос.
Хотелось поскорее убраться из мегаполиса, где я кое-что себе позволил. Йонас Хоффман по старой дружбе пустил меня в свои апартаменты в Верхнем Вестсайде, а я пригласил туда девушку по вызову. Номер нашел в справочнике, в телефонной будке у площади Коламбус-сёркл. В тот момент эта блажь казалась необыкновенно важной, поводом потом над собой же посмеяться, как мы смеемся над выбором других. Захотелось увидеть себя без прикрас, себя и свои помыслы… такая вдруг потребность.
Здесь логично бы добавить, что я одуревал от похоти. Иначе зачем? Но когда позвонили из «офиса», сообщить, что дама уже едет, я вдруг понял, что не рад, а боюсь. И вот звонок в дверь. Глотнув ледяного джина, я пошел открывать. Было одиннадцать часов.
Темно-оливковое пальтишко, незамысловатая сумка с клапаном. Я принял ее за уборщицу Хоффмана. И лишь высокие каблуки и яркая помада подсказали, что передо мной труженица иной специализации. Предложил ей чего-нибудь выпить.
— Спасибо, мистер. Просто воды, если можно.
Гадая, какая она, я рассчитывал на смазливую разбитную шлендру или уличную вамп с платиновыми волосами, вызывающе накрашенную. Ни то, ни другое. Национальность тоже определить сложно, скорее всего, пуэрториканка. Не страшила, но и не хорошенькая. Сошла бы за сестру кого-нибудь из моих коллег, лет тридцати восьми. Или за директрису прачечной самообслуживания, или за диспетчершу в местном турагентстве.
Воды так воды, принес ей стакан и уселся сзади, в одно из кресел в огромной гостиной, обставленной книжными шкафами. Сняла пальтишко, под ним оказалось убогое коктейльное платье. Почему-то захотелось узнать, кто у нее родители, есть ли брат… дети. Положил ладонь на коленку, кожу царапнул дешевый нейлон. Сразу поцеловать? Но мы ведь не знакомы. И все-таки рискнул, она ответила, с усталой покорностью.
Поцелуй вытащил из кладовой памяти шестнадцатилетнюю Полу Вуд, с которой я сто лет назад целовался в одном загородном особняке, еще до того, как познал маету похоти.
А эта… будто целуешь манекен, черт возьми. Имитация поцелуя, воспоминание о поцелуе. Что угодно, только не поцелуй. Я пошел на кухню и налил еще джина, бросил несколько кубиков льда и два кружка лимона.
— Нам туда, — я махнул рукой на коридор, ведущий к гостевой — моей — комнате, самой дальней. Вообще-то там жила мать Хоффмана, наезжавшая иногда из Чикаго, и когда мы вошли, мне стало немного неловко. Я скинул ботинки и улегся на кровать.
— Тебе бы лучше раздеться.
— А вам бы лучше сначала заплатить.
Протянул ей несколько купюр. Будто через силу — разделась. Подошла и встала рядом. Взяла мою руку и провела ею по животу и по грудям. Живот был слегка округлым, бедра чересчур пухлые; пупок неровный и комковатый, акушерка когда-то схалтурила. Кожа нежная и гладкая, но взгляд отстраненно-сосредоточенный. Ни тени симпатии или любопытства, скорее, старание, как у подростка-новичка, желающего угодить шефу. Навалилась дикая усталость, хотелось закрыть глаза. Но надо было соответствовать — раз уж услугу предоставили, как-то надо соответствовать.
Погладив груди, я пробежался пальцами по плоской грудине, потом по ключицам. Когда гладишь кого-то, хочется привнести толику пылкости, чтобы не походило на лечебную процедуру. А как это ей?
Она воспринимала мои прикосновения не как ласку и даже не как осмотр врача. Кожа трется о кожу, ну и пускай… Я встал, разделся, аккуратно сложил вещи на стул. С Аннализой бывало иначе: быстрее все с себя сорвать, черт с ними с пуговицами. И постоянная тревога, что никогда не смогу ею насытиться. И заранее страх, что она уйдет, даже когда нам все только предстояло. Знал уже: едва за ней захлопнется дверь, снова буду обмирать и терзаться. Навязчивая боязнь разлуки, хотя понятно, что это глупо, что нет причин так паниковать. Однако же я не мог уняться, не буйствовать, не терять пресловутого благоразумия…В гостевой комнате Хоффмана огромное зеркало. В нем отражался немолодой мужчина, совокупляющийся с незнакомкой: физиологический фарс, которого я так жаждал. Белая кожа елозит по смуглой, моя гнусная физиономия налита кровью, голова девушки опущена, а зад поднят. Непристойная, вульгарная картина, я наблюдал такое с участием других, а теперь вот сам тискаю попку, заходясь от наслаждения.
Уговорил еще побыть, выпить чаю или пива (хоть видимость приличий). Она сказала, что живет в Квинсе, работает на полставки в обувном магазине. Я тут же мысленно отметил, что доходы нью-йоркской проститутки надежнее. Да, без карьерного роста и профсоюзных льгот, зато сутенеры обеспечивают полную занятость. Больше она ничего рассказывать не стала, полагаю, из боязни подпортить образ обольстительницы. Не хотела уходить от меня обычной продавщицей, которой сегодня предстоит еще расставлять коробки с кедами.
Беседа получилась краткой, и гостья была разложена на коврике перед камином для повторного акта. Не скажу, что меня очень уж потянуло, но пусть еще заработает. Когда-то в том самом загородном особняке я тоже исключительно из благих побуждений пригласил на танец мать Полы Вуд. То ли из вежливости, то ли по дурости, я тогда не разбирался в женских желаниях. По завершении благотворительного акта было выдано еще двадцать долларов, она их сложила и спрятала в сумочку, с благодарным кивком. Спросила:
— Откуда этот шрам на плече?
— Пуля. Пистолетная.
— Но как это случи…
— Тебе же не интересно.
Я протянул ей пальтишко. Когда она прощалась, возникла заминка. Нужно ли было ее целовать, и если да, то как? Девушка легонько погладила пальцами мою щеку, потом ее губы на секунду прижались к тому месту, которого коснулись пальцы. Пожалуй, этот момент был в нашем свидании самым эротичным.
