Конец одиночества Велльс Бенедикт
– Все равно, – сказала она наконец. – Я не вижу для них отца лучше тебя. В этом вопросе ты должен сейчас поверить мне больше, чем самому себе.
Я сел рядом с ее кроватью.
– Хорошо, – согласился я тихо.
И снова ее рука в моей.
– Тебе страшно? – спросил я.
– Иногда. Когда я вдруг в очередной раз пытаюсь представить, как это – умереть. Но теперь у меня получается, и я чувствую себя хорошо. Когда-то это должно было случиться.
Я кивнул. Наш разговор был как бег наперегонки, оба хотели еще что-то добавить.
– У нас было всего восемь лет, – сказал я. – Всего восемь лет вместе. Мы столько времени растратили зря.
– Я тоже часто об этом думала.
Альва с трудом привстала и посмотрела на меня:
– Жюль, ты помнишь наш последний разговор в школе?
– На выпускном балу?
– Нет, там ты на меня ни разу не взглянул. Это было раньше.
– Верно, – сказал я. – Ты вдруг подошла и спросила, не пойти ли нам куда-нибудь в последние выходные перед окончанием школы, тебе непременно надо со мной поговорить. А я так и не позвонил, из гордости наверное. Потом я хотел встретиться с тобой, но, когда мы заговорили об этом, ты уже про все забыла. Тебе было совершенно не важно.
Она забрала свою руку.
– Нет, – сказала она. – Все было в точности наоборот. Это я заговорила с тобой после выходных и спросила, почему ты не позвонил, а ты…
Я слышал ее голос, как сквозь вату. В реальной действительности вновь образовался разрыв, и я явственно увидел, как стою посреди класса и с самодовольным видом вру ей, что забыл нашу договоренность и пошел на вечеринку, а потом проводил время с девушкой, с которой там познакомился.
Альва взглянула на меня:
– Все выходные я ждала, что ты позвонишь. Тогда я наконец-то поняла тебя, Жюль. Каждый раз, как у нас звонил телефон, я желала, чтобы это оказался ты.
– Это правда?
– Да. А когда ты не позвонил, я расстроилась и обиделась, главным образом на саму себя. После этого я думала только о том, как поскорей куда-нибудь уехать.
Некоторое время я молчал, не находя слов. Но когда я принялся корить самого себя, она тотчас же меня перебила:
– Тогда мы еще не дозрели.
– Но ведь у нас было бы гораздо больше времени!
– Время мы и так получили, – услышал я ее голос. – Лучше восемь лет с тобой, чем пятьдесят – без тебя.
Я лег головой на ее кровать. Закрыв глаза, я смог вернуться в то лето нашей молодости и разглядеть робкие знаки, которые она подавала. Памятный альбом, подаренный мне ни с того ни с сего, где были только наши с ней фотографии с приписанными под ними стишками. Насмешливая фраза о том, что уехать за границу ей помешает только влюбленность. Тогда мы с ней никак не могли сойтись, думали, что нужны друг другу как друзья, и слишком поздно поняли, какие чувства испытываем. Сейчас я мог бы исправить все ошибки, и это было так дьявольски просто. Во всех случаях: хоть у нее в «фиате», хоть в моей интернатской комнате, хоть возле горной хижины – везде достаточно было нескольких слов, нескольких поступков, и все было бы иначе.
Но затем пришлось снова открыть глаза и посмотреть в лицо тому, что уже надвигалось. То, что не подлежало изменению.
Заглядывал кто-то из соседей, несколько сокурсников Альвы приходили проститься, ее отец регулярно приезжал к ней из Аугсбурга с цветами. Только перед самым концом он не выдержал: слишком тяжело было потерять после одной дочери еще и вторую. Он попросил меня передать ей письмо.
И наконец настал день, когда наши дети в последний раз увидели Альву. Пока у нее в комнате был врач, я ждал с ними в коридоре, сидя на скамейке. Им было только семь лет, и, конечно же, они не могли полностью осмыслить, как бесповоротно это прощание, но на другом, более глубоком уровне они даже слишком хорошо понимали, что предстоит пережить.
Мимо нашей скамейки прошли две сестры, занятые своим разговором, затем воцарилась тишина.
– Правда, что есть Нангияла? – спросила Луиза.
– А что это такое? – спросил я.
– Это из одной книжки, которую нам читала Элена.
– Из «Братьев Львиное Сердце», – тихо пояснил Винсент. – Нангияла – это такая страна, куда попадаешь после смерти.
– Там хорошо? – спросил я.
– Да, – ответили оба.
Они смотрели на меня так нетерпеливо, словно только от меня зависело, что станет с Альвой после смерти.
– Я уверен, что она туда попадет, если захочет. Но может быть, ей захочется куда-то еще. Во всяком случае, она будет там, откуда ей будет хорошо вас видно.
Оба тотчас же в это поверили, и на какой-то миг я вместе с ними. Затем из ее комнаты вышел врач, и нам можно было зайти.
Я боялся, что мы застанем Альву спящей или одурманенной лекарствами. С облегчением я увидел, что она находится в более или менее бодрствующем состоянии. При виде детей выражение лица у нее изменилось. В первый момент она, казалось, обрадовалась, но, поняв, почему я привел их обоих, изменилась в лице, в глазах у нее проступило горе, я с трудом мог это вынести.
