Слепой убийца Этвуд Маргарет
Прости, говорит он. Пришлось спешно менять пристанище. Возможно, ложная тревога, но кое-что я не успел захватить.
Например, бритву?
В том числе. Пойдем — это внизу.
Лестница узкая: некрашеное дерево, перила — бруски два на четыре. Внизу цементный пол. Запах угольной пыли и сырой земли, точно в каменном подземелье.
Это здесь. Каморка сторожа.
Но ты ведь не сторож, фыркает она. Разве нет?
Сейчас сторож. Во всяком случае, так думает хозяин. Он ко мне заходил пару раз по утрам, проверить, развожу ли я огонь, только не очень сильный. Не хочет горячих жильцов — дорого; хочет слегка подогретых. Не очень-то похоже на кровать.
Это кровать, говорит она. Запри дверь.
Она не запирается, отвечает он.
Зарешеченное окошко; остатки штор. Сквозь окошко в комнату сочится ржавый свет. Они просунули ножку стула в дверную ручку. В нём почти нет пружин, да и деревяшек не больше половины. Сомнительная защита. Они лежат под отсыревшим одеялом, набросив сверху свои пальто. О простыне лучше не думать. Она нащупывает его ребра, между ними провалы.
Что ты ешь?
Не приставай.
Ты страшно исхудал. Я могла бы принести что-нибудь поесть.
На тебя трудно рассчитывать. Я с голоду помру, пока ты вернешься. Не волнуйся, я скоро отсюда выберусь.
Откуда? Из этой комнаты, из города или…
Еще не знаю. Не придирайся.
Мне просто интересно, вот и все. Я беспокоюсь. Я хочу…
Хватит об этом.
Ладно, говорит она, тогда, наверное, на Цикрон. Если не хочешь, конечно, чтобы я ушла.
Нет. Побудь ещё. Прости, очень напряженно это все. На чем мы остановились? Я забыл.
Он решает, что ему делать: перерезать ей горло или полюбить навеки.
Точно. Да. Обычный выбор.
Итак, он решает, перерезать ей горло или полюбить навеки, и в это время его чуткий слух слепого улавливает металлический скрип и скрежет. Цепи бьются друг о друга, позвякивают оковы. В коридоре, все ближе и ближе. Он уже знает, что Владыка Подземного Мира ещё не нанес свой оплаченный визит, — убийца застал девушку в таком состоянии. Нетронутом, можно сказать.
Что делать? Можно укрыться за дверью или под кроватью, предоставить девушку её судьбе, а затем вернуться и закончить работу, за которую ему заплатили. Но, учитывая обстоятельства, ему так поступать не хочется. Или можно подождать, пока придворный войдет в раж, совсем оглохнет, и потихоньку выскользнуть за дверь. Но тогда он запятнает честь всех наемных убийц — их гильдии, если хочешь.
Он берет девушку за руку, кладет её ладонь себе на губы и так показывает, что следует молчать. Отводит девушку от кровати и прячет за дверью. Убеждается, что дверь не заперта, как и договаривались. Придворный не рассчитывает увидеть стражницу: в сделке с Верховной Жрицей он специально обговорил, чтобы не было свидетелей. Услышав его приближение, стражница должна потихоньку улизнуть.
Слепой убийца вытаскивает мертвую стражницу из-под кровати и кладет на покрывало, шарфом прикрыв зияющую в горле рану. Женщина не остыла, кровь уже запеклась. Плохо, если придворный войдет с ярко горящей свечой; если же нет, ночью все кошки серы. Храмовых девственниц приучают к пассивности. Пройдет какое-то время, пока мужчина — особенно в громоздком костюме бога, по традиции — в шлеме и маске, — поймет, что трахает не ту женщину, и к тому же мертвую.
Слепой убийца почти задергивает парчовый полог. Затем он и девушка вжимаются в стену.
Скрежещет тяжелая дверь. Девушка видит на полу пятно света. Судя по всему, Владыка Подземного Мира плохо видит, он что-то задевает по дороге и ругается. Потом долго путается в пологе. Где ты, моя красавица? — говорит он. Ответа нет, но ничего удивительного: девушка немая, и это Владыку особенно устраивает.
Слепой убийца тихо выбирается из-за двери, ведя за собой девушку. Как эта чертовщина снимается? — бормочет себе под нос Владыка Подземного Мира. Тем временем двое огибают дверь и выскальзывают в коридор, держась за руки, будто дети, прячущиеся от взрослых.
Позади слышен крик — то ли гнева, то ли ужаса. Одной рукой касаясь стены, слепой убийца припускает бегом. По дороге он вырывает из креплений факелы и швыряет назад в надежде, что они погаснут.
Он знает Храм как свои пять пальцев, на ощупь и по запаху; это его работа — знать такие вещи. Город он знает так же и может пробежать его, как крыса — лабиринт, ему знакомы все закоулки, тоннели, убежища и тупики, все притолоки, канавы и ямы — даже пароли, по большей части. Он помнит, через какую стену можно перелезть, где опоры для ног. Он толкает мраморную панель — на ней барельеф Поверженного Бога, покровителя беглецов, — и они оказываются во тьме. Он это понимает, потому что девушка спотыкается, и тут ему впервые приходит в голову, что она будет его тормозить. Её зрячесть ему мешает.
По другую сторону стены слышны шаги. Он шепчет: держись за мою одежду, и прибавляет лишнее: не говори ни слова. Они на пересечении тайных ходов, что позволяют Верховной Жрице и её приближенным выведывать важные тайны тех, кто приходит в Храм исповедоваться Богине или помолиться. Отсюда надо срочно выбраться. Верховная Жрица станет искать их прежде всего здесь. Нельзя возвращаться и тем путем, каким он пришел сюда, вынув из стены расшатанный камень. Лже-Владыка Подземного Мира, организовавший заговор и назначивший место и время, наверняка знает и про этот ход. Сейчас он, должно быть, уже догадался об измене слепого убийцы.
Толстые каменные стены заглушают удары бронзового гонга, но юноша чувствует их подошвами.
Он ведет девушку от стены к стене, а потом вниз по крутой узкой лестнице. Девушка хнычет от страха: отсутствие языка не мешает ей плакать. Какая жалость, думает юноша. Он нащупывает пустую трубу — он знает, она здесь, — подсаживает девушку внутрь, затем запрыгивает сам. Теперь им придется ползти. Здесь воняет, но это старая вонь. Человеческие миазмы, обращенные в пыль.
Пахнуло свежестью. Юноша втягивает воздух: не пахнет ли горящими факелами?
Ты видишь звезды? — спрашивает он девушку. Она кивает. Выходит, облаков нет. Плохо. В эти дни месяца две луны уже светят, и вскоре взойдут ещё три. Беглецы будут видны весь остаток ночи, а днём — вообще как на ладони.
В Храме не захотят предать побег гласности: это приведет к падению престижа, а затем и к бунтам. На заклание отдадут другую девушку: под покрывалами они все одинаковы. Но преследовать будут: без шума, но безжалостно.
Он мог бы найти укрытие, но рано или поздно придется выходить за водой или пищей. Один он бы справился, но не вдвоем.
Конечно, он может её бросить. Или зарезать и скинуть в колодец.
Нет, не может.
Есть ещё логово слепых убийц. Там они собираются в свободное время — сплетничают, делят добычу, хвастаются подвигами. Слепые убийцы дерзко устроили себе убежище под залом суда главного дворца. Глубокая пещера устлана коврами — теми, что их заставляли ткать в детстве, украденными впоследствии. Они знают свои ковры на ощупь и часто сидят на них, покуривая вызывающую грезы траву фринг, водят пальцами по узорам, по великолепным расцветкам и вспоминают, как те выглядели, когда слепые ещё могли видеть.
