Аппетит Казан Филип
– Как долго? Сколько раз?
– Пока не прекратится или пока тебя это не перестанет волновать, – ответил Филиппо с кривой усмешкой.
– Это и случилось с тобой и тетей Лукрецией?
– Да. Ну и того и другого понемножку. Раз уж мы тут разговариваем как двое мужчин с разбитым сердцем, я должен сказать, что тебе не стоит следовать моему прмеру, дорогой мой. Бог запрещает это делать, и твоя бедная мать сказала бы то же самое, да еще десятикратно. Мой совет как мужчины, который любил многих женщин, многих, очень многих женщин… – Он умолк и перекрестился. – Мы в доме твоей матери, и она бы захотела, чтобы я говорил честно, хоть раз! Мой совет, хм, возможно, не самый праведный из всех, что ты получишь в жизни. Но он честен, и, заверяю тебя, я могу подкрепить его собственным опытом.
– Значит, все те истории, которые мне мама не позволяла слушать, были правдой?
– К моему стыду. Но не к сожалению. – Он хохотнул, потом остановил себя, по-священнически поднеся палец к губам. – Мой совет. Я прошу только, чтобы ты его выслушал, принимать не обязательно. Мы знаем друг друга довольно давно, caro. И я вижу, что ты во многом похож на меня самого – не по внешности, слава Богу, но сходство есть в области чувства. А чувства коренятся здесь. – Он положил руку на сердце. – Ты очень похож на меня, Нино, и, если ты не задушишь все свои таланты, что нелегко, но отнюдь не невозможно, твоя жизнь тоже будет похожа на мою.
– Ты имеешь в виду… – нахмурился я, – я стану священником?
– Нет! Не думаю, что тебе стоит это делать! – Он рассмеялся и почесал обрамленную короткими волосами лысину. – Я имею в виду следующее: ты обнаружишь, что тебя ведет по жизни не та же сила, как других. Если ты будешь бороться с ней, то погубишь себя. Если примешь ее, то можешь погибнуть, но, по крайней мере, узнаешь себя, как повелел нам наш Господь. Следуй велениям своего сердца, Нино, а не головы. Всегда помни это.
– Значит, и ты так делал?
– Увы, я зачастую не следовал ни тому ни другому. – Он взглянул на свои колени и закатил глаза. – Следуй велению своего сердца, Нино. Если оно велит тебе быть мясником, то становись мясником. Если оно скажет тебе рисовать, приезжай ко мне, и я буду счастлив научить тебя всему, что умею и знаю. Если захочешь писать картины другими способами… – Он указал на мою груду лука. – Уж ты-то сумеешь научить этот мир, как нужно это делать. А твоя Тессина… Ты не ошибся, влюбившись в подругу, caro, и нет ничего неправильного в том, что тебе сейчас больно. Помни об этом. Она навсегда останется твоей первой учительницей, знаешь ли.
– Я не понимаю.
– Поймешь, и довольно скоро. Забудь о голове, Нино. Сердце – всегда сердце.
На следующий день он уехал. Я прошел рядом с нанятой им лошадью весь путь до Порта аль Прато, а потом смотрел, как он скачет рысью прочь и его поглощает дорожная пыль.
Второй поворот колеса Фортуны:
«Regno» – «Я царствую»
Флоренция, 1471 год
Некоторые люди любят кухни, когда в них все бурлит и пышет, гудит от голосов и жара, когда в воздухе повисает некая ярость и туман из раскаленного масла и пара, а стены будто потеют луковым соком. Но для меня кухня прекрасна, когда пуста. Когда все тихо, только потрескивает огонь, и я могу перемещаться по ней, не сталкиваясь плечами с дюжиной потных мужчин. Когда есть тишина и время, потому что время для повара драгоценней шафрана.
Пару раз я приходил в таверну «Поросенок» после полуночи. Шум на улице будил меня, и я начинал беспокоиться из-за крестьянина, который должен был доставить партию провизии на день, и понимал, что уже не засну. Я заходил, снова оживлял кухонный очаг и какое-то время сидел, глядя на пламя. Потом приступал к работе: резал лук, крошил чеснок, отделял хорошие травы от тех, что успели загнить. Это было немного, но все же лучше, чем ничего. Ночная работа должна была убедить моего дядю Терино, опять и снова, что его племянник ставит готовку превыше всего. Вот уже пять лет я пытался ему это доказать, и все пять лет он меня игнорировал.