Не говоря ни слова, дети сложили на тумбочку свои подарки. Винсент нарисовал ей на прощание картинку со своими любимыми животными и вторую, на которой изобразил ее и себя. Луиза принесла красивый камешек, который она нашла, когда играла в парке, и подарила на счастье.
Они обняли Альву и напоследок устроились полежать с ней в кровати. Потом они все-таки расплакались, и я, увидев это, отвернулся и вышел из комнаты. С затуманенными глазами я сидел на скамейке для ожидающих в полном бессилии от своей бесполезности. В душе была такая пустота, какой не было даже после смерти родителей.
Через несколько минут Луиза и Винсент вышли ко мне в коридор. Что мы потом делали и говорили, я уже не помню.
В эти дни мой брат и Элена почти бессменно ухаживали за детьми, чтобы я мог оставаться с Альвой. Для меня уже не существовало часов приема посетителей. Я не хотел бросать ее одну ни днем ни ночью.
Время от времени мы слушали записанные на плеер альбомы Ника Дрейка или ее любимого Джорджа Гершвина. Обычно под музыку она засыпала, тогда я ложился рядом, а иногда тихонько говорил о своих страхах, о том, как же я без нее справлюсь.
Когда с ней можно было говорить, я рассказывал, что вступил тогда в легкоатлетический клуб только потому, что она восхищалась спортсменами, или о тех месяцах тотальной свободы, когда мы съехались в Мюнхене и стали жить вместе. Как мы часто разглядывали уснувших детей. И конечно же, я постоянно повторял ей, как я ее люблю, какое важное место она занимает в моей жизни и что однажды я напишу об этом.
Альва просто лежала и слушала.
– Надо же! – тихо произнесла она однажды.
– Что такое?
– Я только что вспомнила замерзшую во льду лисицу. В точности как ты тогда сказал.
И по ее осунувшемуся лицу пробежала тень прежней улыбки.
Когда настал последний день, я почти не выпускал ее руку из своей. Я не хотел, чтобы она ушла с чувством одиночества, так как знал, что ей от этого по-прежнему тяжело. Невообразимая чудовищность того, что она могла умереть в любую минуту, что она должна будет выпустить все, за что держалась, и упасть в бездну, приобрела ощутимую конкретность. За окном светило солнце, я опустил жалюзи, но свет проникал сквозь щели и тонкими полосками лежал на полу. Альва почти все время держала глаза закрытыми, но каждый раз, как я пожимал ей руку, я ощущал ответное пожатие. Когда мне надо было сходить за чашкой кофе, я делал это бегом и бежал со всех ног, чтобы снова держать ее за руку. И вновь она едва заметно пожимала мне руку, я в ответ тоже, – значит, она еще здесь.
В последний раз она открыла глаза под вечер. Она взглянула на меня и, видя, что я тихо плачу, посмотрела как будто огорченно, словно винила в этом себя. Еще раз она пожала мне руку, а затем снова закрыла глаза. Я почти физически ощущал, как ее мысль метнулась сквозь время и пространство в поисках последней драгоценности, последнего прекрасного впечатления, за которое она могла бы еще подержаться. Может быть, она подумала о наших детях и обо мне, или о сестре и своих родителях, о прошлом и будущем. Последнее смешение образов и чувств, безумного страха и надежды – и ее уже подхватило и унесло, невообразимо быстро, чуждо и бесконечно далеко.
Иная жизнь
А что, если времени вовсе нет? Если все, что с тобой происходит, – вечно и не время проходит перед тобой, а только ты сам – мимо происходящего? Я часто задаюсь этим вопросом. В таком случае перспектива меняется: мы отдаляемся от любимых воспоминаний, но они остаются на своих местах, и если бы мы могли вернуться назад, то нашли бы их в той же последовательности. Как в книге, которую можно перелистать назад хоть до самого начала. Тогда мой отец вечно гулял бы со мной вечером в парке, а мы с Альвой навсегда остались бы в нашей итальянской поездке и так и сидели бы в машине, которая едет навстречу счастливому будущему. Я пытаюсь утешить себя этой мыслью, но не могу ее прочувствовать. А я не могу верить в то, чего не чувствую.
Прошло довольно много времени, прежде чем Лиз узнала о моей мотоциклетной аварии. Она уехала в Индию без мобильного телефона, а адресованные ей электронные сообщения прочитала лишь спустя несколько недель. В день ее возвращения мы все вместе отправляемся на мюнхенское Северное кладбище. Я ковыляю по дорожке между могил, опираясь на трость Романова, рядом со мной брат и сестра, слева Лиз, справа Марти. Из-за моей аварии торжественные проводы прошли без меня, и я впервые вижу могилу моей жены. Простое надгробие черного мрамора, на нем вырезаны ее имя и даты рождения и смерти. Код ее истории: «Альва Моро. 3.01.1973–25.08.2014».