Снова оставшись один, я рухнул в большое кресло и глянул на Центральный парк. Несколько женщин вышли на пробежку, без компаньонов; наверное, в кармане тренировочных штанов у каждой спрятан газовый баллончик. Ни одной мамаши с коляской, это в середине-то дня. Мужчин было больше, они трусили по дорожкам, нацепив наушники плееров. То ли за кем-то гнались, то ли от кого-то спасались. По виду — точно не фанаты здорового образа жизни. А год-то шел восьмидесятый, Нью-Йорк никому не нравился, хотя плакаты с мэром Эдвардом Кохом пестрели на бамперах многих авто. Да и что там могло нравиться, если швейцар ближайшего бара отговаривал возвращаться пешком: даже всего два квартала не стоит. Лучше он вызовет такси, и шофер притормозит впритык к тротуару, с распахнутой дверцей, чтобы принять клиента и тут же отъехать.
Приняв душ в ванной мамаши Хоффмана, я снова плеснул себе джину и вернулся в гостиную обдумывать происшедшее. Говорят, когда с кем-то спишь, в постели присутствуют и все ее бывшие, но лично я никогда этого не ощущал. А эта — профессионалка, ясно, что у нее обширная клиентура. Что я неизменно ощущал с прежними своими партнершами, так это их глубинный дискомфорт. То волосок на подушке, то матрас неудобный. Или ей совестно, тут целая гамма: от смущения до жгучего стыда…
В юности, наслушавшись и начитавшись баек про роковую страсть и романтическую «любовь», я поверил, что это самая высокая степень единения — возможно, состояние наивысшей полноты бытия, доступное человеку. Как же я был разочарован. И как редко мне выпадало почувствовать ответный упоительный восторг и столь же безграничное доверие. Хорошо помню, когда это, наконец, произошло. Впервые.
Мне было двадцать восемь, примерно месяц я жил на захолустной итальянской улочке; в том городке и нагрянуло счастье. Несколько сказочных недель. Невероятно давно это было, но до сих пор тяжело называть ее имя, не могу произносить эти три слога без боли, поэтому ограничусь одной буквой. Буковкой Л. Время было военное (вот откуда мой шрам от пули), и Л. была моей возлюбленной. Входя в ее комнату, я всякий раз удивлялся радужному мерцанию на всем: светилось ветхое стеганое одеяло на кровати, и стены, и комод. Даже хлипкие жердочки ставен весело поблескивали. Я озирался, отыскивая взглядом включенную лампу, ее не было. Потом смотрел на девушку у зеркала, наводившую вечерний марафет и подправлявшую уголки губ белым платочком. И вот она поворачивала голову и, увидев меня, улыбалась. Я отступал на шаг назад, оценивая результат. Весь вечер она излучала свет, и он вспыхивал везде, где бы мы ни оказывались, так и бродили в осиянном пространстве.
Спустя несколько часов после визита проститутки я обнаружил, что мое сумасбродство не осталось незамеченным. Привратник крякнул, когда я выходил на улицу, бармен в ближайшем заведении вскинул бровь, наливая мне, даже попрошайка, торчавший у входа, хитро ухмыльнулся. Наутро я уже подумывал о том, чтобы убраться из Нью-Йорка.
Делать мне там было нечего. Приехал я на медицинский конгресс и уже выслушал весь набор ораторов в кампусе Колумбийского университета, это в Верхнем Манхеттене. Спонсоры от фармацевтических компаний выделили конгрессу столько денег, что молодых делегатов (будущих светил науки) в последний момент поселили в отеле «Плаза», хотя изначально им предназначались обычные гостиницы (ночлег плюс завтрак), таких уйма вокруг холма Марри-хилл. Заодно и я оказался на немыслимой вышине, в номере размером с конюшню. Мне это стойбище было ни к чему — не гостиница, а памятник архитектуры. Я долго воевал с регулятором кондиционера и все-таки одержал над ним победу. Батареи в гостиной (на черта она мне сдалась!) ночью тяжко вздыхали и что-то бормотали, неугомонные, будто мозг уснувшего шизика.
Когда конгресс закончился, я, решив побыть еще в Нью-Йорке, перебрался в квартиру Джонаса Хоффмана. С ним мы познакомились после войны, в одной из лондонских медицинских школ, куда он прибыл на волшебном американском ковре-самолете, коим послужила не то стипендия, предоставляемая ветеранам «Солдатским биллем о правах», не то диплом Университета Родса. Дружба наша выжила несмотря на его более чем успешную практику: в приемной на Парк-авеню Джо побуждал невротичных дам вспомянуть о былом, тогда как моя лондонская квартира располагалась в двух шагах от кладбища Кенсал-Грин, как говорится, в шаговой доступности. Гонорары, полученные в результате многочасовых душевных излияний, подвигли Хоффмана на приобретение апартаментов. Тех самых, где я из гостевой комнаты наблюдал (валяясь в постели с газетой), как меняют цвет осенние деревья. Каждый день на них что-то новенькое…
Объявили посадку на лондонский рейс. Подхватив свой дипломат, я удалился из вакуумной тишины зала для особо важных персон, честно говоря, удалился скрепя сердце. Очень не хотелось погружаться в толчею снаружи. Уж и не помню, сколько раз (сотни!) я заходил внутрь самолета, чувствуя под ладонью холодок петель и заклепок на дверце. Далее привычный кивок и дежурная улыбка команде экипажа, по стойке смирно встречающей пассажиров.
Я сел у окна, проглотил таблетку снотворного, раскрыл книгу. Самолет медленно и мягко покатил на округлых шинах и вскоре с хищным остервенением уже несся по взлетной полосе, вжимая меня в спинку кресла.
Пассажиры чуть погодя достали журналы с кроссвордами или уставились на подвешенный экран, где запустили фильм. С моего кресла экран был виден лишь сбоку, отчего персонажи поменяли окрас, уподобившись негативам цветных фото, — очень похоже на разводы бензина в воде. Дядька впереди увлекся, даже наклонился вперед, задумчиво поедая орешки: весь пакет смолотил.
После двух порций джина я почувствовал, что таблетка начинает действовать, смиряя кровь. Опустил шторку на иллюминаторе, закутался в тонкий плед и попросил стюардессу не будить меня на перекус.
Ночь перелета. В шесть тридцать самолет выхаркнул меня в Хитроу, и вот такси уже едет по тускло-серым улочкам Чизвика, а мне кажется, что этот день никогда не кончится. Когда я все-таки вошел в дом, захотелось сразу лечь, но я по опыту знал, что после сна невпопад будет только хуже. На столике в холле моя уборщица миссис Гомес соорудила стопку из писем за три недели. Я быстро их перебрал, ища конверт с почерком Аннализы, но все адреса были напечатаны на машинке или распечатаны в типографии. Кроме одного. Внутри я обнаружил одинарный листок с коротким посланием:
Уважаемый мистер Хендрикс! Мы только что въехали в квартиру на верхнем этаже и в субботу вечером отмечаем новоселье. Если будет настроение, пожалуйста, приходите. Начинаем в восемь, форма одежды произвольная.