Разумеется, и другие события произошли в нашей жизни, как и в нашем городе. Флоренция подобна сковороде, поставленной на слишком большой для ее содержимого огонь. Люди возвышаются и терпят крах. Великий триумф – а потом они уходят навсегда. Вечно что-нибудь ужасное маячит на горизонте. Все взболтано, поджарено и выброшено. Пьеро де Медичи разгромил своего могучего соперника Луку Питти, и этого напыщенного петушка, разряженного в красный шелк и вечно кукарекающего со своей груды золота, почти позабыли. Теперь нами правил сын Пьеро, молодой Лоренцо, чудо нашего века. Жизнь хороша, если ты друг Медичи. Флоренция чувствовала себя новой, словно только что выскользнула из литейной формы ювелира. Казалось, Лоренцо научил нас всех сиять, если только вы не скучали по прежней Флоренции, где хорошие манеры ценились превыше денег и мастерства. Или, к примеру, вы были семьей вроде Пацци, из знати, которая жаловалась, что Пьеро, а теперь Лоренцо покончили с республикой и правят Флоренцией, словно князья. Или если вы сделали «Popolo e Libert» – «Народ и свобода» – своим боевым кличем и восстали против могущественного «Palle!». Все, однако, понимали, что когда Франческо Пацци говорит о свободе, он имеет в виду свободу на благо семьи Пацци. Со старинными фамилиями в любом случае было покончено. В них больше не нуждались. У нас был золотой Лоренцо, и мы являлись золотым центром всего белого света. А «Palle» всякий раз пересиливало «Libert».
Если бы Терино узнал, что я провел на кухне бльшую часть ночи, стал бы он платить мне больше за все отданное ему время? Да черта с два! Брат моего отца держался за кошелек хваткой, подобной rigor mortis[8], и я начинал думать, что трубы Страшного суда вострубят прежде, чем он повысит мне жалованье. Наше родство он считал поводом нагружать меня работой без всяких ограничений. Если я поднимал вопрос оплаты, Терино рявкал, что делает мне огромное одолжение, позволяя болтаться по своей кухне. А если я жаловался, он шел прямиком к папе и давал понять, что брату своему он делает еще большее одолжение. Проблема – по крайней мере, для меня – заключалась в том, что он был прав. Он дал мне шанс, он платил мне достаточно, чтобы я мог одеваться по моде, и отпускал свободного времени ровно столько, чтобы я успевал помогать Верроккьо и Сандро, который теперь обзавелся собственной студией, смешивать краски и проклеивать доски под картины. А как только Терино понял, что я свое дело знаю, он предоставил мне полную свободу действий.
Поначалу я трудился под руководством человека, который управлял кухней пятнадцать лет: Роберто, бывший солдат, в итоге научил меня, как вести кухонное хозяйство. Мне уже исполнилось девятнадцать, и теперь я отвечал за еду в таверне «Поросенок», что было совсем не маленькой ответственностью. Наконец Роберто по горло пресытился обществом Терино и в один прекрасный день ушел. Посреди хаоса, который за этим последовал, я сказал дяде, что могу занять место Роберто. Узрев возможность сберечь несколько монет, он скрепя сердце согласился дать мне шанс. Потребовалось около двух месяцев ошеломительно тяжелой работы, чтобы убедить других поваров, что я теперь их начальник, но в конце концов мне это удалось. Надеюсь, это моя уверенность произвела на них такое впечатление, но подозреваю, что они попросту побаивались меня. То, как я чувствовал вкусы, было обычным талантом, но кухонный народ – суеверные ребята. Уверен, они гадали, достался мне этот дар с небес или из ада. Пока я делал так, чтобы им платили, и пока еда, которую они готовили, слыла лучшей на рыночной площади, они дарили меня своей преданностью. А если они еще и показывали за моей спиной «козу» – ну, я всегда был слишком измотан, чтобы обращать на это внимание.
Таверна «Поросенок» стоит прямо на рыночной площади. Мой дядя создал ей репутацию места с приличной едой и разумными ценами – в такое вы можете отправиться поесть и выпить, и вас при этом не будут беспокоить шлюхи и сводники, потому что «Поросенок» был одним из немногих заведений на рынке, которое не подрабатывало еще и в качестве борделя. Я так никогда и не узнал, почему мой дядя упорно не желал разместить наверху пару-тройку девиц или мальчиков. Похоть приносит больше денег, чем еда, и я сомневался, что репутация сводника сильно огорчила бы дядю Терино. Но какова бы ни была причина, «Пороенок» оставался честной таверной, и потому наши завсегдатаи были людьми непростыми. К нам захаживали ученые мужи, наиболее успешные художники, даже банкиры. Всем им вроде бы нравилась моя стряпня, так что Терино поднял цены, и, к нашему удивлению, заведение стало даже еще более популярным. Это означало больше работы для меня, в то время как Терино только крепче затягивал кошелек.
Но на кой черт такие обязанности мальчишке, которому почти двадцати лет. Во Флоренции ты не считаешься мужчиной, пока не приблизишься к тридцати, если, конечно, ты не бедняк, а в этом случае тебя назовут мужчиной и приставят к делу, как только ты научишься стоять на ногах. Мой отец был не особенно богат, но все же достаточно зажиточен, чтобы позволить сыну прожигать жизнь в том возрасте, когда все это делают. Я знал: он бы это и предпочел, потому что сын-бездельник представлял отца в выгодном свете. Думаю, будущее, которое он для меня воображал, состояло из кутежей ночь напролет, игорных долгов – Бог даст, небольших – и любовниц, пока мне не стукнет тридцать: тогда я женюсь на наследнице приличного состояния и примусь за настоящую работу по продвижению рода Латини в первые ряды флорентийского общества. Но я не желал быть мясником, да и прожигателем жизни стать не стремился.
