Из праха восставшие Брэдбери Рэй
Двоим родовспомогателям этой книги: Дону Конгдону, который был при начале, в 1946-м, и Дженнифер Брель, которая помогла довести дело до конца в 2000-м. С благодарностью и любовью.
Пролог. Она здесь, прекрасная
На чердаке, где весенними днями нежно шуршал по крыше дождь, где декабрьскими ночами ты чувствовал близкую — какие-то дюймы — пелену снега, прозябала Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка. Она не жила, но и не была навеки мертвой, она... прозябала.
И теперь в преддверии Великого События, накануне Великой Ночи, теперь, когда близился радужный фейерверк Семейной Встречи, нужно было ее навестить!
Дверца чердачного люка вздрогнула.
— Все в порядке? — донесся снизу голос Тимоти. — Я иду! Да?!
Молчание. Египетская мумия не шелохнулась.
Она стояла в темном закутке, подобно ветхому, почерневшему обрубку дерева или обгорелой, выкинутой за ненадобностью гладильной доске. Тонкие, сморщенные руки накрест уложены на иссохшей груди, сквозь узкие щели шелковой ниткой зашитых глаз проглядывает бездонная синева, древний пепельно-серый рот, где таится сморщенный лоскуток языка, беззвучно вздыхает, вспоминая каждый час каждой безвозвратно ушедшей ночи, извлекая из бездны четырех тысячелетий те времена, когда она, дочь фараона, одетая в паутинно-тонкое полотно и легкий, как сонное дыхание, шелк, с изумрудами и рубинами, горящими на запястье, сбегала по мраморным террасам сада, чтобы посмотреть на пирамиды, вспарывавшие яростный египетский воздух.
Тимоти уже поднял вековою пылью покрытую дверцу и осторожно окликнул полночный чердачный мир:
— О прекрасная!
Губы древней мумии дрогнули, уронив несколько пылинок.
— Нет, уже не прекрасная.
— Ну, тогда бабушка.
— И не просто бабушка, — прошелестело в недвижном воздухе.
— Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка?
— Это уже лучше. Вино?
— Вино. — Тимоти просунулся сквозь узкий люк и встал. В его руке поблескивал крошечный флакон.
— Какого урожая, дитя?
— До Рождества Христова, бабушка.
— На сколько лет?
— На две тысячи до Рождества Христова, почти на три.
— Прекрасно. — Иссохшая улыбка сбросила легкое облачко пыли. — Подойди.
Осторожно пробираясь сквозь папирусные залежи, Тимоти подошел к более не прекрасной, чей голос сохранил все свое былое очарование.
— Дитя? — окликнула иссохшая улыбка. — Ты боишься меня?
— Всегда, бабушка.
— Смочи мои губы, дитя.
Тимоти поднял руку и уронил на чуть подрагивавшие губы крошечнейшую из капелек.
— Еще.
На оживавшие губы упала вторая капля.
— Все еще боишься?
— Нет, бабушка.
— Сядь.
Тимоти пристроился на краешке большого ящика, разрисованного иероглифами и воинами, богами псоглавыми и богами с головами как у льва.
— Почему ты здесь? — прошелестел иссохший голос.
— Завтра наступает Великая Ночь, бабушка! Я ждал ее всю жизнь. Завтра Семья, наша Семья, слетится сюда со всех концов мира! Расскажи мне, бабушка, как все это началось, как был построен этот дом, откуда мы сюда пришли, а еще...
— Хватит! — прервал его голос — Я поведаю тебе о тысяче полдней, окунусь в глубочайший колодец времени. Молчишь?
— Молчу.
— Так вот, — прошептало через сорокавековую пропасть, — как это было...
Глава 1.
Место и город
Сперва, сказала Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка, было только место на бескрайней, густо поросшей травой равнине и холм, на котором не было ничего, кроме все той же травы да дерева, скрюченного, как излом черной молнии, дерева, на котором ничего не росло, пока не вырос город и не появился Дом.
Все мы знаем, как город умеет собирать потребность за потребностью, пока сердце его не забьется и не начнет круговращать людей по предписанным им путям. Но вот как, спросите вы, появляется дом?