Но в пещеру допускаются только наемные убийцы. У них закрытое общество: посторонние появляются там лишь в качестве добычи. Кроме того, он предал свое ремесло, оставив в живых человека, за чье убийство ему заплатили. Они профессионалы, эти убийцы; они гордятся тем, что выполняют контракты, и не прощают нарушения профессиональной этики. Его убьют, не задумываясь, а через некоторое время и её тоже.
Для охоты на них могут нанять кого-нибудь из его коллег. Пусть вор у вора шапку крадет. Тогда они обречены. Их выдаст хотя бы её аромат — благовониями девушку умастили изрядно.
Нужно вывести её из Сакел-Норна — из города, со знакомой территории. Это опасно, но оставаться опаснее. Может, им удастся пробраться в гавань и сесть на какой-нибудь корабль? Но как выйти за ворота? Все восемь ворот заперты и охраняются — по ночам всегда так. В одиночку он перелез бы стену — его руки и ступни цепляются не хуже лапок геккона, — но вдвоем это будет катастрофа.
Есть ещё один путь. Чутко прислушиваясь, слепой убийца ведет девушку вниз по холму, в ту часть города, что обращена к морю. Все источники и фонтаны Сакел-Норна питает один канал, что под сводами тоннеля течет наружу, за городские стены. Глубина выше человеческого роста, течение стремительно, и никто никогда не пытался проникнуть в город этим путем. А из города?
Вода отобьет и этот аромат.
Юноша умеет плавать. Убийцы такому учатся. Он справедливо полагает, что девушка плавать не умеет. Он велит ей снять с себя все и связать узлом. Затем, сбросив храмовое облачение, увязывает в узел и свою одежду. Укрепляет узел на плечах, а свободным концом ткани связывает девушке руки и говорит, чтобы она держалась за него, даже если невзначай отвяжется. Когда они достигнут арки, ей надо задержать дыхание.
Проснулись ньерки: слепой убийца слышит их карканье — значит, скоро рассвет. За три улицы от них кто-то идет — осторожно, обдуманно, точно ищет. Юноша то ли ведет, то ли толкает девушку в холодную воду. Она судорожно глотает воздух, но делает, как он сказал. Они плывут; он ищет основное течение, вслушивается: у арки вода бурлит и мчится. Нырнешь слишком рано — не хватит дыхания, слишком поздно — разобьешь голову о камень. Наконец он ныряет. Вода расплывчата, не имеет формы, рука свободно проходит сквозь неё, и все-таки вода может убить. Сила подобного — в движении, в траектории. С чем она столкнется и насколько быстра. То же самое можно сказать и о… но это не важно.
Долгий мучительный переход. Юноше кажется, что лёгкие сейчас взорвутся, руки не выдержат. Он чувствует, как девушка тащится позади: не захлебнулась ли? Хотя бы течение за них. Он задевает стену — что-то рвется. Ткань или плоть?
Они всплывают по ту сторону арки. Девушка кашляет, юноша тихо смеется. Лежа на спине, держит голову девушки над водой — так некоторое время они плывут по каналу. Наконец он решает, что они уже далеко и в безопасности; он подплывает к берегу и подсаживает девушку на покатую каменную насыпь. Ищет древесную тень. Он измучен, но настроение у него приподнятое: его переполняет странное ноющее счастье. Он её спас. Впервые в жизни сделал доброе дело. Кто знает, к чему приведет это отклонение от избранной тропы?
Ты кого-нибудь поблизости видишь? — спрашивает он. Девушка озирается и отрицательно качает головой. А зверей? Нет. Он развешивает их одежду на ветви; затем в постепенно меркнущем шафранном, гелиотропном и фуксиновом свете лун приподнимает девушку, словно тончайший шелк, и утопает в ней. Она свежа, точно спелая дыня, а кожа её солоновата, как у только что пойманной рыбы.
Они крепко спят, обнявшись, и тут на них натыкаются три разведчика, посланные Народом Опустошения вперед на поиски подходов к городу. Наших героев тут же будят и допрашивают: один лазутчик знает язык, хотя далеко не в совершенстве. Юноша слепой, говорит он остальным, а девушка немая. Все трое дивятся. Как эта парочка здесь очутилась? Ясно, что не из города: все ворота заперты. Похоже, сошли с небес.
Ответ очевиден: должно быть, это божьи посланцы. Им любезно разрешают надеть высохшую одежду, сажают на одного коня, и везут к Слуге Радости. Шпионы чрезвычайно довольны собой, а слепой убийца помалкивает. Он смутно помнит рассказы об этом народе и их странных поверьях насчет божьих посланцев. Говорят, что посланцы излагают волю богов смутно, и юноша пытается припомнить все загадки, парадоксы и головоломки, что когда-либо слышал. Например, путь вниз — путь наверх. Или: кто на рассвете ходит на четырёх ногах, в полдень — на двух и вечером — на трёх? Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое[83]. Что такое — повсюду черные, белые и сплошь красные?.
Это не у цикронитов. У них нет газет.
Принято. Вычеркиваем. А что могущественнее Бога, хуже дьявола; оно есть у бедного, его нет у богатого; если им питаться, умрешь?
Что-то новенькое. Подумай. Сдаюсь. Ничего.
Она задумывается на минуту. Ничего. Да, соглашается она. Подходит.
Пока они едут, слепой убийца одной рукой обнимает девушку. Как её защитить? Ему приходит в голову идея, рожденный отчаянием экспромт, но может и сработает. Юноша подтвердит, что они божьи посланцы, но скажет, что у каждого своя роль. Он получает послания от Непобедимого, но только девушка может их расшифровать — руками, она изображает знаки пальцами. Умение читать эти знаки открыто лишь ему. И чтоб у них не возникали грязные мыслишки, прибавит, что ни один мужчина не смеет прикасаться и даже приближаться к немой девушке. Кроме него, конечно. Иначе она утратит силу.
Несложная работенка, пока им будут верить. Он надеется, что девушка быстро соображает и может импровизировать. Интересно, знает ли она хоть какие-нибудь знаки?
На сегодня хватит, говорит он. Нужно открыть окно.
Но тут холодно.
По мне так нет. В этой комнате, как в комоде. Я задыхаюсь.
Она щупает ему лоб. Мне кажется, ты заболеваешь. Я пойду в аптеку…
Не надо. Я никогда не болею.
Что с тобой? Что случилось? Ты нервничаешь.
Не то чтобы нервничаю. Я никогда не нервничаю. Но мне не нравится то, что сейчас происходит. Не доверяю друзьям. Моим так называемым друзьям..
Почему? Что они делают?
Все педрилы, говорит он. Вот в чем проблема.
Мэйфэйр, февраль 1936 года
СВЕТСКИЕ СПЛЕТНИ ТОРОНТО
ЙОРК
В середине января отель «Ройял-Йорк» ломился от экзотически наряженных гостей: давался третий в этом сезоне благотворительный бал в пользу подкидышей из Приюта малютки. Тема этого бала (с оглядкой на прошлогодний захватывающий бал «Тамерлан в Самарканде») — «Ксанаду», и под умелым руководством мистера Уоллеса Уайнанта три просторных зала отеля преобразились в «дворец любви и наслажденья»[84], где расположился Кубла Хан и его пышная свита. Восточные владыки и их окружение — жены, наложницы, слуги, танцовщицы и рабы, а также девицы с цимбалами, купцы, куртизанки, факиры, солдаты разных стран и множество нищих — все весело кружились у красочного фонтана, что символизировал «Альф, поток священный» и верхней подсветкой был окрашен алым, или под хрустальными гирляндами в центральной «Льдистой пещере».