Шиз и Мисти
Наш дом больше прочих в округе, и я занимаю первый и цокольный этажи. На втором этаже двадцать с лишним лет живет овдовевшая полька, а на верхнем жильцы постоянно меняются. Что-то в именах новых соседей подсказывало, что они из Австралии. Видимо, вечеринка намечается шумная, и приглашением новоселы хотят подстраховаться, чтоб к ним никаких претензий. Наверняка и миссис Качмарек зазывают. Бедная старушка.
В кабинете у меня теперь новый автоответчик. Я долго выбирал подходящий; этот мне понравился потому, что у него нормального размера кассеты и три удобные клавиши. Судя по тому, как долго перематывалась пленка, кассеты были заполнены почти целиком. Есть у аппарата одна особенность (наверное, я что-то не так настроил): перед каждым новым сообщением он настырно повторяет записанное мной извещение. «Это автоответчик Роберта Хендрикса, если вы хотите оставить сообщение…», ну и так далее.
Голос мой раздражал меня всегда. Мало того, что резкий, но и звучит фальшиво, ибо есть в нем неистребимое самолюбование. Пока крутилась пленка, я взял блокнот и ручку, с отвращением дожидаясь знакомых ненатуральных интонаций: с моим нарциссизмом мне не все равно, как воспринимают их остальные.
Но вместо своего голоса я услышал женский. «Мы знаем, что ты делал, ты, грязный ублюдок. Знаем, что ты сделал с этой бедной женщиной. Потому ты и удрал из Нью-Йорка».
Я понятия не имел, кто это. Акцент американский, и, похоже, тетеньке хорошо за пятьдесят. Я вышел в коридор переждать этот шквал; сразу стирать не стал, чтобы случайно не стереть другие сообщения. Я не расслышал характерного поскрипывания перед новым сообщением, но визгливый голос в какой-то момент сменился тусклым мужским. Я вернулся в кабинет. Голос был моим: сказал про автоответчик, заверил, что я перезвоню при первой возможности. Далее шли сообщения.
«Привет, Роберт, это Джонас. Прости, что не смог пересечься с тобой в Нью-Йорке. Застрял в Денвере, там оказалась жуткая морока. А как хорошо было бы тяпнуть нам с тобой в ресторанчике “Лоренцо”. Звони, не забывай».
Раздался скрипучий шелест, потом женский голос: «Доктор Хендрикс, это миссис Хоуп, мать Гэри. Я знаю, что вы велели звонить секретарше, но ему опять стало хуже…». Я сел за стол и раскрыл блокнот. Прозвучало еще четырнадцать сообщений, вполне рутинных. Записав то, что было важно, я стер записи и снова нажал на пуск, чтобы убедиться, что не удалил свое приветствие. Аппарат, как обычно, слегка пожужжал и занудил: «Это автоответчик Роберта Хендрикса…»
Я так и не понял, каким образом истеричная угроза незнакомой тетки проскочила перед моим приветствием.
Среди ночи я проснулся — сработал синдром резкой смены часовых поясов. Мне такие сбои даже приятны; как будто внутри осталось немного динамичной энергетики Манхеттена. Пошел на кухню, заварил чаю. Что мне в американцах нравится, так это их умение себя уважать. В Нью-Йорке не обязательно быть старожилом с корнями, там не культивируют самоедство. Есть диплом, есть медная табличка на двери, вот и радуйся, парень. Ты уже точно обогнал толпы только что прибывших из аэропорта Кеннеди искателей счастья. И тут американцы правы. Твоя жизнь не представляет собой ничего особенного, но разве она тебе от этого меньше дорога? Вот именно.
Дорога как никому другому. Прихватив кружку с чаем, я отправился в кабинет и принялся вскрывать скопившиеся письма, адресованные Роберту Хендриксу. Доктору медицины. Члену Королевского общества психиатров. Заслуженному члену Королевского общества психиатров. В этих званиях, можно сказать, отражена вся моя карьера. Кстати, они реальные, а не присвоенные мне авторами писем на всякий случай или из желания подольститься. Добывались они годами труда — далеко не сразу я сумел освоиться в той области медицины, куда пробиваются лишь самые упертые и рисковые. Не знаю, только ли англичане вечно чувствуют себя шарлатанами и всю жизнь боятся, что грянет разоблачение и расплата? Или это характерное свойство человеческой натуры? Уж кому, как не мне, практикующему психиатру, это должно быть известно… Должно бы.
Я взял свой дипломат, выложил гостиничный счет и пару визиток, которые нужно было куда-то убрать. Выдвинув ящик комода, вынул папку, в которую, возможно, еще долго не заглянул бы, и наткнулся на письмо месячной давности, здорово меня тогда огорошившее. Из Франции, штемпель Тулона, написано чернилами, почерк старческий.
Уважаемый мистер Хендрикс!
Простите, что дерзнул написать, но полагаю, вам будет небезынтересно кое о чем узнать.
История такая. В Первую мировую я был пехотинцем в Британской армии, на Восточном фронте (к слову сказать, я и во Вторую служил, военным врачом). После войны до самой пенсии работал невропатологом, занимался старческими проблемами — провалы в памяти и все такое. Мне и самому теперь уж недолго осталось: возраст, болезни. Вот и решил привести в порядок бумаги и архивы. Листая старые дневники, наткнулся на запись про парня с такой же, как у вас, необычной фамилией. Мы служили в одном батальоне с 1915 по 1918. Эту тетрадь я не открывал несколько десятков лет, но возникло ощущение, что фамилию парня я где-то уже видел, причем относительно недавно. И ведь вспомнил где! На одной очень хорошей книге, она попалась мне лет пятнадцать назад. Некто Роберт Хендрикс. «Немногие избранные»[3]. Я тут же отыскал ее в шкафу. Глянул на фото автора на суперобложке и сразу узнал солдата, с которым служил, то же молодое лицо. Можете себе представить, как я разволновился.
Еще сильнее разволновался, перечитав книгу — в один присест, всю ночь читал. В пятой главе автор упоминает, что его отец был портным. Но тот солдат тоже был портным. Уверен, что автор этой книги вы, доктор Хендрикс.
Далее шли еще какие-то фрагменты из прошлого, а в конце письма этот человек, некий Александр Перейра, приглашал меня в гости. И, насколько я понял, готов был предложить мне работу.
В субботу утром я поехал прогуляться в парк у тюрьмы «Уормвуд-Скрабс». По дороге завернул в Криклвуд, чтобы забрать Макса (парсон-рассел-терьера), гостившего во время моего отсутствия у той самой миссис Гомес, которая прибирается у меня в квартире. Мистер Гомес баловал паршивца паэльей и сладким печеньем, однако, завидев меня, Макс всегда ликовал, что не могло меня не трогать. Когда-то я вытащил его, шкодливого щенка, из нортгемптонширского пруда, и он до сих пор страшно мне благодарен.