Когда все это оказывается у меня перед глазами, щемящая тяжесть в душе отпускает. «Смерть – разновидность неподлинного», – подумалось мне. Мне захотелось минутку побыть одному. Марти уводит детей, Лиз тоже отходит в сторонку. Над кладбищем стоит тишина, слышен только слабый шум ветра. И вдруг мне делается стыдно, что все предыдущие недели я, как дитя, прятался в мире своих мечтаний. Но только там Альва могла быть еще живой. Там, где все еще пребывают мои родители.
Память – последнее прибежище мертвых.
И я снова вижу перед собой Альву и говорю с ней, но эта картина быстро рассеивается, и ее вытесняет другая – как я сижу на мотоцикле и еду по загородному шоссе. Я слушаю через наушники музыку, щиток шлема откинут, и я чувствую себя в тупике. В то утро я договорился о дате похорон, а потом говорил с детьми, и во время разговора мне снова стало ясно, что для всего этого я просто еще не готов.
Я прибавляю скорость и еду все быстрее, и да, действительно, ощущение этой езды похоже на полет, все так, как утверждал Тони. Но я определенно чувствую, что можно еще добавить. В ушах у меня тихо звучит гитара: «Heroin»[41] в исполнении «Underground Velvet», затем осторожно вступают ударные и голос, музыка становится выразительнее, яростней, и вот грянуло пение. Я включаю максимальную громкость. Сердцебиение усиливается, ветер бьет в лицо, толкая назад, и тут во мне все всколыхнулось и вышло из глубины: смерть Альвы, мысли о том, что один я не справлюсь с заботой о детях, страх все потерять, и перед глазами у меня встает Романов, как он с испуганным взглядом говорит мне, что не может отпустить жизнь, но со мной этого не случится!
И в этот момент я отпускаю.
Мотоцикл, вместо того чтобы пройти поворот, мчится дальше по прямой, съезжает с дороги, и у меня в голове мелькает мысль, что вот это действительно ощущение полета. Одну секунду я свободен, как никогда в жизни, ничего уже от меня не зависит, все выскользнуло из рук, я не контролирую того, что происходит, должно произойти.
И тут на долю секунды передо мной возникают лица детей. В последний миг я дергаю мотоцикл влево, задеваю дерево только боком, и все накрывается тьмой, пока я не прихожу в себя в больничной палате.
Спустя несколько дней после похода на кладбище меня выписали из больницы. Пока у меня временно живет Лиз, часто заходят мой брат и Элена. Они не могут иметь детей и сейчас заботятся о моих. Когда я выхожу погулять с собакой, Элена готовит еду, когда лежу, словно парализованный, в кровати и звоню на автоответчик Альвы, чтобы услышать ее голос, Марти играет с детьми во дворе. Свинцовое время, в течение которого я просто не в силах подняться. За несколько лет до своей смерти Альва сказала мне: «Я не хотела бы знать, что делаю что-то в последний раз». И теперь я вспоминаю все, что она делала в последний раз и когда и где это происходило. Последний поцелуй – у ее кровати. Последний секс – коротко и мимоходом дома, в твердой уверенности, что скоро мы снова будем спать друг с другом. Последняя игра с детьми – «Мемори» – в больничной палате, выиграла Луиза, причем даже с преимуществом в четыре пары. «Ну да, это ты помнишь, – подумал я. – На всякие пустяки ты памятлив».
Дети поняли, что мне требуется помощь, они слушаются меня, когда я укладываю их спать, или просят, чтобы я помог им с домашними заданиями. Так же как у моего брата и сестры и как у меня когда-то, у них тоже теперь пойдет другая жизнь. Их настоящая жизнь с матерью закончилась, вместо нее все пошло по новому ответвлению. И на этом новом, нелегком пути им нужен кто-то, кто их через все это проведет, и этим кем-то буду я. И я понял, что, кажется, я все-таки подхожу для этого, все это мне уже однажды пришлось пережить.
Этой мысли было достаточно, чтобы заронить в меня надежду. И, по крайней мере, начать функционировать. Я снова стал способен смеяться, когда требуется, читать детям вслух, когда они просят, готовить для них еду и справляться с бытовыми делами. Но однажды по радио зазвучала песня, в которой речь идет о восьмидесятых годах, когда я был беззаботным ребенком. Простая строчка в рефрене выбивает меня из колеи:
- Things are better when they start,
- That’s how the 80s broke my heart[42].
Через несколько месяцев жизнь утряслась и, в общем, снова вошла в норму. Понятно, что она никогда уже не станет прежней, хотя бы потому, что мы с детьми переезжаем жить к Марти и Элене в дом возле Английского сада. Для них двоих там всегда было слишком много комнат, и теперь они не будут так одиноки и мы втроем – тоже.
В день переезда со старой квартиры, откуда уже была вывезена мебель, я обхожу все помещения, размышляя о том, что бы мы с Альвой с годами тут поменяли. Представляю, как детские комнаты со временем превратились бы в комнаты для подростков. Мысленно я сношу перегородки, перекрашиваю кухню.
Марти ждет возле мебельного фургона. Он зовет меня снизу:
– Жюль, ты идешь?
Я еще раз обвожу глазами комнату, выглядываю во внутренний дворик, смотрю на качели, на домик на дереве. Затем отворачиваюсь и иду к нему.