Вовсю отплясывали и в двух прилегающих цветущих беседках; джаз-оркестры в залах играли «стройно-звучные напевы». Мы не слышали никаких «голосов предков, предвещающих войну» — все было в сладостной гармонии, благодаря твердому руководству ответственной за проведение бала миссис Уинифред Гриффен Прайор, появившейся на празднике в алом с золотом наряде раджастанской принцессы. В организационный комитет входили также миссис Ричард Чейз Гриффен в зеленом с серебром костюме Абиссинской девы, миссис Оливер МакДоннелл в красно-оранжевом костюме и миссис Хью Н. Хиллерт в пурпурном наряде султанши.
Теперь он уже в другом месте; комната, которую он снимает, поблизости от железнодорожного узла. Прямо над скобяной лавкой. В витрине разложены гаечные ключи и дверные петли. Дела идут неважно; здесь все так идет. В воздухе песок; на земле скомканная бумага; на тротуарах предательский лед — утоптанный снег никто не убирает.
Неподалеку поезда, рыдая, отходят на запасные пути, гудки уносятся прочь. Всегда — прощай; никогда — здравствуй. Можно вскочить на поезд, только опасно: их иногда охраняют, и неизвестно, какие именно. Но будем смотреть правде в глаза: он тут как пришитый из-за неё, хотя она, подобно поездам, вечно опаздывает и всегда его покидает.
До его комнаты два пролета по черной лестнице, ступеньки покрыты резиной — местами протертой, но зато отдельный вход. Еще молодая пара с ребенком — они живут за стеной. Пользуются той же лестницей, но их почти не видать: рано встают. Правда, он часто слышит их по ночам, когда пытается работать: они так этим занимаются, словно завтра конец света — кровать скрипит, как сумасшедшая. Это сводит его с ума. Казалось бы, вопящий надоеда должен их утихомирить, но нет, все галопируют. К счастью, недолго.
Иногда он прикладывает ухо к стене, прислушивается. В шторм сойдет любой иллюминатор, думает он. В темноте все коровы — коровы.
Он пару раз сталкивался с соседкой — пухлой женщиной в платочке, будто русская старушка, со множеством свертков и с детской коляской. Супруги оставляют коляску на нижней площадке, где она таится иноземной трясиной, зияя черной пастью. Однажды он помог занести коляску в подъезд, тогда женщина украдкой улыбнулась: мелкие зубы по краям голубоваты, будто снятое молоко. Я не мешаю вам по ночам, когда печатаю? — отважился он, намекая, что не спит ночами и все слышит. Нет, нисколько. Пустой взгляд, глупа, как пробка. Темные круги под глазами, от носа к уголкам рта тянутся морщинки. Вряд ли ночные игрища — её идея. Во-первых, слишком короткие: парень по-быстрому туда-сюда, словно банковский Грабитель. А на жене стоит клеймо: рабочая лошадь — наверное, смотрит в потолок, раздумывая насчет мытья полов.
Большую комнату перегородили и сделали две, поэтому стена, отделяющая его от соседей, такая хлипкая. Здесь тесно и холодно: из окна дует, батарея подтекает и звякает, но тепла не дает. В одном зябком углу туалет; моча и ржавчина постепенно окрасили унитаз в ядовито-рыжий цвет; рядом душевая установка из цинка с почерневшей от старости резиновой занавеской. На стене черный шланг с круглым металлическим распылителем — это душ. Ледяные капли. Раскладушка кривая — выпрямлять приходится ударом кулака; фанерная конторка, сбитая гвоздями, когда-то желтая. Одноконфорочная плитка. Все словно пропитано копотью.
По сравнению с тем, куда он может угодить, это дворец.
Он порвал с дружками. Сбежал, не оставив адреса. На изготовление паспорта или двух, как он требовал, не нужно столько времени. Он чувствовал, что его на всякий случай придерживают: если кого поважнее схватят, он станет разменной монетой. Может, они вообще собирались его сдать. Отличный козел отпущения: ценности не представляет, не отвечает их требованиям. Попутчик, что не идет достаточно далеко или быстро. Им не нравилась эта его эрудиция, его скептицизм, который они принимали за легкомыслие. Из того, что Смит не прав, вовсе не следует, что прав Джонс, как-то сказал он. Возможно, это записали, чтобы потом припомнить. У них есть свои досье.
Может, им требовался мученик, Сакко и Ванцетти в одном лице. Его повесят, в газетах напечатают его лицо «красного» бандита, тут они и представят доказательства его невиновности — ещё несколько очков произволу. Только посмотрите, что вытворяет система! Неприкрытое убийство! Никакой справедливости! Вот такие приемы у этих товарищей. Словно шахматная партия. И он — сданная пешка.
Он подходит к окну, выглядывает наружу. За стеклом висят побуревшие бивни сосулек — краска течет с кровли. Он вспоминает её имя — оно в электрической ауре, точно в голубом неоне сексуальной вибрации. Где она? На такси не приедет — во всяком случае, не прямо сюда, слишком умна. Он вглядывается в трамвай, заклиная её появиться. Сойти с трамвая, сверкнув ногой в сапоге на высоком каблуке — полный шик. Дырка на ходулях. Почему он так о ней думает? Попробуй другой мужчина так говорить, поколотил бы ублюдка.
На ней будет шубка. Он будет презирать её за это, попросит шубку не снимать. Все время оставаться в шубке.
В последний раз он заметил у неё на бедре синяк. Он предпочел бы оставить его сам. Что это? Об дверь стукнулась. Он всегда понимает, если она лжет. Или думает, что понимает. Мысли могут заманить в ловушку. Еще в университете профессор ему сказал, что у него интеллект тверд, как алмаз. Тогда ему это польстило. Теперь же он задумался о природе алмазов. Несмотря на блеск, остроту и умение резать стекло, они сияют только отраженным светом. И в темноте ни на что не годятся.
Почему она всё приходит? Может, ведет какую-то свою игру — может, в этом дело? Он не позволяет ей ни за что платить — он не продается. Она хочет от него любовного романа, все девушки этого хотят — во всяком случае, такие, как она, которые ещё чего-то от жизни ждут. Но должна быть и другая сторона. Жажда мести, жажда наказания. У женщин странные способы причинять боль. Они причиняют боль себе или все так поворачивают, что мужчина лишь спустя какое-то время понимает, что ему сделали больно. Выясняет это. И член у него скукоживается. Иногда, несмотря на эти глаза, на чистую линию шеи, он улавливает в ней отблеск чего-то сложного и грязного.
Лучше не придумывать её в одиночестве. Дождаться её. И все придумать, пока она идет по улице.
У него есть старинный столик для бриджа — купил на блошином рынке, — и складной стул. Он садится за пишущую машинку, дышит на пальцы, вставляет лист.
Где-то в Швейцарских Альпах (или лучше в Скалистых горах, или, ещё лучше, в Гренландии) ученые обнаружили в глетчере вмерзший межпланетный корабль. По форме похож на небольшой дирижабль, с концов заостренный, точно плод окры. Он зловеще сияет, светится подо льдом. Каким цветом? Пусть будет зеленым с желтоватым оттенком, вроде абсента.
Ученые растапливают лед — чем? Случайно оказавшейся у них паяльной лампой? Или разводят огромный костер, порубив окрестные деревья? Тогда лучше обратно в Скалистые горы. В Гренландии деревьев нет. А может, огромный кристалл, усиливающий солнечные лучи. Бойскауты — он недолго был одним из них, — умели таким образом разводить костры. Потихоньку от начальника отряда, общительного унылого розовощекого человека, любившего топоры и пение хором, они направляли лучи от увеличительных стекол на голые руки — соревновались, кто дольше выдержит. Таким же образом поджигали сосновую хвою и обрывки туалетной бумаги.
Нет, огромный кристалл — слишком невероятно.