Мы обогнули весь парк по периметру, вернулись на аллею, идущую вдоль домов тюремной обслуги, и прошли мимо самой тюрьмы. Я подумал о несчастных в тесных камерах, но подумал мельком. Гораздо больше меня волновало, сумеет ли Аннализа сегодня вечером вырваться ко мне.
Так называемые «отношения» часто развиваются только благодаря тому, что было в прошлом, а настоящее не столь уж важно. Такой вот удивительный парадокс. Ты воспринимаешь их скорее как череду свиданий: связность без каузальности, когда отсутствуют вроде бы обязательные звенья причинно-следственной модели. Тем не менее одна лишь мысль о том, что мы можем и не увидеться, заставила меня остановиться, я вдруг ощутил, как важна для меня Аннализа. Но почему-то никак не желал признавать, насколько глубоко это чувство, или честно назвать его более подходящим словом.
У нас был уговор: если трубку снимает ее «друг», я больше не пытаюсь дозвониться, зато она могла звонить мне когда угодно, и звонила регулярно. Я впустил Макса на заднее сиденье и пошел к телефонной будке, это в двух шагах от парковки. Набрав номер и услышав свое приветствие, я мог поднести к трубке диктофон и записать свежие сообщения. Прослушав себя любимого, я стер запись. Сообщений не было.
С Аннализой я познакомился почти пять лет назад, когда пришел в клинику остеопата, что в квартале Куинз-парк. Аннализа работает там в регистратуре. Проблемы со спиной у меня давно. Из-за бурного роста в переходном возрасте недостаточно крепок нижний сегмент грудного отдела позвоночника. Мышцы стараются его защитить и при малейшем напряжении сжимаются в болезненной судороге (однажды меня прострелило, когда я наклонился выключить телевизор). Я перепробовал кучу лекарств, комплексов упражнений, йогу, но улучшение наступило только после жестких манипуляций новозеландского целителя Кеннета Даулинга.
Аннализе сорок с лишним, она хороша собой, держится с достоинством. В тот день на ней была элегантная юбка и кокетливый свитерок. Уже при третьем визите я заметил в ней, кроме деловитой сосредоточенности и дежурной благожелательности, кое-что еще — затаенно-мечтательный взгляд. Пока ждал вызова в кабинет, я расспрашивал ее про работу и далеко ли ей добираться. Она отвечала охотно, с видимым удовольствием, — наверное, пациенты редко вступали с Аннализой в разговоры. В следующий визит, подписав чек, я задержался у стойки. И выяснил, что по вторникам и пятницам она свободна, — это когда я сказал, что мне требуется помощник для бумажной работы и спросил, не согласится ли она за нее взяться.
Кабинет у меня в Северном Кенсингтоне. Это бывшая квартира над магазинчиком, который держат иммигранты из Уганды. Место совсем не солидное, что само по себе свидетельствует об отношении британской медицины к специалистам моего профиля. Хорошо хоть улица спокойная, а в самом помещении не душно. Там имеется кухонька, душевая и маленькая подсобка, видимо когда-то служившая спальней. В этом закутке я разместил картотеку, туда же потом втиснул и столик для Аннализы. Я старался не замечать, когда она легонько задевала меня, проходя в свой «кабинет», и не торопилась одернуть юбку, задравшуюся, пока она усаживалась за стол. Говорят, что так называемое влечение вспыхивает сразу и его нельзя не почувствовать, но всегда существует опасность, что на самом деле с той стороны ничего такого нет и тебе просто мерещится.
Прояснилось все день этак на третий нашего сотрудничества. Помню, я подошел и остановился у нее за спиной, и она тут же сделала шажок назад, нарочно, чтобы коснуться меня. Потом развернулась и чуть подалась ко мне бедрами, теснее прижимаясь к паховой зоне. И минуты не прошло, как мы приступили непосредственно к акту, для чего она удобно наклонилась над столом. Живот у нее слегка обвис, ляжки уже утратили упругую твердость, но эти приметы увядания казались мне трогательными и распаляли еще сильнее.
Аннализа успела побывать замужем, а на тот момент у нее имелся давний сожитель, Джеффри, лет пятидесяти пяти. Она была к нему привязана и не хотела рисковать налаженным домашним укладом. Этот ее Джеффри, юрист по профессии, занимался недвижимостью. Судя по тому, что рассказывала о нем Аннализа, он явно отличался гомосексуальными наклонностями. Разумеется, об этом я не обмолвился ей ни словом; зачем портить женщине такие надежные отношения.
В вечер после прилета я долго отмокал в ванне, потом выпил джину с вермутом и решил все же посетить вечеринку. Судя по доносившейся сверху музыке, гульба уже началась, но пока спокойствию миссис Качмарек ничто не угрожало. Вообще-то шум на верхнем этаже недавно стал более или менее терпимым, хотя еще лет десять назад дом прямо-таки сотрясался от адского грохота. В нынешней музыке много технических эффектов, но она довольно вялая. Мне ни одна из современных композиций не нравится, но они хотя бы не раздражают — так, что-то вроде шумового фона на деловых встречах.
Дверь мне открыла улыбающаяся крашеная блондинка с сильно подведенными глазами.
— Приве-е-т. Я Мисти. Заходите.
Она налила мне вина; бутылок, рядком выставленных на кухонном столике, было много.
— Прошу. «Шато “Забвение”».
— Ши-и-и-з, — позвала она с избыточно бодрой интонацией (австралийской, я верно угадал). Подруга подбежала тут же. Сама Мисти была пониже ростом и миловиднее, с мелкими чертами и гладкой кожей. На лице у Шиз розовели прыщики. Но в целом обе воспринимались как сестры. Улыбчивые голубые глаза и молодая бесшабашность, еще ничем не омраченная. Обе выглядели так, будто счастье им гарантировано.
Гости тоже были молодыми, довольными собой и жизнью, так мне показалось. Музыку сделали погромче, но все равно еще можно было слышать друг друга. Я представился новым знакомым, сообщив, кто я такой, и проявив умеренное любопытство. Я не любил говорить о том, чем занимаюсь, люди сразу замыкались и настораживались. Соврал, что я терапевт, это восприняли спокойно. Ну и сразу же стал выруливать к безопасным общим темам: что интересного передавали по радио, как мне новый фильм.