Я вообще не хотел ничего делать после того, как Альбицци вырвали Тессину из моей жизни. Рынок казался опустевшим и бесцветным. Сначала, когда Филиппо уехал, я все время торчал на кухне, в некоем неистовстве готовя все, до чего мог дотянуться, а Каренца смотрела на меня со все большей тревогой. Некоторые блюда выходили хорошо, некоторые оказывались несъедобны для всех, кроме меня. Выбросив уж слишком много еды, Каренца потеряла терпение и изгнала меня из кухни. После этого я утратил аппетит и проводил время, пробуя на вкус вещи, которые обычно не пробуют: железную задвижку на своем окне, мебельный лак на спинке кровати, паутину. Я лежал на полу посреди комнаты, зарисовывая то, как выглядят вещи и их вкусы. Сперва мама, а теперь Тессина покинули меня, и не осталось никого, с кем я мог поговорить о картинах и цветах, которые возникали у меня на языке. Я писал Тессине длинные письма, полные странных образов и ощущений. После того как первые два вернулись нераспечатанными, я продолжал писать, но письма отправлялись в огонь. В конце концов я забросил и письма и просто сидел часами, слизывая чернила с пера, ощущая, как черные слова бьются у меня во рту. Папа начал тревожиться, что, едва утратив жену, потеряет и сына. Я никогда не говорил с ним о Тессине, и мне бы в голову не пришло довериться ему сейчас. Он бы не понял. Я и сам себя не понимал. Но папа, встретившись с проблемой, стремился ее решить. Другой человек, возможно, пошел бы к священнику. Наверное, тут проявился здравый смысл мясника, заставивший моего отца поговорить с Каренцей, или, может, просто счастливое стечение обстоятельств, но, как бы там ни было, однажды вечером они загнали меня в угол на кухне.
– Как думаешь, твоя мать одобрила бы твое уныние, а? – спросила Каренца. – Нет, уж точно тебе скажу, не одобрила бы. И ты провел с ней целых четырнадцать лет, так что будь за это благодарен. Я потеряла маму, когда мне было два года. Да и к тому же ты вроде как не один в мире.
Я хотел сказать ей, что никогда не бываю один, что каждый запах, влетающий в мое окно, оживает передо мной, словно картина, которая не исчезает, если я закрываю глаза. Что я знаю, какое блюдо каждый житель нашей улицы ест на завтрак, обед и ужин. Что вишни синие, а кусок запеченной говядины – это замок с зубчатыми стенами из соли и перца, с башнями жженого сахара.
– Я бы отдала золотую монету, лишь бы увидеть, что творится у тебя в голове, мой мальчик, – продолжила Каренца. – Пока ты тут все время готовил, у тебя хоть бывала улыбка на лице.
– Потому что, когда я готовлю, все хорошо, – буркнул я. – Если бы ты просто позволила мне делать то, что я хочу, здесь, внизу…
– В каком смысле «все хорошо»? – спросил папа.
Я посмотрел на него. Его лицо было бледным, и я заметил, что левая рука у него изменилась. Мизинец был замотан грязной повязкой, и от него остался лишь обрубок.
– Ты отрезал себе палец? – спросил я.
Он кивнул. Я взял его руку и на миг неловко прижал к себе. Она была тяжелая и лихорадочно горячая. Я знал, что должен что-то сделать для него, но не понимал, что именно.
– Тогда почему ты не оставил Джованни работать и не пришел домой?
– Потому что мне нужно делать это самому, – ответил он, как будто это была очевиднейшая вещь в мире.
– Но не ослиную же работу!
– Нино, здесь нет ослиной работы! Я научился всему от отца, а он от своего отца. Если это здесь… – он ударил в грудь покалеченной рукой и скривился, – если это здесь, то вся работа – радость. Это то, что я делаю. Это то, кто я есть.
– Вот поэтому мне нужно готовить, – сказал я.
Каренца шумно вздохнула и покачала головой. Но отец только наморщил лоб.
– Папа, почему тебе нужно продолжать работать в лавке, даже когда ты отрезал себе палец? Там Джованни. Там Пьеро.
– Джованни умеет продавать, но не умеет резать. Пьеро едва отличает овцу от… верблюда. Ни один из них не умеет видеть, Нино. Они не чувствуют. Ты что, не слушал? Это же не просто мясо – это целый мир.
– Именно об этом я и пытаюсь тебе сказать: кухня – тоже мир! – Мой голос звучал громче, чем я намеревался. – Это место, где живу я, единственное место, где я хочу жить!
Тут, побежденный смущением и стыдом, я выбежал вон.
Папа пришел ко мне в комнату позже. Начинало смеркаться, и я сидел посреди пола на своем вытертом турецком половике, стараясь не думать о запахах, наплывающих из окна: внизу, у Берарди, готовился кусок баранины, пролежавший в кладовой дня на два дольше нужного, а через улицу тушилась вяленая рыба, и в нее нужно было положить побольше чеснока и поменьше розмарина.
– Каренца говорит, ты весьма хорошо готовишь, – сообщил отец, подходя к окну.
Я знал, что он не может ощущать запахи вещей так же, как я, что он просто смотрит на голубей на крыше напротив.