Лед постепенно тает. X, суровый шотландец, советует коллегам не впутываться: ничего хорошего не выйдет, но Y, английский ученый, говорит, что необходимо внести лепту в копилку человеческих знаний, a Z, американец, уверен, что они заработают на этом миллионы. Б, девушка с белокурыми волосами и пухлым, чувственным ртом, говорит, что все это чрезвычайно захватывающе. Она русская и, по общему мнению, верит в свободную любовь. X, Y и Z на практике не проверяли, но каждый хотел бы: Y — подсознательно, X — виновато и Z — грубо.
Он всегда поначалу обозначает героев буквами, а имена дает после — иногда берет их из телефонной книги, иногда с надгробий. Женщина всегда Б — то есть Бесподобная, Безмозглая или Большегрудая Бабенка — в зависимости от настроения. Ну или, конечно, Беззаботная Блондинка.
Б спит в отдельной палатке, у неё привычка повсюду забывать варежки и бродить ночами, хотя это строго запрещено. Она восхищается луной и находит мелодичным вой волков; она дружна с ездовыми собаками, сюсюкает с ними по-русски и заявляет (несмотря на научный материализм), что у них есть душа. Будет неприятно, если кончатся запасы продовольствия и придется одну съесть, констатирует X с типично шотландским пессимизмом.
Наконец светящийся предмет в форме плода разморожен, но ученым остается лишь несколько минут на изучение неизвестного человечеству тонкого сплава, из которого стручок сделан: металл испаряется, оставляя после себя запах миндаля или пачули, или жженого сахара, или серы, или цианида.
Их взглядам предстает тело — по форме гуманоид, явно мужского пола — на нём обтягивающий зеленовато-голубой, как павлинье перо, костюм, переливающийся, будто стрекозиные крылья. Нет. Слишком похоже на сказку. Обтягивающий костюм зеленовато-голубого цвета газового пламени, переливающийся, будто бензин в воде. Гуманоид вмерз в лед внутри корабля. У пришельца светло-зеленая кожа, слегка заостренные уши, тонко очерченные губы и большие открытые глаза. Громадные совиные зрачки. Темно-зеленые волосы густыми завитками покрывают череп, вытянутый к макушке.
Невероятно. Существо из космоса. Сколько он тут пролежал? Десятилетия? Века? Тысячелетия?
Он, естественно, мертв.
Что им теперь делать? Они вынимают кусок льда с гуманоидом и советуются, как быть. (X говорит, что следует оставить все как есть и сообщить властям; Y хочет извлечь гуманоида из льда на месте, но ему напоминают, что тот может испариться, как и корабль; Z считает, что пришельца нужно отвезти поближе к цивилизации, обложить сухим льдом и продать тому, кто даст больше; Б замечает, что собаки проявляют нездоровый интерес к происходящему и уже скулят, но из-за её русской, женской, неумеренной манеры выражаться на неё не обращают внимания.) Наконец — уже стемнело, и на небе, как всегда, появилось северное сияние, — решено, что гуманоида положат в палатку Б, а та ляжет в другой палатке с мужчинами, что позволит им кое-что подсмотреть при свечах: Б умеет и надевать альпинистский костюм, и забираться в спальный мешок. Ночью все поочередно по четыре часа будут дежурить в палатке с пришельцем. А утром бросят жребий и решат, что делать.
Дежурства X, Y и Z проходят спокойно. Затем наступает очередь Б. Она говорит, что у неё недоброе предчувствие; ей кажется, что все будет плохо, но она часто так говорит, и её слова игнорируют. Z её будит, похотливо наблюдает, как она, потягиваясь, выбирается из спального мешка и надевает теплый комбинезон. Б устраивается в палатке подле замерзшего гуманоида. Мерцание свечи навевает дремоту; Б ловит себя на мысли: интересно, каков зеленый пришелец в любви, — красивые брови, только слишком худ. Она клюет носом и засыпает.
Существо во льду начинает светиться, сначала слабо, потом все сильнее. Тихо стекает талая вода. Льда больше нет. Пришелец садится, встает. Беззвучно приближается к спящей девушке. Темно-зеленые волосы у него на голове шевелятся, прядь за прядью, потом удлиняются, щупальце — теперь это видно — за щупальцем. Одно обвивает горло девушки, другое — её пышные прелести, а третье прилипает к губам. Б просыпается, как от ночного кошмара, но это не кошмар: лицо пришельца приближается, её неумолимо стискивают холодные щупальца, а в его глазах — невероятные страсть и желание, чистая голая нужда. Ни один смертный на неё так не смотрел. Она слегка сопротивляется, затем уступает.
Впрочем, у неё нет выбора.
Зеленый рот раскрывается, обнажая клыки. Они приближаются к её шее. Он так сильно полюбил её, что сделает частью себя — навеки. Они станут одним целым. Девушка понимает это без слов, потому что среди прочих достоинств у кавалера имеется дар телепатии. Да, вздыхает Б.
Он скручивает новую сигарету. Допустит ли он, чтобы Б съели и осушили таким вот образом? Или ездовые собаки почуют, что их любимица в беде, перегрызут упряжь, ворвутся в палатку и разорвут парня на куски — щупальце за щупальцем? Или коллега — сам он симпатизирует Y, спокойному англичанину, — придет на помощь? Завяжется драка? Неплохо. Перед смертью пришелец посылает Y телепатическое сообщение: Дурак! Я мог бы научить тебя всему! Кровь пришельца не того цвета, что у людей. Оранжевый подойдет.
Или зеленый гуманоид внутривенно обменяется кровью с Б, и та станет его подобием — совершенной, зеленоватой собой. Теперь их уже двое, остальных ученых они порешат, собак обезглавят и отправятся завоевывать мир. Их цель — разрушить богатые деспотичные города и освободить добродетельных бедняков. Мы — бич Божий, заявит эта парочка. Никто не возразит: они станут обладателями Смертоносного Луча, сварганенного инопланетянином (кладезем всяческих познаний) с помощью гаечных ключей и дверных петель, похищенных из скобяной лавки поблизости.
Есть ещё вариант: пришелец не станет пить кровь Б — он сам в ней растворится! Его тело скукожится виноградиной на солнце, сухая, морщинистая кожа распадется, обратится в дымку, и к утру от инопланетянина не остается и следа. Трое ученых входят в палатку; Б сонно трет глаза. Я не понимаю, что случилось, говорит она, а поскольку это её обычное состояние, мужчины ей верят. Может, у нас была общая галлюцинация, скажут они. Север, северное сияние — путает человеческий мозг. От холода кровь густеет. Они не замечают высокоинтеллектуальный зеленый отблеск пришельца в глазах Б, которые, надо сказать, и так зеленые. Но собаки все поймут. Почуют перемену. Зарычат, прижмут уши. Завоют тоскливо. И больше не будут ей друзьями. Что это с собаками?
Сколько способов изложить один сюжет.
Схватка, борьба, спасение. Смерть инопланетянина. Сколько одежды будет сорвано в процессе. Но это как всегда.
Почему он сочиняет всю эту белиберду? По необходимости — иначе будет сидеть без денег, чтобы искать другую работу, надо выбираться на свет, а это совсем не благоразумно. К тому же у него получается. Есть способности. Они имеются далеко не у каждого: многие пытались и провалились. Прежде он метил куда выше, куда серьёзнее. Хотел правдиво описать человеческую жизнь. Жизнь на самом дне, где платят гроши, не хватает денег на хлеб, протекает крыша, бродят дешевые шлюхи с испитыми лицами, где бьют сапогами в лицо и блюют в канаве. Он хотел показать, как работает эта система, её механизм, что поддерживает в тебе жизнь, пока ты ещё на что-то годишься, выжимает полностью, превращает в ничтожество или пьяницу — не так, так эдак заставляет вываляться в грязи.