На вечеринках я всегда слегка теряюсь, не знаю, чего от меня ждут. Я вырос в английской провинции, привык к деревенским танцулькам или к посиделкам у соседей на Рождество или в дни рождения. Славный вечерок порой завершался скандалом (как тот, на котором я целовался с Полой Вуд), даже в тридцатые годы это было делом житейским. Часто возникали и разовые поводы для сборищ: теннисный турнир во время каникул, вечеринка в загородном особняке. Летом по окончании мероприятия его участники ныряли в темноту, за разросшийся рододендрон, дающий надежное укрытие. Я помню тлеющие огоньки сигарет, летучий смех, шуршание листвы под ногами и прохладу атласного бедра.
— Роберт, давай скорее сюда. Это моя подруга Мэнди. Она медсестра.
Видимо, предполагалось, что врачу проще найти общий язык с медсестрой. И действительно, напрягаться мне не пришлось, поскольку подруга тараторила не умолкая. Было очевидно, что выстраивать логические цепочки рассуждений девушке сложно. Я хотел было помочь коллеге собраться с мыслями и предпринял несколько попыток, но получил резкий отпор. И понял: ей все равно, о чем тараторить, она просто боится молчания.
Вскоре музыка стала еще громче, разговаривать теперь можно было только в узенькой кухне. Уйти раньше десяти — неприлично. Взглянув на часы, я приготовился еще пятнадцать минут подпирать задом стиральную машину. Собеседников было двое, парень в красной клетчатой рубашке, озеленитель (деревья обрезал), и его брат, агент турбюро.
Ребята уже поднабрались. Со мной держались по-приятельски, но проскальзывало недоумение. Не ожидали, что я и впрямь притащусь. Меня кольнула зависть к их мужской жизни: наверняка неутомимо домогаются девчонок с молодыми грудями и белозубым оскалом.
— Прошу клиента немного подождать, а сам связываюсь с авиакомпанией и — чик-чик — распечатываю копию расписания, — сообщил турагент, подливая себе красного. — Вот и весь фокус. Это вам не мозги оперировать.
— И даже не деревья, — добавил я.
Юмора ребята не поняли. Я повернулся к бутылке, чтобы налить еще в пластиковый стаканчик, и оказался лицом к лицу с медсестрой.
— А можно кое-что у вас спросить? Вы даете частные консультации?
Я присмотрелся к ней — зрачки расширены, взгляд стеклянный.
— Консультаций не даю.
Она уперлась мне в грудь ладонью. Я испугался, что ее сейчас вырвет. Нет, просто оперлась.
— Одному человеку требуется помощь. У него жуткая депрессия и вообще…
— Я же сказал. Терапевт я. С депрессией не ко мне.
— Не к вам? Но Мисти говорила…
— Мало ли что она говорила. С Мисти мы знакомы всего пару часов.
Протиснувшись мимо собеседников, я вышел из кухни, поблагодарил Шиз за чудесный вечер и выскочил на лестничную площадку. Дома включил телевизор, налил себе хорошего выдержанного виски и рухнул в любимое кресло. Напряжение от шумного новоселья сразу исчезло; я зажег сигарету и откинул голову. Самое время было достать кассету с фильмом; примерно на середине приму снотворное. А когда кино закончится, втисну в уши затычки, чтобы заглушить последние доносящиеся сверху всплески нудного техно, нырну под одеяло — и в путь по морю снов до самого утра.
И двадцати минут не прошло, как в дверь робко постучали.
— К вам можно?
— Откуда вы узнали, где я живу?
Это была медсестра, Мэнди. Узнала она от Мисти.
— Вам плохо? Может, воды?
Она села на диван и разрыдалась.
— Прости, Роберт. Сама не понимаю, что делаю. Просто ты старше… и ты врач. А мне так плохо…
Я сел рядом.
— И сколько же ты выпила?
— Не знаю. До вечеринки выпила немного вина.
— Хочешь, я вызову такси? Ты где живешь?
— В Бэлхеме. Можно я еще немного побуду? А то… а то… очень все кружится.
— Сейчас сделаем тебе чаю.
Главное, побыстрее выпроводить ее из квартиры, соображал я, пока возился с чайником и чашкой. Когда я вошел с подносом в гостиную, девица успела снять туфли и разлечься на диване. Мордашку закрывали свисшие волосы, на пятках сквозь нейлон колготок проступили влажные пятна.
— Вот тебе чай. Пей, а я пока вызову такси.
— Я сама поймаю на улице.
— Не уверен.
— Запросто. Еще и одиннадцати нет.
Раз так все обернулось, подумал я, надо отправить барышню назад к друзьям: пусть сами с ней возятся. Мэнди рывком поднялась, снова приняв сидячее положение. Потянулась за чашкой, подол юбки приподнялся над плотными ляжками.
Я отошел к окну.
— Ты живешь одна?
— Мы втроем живем. Но сейчас девочек нет дома. А ты?
— А я один.
— У тебя нет жены?
— Нет.
— А подружка?
— Послушай, Мэнди, давай-ка я усажу тебя в такси, и ты спокойно покатишь в свой Клэпхем. Договорились?
— В Бэлхем. А куда нам торопиться? Суббота, завтра воскресенье. И мне так нужно… с кем-то поговорить.
— О чем именно?
Последовал рассказ про одного близкого друга, сопровождаемый периодическими взрывами негодования; от меня требовалось сочувствие. Но изложение было начисто лишено логических связок, а восстанавливать их оказалось мне не по силам.
— … ну ладно, думаю, а я-то при чем? Короче, может, надо было сразу сказать, что мне это не?.. Точно, надо было… Ой, что это?
— Кто-то пришел. Кто-то еще.
Я вышел в холл и нажал на кнопку домофона.
Кем-то еще оказалась Аннализа, и на лице ее бушевала такая буря чувств, что мне стало не по себе.
— Слава богу, ты дома! — Она влетела в холл и, даже не остановившись для приветственного поцелуя, устремилась в гостиную.
И тут же затормозила — резко, с вытаращенными глазами. Я в замешательстве представил дам друг другу.
Далее разыгралась сцена, достойная мультика или мелодрамы, виденной мной в нью-йоркском самолете. Воздух сотрясали обличающие вопли (с обеих сторон). Аннализа, разумеется, вообразила, что я жажду слиться с медсестрой в половом экстазе, для чего и заманил ее к себе.
Грань между ненавистью и любовью чрезвычайно тонка. Потребность защитить свое эго от дальнейших унижений понуждает человека орать на того, кого он любит.
В конечном итоге ушли обе. Я устало рухнул на диван, почувствовав, до какой степени я одинок. Все мои знакомства и дружбы, вместившиеся в прожитые шестьдесят с лишним лет, не могли затушевать этой истины: я катастрофически одинок.