– Похоже, ты можешь приготовить любое блюдо, которое умеет делать она. Я и понятия не имел. На самом деле она говорит, что никогда не пробовала такой еды, как твоя.
– Скажи ей, что я извиняюсь. Я больше не побеспокою ее.
– Нет-нет. Каренца полагает, что у тебя настоящий талант. Твоя мать тоже так думала.
– Правда?
– Не удивляйся. Мы разговаривали, я и твоя мать. Довольно часто. – Он выдавил слабую улыбку, и вот тогда я впервые осознал: он действительно любил ее. – Ты не хочешь поработать со мной в лавке?
– Что, сейчас?
– Нет, я имею в виду – каждый день. Я валандаюсь с Пьеро, как с мешком репы. А от тебя был бы толк.
– Не думаю, что мне стоит этим заниматься.
– Ты хочешь сказать: «Я не хочу».
Я пнул складку вытертого коврика:
– Нет, папа. Я буду хуже, чем Пьеро. Если я тебе кое-что скажу, обещаешь, что не будешь сердиться?
– Ладно.
– Мне нравится в лавке. Мне нравится работа…
– И ты хорошо ее делаешь, Нино. Честно. Ты же знаешь, я не говорю неправды.
– Спасибо, папа. Но я бы действительно стал плохим мясником.
– Я так не думаю! Почему бы?
– Потому что меня занимает только то, что происходит с мясом, когда его готовят! – выпалил я. – А работа мясника, она вся про… Ты имеешь дело только с продуктами!
– Конечно, Нино! И ничего в этом плохого нет.
– Да, но когда ты продаешь кому-то кусок мяса – телячью грудинку, скажем, – ты же, наверное, думаешь: «Какой отличный кусок мяса я тебе продаю, везунчик. И ты, конечно же, придешь еще».
– Ну, наверное, как-то так я и думаю. А почему нет? Я выбрал теленка. Отвел его на бойню. Подвесил и разделал. Кому, как не мне, знать, что он будет вкусным, так?
– Да, но как этот парень его приготовит?
– А это уж не мое дело.
– Я знаю. Но я-то смогу думать только об этом, – едва дыша, заявил я. – И ни о чем больше. Мне будет очень нужно узнать! Его сварят, нарежут и поджарят с луком и вержусом?[9] Сделают мортаделлу? Сосиски? Сопадо?
– Ради всего святого, какое еще сопадо?! – раздраженно воскликнул папа.
– Вот такое! Это мясо, тушенное с мускатным орехом, и медом, и красным вином… корицей, гвоздикой.
Вкусы на мгновение захватили меня, и я сглотнул. Не так давно я обнаружил еврейский квартал к западу от рынка и проводил многие часы, исследуя новые вкусы и странные незнакомые ингредиенты – странные для меня, конечно. Владельцы маленьких харчевен терпели мои расспросы, потому, возможно, что я был так очарован их едой, а вопрос религии ни разу мне и в голову не пришел.
– Понимаешь, папа? Я бы всегда хотел оказаться по другую сторону прилавка.
– Так ты хочешь стать поваром? – вздохнул папа.
– Мне нужно готовить! Если я не на кухне, то тоскую по ней. Я не могу это переносить. Знаю, это чушь.
– Вовсе нет, – тихо возразил он.
– Каренца права, называя меня чокнутым.
– Нет, не права! Но в любом случае она это не всерьез. Не думай о Каренце плохо. Она мне даже головомойку устроила, когда ты унесся.
– Мне жаль.
– Не надо меня так уж жалеть. Она рассказала, какая у нее появилась идея – ну, Каренца есть Каренца. Но в кои-то веки, эта идея хороша.
– Правда? Значит, мне опять можно пользоваться кухней?
– Нет. Она думает, мне стоит поговорить с твоим дядей Терино. И я сказал, что так и сделаю.
– О чем?
– У него есть кухня, так?
– Конечно есть. Но «Поросенок» – это же настоящее заведение. Ну то есть люди платят деньги, чтобы там поесть.
– И что? Моя лавка – тоже настоящее заведение. Если ты достаточно хорош, чтобы работать там, а я говорю, что так и есть, то ты и для «Поросенка» достаточно хорош. Тебе нужно работать, Нино. Или иди туда, или успокойся и занимайся тем, чем балуются мальчишки твоего возраста. Выходи на улицу и бегай там с друзьями.
– Мой лучший друг ушел, – горько сказал я.
– Арриго?
– Нет! Кое-кто другой.
– Уехал из города?
– Нет. Ушел.
– А-а. – Папа перекрестился, и я не нашел в себе сил объяснить, как все обстоит на самом деле. – Тогда, наверное, работа лучше всего. Возможно, только на время. У Терино хорошее заведение, ты многому научишься. Или, может, он тебя вовсе от этого дела отвадит, – с надеждой добавил он.
– Я… я подумаю.
– Так что, идем говорить с твоим дядей?
С минуту я кусал губы, потом кивнул.
– Наверное, я буду горшки отскребать, – сказал я.
– Нет, не будешь. Я об этом позабочусь. Ведь он мой младший брат, так? И мой клиент. Если не сделает, как я скажу, я уж постараюсь, чтобы ему вместо мяса одни хрящи доставались.