Но обычный работяга не станет читать такую книгу — работяга, которого товарищи считают таким благородным. Эти парни хотят читать вот эту макулатуру. Дешевую книжонку в бумажном переплете, действие стремительно, куча сисек и задниц. Правда, сиськи и задницы напечатать нельзя: издатели макулатуры — страшные ханжи. Максимум, на что согласны, — груди и попки. Кровь и пули, выпущенные кишки, вопли и конвульсии — пожалуйста, только не голое тело. Никаких выражений. Может, не в ханжестве дело, а в том, что они не хотят остаться без работы.
Он закуривает, он ходит взад и вперед, он выглядывает в окно. Снег потемнел от угля. Мимо громыхает трамвай. Он отворачивается от окна, шагает по комнате, в голове роятся слова.
Он смотрит на часы. Она опять опоздала. Она не придет.
VII
Единственный шанс сказать правду — исходить из того, что написанного никто не прочтет. Никто другой и даже ты сама когда-нибудь позже. Иначе станешь оправдываться. Нужно смотреть так: указательный палец правой руки выписывает чернильную нить, а левая рука эту нить тут же стирает.
Конечно, невозможно.
Я травлю свою строку, травлю строку, эту черную нить, что вьется по странице.
Вчера прислали бандероль: последнее издание «Слепого убийцы». Просто любезность: денег за него не полагается — мне, по крайней мере. Книга теперь — общественное достояние, издавать её может любой желающий: имущества у Лоры не прибудет. Вот что происходит через сколько-то лет после смерти автора: теряешь контроль. Книга живет себе где-то там, воспроизводит себя в бог знает каких количествах, без всякого моего разрешения.
«Артемизия-Пресс» — вот как издательство называется; английское. Кажется, это они просили меня написать предисловие — я, разумеется, отказалась. С таким названием в издательстве, наверное, одни женщины. Интересно, какую Артемизию они имеют в виду. Ту персидскую даму, предводительницу войска из Геродота, — она ещё бежала с поля боя[85], или римскую матрону, которая съела мужнин прах, чтобы её тело стало живым склепом[86]? Скорее всего, изнасилованную художницу Возрождения[87]: в наши дни помнят только её.
Книга лежит на кухонном столе. Забытые шедевры двадцатого века — курсив под заголовком. На клапане суперобложки говорится, что Лора была «модернисткой». На неё, вероятно, повлияло творчество Джуны Варне[88], Элизабет Смарт[89], Карсон Маккалерс[90] — писательниц, чьих книг — я точно знаю, — Лора никогда не читала. Но обложка неплохая. Размытые красно-коричневые тона — под фотографию: у окна за тюлевой занавеской женщина в комбинации, лицо в тени. За ней смазанный силуэт мужчины — рука, затылок. По-моему, что надо.
Я решила, пора позвонить моему адвокату. Ну, не совсем моему. Тот, которого я привыкла считать своим, — он ещё улаживал дела с Ричардом и героически, хоть и безрезультатно, воевал с Уинифред, — умер не один десяток лет тому назад. С тех пор меня в фирме передавали из рук в руки, как изысканный серебряный чайник, который навязывают каждому следующему поколению под видом свадебного подарка, но никто им никогда не пользуется.
— Мистера Сайкса, пожалуйста, — сказала я девушке в трубку. Секретарша, наверное. Я представила себе её ногти — длинные, бордовые и острые. Хотя, может быть, теперь секретаршам полагается красить ногти в другой цвет. Например, в серо-голубой.
— Мне очень жаль, но мистер Сайке на совещании. Кто его спрашивает?
Для такой работы можно использовать и роботов.
— Миссис Айрис Гриффен, — произнесла я просто алмазной твердости голосом. — Одна из его старейших клиенток.
Это не помогло. Мистер Сайке оставался на совещании. Похоже, занятой парень. Хотя почему парень? Ему ведь уже за пятьдесят — родился примерно когда Лора умерла. Неужели её нет так давно, что за это время успел родиться и созреть юрист? Я этих вещей не понимаю, но, видимо, так и обстоят дела, потому что все остальные в это верят.
— Могу я передать мистеру Сайксу, о чем идет речь? — спросила секретарша.
— О моем завещании, — ответила я. — Я хочу его составить.
Он мне часто советовал этим заняться. — (Ложь, но мне хотелось заронить в её рассеянное сознание мысль, что мы с мистером Сайксом — закадычные друзья.) — И ещё кое-какие дела. Я скоро приеду в Торонто и с ним проконсультируюсь. Если ему удастся улучить минутку, пусть мне позвонит.
Я представила себе, как мистер Сайкс получает мое сообщение. Как у него по спине пробежит холодок, когда он, поднапрягшись, вспомнит, кто я такая. Аж мурашки по коже. Нечто подобно испытываешь — даже я испытываю, — натыкаясь в газетах на имена когда-то знаменитых, блестящих или всем известных людей, которых считала давно умершими. А они, оказывается, всё живут — сморщенные, потускневшие, с годами проржавевшие, точно жуки под камнем.
— Конечно, миссис Гриффен, — сказала секретарша. — Я прослежу, чтобы он с вами связался. — Эти секретарши, должно быть, берут уроки — уроки красноречия, — чтобы достичь столь совершенного сочетания предупредительности и презрения. Но что я жалуюсь? Я и сама в свое время достигла совершенства.
Я кладу трубку. Несомненно, мистер Сайке и его моложавые лысеющие дружки, пузатые, на «мерседесах», удивленно вздернут брови: Что эта старая карга может завещать?
Что такого важного?
В углу на кухне стоит пароходный кофр — весь в драных наклейках. Часть моего приданого, из телячьей кожи, когда-то желтый, теперь выцвел, застежки побиты и грязны. Кофр всегда на замке, а ключ я храню на дне банки с отрубями. Банки с кофе или сахаром — слишком очевидно.
С крышкой я основательно помучилась — надо придумать другой тайник, поудобнее, — наконец открыла банку и извлекла ключ. С трудом опустившись на колени, повернула ключ в замке и откинула крышку чемодана.
Я давно не открывала кофр. Мне навстречу пахнуло паленым, осенней листвой — старой бумагой. Там лежали тетради в дешевеньких картонных обложках, вроде спрессованных древесных опилок. Машинописная рукопись, перевязанная крест-накрест старой бечевкой. Письма к издателям — мои, конечно, не Лорины, Лора тогда уже была мертва, — и корректура. И злобные читательские письма, которые я потом перестала хранить.
Пять копий первого издания в суперобложках, на вид ещё новенькие, но безвкусные — как делали после войны. Ярко-оранжевый, блеклый фиолетовый, желто-зеленый, бумага чуть ли не папиросная, с кошмарным рисунком — псевдо-Клеопатра с выпуклыми зелеными грудями и подведенными глазами, алые ожерелья свисают до пупа, надутые оранжевые губы джинном проступают из дымка пурпурной сигареты. Кислота разъедает страницы, и ядовитая обложка блекнет, будто перья на чучеле тропической птицы.
(Я получила шесть экземпляров — авторские, как их называли, — и одну отослала Ричарду. Не знаю, что с ней стало. Думаю, Ричард её порвал — он всегда рвал ненужные бумаги. Нет, вспомнила. Её нашли на яхте, на столике, прямо у него под головой. Уинифред прислала мне книгу с запиской: Теперь видишь, что ты наделала! Книгу я выбросила. Не хотела, чтобы в доме были вещи, которых касался Ричард.)