А дело в том, что там было это дерево, и лесорубы, устремлявшиеся на Дальний Запад, трогали его и говорили, что, надо думать, оно было здесь еще до того, как Иисус строгал доски в отцовской мастерской, до того, как Понтий Пилат умывал руки. Именно оно, считают некоторые, вызвало Дом из разгулов непогоды и глубин времени. Когда же этот Дом встал на место, глубоко укоренившись своими подвалами в китайских кладбищах, он явил собою зрелище настолько великолепное, сравнимое разве что с полузабытыми фасадами Лондона, что фургоны, совсем было собиравшиеся переправиться через реку, медлили в растерянности, ехавшие в них семьи разевали рты от изумления и решали, что раз уж это место достойно папского дворца, обиталища короля или королевы, вряд ли есть смысл его покидать. Поэтому фургоны останавливались, лошадей отпускали на водопой, и пока люди глядели, оказывалось, что их башмаки, а заодно и души, уже успели пустить корни. Дом на холме, стоявший рядом с молнией дерева, ошеломлял любого, кто его видел; переселенцы не решались покинуть этот Дом из опасения, что он будет их преследовать во снах и сделает все другие, ждущие впереди места тусклыми и безрадостными.
Так что Дом появился первым, и его появление дало пищу для множества мифов, легенд и застольных пересудов.
Рассказывают, что однажды над прериями поднялся ветер с дождем; вскоре легкий ветер превратился в грозу, а гроза — в сокрушительный ураган. За ночь этот многоликий ветер подхватил каждый не закрепленный предмет между поселками Индианы и Огайо, оголил леса северного Иллинойса, взвихрился над этим, еще пустынным холмом, стих и уверенной рукой невидимого божества уложил, доска за доской, рейка за рейкой, гору строительного леса, которая еще до восхода сформировала себя в нечто, смутно привидевшееся Рамзесу и додуманное Наполеоном, когда тот бежал из утонувшего во снах Египта.
Там хватило бы балок, чтобы покрыть собор Святого Петра, и окон, чтобы ослепить летящих на зимовку птиц. На веранде, окружавшей Дом со всех сторон, с лихвой хватило бы места для празднества с участием всех его обитателей со всеми их родственниками. А внутри — улей, муравейник, лабиринт комнат и комнаток, достаточный, чтобы разместить отряд, взвод, батальон не рожденных еще легионов, жадно ждущий их грядущего пришествия.
И Дом этот был завершен задолго до того, как звезды растворились в свете нового дня, и он стоял пустым еще многие годы, не в силах призвать к себе своих будущих насельников. В каждой каморке было по мыши, за каждой печкой было по сверчку, дымили все печные трубы, каждую постель леденили какие-то, почти человечные, существа. И еще: бешеные собаки в каждом дворе, живые горгульи на крышах. Все замерло в ожидании, чтобы оглушительный раскат давно ушедшей грозы возвестил: Начнем!
И наконец, через многие, долгие годы это случилось.
Глава 2.
Приходит Ануба
Кошка пришла первой — чтобы быть первой. Она пришла, когда все корзины и чуланы, все подвальные лари и чердачные кладовки все еще бредили октябрьскими крыльями, осенними вздохами и яростными глазами. Когда каждая люстра была вместилищем, а каждый башмак — пустым гнездом, когда все кровати изнывали по невиданной белизне, а все перила предвкушали скольжение легчайших, почти бесплотных существ, когда в каждом покоробленном веками окне кривились отражения призрачных лиц, каждое пустое кресло казалось занятым, каждый ковер мечтал о прикосновении невидимых ног, а насос-качалка на заднем дворе вздыхал, вытягивая гнусные зелья к поверхности, заброшенной в опасении, что прорвутся и выхлестнут наружу кошмары, когда все половицы тихонько поскуливали о погибших душах, когда все флюгеры на высоких крышах вращались на ветру и скалили грифоньи зубы, а жуки-точильщики тикали в стенах в такт утекающему времени...
И только тогда появилась царственная Ануба.
Хлопнула парадная дверь.
И она вошла, облаченная в тончайшее высокомерие, бесшумнее бесшумнейших лимузинов, до которых еще века, благородная странница, чьи странствия продлились три тысячи лет.
Все началось, когда мумифицированную и спеленутую Анубу возложили, вместе с сотнями других кошек, к божественным стопам Рамзеса, где она проспала века и тысячелетия, и могла бы спать еще, не разбуди ее грохот пушек: сперва Наполеоновы бандиты расстреливали для забавы львиный лик благородного сфинкса, а затем их самих смела в море картечь мамелюков. Потревоженные кошки, а в их числе и царственная Ануба, перебрались на задворки базара и прозябали там до той поры, когда из конца в конец Египта побежали паровозы королевы Виктории, сжигавшие в топках не уголь и дрова, а залитые битумом мумии из разграбленных могил. Черным дымом из труб так называемого экспресса Нефертити-Тут взмывали к небу предки и родственники Клеопатры и сажей оседали на землю на всем пути до Александрии, откуда избежавшие огня кошки и их высочайшая повелительница, ютившиеся в огромных рулонах папируса, отправились на пароходе в Бостон. На бумагоделательной фабрике, для которой предназначался груз, кошки ускользнули и рассеялись по фургонам стремившихся на запад поселенцев, а пущенные на переработку рулоны разнесли среди ни в чем не повинных рабочих массу жутких могильных бактерий. Египетские болезни буквально косили людей, больницы Новой Англии не справлялись с потоком пациентов, могильщики не успевали копать могилы, а тем временем кошки, добравшиеся до Мемфиса (штат Теннесси) или Каира (Иллинойс), пешком устремлялись дальше к городу, возникшему вокруг черного дерева, к высокому загадочному Дому.