– Ладно, – кивнул я.
– Вот и хорошо!
Папа подошел и взъерошил мне волосы, осторожно, как будто боялся мозги поцарапать. Потом легонько дернул меня за мочку уха.
– Мне очень жаль твоего друга, – сказал он.
– Наверное… это все воля Божья, да? Мы же не можем с Ним спорить?
– Нет, – тихо ответил он. – Не можем.
За пределами рыночной площади едва светало. Коппо, мой главный помощник, явился чуть раньше вечернего звона. Поскольку я был совсем юнцом, да к тому же племянником хозяина, мне приходилось держаться заносчиво, дабы остальные повара начали уважать меня, и в любом случае для работы кухни в полную силу требуется, чтобы ею управлял кровожадный великан-людоед. Но сегодня утром у меня не было настроения, и я приставил Коппо толочь перец, поскольку знал, что сам он не удосужился бы сделать это. Когда пришли остальные работники, мы уже разложили все необходимое для обеда.
Теперь нам нужно было приготовить блюда, которые мы подавали всегда: суп цанцарелли с миндальными клецками; похлебки из рубца, зеленых бобов, телятины, фенхеля; жаренные на вертеле голуби, цыплята, зайцы, кролики, перепела, дрозды, миноги, угри; макароны по-римски, приготовленные в нежном, сдобренном салом бульоне; рыбный пирог; оладьи с турецким горохом, зеленью и рисом. Будет еще фруктовый пирог и торт с заварным кремом на десерт. Только я раздал всем указания, как в дверях вновь нарисовался дядя Терино. Вид кухни, где на заре кипит работа, вся подготовка закончена, все уже булькает над огнем, должен был бы восхитить его скаредные, всегда жалеющие времени глазенки, но он все это проигнорировал.
– На вечер, – сказал он, – есть особые заказы. Четыре жареных козленка. Два молочных поросенка. Телячья голова…
Я прибавил это все к тому, что уже мысленно готовил. Козлят надо будет отварить, нашпиговать салом, потом нафаршировать… Поросят…
– Для кого это? – спросил я, утирая пот со лба.
Господи, надо было поспать хоть пару часов, если я собираюсь наделать такое количество еды.
– Какое твое дело, для кого это?!
Лицо Терино надулось и покраснело от гнева, глаза, и в лучшие времена не слишком большие, будто и вовсе утонули в черепе. Такой уж между нами сложился ритуал: дядя был дурак, и я уже давно выучился не обращать на него внимания. Однако сегодня утром ощущение было такое, будто он закатил мне пощечину. Я стиснул зубы.
– Эта телячья голова… Ее надо приготовить каким-нибудь особенным образом?
– Особенным образом? Особенным образом? Ни в коем случае, юный мастер! Лучше просто подадим благородным господам на обед тарелку тепленького дерьмеца! Принесем сырую голову! Если ты думаешь приготовить что-то, кроме особенной телячьей головы, я отправлю тебя отскребать…
– Извини, дядя, – выдавил я, чувствуя, что мышцы моих челюстей вот-вот лопнут – так я их сжимал. – Как именно господа желают, чтобы им приготовили телячью голову?
– Ты что, дерзишь мне, племянник? – Он знал, что я ненавижу, когда он так меня называет перед работниками.
– Нет, вовсе нет. Но мне нужно начинать…
– Тебе нужно начинать прямо сейчас. Давай вытаскивай палец из задницы и займись настоящей работой! Стоишь без дела, когда все эти взрослые мужчины вокруг тебя…
– А пошел ты в жопу, дядя! – пробормотал я.
Терино наклонил голову, словно бойцовый петух:
– Что ты сказал?
– Я сказал…
Ложь, которую следовало произнести, всплыла у меня во рту: «Я сказал, дядя, как тебе угодно». Но я уже четыре года проглатывал слова, которые по-настоящему хотел высказать, – слова, которые, видит Бог, этому жадному до денег, чванливому засранцу необходимо услышать. И внезапно они выскочили, а с ними огромное облегчение, словно выдернул гнилой зуб.
– Я сказал: пойди и сам себя поимей.
В кухне стало так тихо, будто наступили мертвые ночные часы. Даже кипящий бульон и жарящийся лук словно примолкли в ожидании. Если так, они не разочаровались.
– Матерь Божия! – Терино тоже дошел до кипения. – Ма-терь Бо-жи-я!!! Ублюдок! Вон! Выметайся отсюда, ты, мелкий хрен! Никто не смеет совать задницу мне в лицо! Никто!
– Да неужели?
Коппо и остальные вытаращились на меня, застыв от предвкушения. Целая жизнь развернулась передо мной – целая жизнь выковыривания крошек похвалы из куч дерьма, пока этот самозваный тиран тут надувает щеки и кукарекает…
– Тогда ты, наверное, глуховат, – отчетливо произнес я, не вполне веря в то, что делаю это. – Потому что весь город за твоей спиной зовет тебя жуликом.
– Я тебя убью!
– Ой, даже палец не поднимай, жирная свинья. Я уже ухожу. Сам фаршируй эту телячью голову. А лучше – свою задницу.