Глава вторая
Проснулся я рано, вырвавшись из страшного сна. Пока брился и чистил зубы, пытался вырваться из пут кошмара, сплетенного подсознанием, и переключиться на реальную жизнь. Обыденное для меня начало дня.
Накормив Макса и почитав газету, я ухитрился кое-как собраться с мыслями, только мысли эти были не об Аннализе. Нет, не о ней, а о письме Александра Перейры. Перейра утверждал, что был знаком с моим отцом — дольше, чем я. Он погиб, когда мне было два года, незадолго до Перемирия[4]. Есть фотография, где он держит меня на руках. Но самого отца я не помню.
Моим защитником и кормильцем была мама. Маленькая, худенькая, вечно всего боявшаяся. Работала в администрации многопрофильного сельхозпредприятия, надрывалась как каторжная. Но получая в конце недели деньги, всегда ждала, что ей скажут: «Вы уволены». Ежемесячные счета от разносчика молока и за электричество были для мамы очевидными уликами ее травли. К себе на чай мы никого не приглашали, поскольку маму «не совсем устраивало» наше окружение. Если приглашали нас, мама настораживалась: с чего это вдруг такое радушие? Поэтому мы редко куда-нибудь выбирались. Ее родители вроде бы когда-то держали пансион на южном побережье, но дом этот сгорел. Подозреваю, что на самом деле дед с бабкой развелись или просто разошлись, но мама решила замаскировать скандальный казус историей про пожар. С моим отцом она познакомилась в доме тетки, жившей неподалеку от Лондона. До войны папа был портным, но мама уточняла: не близоруким одиночкой с иголкой в руках, гнущим спину в тесной каморке. Когда папа в свои тридцать отправился в 1915 году добровольцем на фронт, он уже владел на центральной улице собственным ателье с шестью работниками. У мамы сохранилось фото: они с отцом в день помолвки. Там она улыбается, хотя в жизни я никогда не видел ее улыбающейся; впрочем, даже на этом снимке вид у мамы немного испуганный.
У отца был старший брат, дядя Бобби, он жил в специализированном заведении. После смерти отца, в 1918 году, мама каждое Рождество ездила его навещать и однажды — мне тогда было почти семь — взяла меня с собой. Мы долго ехали на автобусе до самой окраины главного города графства. Наконец автобус, прокашлявшись, потащил нас на холм, и мы высадились у каких-то обветшалых лавок. В ста ярдах от этих домишек высились мощные железные ворота, в деревянной будке при них сидел привратник, перед которым курилась жаровня. Привратник кивнул нам: проходите.
— А что с дядей? — спросил я. — Почему он здесь живет?
— Он немножко чудной, — сказала мама.
Мы вышли на подъездную дорожку посреди просторного парка. В отдалении виднелись какие-то фермерские (так мне показалось) постройки и двор с высокой кирпичной трубой; из нее валил дым. Труба напоминала фабричную, только гораздо меньше размером. Длиннющее главное здание тянулось почти во всю улицу. Мы вошли в центральный вход, подошли к стеклянному кубу с окошком, тетенька спросила наши имена. Холл — с каменным полом, под высоким стеклянным куполом — был залит солнечным светом и сиял чистотой, и я порадовался за дядю.
Мы очень долго куда-то шли. Слева равномерно мелькали окна, выходившие в парк; справа — накрепко задраенные двери с цифрами, из-за которых доносились непонятные звуки. Наконец мы оказались в другом просторном зале — уменьшенной копии главного холла внизу, откуда попали в самое дальнее помещение, где нас ждал дядя Бобби.
Это была большая комната с десятком старых облезлых кресел. У входа, скрестив руки на груди, маячил страж в длинной коричневой куртке — я видел такие на грузчиках в мебельном магазине. Он пометил галочкой наши фамилии в своем листочке на планшете и кивнул в сторону мужчины у окна, сидевшего в кресле, на вид чуть приличнее остальных.
Мне дядя Бобби показался удручающе «взрослым», лет сорока, не меньше. Сильно поредевшие темно-каштановые волосы, очки с заляпанными стеклами; прибавьте к этому заношенный кардиган и лоснившийся от старости галстук.
— Привет, Бобби. Вот, пришли тебя проведать. Как твои дела?
Как у дяди дела, понять было затруднительно, поскольку прямо на вопросы он не отвечал, но говорил не умолкая. К маме два-три раза обратился по имени — Джанет, не переврав его. Рассказывал дядя не про себя, а про каких-то людей, кто что сказал, сделал или не сделал. Мама ободряюще кивала, сочувственно цокала языком или хмыкала где вроде бы полагалось.
Мама и меня попыталась вовлечь в разговор, но взгляд дяди Бобби лишь скользнул по мне, как будто зафиксировать впервые увиденный объект был не в состоянии. Дядя говорил с назойливым воодушевлением, причем интонация не менялась на протяжении всего монолога. Было ощущение, что он громко декламирует текст на незнакомом языке.
Все это я обдумал и домыслил потом. А во время встречи меня волновало другое. Ведь это брат моего отца. И наверняка он сильный и добрый, не зря же мы с ним одной крови, мы родня. И скоро я сумею его понять, и тогда подтвердится, что он сильный и добрый.
Я посмотрел на дядины руки, и мне стало интересно, в какие игры они с папой играли в детстве. Он подавал мяч, папа отбивал? Ну а в рождественские каникулы они, наверное, вместе лепили снеговиков. Я заглядывал ему в глаза, надеясь увидеть в них что-то знакомое, детское. Взрослое мне было чуждо и непонятно. Взрослые скучные, у них нет никаких игр, никаких радостей.
На тележке привезли чай, и дядя шумно его прихлебывал. Устав глазеть на дядю, я обернулся к маме и заметил, что она так и не сняла свою фетровую шляпку с перышком на боку.
Разговор постепенно стал чахнуть, паузы становились все длиннее. Мама все чаще терялась, не зная, что сказать, и заметно нервничала. Дядя вытащил из кармашка сигарету и прикурил; рука у него дрожала.
Я всматривался в изрезанное морщинами, старательно выбритое лицо — только под нижней губой остался островок щетины. Я настойчиво заглядывал ему в глаза. Это была моя единственная возможность приблизиться к отцу. Я ведь так мечтал к нему прикоснуться.