Я часто думаю, что с ним делать — с этим тайным хранилищем всякой всячины, с этим маленьким архивом. Я не могу заставить себя его продать, но и выбросить не могу. Если я ничего не предприму, за меня решит Майра, которой придется разбирать мои вещи. Несомненно, после первого шока — допустим, Майра начнет читать, — она порвет все в мелкие клочки. Затем поднесет спичку — и все. Посчитает это актом преданности: Рини поступила бы так же. В прежнее время сор из семьи не выносили, да и сейчас ему лучше хранилища не придумаешь — если для него вообще есть подходящее место. Зачем ворошить прошлое после стольких лет, когда все так уютно улеглись в могилки, точно уставшие дети?
Может, оставить кофр со всем содержимым университету или, например, библиотеке. По крайней мере, они это оценят — по-своему мерзко. Найдется немало ученых, желающих наложить лапу на эти бесполезные бумаги. Назовут бумаги материалом — так у них именуют добычу. Небось считают меня тухлым старым драконом, что стережет нечестно нажитое добро, собакой на сене, высохшей чопорной сторожихой с поджатыми губами: я не выпускаю из рук ключи от темницы, где прикована к стене голодающая Лора.
Много лет меня засыпали просьбами желающие получить Лорины письма — Лорины рукописи, записные книжки, рассказы, истории — все жуткие подробности. На эти назойливые приставания я отвечала кратко:
«Уважаемая мисс У.! Ваш план проведения „Памятной церемонии“ на мосту, где трагически погибла Лора Чейз, кажется мне безвкусным и диким. Вы, наверное, не в своем уме. Думаю, вы страдаете от аутоинтоксикации. Попробуйте клизмы».
«Уважаемая мисс X! Подтверждаю получение вашего письма с указанием темы диссертации, но не сказала бы, что понимаю её название. Надеюсь, хоть вы его понимаете, иначе не придумали бы такое. Ничем не могу вам помочь. Да вы этого и не заслуживаете. „Деконструирование“ наводит на мысль о чугунной бабе, а глагола „проблематизовать“ вообще не бывает».
«Уважаемый доктор Y! По поводу вашего трактата о религиозном подтексте „Слепого убийцы“ могу сказать, что религиозные взгляды моей сестры трудно назвать традиционными. Ей не нравился Бог, она его не одобряла и не заявляла, что понимает. Она говорила, что любит Бога, а это уже другое дело, как и с людьми. Нет, она не была буддисткой. Не говорите глупостей. Советую научиться читать».
«Уважаемый профессор Z! Я приняла к сведению ваше мнение, что давно назрела необходимость написать биографию Лоры Чейз. Возможно, она, как вы пишете, „одна из самых значимых женщин-писательниц середины нашего века“. Не знаю. Но мое участие в „вашем проекте“, как вы его называете, абсолютно исключено. У меня нет никакого желания способствовать удовлетворению вашей страсти к флаконам с запекшейся кровью и отрубленными пальцами святых.
Лора Чейз не «ваш проект». Она моя сестра. Ей бы не хотелось, чтобы её лапали после смерти, каким эвфемизмом не назови это лапанье. Написанное может сильно навредить. Очень часто люди об этом не думают».
«Уважаемая мисс У! Это уже четвертое ваше письмо на ту же тему. Отстаньте от меня. Вы зануда».
Десятилетиями я извлекала мрачное удовлетворение из этого ядовитого издевательства. С удовольствием наклеивала марки и бросала письма, будто ручные гранаты, в сверкающий красный ящик, считая, что проучила очередного надутого корыстолюбца, сующего нос не в свое дело. Но недавно перестала им отвечать. Зачем дразнить незнакомцев? Им плевать, что я о них думаю. Для них я всего лишь придаток: странная Лорина рука, прилаженная к пустому месту, связующая Лору с миром, с ними. Во мне видят хранилище — живой мавзолей, источник — так они это называют. Почему я должна оказывать им услуги? На мой взгляд, они падальщики, большинство — гиены; шакалы, которых влечет трупный запах; воронье, летящее на мертвечину; трупные мухи. Им бы порыться во мне, словно я куча хлама, поискать обрезки металла, разбитую посуду, осколки клинописи и обрывки папируса, чудные потерянные игрушки, золотые зубы. Если бы они знали, что я тут прячу, сбили бы замки, вломились в дом и, шарахнув меня по голове, удрали с добычей, считая, что поступают правильно.
Нет. Никаких университетов. Не доставлю им такой радости.
Может, оставить кофр Сабрине, хоть она и решила ни с кем не общаться, хоть она и — вот, что больнее всего, — игнорирует меня. Но родная кровь не водица — это знает каждый, кто пробовал и то, и другое. Все это по праву принадлежит Сабрине. Можно сказать, это её наследство: она как-никак моя внучка. И Лорина племянница. Когда придет время, ей захочется больше узнать о своих корнях.
Но Сабрина, конечно, откажется принять этот дар. Я все время напоминаю себе, что она уже взрослая. Если ей захочется меня спросить или вообще что-нибудь мне сказать, она даст знать.
Почему она молчит? Что её удерживает так долго? Может быть, её молчание — месть за что-то или за кого-то? Конечно, не за Ричарда. Она его не знала. И не за Уинифред, от которой сбежала. Значит, за мать — за бедняжку Эйми?
Что она может помнить? Ей было всего четыре года.
Смерть Эйми — не моя вина.
Где сейчас Сабрина, что она ищет? Я вижу её стройной девушкой с робкой улыбкой, чуть аскетичной, но красивой, с серьёзными голубыми, как у Лоры, глазами; длинные темные волосы спящими змейками обвивают голову. Паранджу она, конечно, носить не станет; думаю, она ходит в подходящих сандалиях или в ботинках со стоптанными подошвами. А может и в сари. Такие девушки их носят.
Она работает с миссионерами — кормит голодающих третьего мира, утешает умирающих, замаливает наши грехи. Бессмысленно: наши грехи — зияющий ад, и чем глубже, тем их больше. Она, конечно, насчет бессмысленности станет спорить, что это дело Бога. Он всегда питал слабость к тщете. Ему кажется, тщета благородна.
В этом Сабрина похожа на Лору: то же стремление к определенности, тот же отказ от компромиссов, то же презрение к серьезным человеческим слабостям. Нужно быть красавицей, чтобы тебе это прощали. Иначе прослывешь брюзгой.
Погода не по сезону теплая. Мягкая, ласковая, сухая и ясная. Даже солнце, такое тусклое в это время года, светит ярко и щедро, и закаты роскошны. Оживленные, улыбчивые дикторы на метеоканале говорят, это из-за какой-то далекой пыльной катастрофы — землетрясения, что ли, извержения вулкана. Нового смертоносного акта Божьей воли. Но их девиз: не бывает мрака без просвета. И просвета без мрака.
Вчера Уолтер возил меня в Торонто на встречу с адвокатом. Он сам туда ни за что бы не поехал — Майра настояла. Когда я сказала, что поеду на автобусе. Майра и слышать об этом не захотела. Всем известно, что туда ходит только один автобус, он отправляется затемно и возвращается в темноте. Она сказала, что, когда я среди ночи вернусь, меня ни один автомобилист не разглядит и задавит, как клопа. И вообще в Торонто одной ездить нельзя: всякий знает, что там живут сплошь мошенники и бандиты. А Уолтер, сказала она, в обиду меня не даст.
Уолтер надел красную бейсболку; между ней и воротом куртки его щетинистая шея выступала ещё одним бицепсом. Веки в складках, будто коленки.
— Я поехал бы на пикапе, — сказал он, — тот у меня, как кирпичный сортир. Если какой негодяй решит протаранить, придется ему сначала крепко подумать. Но у пикапа накрылись рессоры, и ездить не очень гладко. — Всех водителей в Торонто Уолтер считает чокнутыми: — Чтобы там ездить, надо быть чокнутым, а?
— Но мы-то поедем, — напомнила я.
— Только один раз. Как мы говорили девушкам, один раз не считается.