И я направился к выходу. Прямо-таки гордо прошествовал. И взгляды всех, кто был в кухне, прожигали мне спину. Проходя мимо дяди, я посмотрел ему прямо в лицо. Его глаза на желчной физиономии выпучились, как у рыбы, губы шевелились. Наконец, когда я уже почти дошел до задней двери, что-то промелькнуло в его взгляде.
– Нино, стой!
Я обернулся. Пару секунд назад я трепетал от ужаса, но теперь мне стало все равно.
– Иди в жопу!
– Не говори так со своим дядей! – У Терино проступили вены, на шее они практически звенели от старания взять себя в руки. – Давай прекращай эту ерунду и возвращайся.
– Ты шутишь, что ли?
– Нет, не шучу! Возвращайся.
Я показал ему «козу» и отвернулся к двери.
– Погоди, я… – Он схватил себя за волосы и дернул посильнее. – Прости меня, Нино. Ты мне нужен в кухне сегодня вечером.
– Зачем? – огрызнулся я, кладя руку на задвижку двери.
– Потому что я окажусь в дерьме без тебя, доволен? Толстосумы будут там сидеть и ждать еды, а мне что делать, а? Бог мой, да без тебя на кухне что случится вечером? Нино… пожалуйста!
– Я хочу больше денег.
– Мы можем поговорить об этом позже.
– Ты, наверное, шутишь.
– Ладно! Хорошо! Больше денег! Все, что захочешь! Только вернись!
Я вернулся. А что мне еще было делать?
Как только закончился обед, я вышел на рыночную площадь и сунул голову под насос. Было пасмурно и влажно: ближе к вечеру грянет гроза. Я помахал Уголино, стоящему в своем углу и мешающему в горшках, как он неукоснительно делал каждый день, кроме воскресенья. Он, как обычно, меня проигнорировал. Голуби дрались за лучшее место на колонне Изобилия. По старой привычке я поискал глазами мягкое сияние волос Тессины в толпе у подножия колонны, но, конечно же, моей подруги там не оказалось. С того дня я больше не видел ее, даже в церкви. Она не умерла, иначе я бы услышал об этом, и не вышла замуж, потому что об этом знала бы вся Флоренция. Бартоло Барони я встречал один или два раза, пока он еще не уехал во Фландрию. Он прокатывался по гонфалону Черного Льва, словно говяжий бок, установленный на тощие ноги, раздавая милости и разрешая споры. Одни говорили, что он залез в карман к Медичи, другие – что Медичи к нему. Я обходил Бартоло десятой дорогой, а его сына и дальше, и, когда папа хвалил Барони за хорошую службу общине, я молчал.
Достаточно остынув, я вернулся готовить особые заказы Терино к ужину. Нафаршировал молочных поросят их собственными нарубленными внутренностями, вареными яйцами, салом, сыром пекорино, хорошенько приправил перцем, шафраном, чесноком, петрушкой и шалфеем. Они отправились на вертел медленно прожариваться, мальчик при них получил указание сбрызгивать тушки маринадом из уксуса, перца, шафрана и лаврового листа. Коппо было поручено обдирать голову теленка, которую я собирался сварить и подать с зеленым соусом. Я решил, что козлята, отваренные в молоке, выйдут слишком жирными, поэтому четвертовал их, нафаршировал целыми головками чеснока, черносливом и цветами тимьяна и поставил их в печь, пока готовится соус.
Терино предпочел бы что-нибудь традиционное, но я не собирался уступать ему ни пяди. Козлята были маленькие и нежные, первые этой весны, и мне представились желтые от дрока холмы, где они родились. Так что я решил сделать желтый соус, используя шафран – что было дорого и расстроило бы Терино, – миндаль и яичный желток. Все это отправилось в ступку вместе с вержусом и доброй щепотью имбиря, а потом в сито. Цвет получился не совсем таким, как нужно, и я добавил еще шафрана, хотя сработал бы и яичный желток.
Был уже довольно поздний вечер. Все получилось вполне удовлетворительно, хотя я аж голос сорвал, вопя на парня, крутившего вертел и чуть не спалившего поросенка. Куски козленка, зажаренные в подливе с шафраном и вержусом, яркие, как солнце, в своих одеяниях из соуса цвета дрока и украшенные настоящими веточками дрока с рынка, рагу из дичи… После того как последний поросенок был возложен на блюдо и унесен в зал, я сел на табурет мальчика при вертеле и понял, что совершенно вымотался. Я уставился в потолок, дыша словно карп, выброшенный на берег. Тут Терино просунул голову в дверь и кивнул мне, подзывая. Его пухлое лицо больше обычного побагровело от волнения.
– Выйди, Нино! Тут кое-кто хочет познакомиться с тобой.
– Ради Бога, дядя. У меня уже сил нет.
– Когда ты вернешься, мы обсудим твою пла…
– Господи!