Луиза сначала была против переезда, но Винсент любит дядюшку и рад, что будет жить у него. Засев с племянником в детской, Марти, как раньше, часами может копошиться над игрушечной машинкой с бензиновым двигателем или накапывать на стеклышки разные жидкости. Машинку и микроскоп подарил Винсенту он, и отчасти самому себе. Вообще, это время исполнения желаний. Два раза в месяц мы ходим с детьми на футбольный стадион или в зоопарк, посещаем Немецкий музей или корабельную выставку. На воскресенье я ставлю к ним в комнату телевизор, готовлю какао со взбитыми сливками и жарю тосты с салом, а затем мы смотрим их любимые мультики.
Если Луиза часто печалится, вспоминая мать, а в следующую минуту уже начинает радостно веселиться, чувства Винсента живут потаенной жизнью. На лице у него никогда не видно улыбки, а жаль, потому что, как мне кажется, у моего сына чудесная улыбка, которая моментально сгоняет с его лица задумчивое выражение. Рисование, которым он увлекался долгие месяцы, он забросил, а с недавних пор стал бояться темноты. Нам приходится оставлять дверь детской приоткрытой, чтобы к нему проникал утешительный луч света из прихожей.
Однажды он все равно не может уснуть и приходит со своим одеялом в гостиную, где я всегда поздно вечером смотрю телевизор. Вся сцена происходит безмолвно. Винсент поднимает вопросительный взгляд: можно ли? Я глажу его по головке, он понимает, что – да, и ютится у меня под боком. Показывают документальный фильм про горные кристаллы и про то, как некоторые из них растут и существуют только в темноте и тени. Кристаллизация.
Вдруг у Винсента начинают течь слезы. Но он не издает ни звука и продолжает, не сводя глаз, глядеть на экран, словно хочет, чтобы я не заметил. Я обнимаю его, и только тут он плачет по-настоящему.
– Я тоже по ней скучаю, – повторяю я снова и снова.
Через некоторое время он успокаивается и засыпает. Я давно уже не замечаю телевизор и смотрю только на него. Перед мысленным взором встают картины прошлого. Как после смерти родителей я сижу один в интернатской комнате, на волосах еще лежит нерастаявший снег. Как я неуверенно выхожу на школьный двор и смотрю за игрой других детей. Как меня тянет прочь, прочь, прочь отсюда!
Я отношу Винсента в кровать, накрываю одеялом и испытываю ощущение глубокой внутренней связи. Я до боли узнаю в этом мальчике себя самого.
Последние дни осени. Я навещаю Лиз в Берлине. Она уволилась из гимназии, собираясь писать книжки и самостоятельно их иллюстрировать. Я считаю это удачной идеей, еще со времен ее первых рисунков и набросков. Мы с Марти, со своей стороны, заранее пообещали ей финансовую поддержку.
– Ты не пожалела, что бросила прежнюю работу? – спрашиваю я ее.
– Ни одной секунды! Ученики перестали писать мне любовные письма, и тут я поняла, что все – пора уходить.
Лиз переехала в Крейцберг[43], большую часть вещей из старой квартиры она раздала. Все эти ящички и комоды, куколки и статуэтки, азиатские чашки и африканские кувшины. В ее новой квартире все просто, светло и пусто. Только в кухне еще висит старая фотография интернатских времен. Мне на ней около четырнадцати лет, я стою малюсенький, с отсутствующим взглядом, Марти – шестнадцатилетний великан, длинноволосый, в кожаном пальто, Лиз – семнадцать. Она мятежно смотрит в камеру из-под капюшона, во рту – косяк. Юная и неукротимая.
– Мне жаль, что я взяла и укатила, – слышу я ее голос. – Лучше бы я была старшей сестрой, которая заботится о своих братьях, а вместо этого я вот уже два раза бросала тебя в беде, а это никуда не годится. Такая уж я есть и ничего не могу с этим поделать.
Я отрываю взгляд от фотографии:
– Ничего. Все о’кей.
– Вот ты всегда говоришь: «Ничего, все о’кей». Можешь спокойно и пожаловаться! Если хорошенько подумать, то вовсе это даже не о’кей.
– Может быть. Но никому от этого не легче.
Она кивает.
– Между прочим, я с ним сплю.
– С кем?
– Ну с кем же еще, по-твоему!
Но я и правда не могу сообразить.
– С Тони.
В первый миг это было для меня так неожиданно, что я бросил на нее насмешливый взгляд:
– С чего это вдруг?
– Потому что хочу ребенка.
– А еще…
– Никакого «еще», это только для продолжения рода. Знаю, как странно это звучит, учитывая, что раньше я возмущалась всей этой болтовней про материнство и всегда считала, что секс – дело вольное и в первую очередь должен радовать. Но на этот раз он у меня для того, для чего, должно быть, и был задуман.
Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но она знаком останавливает меня.
Таким образом, эйфорическому настроению, в котором я застаю Тони на этот раз, не приходится удивляться. На мое предостережение, что не стоит питать на этот счет слишком больших надежд, он только машет рукой:
– You can’t be wise and in love at the same time[44].
– Это кто сказал?
– Боб Дилан.
По лицу Тони расплывается широкая улыбка.