И вот в эту ночь Ануба — черное пламя меха, усы как просверки молний — рысьими лапами вступила в Дом. И, не удостоив вниманием безжизненные комнаты с бессонными, заждавшимися постелями, проследовала прямо в большую гостиную к главному камину. Перед тем как сесть, она трижды повернулась на месте, и в тот же миг в холодной пещере камина взвился огонь.
И пока она, царица кошек, отдыхала после долгого пути, по всему дому ожили другие, меньшие камины и очаги.
Дымы, клубившиеся той ночью над трубами, вспоминали призрачный бег экспресса Нефертити-Тут, рассыпавшего по египетской пустыне грохот колес, и широко, как библиотечные книги, распластанные клочья пеленального полотна — чтение для ветра и песка.
И это, конечно же, было лишь первое из прибытий.
Глава 3.
Высокий чердак
— А кто пришел вторым, Бабушка, кто пришел после нее?
— Второй была Спящая Сновидица.
— Какое хорошее имя, Бабушка. А почему она, спящая, пришла сюда?
— Ее призвал с другого конца света Высокий Чердак. Чердак, что над нашими головами. Второй по значению в Доме, он вбирает все ветра и оглашает весь мир голосом воздушных струй. Сновидица странствовала вдоль этих струй в грозах и бурях, под фотовспышками молний, неуклонно стремясь к гнезду. И она добралась, и теперь она здесь. Слушай!
Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка вскинула свой бирюзовый взгляд.
— Слушай.
И наверху, в толще тьмы, шевельнулось некое подобие сна...
Глава 4.
Спящая и ее сны
Он появился задолго до всяких слушателей — Высокий Чердак с разбитым стеклом. Погода и непогода, населенные облаками, бесцельно бредущими куда-то и никуда, свободно проникали в этот чердак, заставляя его говорить, а заодно — засыпали его пылью, раскладывая на его досках японский сад песка.
Что бормотали и нашептывали ветры и ветерки, перебиравшие плохо уложенную дранку, не мог разобрать никто, кроме Сеси, которая появилась здесь вскоре после кошки и стала прекраснейшей дочерью сошедшейся понемногу Семьи, прекраснейшей и самой необычной из-за ее способности проникать в уши других людей, а затем — в их мысли и еще дальше, в их сны; здесь на чердаке, она лежала на песке древнего японского садика, в текучем море крошечных барханов, под сотрясаемой ветрами крышей. Здесь она слушала голоса погоды и дальних мест и знала, что происходит за этим холмом, и за морем, которое с одной стороны, и за далеким морем, которое — с другой, о чем свистит ветер, налетевший с севера, с вечных льдов, и что нашептывает вечное лето тропических морей и амазонских джунглей.
Во сне Сеси вдыхала времена года и слушала пересуды городков — и близких, раскиданных по прериям, и тех, что за горами, — и если спросить ее за обедом, она рассказывала о буйствах или достойных поступках неведомых незнакомцев, живущих в тысячах миль от Дома. Ее рот полнился сплетнями о людях, родившихся в Бостоне или умирающих в Монтерее[1], всем тем, что она подслушала ночью, во сне.
В Семье частенько подшучивали, что если засунуть Сеси в музыкальную шкатулку, вместо этих шипастых латунных валиков, и покрутить, она сыграет корабли, уходящие в далекое плавание, и корабли причаливающие, а может — почему бы и нет? — и всю географию белого света, и даже всей вселенной.
В общем, она была богиней мудрости, а потому Семья обращалась с ней как с тончайшим фарфором, позволяла ей спать сколько угодно, ведь потом, когда она проснется, в ее рту будут отзвуки двенадцати языков и двадцати складов ума, философия, в количестве довольном, чтобы переспорить Платона в полдень и Аристотеля в полночь.
А теперь Высокий Чердак, с его древнейшими барханами пыли и его японскими, белоснежнейшими песками, ждал, и его дранка шевелилась и шептала, вспоминая будущее, до которого какие-то часы, будущее — когда ночные видения вступят в свои права.