— И они тебе верили, Уолтер? — поддразнила я — он любит такие дразнилки.
— Еще бы. Глупы, как пробки. Блондинки особенно. — Я почувствовала, что он ухмыляется.
Сложена, как кирпичный сортир. Помнится, в прежнее время так говорили о женщинах. Считалось, что это комплимент: тогда далеко не у всех были кирпичные сортиры, только деревянные, вонючие и хлипкие — дунешь и упадет.
Усадив меня в автомобиль и пристегнув ремнем, Уолтер включил приемник: рыдала электроскрипка, путаная любовь, подлинный ритм страдания. Банального, но страдания. Развлекательный бизнес. Какими же мы стали вуайеристами! Я откинулась на положенную Майрой подушку. (Она экипировала нас, словно в дальнее плавание: положила плед, сэндвичи с тунцом, шоколадное печенье, термос с кофе.) За окном вяло тек Жог. Мы его переехали и повернули на север, минуя улицы, где прежде стояли коттеджи для рабочих, теперь известные, как «диспетчерские дома», потом несколько лавок: автосервис, опустившийся магазин здорового питания, магазин ортопедической обуви с зеленой неоновой ступней на вывеске, — она то вспыхивала, то гасла, словно все время шагала на одном месте. Дальше — торговый пассаж, пять магазинов, рождественская мишура — только в одном; Майрин салон красоты «Парик-порт». В витрине фотография коротко стриженного человека — не могу сказать, мужчины или женщины.
Затем мы проехали мотель, который раньше назывался «Конец странствиям». Думаю, имелся в виду «конец странствиям любовничков», но не все улавливали этот намек: название могло показаться зловещим: дом со входами и без выхода, провонявший аневризмами и тромбозами, флаконами снотворного и пулевыми ранениями в голову. Теперь мотель называется просто «Странствия». Изменить название — мудрое решение. Больше незавершенности, меньше конечности. Насколько лучше странствовать, чем приезжать.
На пути нам встретились ещё закусочные — улыбчивые куры протягивают на тарелках жареные кусочки своих тушек; оскалившийся мексиканец с тако в руках. Впереди маячил городской водяной бак — такой громадный цементный пузырь, заполняющий сельский пейзаж пустым овалом, будто облако без слов в комиксах. Мы выехали из города. Посреди поля корабельной рубкой торчала железная силосная башня; у дороги три вороны клевали разодранный пушистый комочек, который прежде был сурком. Заборы, опять силосные башни, стадо вымокших коров, кедровая рощица, болотце, полысевший и пожухлый летний камыш.
Накрапывал дождь. Уолтер включил дворники. Под их колыбельную я уснула.
Проснувшись, первым делом подумала: не храпела ли? А если храпела, то с открытым ли ртом? Так некрасиво, и потому так унизительно. Но спросить не решилась. Если интересно, знай: тщеславию нет предела.
Мы находились на восьмиполосном шоссе неподалеку от Торонто. Так сказал Уолтер, сама я не видела: дорогу загораживал мерно раскачивающийся фермерский грузовик, доверху набитый клетками с белыми гусями — их, вне всякого сомнения, везли на рынок. Тут и там между прутьями высовывались дикие головы на длинных, обреченных шеях, они хлопали клювами, испуская жалобные и нелепые крики, тонувшие в дорожном шуме. Перья липли к ветровому стеклу, в салоне пахло гусиным пометом и выхлопами.
На грузовике сзади была надпись: «Если вы достаточно близко, чтобы это прочитать, — вы слишком близко». Когда грузовик наконец свернул, перед нами открылся Торонто — искусственная гора стекла и бетона на плоской равнине вдоль берега озера; стекло, шпили, огромные сверкающие плиты, колючие обелиски тонули в рыжеватой дымке смога. Я видела город будто впервые: будто он вырос за ночь или его вообще нет, просто мираж.
Черные хлопья летели мимо, будто впереди тлела куча бумаги. В воздухе зноем вибрировала ярость. Я подумала, как с обочины стреляют по машинам.
Офис адвоката располагался рядом с Кинг-энд-Бей. Уолтер сбился с пути, а потом никак не мог найти место для парковки. Пришлось пешком идти пять кварталов, и Уолтер поддерживал меня за локоть. Я не понимала, где мы находимся: все очень изменилось. Каждый раз, когда я сюда приезжаю, — что случается редко — все меняется, и общее впечатление — опустошение, точно город разбомбили, сравняли с землей, а потом отстроили заново.
Центр, который я помню — тусклый, кальвинистский, белые мужчины в темных пальто колоннами маршируют по тротуарам; изредка женщины — непременные высокие каблуки, перчатки, шляпка, сумочка, взгляд устремлен вперед, — теперь такого центра нет. Правда, уже некоторое время. Торонто больше не протестантский город, скорее, средневековый — разношерстные толпы, пестрая одежда. Под желтыми зонтиками прилавки с хот-догами и солеными кренделями; уличные торговцы продают сережки, плетеные сумки, кожаные ремни; нищие с табличками «Безработный»: тоже отвоевали себе территорию. Я миновала флейтиста, трёх парней с электрогитарами, мужчину в килте и с волынкой. И не удивилась бы, встретив жонглеров, пожирателей огня или процессию прокаженных в капюшонах и с колокольчиками. Шум стоял умопомрачительный; радужная пленка, словно бензин, затянула мне стекла очков.
В конце концов мы добрались до адвоката. Впервые я обратилась в эту фирму ещё в сороковых; она тогда размещалась в темно-коричневом конторском здании в манчестерском стиле — с мозаичными вестибюлями, каменными львами и золотыми буквами на деревянных дверях с матовым стеклом. В лифте — стальная решетка — туда входишь, будто в тюрьму на секунду. Лифтерша в темно-синей форме и белых перчатках выкликала номера — их было всего десять.
Сейчас фирма переселилась в пятидесятиэтажную башню из зеркального стекла. Мы с Уолтером поднялись в блестящем лифте, пластиковом, «под мрамор», где пахло автомобильной обивкой и толпились люди — мужчины и женщины с потупленными глазами и безучастными лицами вечных служащих. Люди, которые смотрят лишь на то, за рассматривание чего им заплачено. Приемная фирмы сошла бы за вестибюль пятизвездочного отеля: букеты, громадностью и хвастливостью своей достойные восемнадцатого века, толстый, грибного цвета ковёр во весь пол, абстрактная картина, составленная из дорогущих клякс.
Адвокат вышел к нам, пожал руки; что-то мямлил, жестикулировал, приглашал пройти. Уолтер сказал, что подождет меня прямо здесь. Он с некоторым беспокойством взирал на молодую, элегантную секретаршу в черном костюме с лиловым шарфиком и перламутровыми ногтями; она же смотрела не столько на самого Уолтера, сколько на его клетчатую рубашку и огромные стручкообразные ботинки на каучуковой подошве. Решившись сесть на диван, Уолтер погрузился туда, как в зыбучие пески, — колени сложились, а брюки вздернулись, открыв красные носки — гордость лесорубов. На изящном столике перед Уолтером лежали деловые журналы, предлагавшие ему с выгодой вложить деньги. Уолтер выбрал номер о взаимных фондах — в его лапищах журнал выглядел «клинексом». Глаза у Уолтера вращались, точно у бегущего быка.
— Я скоро, — сказала я, чтобы его успокоить. На самом деле, я задержалась дольше, чем думала. У этих адвокатов плата повременная, как у дешевых шлюх. Я все время ждала стука в дверь и раздраженного окрика: Эй, там! Что за дела? Раз-два — и готово!