– Но ты же знаешь – она тебя не любит.
– Полюбит, может, когда будет ребенок. – Тони толкает меня в бок. – По-моему, замечательно, что вы все съехались вместе.
– Вообще-то, мне это немного напоминает интернат. Я, кажется, начинаю думать, что все в жизни когда-нибудь возвращается.
– Интернат… Как, кстати, назывался этот маленький бар, где мы играли в бильярд?
– «Джекпот».
– Правильно, «Джекпот». Как это ты все помнишь? У меня такое ощущение, что ты вообще ничего не забываешь, – говорит Тони, указывая на мой лоб. – Там хранится все, что туда попадет.
«Ты – хранитель воспоминаний, и от этого никуда не денешься» – так много лет назад сказала мне Альва, и, возможно, так оно и есть. Ее сестра Жозефина и их кувырки на сон грядущий. Моя тетушка Хелена, наша брюзгливая бабушка, старые одноклассники, шапочные знакомые, мой бывший шеф в студии звукозаписи и, разумеется, Нора: в моей голове есть целое царство, населенное толпой полузабытых попутчиков. И всех их я хочу уберечь от забвения, потому что иначе они будто и не жили на свете.
Итак, я принимаюсь доделывать и переписывать свой роман. Иногда у меня, правда, закрадывается опасение, не слишком ли мрачным он получается. Я знаю, что будет трудно всем отдать должное, особенно ей. В конце концов, речь о том, что я задумал сделать для Альвы – воссоздать ее в романе в виде бессмертного персонажа. Но даже если я никогда не закончу эту сочинение, я все равно не перестану писать. Потому что я понял: только в этом я могу существовать одновременно во всех лицах. Во всех личностях, кем я мог бы стать.
Ведь маленький мальчик, который всего боится, – это я. Точно так же как и тот мальчик, который с отчаянным удальством съезжает с горы на велосипеде и, сломав руку, продолжает в том же духе. Я – тот нелюдимка, который после смерти родителей ушел в себя и ведет жизнь только в мечтах. Как и тот полный огня школьник, пользующийся популярностью у девочек, каким я был при жизни родителей. Я – тот подросток, кто не решается признаться в любви и постепенно проваливается в одиночество. И веселый, самоуверенный студент, собравшийся строить свою жизнь. И тот запутавшийся с выбором, который бросил университет и работает в берлинской студии звукозаписи. Я – тот человек, который, не узнав о существовании этого лейбла, отправился за границу и продолжает там жить до сих пор. И фотограф, который вложил в это занятие всю свою волю и сейчас пожинает заслуженный успех. Писатель, который успел помириться с отцом и которому не пришлось брать на себя фотографию как епитимью. Тот я, который изначально не имел у Альвы никаких шансов, потому что ее сестра не пропала, и о впоследствии оказался ей не нужен. Тот я, которого Альва не имела шансов завоевать, потому что после школы я преуспел и забыл ее. Я, нашедший свою женщину, но слишком рано ее потерявший. Я, который смог удержать ее смолоду, так что мы не потеряли столько времени зря. Я, так и не поженившийся с ней и оставшийся с Норой, и у нас растет сын. И я, выросший в Монпелье, а теперь живущий в бездетном браке, потому как с Альвой мы вообще никогда не встречались.
Все это было возможно, и то, что из всех вариантов состоялся именно этот, долгое время казалось мне случайностью. После смерти родителей у меня было такое чувство, словно я живу не настоящей жизнью. Еще сильнее, чем мой брат и сестра, я задавался вопросом, насколько на меня повлияли события моего детства и юности, и лишь гораздо позднее я понял, что в действительности я сам был архитектором своей судьбы. Если я допускаю, чтобы на меня влияло прошлое, то это зависит только от меня, и от меня же зависит, если я этому сопротивляюсь. И мне достаточно вспомнить разные моменты с Альвой и с моими детьми, чтобы понять: эта иная жизнь, в которой я уже оставил заметный след, никак не может быть не настоящей.
Как и прежде, Марти читает нам за завтраком интересные заметки из газеты, и за прошедшее время мы уже обзавелись бильярдным столом, который стоит в подвале.
– Не правда ли, странно, что мы с тобой теперь дружим? – спрашиваю я его поздним вечером за игрой. – В детстве я думал, что буду тебя ненавидеть.
Вместо ответа Марти забивает в лузу зеленый шар. Похлопав меня, как бы невзначай, по спине, он невозмутимо заводит речь о каком-то особенно талантливом студенте. Но я-то вижу, что он смущен.
– А между прочим, – говорю я ему, – когда меня сунули под душ, неужели ты тогда правда ничего не слышал?
– Когда это было?
– В интернате. Я под самой дверью звал тебя на помощь. Слышал ты меня тогда или нет?
Марти пожимает плечами:
– Уже не помню.
Я смеюсь:
– Вот мерзавец! Помнишь, конечно.
На его лице мелькает виноватая улыбка, затем Марти ловким карамболем отправляет в лузу следующий шар.
– Не выпендривайся!
После игры мы идем на кухню, мой брат готовит сэндвичи с курятиной, салатом и майонезом – свое коронное блюдо.