Я с трудом выпрямился и проковылял мимо него. Одежда прилипла к моему телу, пропитавшись птом, ее покрывали зеленые и ярко-желтые пятна. Платок вокруг головы, наверное, был еще хуже, так что я снял его, и мокрые волосы упали мне на плечи. Я плелся по коридору, соединявшему кухню с обеденным залом, а Терино тяжело дышал позади, поторапливая. Я ненавидел выходить в зал в рабочей одежде. На кухне я был главным, но здесь выглядел как мальчик на побегушках и, едва ступив в шумное помещение, таковым себя и ощутил. Клиенты окажутся снизошедшими до повара банкирами с жирными пятнами на дублетах, а дублеты эти будут стоить больше, чем папина лавка. Когда они увидят, что я еще мальчишка, то начнут надо мной смеяться. Так уже бывало раньше. Терино лучше бы приготовиться к тому, во что это ему обойдется.
Обеденный зал, длинный, с низким потолком, освещался рядами свечей. Огонь тлел в камине, хотя на улице было тепло: Терино нравился запах и от жара не отсыревали стены. Толпы едоков уже начали покидать зал, оставляя выпивох. Я обежал взглядом столы, ища несъеденный ужин, но глиняные подносы почти все стояли пустые. Хорошо. Я гадал, где же мои банкиры, но потом увидел, как кто-то машет мне из угла за камином. Конечно же, Терино и должен был посадить их туда: в самую уединенную часть зала. Я вздохнул, вытер руки о фартук и направился к камину, петляя между столами. Однако, подойдя ближе, разглядел, что машет мне не кто иной, как Сандро Боттичелли. Какое облегчение! Я замахал в ответ и поспешил к столу Сандро. Пятеро рядом с ним оказались незнакомцами – один походил на юриста, да и другие, судя по одежде, не испытывали недостатка во флоринах. Все-таки банкиры? Может, Сандро обсуждал заказ? Один из незнакомцев казался совсем мальчиком. Другой, одетый лучше всех, сидел спиной. Остальные над чем-то смеялись. Потом человек, сидевший спиной, повернулся ко мне и улыбнулся.
Издали я видел Лоренцо де Медичи много раз, но тут он сидел передо мной, в паре шагов, и я, хоть несколько стыжусь признаваться в этом, чуть не бухнулся на колени. Во всей Флоренции не было более известного человека, а может, и во всей Италии – и вот он смотрит на меня.
У него оказалось странное лицо, полное нескладных плоскостей и выпуклостей. С одной точки он был похож на красивую жабу, с другой – на римского сенатора. Фамильный клюв Медичи у Лоренцо выглядел так, словно он клевал печень титанов на завтрак. Рот был широким, но почти безгубым, а брови – тяжелыми и ярко-черными, как и волосы. На самом деле это лицо казалось прекрасным, потому что в нем вообще не было никаких компромиссов. Если бы у меня нашелся кусочек угля, я бы бросился рисовать его прямо тогда, на своем липком фартуке.
– Ты, должно быть, Латини, – произнес Лоренцо голосом тонким и резким, как будто кто-то недавно ударил его в горло. – Иди посиди с нами. Сюда, рядом с Анджело.
Мальчик отодвинул свой стул вбок, а я подтащил пустой и сел. Тот застенчиво кивнул мне.
– Анджело Полициано, – сказал он.
Ему было, пожалуй, года на три меньше, чем мне, и я внезапно ощутил благодарность к мальчику: в сравнении с ним я казался старше.
– Я слышал, ты племянник Филиппо Липпи? – спросил Лоренцо, и я кивнул. – Вот Сандро тут рассказывает, что ты можешь рисовать с некоторой долей таланта своего дяди?
– Не стану хвастаться, – осторожно сказал я. – Не из скромности, но из честности, господа. Я бы хотел стать художником, это правда, но я всегда буду бежать позади лучших, пытаясь их догнать. Правда, с корзиной миног и мускатным орехом…
– Хорошо сказано. Мы все получили большое удовольствие от сегодняшнего пира. Разве не так, друзья? – (Вокруг стола поднялись бокалы.) – Давай-ка я тебя представлю. Это Браччио Мартелли, Джованфранческо Вентура… – (Двое мужчин в дорогих шелках кивнули, все еще ухмыляясь той шутке, которую я прервал, и, похоже, не особенно мною интересуясь.) – С Полициано ты уже знаком, и с Сандро, конечно. А это Марсилио Фичино. – (Человек, которого я принял за юриста, церемонно кивнул.) – Я бы и сказал, что он тоже наслаждался ужином, но, увы, Орфей наших дней не ест мяса.
– И ничего вареного и жареного, – вставил Сандро. – По счастью, он знает толк в вине.
В нем и самом, похоже, было уже немало вина, поскольку лицо его покраснело.
– Добро пожаловать к нашему столу! – сказал Фичино.
Он был невысок и немного сутул, хотя и не стар, а его довольно длинное лицо выглядело нежным и кротким. Голубые глаза сияли мягим спокойствием. Я принял его руку и почувствовал себя гораздо увереннее. Конечно же, я знал, кто он, и был очень польщен.
– Сандро здесь рассказывал мне о вашей работе, господин, – сказал я. – Платон… – Я порылся в мусоре собственной головы в поисках чего-нибудь услышанного от Арриго. – Вроде бы Платон говорит, что обжорство делает людей неспособными к философии и музыке и глухими к тому в нас, что от Бога? Могу представить, что вы думаете о моей профессии!