На следующий вечер после вечеринки и грянувшего за ней нелепого скандала мне захотелось еще раз прочесть письмо Александра Перейры, человека, утверждавшего, что он знал моего отца. Вот что писал Перейра:
Я живу на очень маленьком, но миленьком французском островке, туда можно добраться из Тулона на водном такси, от южной оконечности presqu’le[5]. (Островок мой примерно в пяти километрах от острова Поркероль, легко сверить по карте.) А ну как вам захочется погостить у меня денек-другой? Не скажу, что я хорошо знал вашего отца, но у меня с войны остались кое-какие документы, фотографии, в том числе и с ним. На островке есть виноградник, здешние вина мало кто знает, однако поверьте, они стоят того, чтобы познакомиться с ними поближе.
Завершая письмо, позволю себе повторить, что книга ваша действительно меня восхитила. У вашего покорного слуги тоже имеются кое-какие открытия в той же области. Когда мы просмотрим мой скромный архив, сбереженный как память о Первой мировой войне, наверняка у нас найдется о чем поговорить, коллега. Если все пойдет так, как мне хотелось бы, то я попрошу вас (разумеется, если у вас возникнет интерес) продолжить мою работу и предложу стать моим душеприказчиком, передав вам свои авторские права.
Подобное предложение от постороннего выглядит по меньшей мере странным. Но надеюсь на вашу снисходительность, вы уж простите меня, старика! Если роль душеприказчика вас смущает, не берите в голову. В любом случае славно отдохнете. Это я вам обещаю.
Искренне ваш Александр Перейра
Утром я поехал на площадь Сент-Джеймс, в Лондонскую библиотеку, разузнать про этого Перейру. В справочном отделе я нашел Conseil de I’Orde des Mdecins en France[6]. Разумеется, Александр Перейра был в этом каталое; он родился в 1887 году. Точно он. Солидный послужной список: тут тебе и работа в клиниках, и преподавание. Карьерный рост внезапно прекратился после Второй мировой войны. Еще в одном справочнике, уже с подробной библиографией, перечислялись куча статей и пять монографий, все о проблемах памяти и сенильной деменции. До войны Перейра занимал ответственные посты. Его путь к успеху был короток — французская система образования предоставляет привилегии отпрыскам элиты, которые обучаются в лицее (lyce), затем поступают в высшую школу (grande cole), а уж оттуда попадают прямиком на самые завидные должности, будь то медицина, финансы или инженерное дело.
Какой контраст с моим собственным обучением, невольно подумал я. В деревенской школе на краю выгона, затворенного калиткой, сколоченной из пяти жердей, было три классных комнаты. И это школа? Больше похоже на хлев. Возможно, хлев там раньше и был.
Денег тогда, в двадцатые, катастрофически не хватало, и всем мучительно хотелось забыть недавние ужасы.
Кухарка миссис Адамс, с волосами, убранными под сеточку. Вот она держит ложку над огромным рисовым пудингом, сейчас проткнет бежевую корочку… Вот мои ноги, бегут-спотыкаются по неровному двору, за которым наши классные комнаты… Вот мистер Эрмитейдж, директор. Его ранили под Ипром, протез правой руки был втиснут в рукав пиджака, а под правой брючиной скрывалась загадочная пружина, соединявшаяся с подъемом ботинка…
Нам в основном задавали плести коврики из рафии и лепить из пластилина. Учитель был нетерпелив, поэтому меня часто ставили в угол. На следующий год меньше стало уроков труда и больше арифметики; еще мы разбирали буквы и учились читать. Я помню то утро, когда буквы вдруг стали складываться в слова. Тогда же я научился ловчить — лень было соединять букву за буквой. Если слово начиналось с «конв», я тут же выпаливал: «Конверт», а что же еще это могло быть? Но догадывался, что так делать нельзя.
После занятий я шел по полю мистера Покока (пятьдесят акров) к ферме, на которой работала мама. Я нарочно забредал в чащобу, где можно было и поплутать. Надо мной и вокруг меня шумела листва, это приятно расслабляло, я брел наугад среди торчащих корней и мхов, среди лесных цветов-малюток, которые только я один и видел. Однажды даже заблудился: забрел в соседнее графство, и местному полицейскому пришлось ночью доставлять меня домой.
На маминой ферме была конюшня, там работала Джейн, она позволяла мне иногда чистить стойла, а если у нее бывало хорошее настроение (такое случалось редко), рассказывала про нрав и повадки лошадей. Мне ужасно хотелось ездить верхом, доказать себе, что я могу. Некрупный жеребчик Кочегар был моим любимцем. В общем, мало-помалу я научился держаться в седле.
Вскоре я попал в класс самого мистера Эрмитейджа. Того, кто плохо соображал, директор мог ударить линейкой по руке, но материал объяснял доходчиво. Однажды он попросил меня прийти с мамой до начала уроков. Мы с ней приготовились к неприятному разговору. Я не понимал, в чем провинился. Видимо, нарушил какой-то запрет, но какой?
Мы приехали в восьмом часу, класс еще только подметали и как раз привезли бидоны с молоком. Беседовали в классе (больше было негде). Мы с мамой сидели на первой парте, а директор перед нами на большом учительском стуле. Мистер Эрмитейдж сказал, что частной городской школе для мальчиков выделена квота на бесплатное обучение для учеников из сельских школ; деревенские должны разбавить обычный контингент на четверть. Если у мамы нет возражений, он предложил бы мою кандидатуру. Возражений, суть которых я улавливал смутно, у нее было много. Что у каждого свое место в этой жизни, что все это ни к чему, и так далее и тому подобное. Но авторитет Эрмитейджа оказался сильнее. Его изувеченное пулями тело было зримым свидетельством того, что реальность убедительней любых рассудочных построений.
Он поднялся со стула и, прихрамывая, подошел к окну. Стоял и смотрел куда-то поверх полей, на видимые только ему одному холмы.
— Когда там, во Франции, все кончилось, — заговорил он, — я стал подумывать о тихой жизни, мечтал учительствовать где-нибудь в провинции. Тогда каждый из нас прикидывал, что будет делать после войны. Многие хотели заняться бизнесом, открыть паб. А я часто представлял себе именно этот момент: я распахиваю дверь в большое будущее перед деревенским парнишкой. Миссис Хендрикс, вы не обязаны отправлять его в городскую школу, но мне кажется, он должен там учиться.
Пристыженная мама дала согласие, и в сентябре я приступил к занятиям в частной школе. Она располагалась в красном кирпичном здании, какие обожают ревнители викторианской эпохи, и во всем копировала именитые заведения старого образца, где главными дисциплинами были греческий и латынь. Как известно, выскочки куда более рьяно, чем истинные аристократы, следуют любой моде. Поэтому ни в одной другой английской школе не зубрили с таким упорством спряжение глаголов, попутно осваивая Овидия и Еврипида. К счастью, мне все это нравилось. Вникая в грамматику латинских шедевров или рифмуя поэтические строки, я воспринимал это как игру — с таким же примерно удовольствием мальчишки собирают и разбирают машинки. Красоту слога Тита Ливия и Гомера я понимать не научился, но этого и не требовали, гораздо важнее было усвоить шаблоны грамматических правил.