Он подает мне тарелку, затем ставит на огонь кастрюльку с молоком.
– Что это? Неужели ты сваришь мне еще и какао?
Он только ухмыляется. Взяв с собой тарелки, мы усаживаемся перед телевизором.
– Должен признаться, сэндвич просто великолепен.
Удобно прислонившись к спинке дивана, я ем сэндвич, по телевизору идет черно-белый фильм. Чарльз Фостер Кейн[45] входит в сонную редакцию «Нью-Йорк Сити инквайрер» и поднимает там переполох.
– Помнишь, Жюль, как мы с тобой лежали на кровати у тебя в спальне? Ты в тот день узнал, что Альва уже не поправится. Я хотел тебя как-то утешить, но не мог найти слов.
Я киваю, что не забыл.
– Мне было очень досадно, – говорит Марти. – Я твой старший брат. В нашем возрасте это вроде бы уже не имеет большого значения, но все же. В последние недели я часто думал о том, что бы я мог тогда сказать. И когда мы были на корабельной выставке, меня вдруг осенило. Пришло в голову сравнение, может и не очень умное.
Я отпиваю из чашки какао:
– Валяй, говори!
– Такое дело… Все мы с рождения – пассажиры «Титаника». – Тут брат помотал головой: он всегда стесняется таких речей. – Так вот что я хотел сказать. Мы тонем, мы не переживем катастрофу. Это с самого начала известно. Ничто не может этого изменить. Но у нас есть выбор – можно с воплями метаться по палубе, а можно, как музыканты, мужественно и с достоинством продолжать играть, хотя наш корабль тонет. Так же как, – он опускает глаза, – как это делала Альва. – Брат хотел еще что-то добавить, но только еще раз помотал головой. – Прости, я в этом не силен.
Очень медленно я дорастаю до того, чтобы полностью осознать смерть Альвы. Некоторое время назад я записался в университет и слушаю лекции по философии и англистике, по ночам же часто выхожу на прогулку. Моя новая спутница – бессонница, и часто за полночь я в одиночестве брожу по кварталу. Мои походы неизменно заканчиваются тем, что я захожу в одно и то же кафе – одно из немногих, которые еще открыты в такой поздний час. Это кафе выдержано в приличном и скромном стиле, за роялем импровизирует пожилой господин.
– Ага, вот и наш поклонник Гершвина! – произносит он, заметив меня, потому что в прошлый раз я попросил его сыграть, если можно, что-нибудь из Джорджа Гершвина.
Я киваю ему, потом смотрю на немногочисленных посетителей, собирающихся здесь по ночам, и спрашиваю себя, почему они приходят в это кафе, а не сидят у себя по домам. У всех них есть своя история, своя причина, и я про себя стараюсь ее угадать.
Элену в ее рабочем кабинете я теперь посещаю не так часто, вместо этого мы с ней гуляем в Английском саду.
– Как часто ты о ней думаешь? – спрашивает она однажды.
– Часто, – немедленно отвечаю я. И, подумав, добавляю: – Но не так часто, как было несколько месяцев назад. Бывают месяцы, когда я о ней забываю, и тогда я чувствую себя погано.
– Вот это не надо, – говорит она. – Сейчас важно, чтобы ты начал глядеть вперед. В ближайшие годы ты будешь нужен Винсенту и Луизе. У них появятся друзья, начнется переходный возраст, они будут влюбляться, у них начнутся трудности, и им понадобится помощь. Все это у тебя впереди. И ты ведь хочешь сделать все как следует.
Она продолжает говорить, и, слушая ее, я понимаю, что Элена, как всегда, права. Прошлое заметно поблекло, но и будущее еще далеко. Я могу думать только о настоящем моменте, о детях, об их школьных заботах или о своей воспитательской задаче. Их потребности громоздятся передо мной такой горой, что почти не видно того, что скрыто за нею: например, моя старость. Это как-то успокаивает.
Я останавливаюсь и беру Элену за руку.
– Я, кажется, никогда не говорил тебе, как я рад, что ты у нас есть, – говорю я. – Даже не знаю, как мне тебя благодарить. Ты спасла моего брата, а мои дети любят тебя.
Элена тоже останавливается и приглаживает упавшие на лоб темные волосы:
– Когда я, помнишь, узнала, что не смогу иметь детей, что-то во мне точно сломалось. Я, конечно, смирилась с этим, но думала, что мне всегда будет чего-то не хватать. Вечное чувство бессловесного сожаления. Ты и твои дети помогли мне, и это чувство постепенно уходит.
Получилось, как я заметил, несколько формальное взаимное объяснение. Это было забавно: мы точно обменялись какими-то важными грамотами. Я еще раз киваю ей, затем мы идем дальше. Я замечаю, что на душе у меня посветлело.
Рождество мы проводим в Мюнхене. Кроме Лиз и Тони, приехал еще отец Альвы. При виде внуков он оживает. Вместе с ними он украшает елку и увлеченно рассказывает об интересном восхождении в районе Монблана, но вскоре я вижу, как он в отрешенном молчании сидит на диване. Я направляюсь к нему, но на помощь уже приходит Элена, и между ними завязывается беседа.