– Ты слышишь, Фичино? – Лоренцо де Медичи хлопнул по столу и расхохотался. – В нашей Флоренции даже повара цитируют Платона!
– Значит, ты поощряешь именно обжорство? – спросил Фичино.
Это мог бы быть язвительный вопрос, но я понял, что он не пытается меня уколоть. Я позволил своему взгляду обежать стол со всеми пустыми блюдами и грудами костей.
– Если и так, то, кажется, я делаю это не слишком плохо. Но мой ответ таков: мне нравится готовить для обжор в той же степени, как нашему Боттичелли – писать для близоруких заказчиков.
– Ага. Интересно. Но ведь тебе постоянно приходится делать именно это. Разве не в этом суть мест, подобных этому? И спешу добавить, в «Поросенке» превосходный винный погреб, так что я нисколько не очерняю достойное заведение.
– Нет, нет, конечно, – поспешно отозвался я, скорее чувствуя, чем видя, как Терино у кухонной двери заламывает руки. – Это правда, моя кухня служит людям, чья главная забота – чтобы живот был полон, а не то, чем именно его наполняют. Я-то желал бы, чтобы мою еду вкушали, ощущали ее вкус, а не заглатывали. Еда может побуждать думать, так же как музыка или слова на бумаге. Я полагаю, мы этого не понимаем просто потому, что выбрали не понимать. Если человек глух или слеп, мы его жалеем. Если он не ощущает вкусов, то мы говорим, что ему, наверное, повезло, и шутим насчет стряпни его жены.
– Истинная правда! – воскликнул Вентура.
Теперь уже слушал весь стол, и мне надлежало бы смутиться, но присутствие Фичино позволяло мне сохранять непринужденность.
– Вот художники вроде Сандро или моего дяди Филиппо – они используют краски, чтобы создавать свет и движение… и даже звук! Я имею в виду, можно расслышать шум толпы, ропщущей на святого Петра на фресках Мазаччо, которые в церкви дель Кармине.
– Это верно, – сказал Сандро. – Я их слышал.
– Перебрав вина, я слышу, как стена жалуется, когда я на нее мочусь, – заявил Мартелли.
Остальные засмеялись – все, кроме Фичино, который подпер пальцем подбородок, даря меня вежливым вниманием.
– Ну так вот, вкусы тоже могут это делать, – упрямо продолжал я. – Мы думаем, что пользуемся только одним чувством зараз: уши слышат музыку, глаза видят картину, но это совсем не так. Почему мы видим в голове прелестное лицо, когда слышим любовную песню? Почему слышим толпу у Мазаччо? Еда, господа, ничем не хуже – мы ощущаем вкус не только языком. Я вот о чем: что вы подумали о козленке? – Я ткнул в блюдо, и кости на нем брякнули.
– Я подумал о козлятах, играющих на холмах этой прекрасной весной, и почувствовал некоторую меланхолию, – сказал Лоренцо. – Но только на мгновение. Полагаю, все дело в цветах дрока. Но вкус мяса был столь превосходен, что я совсем забыл об этом. В общем, я представил, как козлята едят все эти свежие растения и как хорошо, должно быть, бродить по холмам, ни о чем не заботясь. – Он вздохнул. – Дьявольская забава, мессер Нино, – шутить над человеком, пойманным в ловушку своей службы.
– Простите меня, господин! Но я должен признаться, что именно этого я и хотел добиться!
– Тогда ты должен прийти и приготовить что-нибудь для меня.
– Я… – У меня отвисла челюсть, будто мышцы превратились в желе.
– Уверен, он скажет «да», Лоренцо. – Сандро наполнил кубок темным красным вином и подтолкнул его ко мне. – Однако я бы не давал ему думать слишком долго. Он к этому делу склонен, и на пользу оно ему не идет.
– Тогда решено.
Остаток вечера не помню, только взлеты и затихания слов и смеха. Когда я слишком вымотался, чтобы поддерживать беседу, я неловко поклонился компании и ушел спать под кухонный стол. И все это могло показаться сном, если бы мальчик в красно-зелено-белой ливрее Медичи не принес мне на той же неделе письмо – простой лист сложенной бумаги, на котором было написано:
Марсилио утверждает, что Сократ сказал: «Люди дурные живут для того, чтобы есть и пить, люди добродетельные едят и пьют для того, чтобы жить».
Я всегда полагал, что он все понимал неправильно. Спасибо тебе, что превратил меня, пусть на краткий миг, в горного козленка.
И под этими строками – колючая подпись самого Лоренцо Великолепного.
Прошла еще неделя. Как-то утром я скоблил на кухне свиную голову, когда кто-то вошел через заднюю дверь.
– Положи рядом с тем большим кувшином! – крикнул я, думая, что это принесли заказанное.
Но ответом было молчание. Тогда я поднял голову и увидел коренастого смуглого мужчину, с густейшими бровями и изборожденным морщинами лицом. Одна нога у него была немного кривовата.
– Ты Нино Латини? – резко спросил он. Выговор был иноземный.
– А кто спрашивает?
– Зохан ди Феррара.
Я выронил разделочный нож.
– Ты не он, – сказал я.