Преподаватель физики призывал нас наблюдать за водой, когда она набирается в ванну; так нам будет легче понять, говорил он, как жидкость превращается в пар и как происходит вытеснение этой самой жидкости при погружении в нее тела (в данном случае твоего собственного). Но я, глядя на воду, металлическую пробку, зеркало и саму ванну, думал о том, как бы уложить названия этих предметов в размер гекзаметра.
Сейчас, спустя годы, все это выглядит крайне странным, но, вероятно, подобные головоломки помогали нам отвлечься от размышлений об унылой действительности. Что тогда все мы уяснили твердо, так это ничтожность нашей эпохи и наших государственных деятелей. Никакого сравнения с героями и законодателями античности. Невозможно даже представить себе, чтобы мистер Невилл Чемберлен умудрился очистить Авгиевы конюшни, а мистер Стэнли Болдуин исхитрился добыть золотые яблоки из сада Гесперид.
Ужинали мы с мамой рано, а потом я шел наверх делать уроки. Овчарка Бесси топала за мной (нам дали ее, поскольку без собаки в деревне никак нельзя), забегала то слева, то справа, видимо, считая своим долгом загнать меня в воображаемую овчарню. С уроками я справлялся за час, оставалось время на Библию. Маму беспокоило, что я подолгу сижу «уткнувшись в книгу». Я не понимал, что ей не так, ведь я делаю то, к чему всех нас призывают, и, если честно, я не без удовольствия заставлял ее нервничать. Ребенок жаждет быть в центре внимания, ради этого можно и маму расстроить: еще одна маленькая победа над высокомерием взрослого.
Дом у нас, представьте себе, был большой, имение все-таки. В папины руки он попал перед войной. Откуда вдруг взялись сто фунтов и страховой полис, мама так и не разобралась. «Твой папа знал, что к чему», — часто повторяла она, вот и все объяснение. Почти все в округе снимали коттеджи, которые обходились дешевле. Многие и рады были бы жить в нашем доме, но им это было не по карману.
Имелся у нас и сад площадью в акр, дальней частью граничивший с полем; еще на участке стояло несколько флигелей, в которых когда-то дубили кожи: память о небольшом кожевенном заводике. Комнат в главном доме было в избытке, и часть мама сдавала.
Я страшно бесился, когда появлялся очередной жилец, так как после осмотра комнаты и сговора насчет цены, мама неизменно изрекала: «Роберт пусть вас не смущает. Он парень с причудами, но не озорник, мешать не будет». И трепала меня по волосам.
Моя спальня была в конце коридора, окно выходило на лужайку, по краям которой росло несколько кустов, а посередке старая раскидистая яблоня. Украсить сад тюльпанами или, скажем, георгинами было некогда, да и не умели мы ухаживать за цветами. Мы с мамой все время торчали на кухне, она же служила гостиной. Остальные комнаты на первом этаже отапливать было наклано, ими пользовались только летом. В половине седьмого квартирант мог попить на кухне чайку, а вообще, считала мама, пусть не вылезает из своей комнаты.
Дом был примечателен не только запертыми комнатами и угольными каминами. Построенный сто лет назад, он казался намного древнее, а в некоторые уголки нашего «поместья» страшно было даже заглядывать. В одном из старых флигелей кожевенного заводика, в неосвещенной кладовке, стоял огромный деревянный ларь без крышки, в котором жили крысы, а может, и кто посвирепее. За ларем была дверь, которая вела куда-то, где было темно до черноты; я так ни разу и не рискнул туда сунуться.
С той стороны нашего дома, что ближе к ограде, имелась железная лестница, которая поднималась к окну загадочного помещения неопределенного назначения. Мне часто мерещилось, что в этих продуваемых сквозняком коридорах, мощенных кирпичом двориках, погребах и пропахших сыростью чердачных каморках притаились прежние обитатели дома, и я повсюду слышал шорохи иной жизни.
У меня ворох претензий к своему образованию; оно обрывочное и отягощено балластом никчемных сведений. Слишком часто я чувствовал себя недоучкой в компании тех, кто окончил более качественные заведения. У этих счастливчиков был шире кругозор, и держались они свободнее. Ну да, опубликовал я одну монографию, но этого мало, чтобы претендовать на сотрудничество с таким светилом, как этот самый Перейра.
Смущала и вероятность узнать об отце что-то неожиданное. Мама говорила, что человеком он был хорошим и примерным гражданином; в деревне не принято было обсуждать погибших на войне, но если кто-то вдруг поминал отца, то только по-доброму, подтверждая слова мамы. Соответственно, я сотворил себе определенный образ, и он занимал значительное место в моей жизни. Из своего небытия папа продолжал оказывать на меня влияние, возможно не слишком заметное, но постоянное. Сам того не осознавая, я старался быть не хуже его. По мере взросления именно благодаря отцу во мне все чаще возникал азарт чего-то добиться: был бы он жив — гордился бы мной. Порою я почти верил, что он за мной наблюдает.
Не скажу, что эта вечная оглядка приносила только пользу, однако в некоторых ситуациях она помогала мне правильно скорректировать свое поведение.
Поговорить с человеком, который был знаком с отцом, безумно хотелось, но я опасался, что Перейра открыл мне не все свои «планы». Мало ли что у него на уме? И вообще, кто знает, чем обернется для меня встреча с маститым коллегой? Она может пробудить в памяти былые неудачи, разбередить душевные раны. Не зря говорят: не будите спящую собаку.
Я рассудил, что свору псов действительно лучше не дразнить, пусть себе дремлют. И на следующий же день написал старику письмо с отказом, запечатал и оставил на столике в холле.
Аннализа решилась вырваться ко мне только в субботу утром.
— Джеффри узнал про нас. Я тогда и прибежала к тебе, чтобы сообщить. И напоролась на эту девицу.
— Откуда он узнал?
— Да какая разница? Узнал. Наверно, шпионил. Захотел, наконец, выяснить, где я пропадаю. Мы всю неделю выясняли отношения. А вчера вечером Джеффри собрал вещи и ушел.
Меня охватило отвратительное чувство сожаления.
— И что ты собираешься делать?
— Ничего. Начну новую жизнь.
— Значит, что-то делать все-таки собираешься.
— Только учти, Роберт, с тобой у нас все. Слишком это больно.
— Прости.
— Ты не виноват. Я давно хотела порвать с тобой. У нас тупиковые отношения.
— Значит, ты решила расстаться сразу с обоими.