Я торжественно объявляю, что сам приготовлю еду, и остаток дня провожу на кухне. Детям я разрешаю побыть вместе со мной. Винсент скоро соскучился и убежал, Луиза же с интересом наблюдает.
– А что ты делаешь?
– Фарширую индейку. Тут много всего, что нужно в нее засунуть.
– И что ты засунешь?
– Финики, паприку, лук. Немного шалфея и перца… Хочешь помочь?
Я показываю ей, что и как надо делать, а когда вижу, что ей это нравится, учу и другим вещам. Полдня мы проводим на кухне, она помогает мне готовить соус с пряными травами, жарить картошку, а затем и готовить «объеденный» торт. Я гляжу на нее, и таю от умиления, но она, кажется, ничего не замечает: подбегает к холодильнику, хлопотливо возвращается обратно и, внимательно следя, растапливает шоколад. Я вспоминаю, как раньше моя мама готовила этот торт, и снова мне приходит мысль: все возвращается.
Картины прошлого уже не часто меня настигают, но, когда это случается, я каждый раз с удивлением убеждаюсь, каким причудливым светом озаряются в воспоминании отдельные моменты. Обыкновенный вечер в интернате превращается в чудесное событие. Я вижу себя сидящим среди одноклассников на берегу озера, мы что-то пьем, подшучиваем над кем-то из нас, пытаемся представить себе картины будущего. Однако память сближает меня с другими больше, чем это было на самом деле, любовно помещая в центр происходящего. Я вдруг беззаботно хохочу вместе с одноклассниками, хотя и знаю, что бывали и совсем иные моменты. И все же я чувствую, что я был тогда доволен жизнью. Память – терпеливый садовник, и крохотное семечко, которое я заронил в тот вечер в интернате в свою память, с течением лет разрослось в прекрасное воспоминание.
Перед тем как начать раздачу подарков, мы поем. Взрослые – мысленно иронически посмеиваясь над собой, дети – невинно и радостно, а после застолья, когда мы все в сытом блаженстве отвалились от стола, Тони еще показал несколько фокусов. Он превращает игральные карты в денежные купюры, затем берет со стола вилку от моего прибора и, хорошенько потерев, чтобы она размягчилась, завязывает узлом. Мы еще не успели опомниться от удивления, как Тони уже смотрит на свои ботинки – на них, оказывается, развязались шнурки. Он небрежно повертел ступней, и шнурки, как по волшебству, сами собой завязываются, да еще на двойной бантик.
– С ума сойти! – восклицает Марти. – Сейчас же расскажи, как ты это делаешь!
Потом мы укладываем детей, и отец Альвы тоже прощается. Быстро, но нежно обняв внуков, он уходит, и я провожаю его до дверей.
– Спасибо за приглашение, – говорит он и уже поворачивается, чтобы идти к машине.
– Я не уверен, знаешь ли ты это, но Альва в детстве больше всего любила кататься с тобой на коньках на замерзшем пруду.
Он останавливается.
Я продолжаю, от смущения опустив голову:
– И каждый раз в последние годы она перед твоим приездом заранее долго волновалась и радовалась. Альва понимала твое горе и почему ты так редко приезжаешь, а под конец не мог больше приходить в больницу. Она всегда все понимала, и она любила тебя, я это знаю…
Я чувствую ладонь Альвиного отца на своем плече и удивленно вскидываю голову. Впервые за этот вечер он не отводит взгляд. Его глаза – зеленые, не такие светлые, как у дочери, зато очень добрые и печальные. Кажется, он хочет мне что-то сказать, но напоследок только кивает.
Когда он уезжает, мой взгляд падает на итальянский комод в коридоре, который раньше стоял в моей прежней квартире. Альва особенно любила сидеть на этом комоде, поджав ноги, словно какой-то странный зверек. Она сидела, погрузившись в чтение, или слушала музыку, или вела разговоры со мной. И, несмотря на замечательное Рождество, у меня вдруг ухает сердце и затуманивается взгляд. Кусая губы, я невольно вспоминаю больничное отделение, в котором Альва провела последние дни своей жизни. Как мне ее сейчас не хватает! И вместо того чтобы вернуться к остальным, я выхожу на веранду и стою, глядя в ночную тьму. Ветки деревьев покрылись сверкающим инеем, каменные плиты под ногами затянуло тонкой хрустальной пленкой. Стоит мороз, но я его не замечаю.
Через некоторое время ко мне из дома выходит Лиз и сует мне в руку красный конверт:
– Это тебе второй подарок. Пусть он принесет тебе больше счастья, чем мне.
В конверте я обнаруживаю маленькую деревянную фишку. Такими пользуются при игре в «Малефиц». Растроганно я обнимаю сестру за плечи.
– Не думай, что только ты нас видишь, – говорит Лиз, прислонившись ко мне. – Тебя тоже видят. Я часто думаю, как там мой Жюль и о чем он задумался.
Мы разглядываем усеянное звездами небо. От этого зрелища меня охватывает благодарное чувство защищенности. Впервые вид равнодушной вселенной дает мне утешение.
Между тем Лиз глядит на меня со стороны, уголки губ у нее приподняты кверху.
– Ты что? – спрашиваю я.
И не получаю ответа.