Когда я уладила дела с адвокатом, мы дошли до машины, и Уолтер сказал, что отвезет меня пообедать. Сказал, что знает хорошее местечко. Думаю, тут тоже приложила руку Майра: Ради Бога, проследи, чтобы она поела: они в этом возрасте едят, как птички, не понимают, когда силы на исходе, — она же умрет с голоду прямо у тебя в машине. А может, он сам проголодался: пока я спала, он съел все Майрины упакованные сэндвичи, и шоколадное печенье в придачу.
Место, которое он знал, называлось «Преисподняя». Он там обедал, когда был здесь в последний раз, — два или три года назад, и кормили его, учитывая обстоятельства, прилично. Какие обстоятельства? Ну, заведение же в Торонто. Уолтер заказал тогда двойной чизбургер со всем, что положено. Там готовили жареную грудинку и вообще разное мясо на гриле.
Я сама знавала эту забегаловку — десять лет назад, когда следила за Сабриной после её первого бегства от Уинифред. К концу занятий я ошивалась у школы, садилась на какой-нибудь скамейке, где могла бы перехватить Сабрину — нет, не то, — где она могла бы узнать меня, хотя шанс был ничтожен. Я пряталась за газетой, точно жалкий эксгибиционист, одержимая столь же безнадежной тягой к девочке, которая, разумеется, бежит от меня, как от тролля.
Я лишь хотела, чтобы Сабрина знала: я здесь; я существую; я не та, о ком ей рассказывали. Я могу стать ей прибежищем. Я понимала, что прибежище ей понадобится, уже понадобилось — я ведь знала Уинифред. Но ничего не вышло. Сабрина так меня и не заметила, а я не подошла. Когда подворачивался шанс, трусила.
Однажды я шла за ней до самой «Преисподней». Похоже, девочки — её ровесницы, из той же школы — болтались там в обеденный перерыв или прогуливали уроки. Огненно-красная вывеска на дверях, вдоль оконных рам — желтые пластмассовые гребешки, изображавшие адское пламя. Меня напугала поистине мильтоновская смелость названия: соображают ли владельцы, каких духов вызывают?
- Всемогущий Бог
- Разгневанный стремглав низверг строптивцев,
- Объятых пламенем, в бездонный мрак…
- Где муки без конца и лютый жар
- Клокочущих, неистощимых струй
- Текучей серы…[91]
Нет. Они не знали. «Преисподняя» была адским пламенем только для мяса.
Лампы в цветных стеклянных абажурах, пестрые жилистые растения в глиняных горшках — атмосфера шестидесятых. Я устроилась в кабинке рядом с той, где сидела Сабрина с двумя подругами; все три — в одинаковой мешковатой мальчишеской форме: похожие на пледы юбки в складку и галстуки в тон — эту деталь Уинифред находила особенно элегантной. Девочки изо всех сил портили впечатление: гольфы сползли, блузки выбились, галстуки съехали набок. Девочки жевали резинку, будто отправляли регилиозный обряд, и болтали — скучающими голосами и чересчур громко, девочки это превосходно умеют.
Все три были красивы — как бывают красивы в этом возрасте все девочки. Такую красоту не скроешь и не сбережешь: это свежесть, упругость клеток; она дается даром, временно, и повторить её невозможно. Но все они были недовольны собой и уже пытались себя изменить — улучшить, исказить, умалить, втиснуть в невероятную воображаемую форму, выщипывая и рисуя на лицах. Я их не порицаю: сама делала то же самое.
Я сидела, подглядывая за Сабриной из-под полей обвислой летней шляпы и подслушивая пустую девчачью болтовню, которой они прикрывались, будто камуфляжем. Ни одна не говорила, что думала, ни одна не доверяла остальным, — и правильно: невольные предательства в этом возрасте свершаются ежедневно. Две блондинки; только у Сабрины волосы темные и блестящие, как спелая вишня. Вообще-то она не слушала подружек и не смотрела на них. За напускным безразличием её взгляда, должно быть, зрел бунт. Я узнала эту суровость, это упрямство, это негодование принцессы в заточении, — их держат в тайне, пока не накоплены силы. Ну держись, Уинифред, удовлетворенно подумала я.
Сабрина меня не заметила. Точнее, заметила, но не узнала. Девочки поглядывали в мою сторону, шептались и хихикали. Такое я тоже помнила. Ну и чудище эта старушенция! Или что-нибудь посовременнее. Думаю, из-за шляпы. Давно прошли времена, когда она считалась модной. В тот день для Сабрины я была просто старой женщиной — пожилой женщиной, — непонятной пожилой женщиной, но не поразительно дряхлой.
Когда они ушли, я направилась в туалет. На стене увидела стишок:
- Знай подруга Даррен мой
- Мой — по гроб а не твой
- А закрутишь с ним любовь
- Разобью всю рожу в кровь.
Юные девушки теперь напористее, чем когда-то, но пунктуация у них лучше не стала.
Когда мы с Уолтером наконец разыскали «Преисподнюю», которая (сказал Уолтер) обнаружилась не там, где он её видел в последний раз, — окна забегаловки оказались забиты фанерой, на фанере — какое-то объявление. Уолтер покрутился у запертых дверей, как собака, потерявшая зарытую кость.
— Похоже, закрыто, — сказал он. Постоял, засунув руки в карманы, и прибавил: — Вечно они все меняют. Невозможно привыкнуть.
После розысков и нескольких неудачных попыток мы смирились с сальными ложками «Давенпорта» — виниловые стулья, на столиках — автоматические проигрыватели, набитые «кантри» и кое-чем из ранних Битлов и Элвиса Пресли. Уолтер поставил «Отель разбитых сердец», и под эту песню мы поедали гамбургеры и пили кофе. Уолтер заявил, что заплатит сам — опять, конечно, Майра. Наверное, сунула ему двадцатку.
Я съела только полгамбургера. Целый не осилила. Уолтер доел остальное — сунул разом в рот, словно по почте отправил.
На обратном пути я попросила Уолтера проехать мимо моего старого дома — того, где я жила с Ричардом. Дорогу я помнила прекрасно, но дом не сразу узнала. Такой же чопорный, неизящный, громоздкий, с косыми окнами, темно-бурый, как настоявшийся чай, но теперь по стенам вился плюш. Деревянно-кирпичное шале, когда-то кремовое, стало яблочно-зеленым, и тяжелая парадная дверь тоже.
Ричард был против плюща. Когда мы въехали, плющ кое-где рос, но Ричард его изничтожил. Плющ разъедает камень, говорил Ричард, лезет в трубы и приманивает грызунов. Тогда Ричард ещё объяснял, почему думает и поступает так, а не иначе, и старался внушить мне те же причины мыслей и поступков. Потом он на причины плюнул.
Передо мной мелькнула картинка: я в соломенной шляпке и светло-желтом платье — ситцевом, потому что очень жарко. Конец лета. Со дня свадьбы прошел год. Земля — будто каменная. По наущению Уинифред я занялась садоводством: нужно иметь хобби сказана она. Уинифред решила, что мне стоит начать с сада камней: если растения не выживут, хоть камни останутся. Погубить камни у тебя силенок не хватит, пошутила она. Уинифред прислала мне, как она выразилась, трёх надежных людей; они вскапывают землю и укладывают камни, а я сажаю растения.
В сад уже привезли заказанные Уинифред камни — небольшие и крупные, прямо плиты; разбросанные или громоздившиеся друг на друга рассыпанным домино. Мы все стояли в саду — три надежных человека и я — и глядели на свалку камней. Надежные люди были в кепках, а пиджаки сняли, открыв подтяжки, и закатали рукава; они ждали указаний, а я не знала, что сказать.
Тогда я ещё хотела что-то менять — что-то делать самой, пусть из почти безнадежных материалов. Я думала, у меня получится. Но я абсолютно ничего не знала о садоводстве. Мне хотелось расплакаться, но тогда все было бы кончено: надежные люди стали бы меня презирать и перестали быть надежными.