– Давай уж, скажи!
Но она просто уходит в дом.
Позже, когда все уже улеглись и я собрался выйти на привычную ночную прогулку в кафе, я увидел в гостиной Лиз. Одетая в пижаму, она сидела на диване, на коленях у нее была гитара. Не замечая меня, она тихонько перебирала струны, затем заиграла песню, памятную мне с раннего детства. Я не сразу сообразил, в чем дело, но, услышав, как она напевает, все понял.
Лиз долгие недели скрывала от всех свою беременность, и это было совершенно в ее духе. Мы с Марти дразним ее, что она будет самой взрослой матерью в мире, но она говорит, что так уж получилось, просто ей потребовалось для этого больше времени.
Тони, конечно, в восторге. Его волнует только то, что Лиз перестала с ним спать.
– Mission accomplished[46], – изрекает он, как всегда, с венским акцентом, – вот и все дела. Но я не думал, что на меня это так подействует.
– Да, получилось и впрямь неожиданно.
– Ладно, можешь говорить, что хочешь, – сказал Тони. – А я все равно уверен, что, как появится ребенок, она вернется ко мне. Глядишь, она тогда захочет еще и второго, за нами дело не станет.
– Тогда ей будет уже сорок шесть.
– Ну и подумаешь! Часы могут идти по-разному.
Анализ околоплодной жидкости показывает, что все в порядке. Будет девочка. Больше всех рада этому Луиза, она обещает, что непременно будет чему-нибудь учить свою кузину, но чему именно – не говорит. Кажется, она более или менее оправилась после смерти матери. Раз в неделю она ходит на акробатику (и лихо делает колесо даже у нас дома), часто приводит к обеду подруг, а ее учительница успокоила меня, сказав, что девочка у меня растет жизнерадостная и общительная.
С Винсентом по-прежнему много сложностей. С успеваемостью дела просто никуда, он почти перестал разговаривать, другие дети стали его сторониться, у него есть только два друга, таких же закрытых, к которым он часто ходит в гости после школы играть в видеоигры. Я понимаю, что должен что-нибудь предпринять, чтобы он не стал таким же замкнутым и робким, как раньше его отец.
Однако же он мальчик с характером. Я всегда хожу с ним, когда у него в футбольном клубе бывает игра. Чаще всего он сидит на скамейке, и только под конец игры при замене его выпускают на поле. Другие дети выглядят крупнее, крепче и честолюбивей его, а сам он часто просто стоит и о чем-то мечтает, доводя этим тренера до белого каления. Он всегда ставит Винсента в защиту, где ему явно не место, для защиты он слишком худенький и легковесный, так что нападающие соперники просто оттесняют его.
Но однажды (дело было в конце марта, лил дождь и погода – хуже некуда) его снова под конец выпустили на поле. Вместо того чтобы стоять на задней линии, Винсент то и дело бросался штурмовать ворота. Тренер ему кричит, чтобы он возвращался на место, но мой сын как ни в чем не бывало держится впереди. Незадолго до финального свистка кто-то из его команды подает длинный высокий мяч. Вся четверка защитников другой команды до него не допрыгнула, неожиданное положение. И вдруг Винсент один оказывается перед воротами. Он поспешил, и мяч отлетает от вратаря, снова возвращается к нему, он бьет снова, и мяч влетает в ворота. Впервые он забивает гол! Винсент удивленно оборачивается, он еще не понял, что только что произошло. Другие дети бегут к нему, обнимают, тренер неуверенно хвалит его, а он все еще не может опомниться – стоит и растерянно смотрит по сторонам. Затем он глядит на меня и вдруг улыбается. Это его чудесная, редкая улыбка, затаенная и почти что мудрая.
Улыбка, которая все восполняет.
Я машу ему рукой, но это, кажется, вызывает у него только чувство неловкости, потому что он тут же сорвался с места и побежал, на бегу отирая нос о рукав футболки.
На пасхальные каникулы к нам приехали Лиз и Тони. По старой традиции мы едем во Францию. Мы уже сели в машину, багаж уложен. Только мой брат еще где-то возится; как это часто бывало, все готовы, а он задерживается. И тут я вспомнил, что не взял футбольный мяч для детей. Я – бегом в дом и, едва ступив на веранду, вдруг слышу знакомый звук.
У порога Марти сосредоточенно нажимает на ручку двери, повторяя движения в одном и том же ритме. Восемь быстрых нажатий, восемь медленных, восемь быстрых. Он так погружен в это занятие, что не сразу меня замечает. В первый момент он смущен, точно его поймали на месте преступления. Затем примирительно пожимает плечами:
– Что поделаешь! Наверное, у каждого из нас есть свои маленькие неприглядные тайны.
Мы молча глядим друг на друга.
– Пожалуйста, не говори ничего Элене! – произносит он наконец.
– И сколько же раз ты это проделываешь?
– В целом шестьдесят четыре раза. Восемь – мое счастливое число, поэтому восемью восемь – надежно вдвойне. Раньше я делал так двадцать три раза, но это не дало результата, в смысле счастья. Так что теперь – восемь в квадрате. Сначала быстрые нажатия – для быстрого счастья, затем медленные – для спокойного удовлетворения.