Высокий Чердак шептал.
Сеси слушала, и в ней зрело нетерпение.
В суматохе крыльев, путанице мглы, и туманов, и душ, подобным лентам дыма, она увидела свою собственную душу, свои желания.
Поспеши, думала она. Скорее, о, скорее! Мчись вперед. Лети. А зачем?
— Я хочу любить.
Глава 5.
Перелетная колдунья
Ввысь, а затем через ущелья, под звездами, над рекой, над поездами, над дорогой летела Сеси, летела незримо, как осенний ветер, как дыхание клевера, поднимающееся от заливных лугов. Она взмывала к небу в горлицах, нежных, как беличий пух, задерживаясь ненадолго в деревьях и жила в их листьях, рассыпаясь в порывах ветра огненно-красным дождем. В зеленой, как молодая трава, прохладной, как листик мяты, лягушке она сидела на краю сверкающей лужи. В блохастой, облепленной репьями собаке она трусила по краю поля и слушала отзвуки своего лая, прилетающие от далеких сараев. Она жила в призрачных шарах одуванчика и в сладких, прозрачных соках головокружительно пахнущей земли.
Прощай, лето, думала Сеси. Сегодня я побываю во всем живом, что есть в мире.
В аккуратном, щеголеватом сверчке она грелась на пыльном гудроне дороги, она зябко поеживалась в росной капле, повисшей на железных воротах.
— Любовь, — сказала она. — Где моя любовь?
Сеси сказала это за ужином. Ее родители пораженно замерли.
— Терпение, — посоветовали они. — Не забывай, что ты не такая, как все. В нашей Семье все необычные, не такие, как все. Мы не можем жениться на обычных людях, не можем выходить замуж. Иначе мы утратим свои темные души. Ведь ты же не хотела бы утратить способность странствовать куда тебе заблагорассудится, верно? А раз так, — будь поосторожнее. Поосторожнее!
Сеси вернулась к себе на чердак, чуть тронула духами ямку между ключицами и легла на кровать, дрожа от неясных предчувствий, а тем временем бледно-желтая луна, взошедшая над иллинойскими просторами, заменила воду в реках сливками и превратила дорожную пыль в платину.
— Да, — вздохнула Сеси, — Я принадлежу к странной семье, которая летает по ночам, подобно стае черных воздушных змеев. Я могу жить в чем угодно — в камешке, в крокусе, в богомоле. Пора!
Ветер подхватил ее и понес над полями; вдали мягко теплились вечерние окна фермерских домов.
Но если я не такая, как все, и не могу любить сама, подумала Сеси, я могу любить через кого-нибудь другого!
Рядом с одним из домиков, в прозрачных сумерках, совсем еще юная — не старше девятнадцати лет — девушка весело поднимала из глубокого, с каменной кладкой колодца, ведро воды.
Сеси — сухой листок — упала в колодец. Она проникла в мягкий мох, устилавший стенки колодца, и задержалась там на мгновение, глядя вверх, в темную прохладу. Затем она перебралась в дрожащую, не видимую глазом амебу. Затем — в капельку воды. И наконец, в холодной жестяной кружке была поднесена к теплым губам. Несколько глотков — негромкие, мирные звуки в сумеречном воздухе.
Сеси выглянула из глаз девушки.
Она смотрела на руку, держащую ручку ведра. Слушала через миниатюрные ракушки ушей звуки ее — этой девушки — мира, обоняла его запахи через тонкие изящные ноздри. Чувствовала, как бьется незнакомое прежде сердце, чувствовала незнакомый язык в незнакомом рту.
Девушка испуганно вздрогнула, ее взгляд метнулся к ночному лугу.
— Кто там?
Тишина.
— Это просто ветер, — шепнула Сеси.
— Просто ветер, — неуверенно засмеялась девушка.
У нее было хорошее и удобное тело. В нем под округлой, упругой плотью таились изящные, тончайшей работы кости. Ее мозг был подобен пунцовой розе, ее рот полнился чуть терпким вкусом сидра. Губы прочно покоились на сверкающей белизне зубов, глаза смотрели на мир из-под совершенных, как классические арки, надбровных дуг, мягкие блестящие волосы легко опадали на пенно-белую спину. Поры на ее коже были маленькие и туго сомкнутые. Аккуратный, чуть вздернутый нос и нежный румянец щек. Это тело легко, без малейшего принуждения переходило от одного движения к другому и все время что-то про себя напевало. Пребывать в этом теле было как нежиться у камина — или жить в мурчанье сонной кошки — или лениво плескаться в теплой полночной воде текущего к морю ручья.
— Да! — подумала Сеси.
— Что? — удивилась девушка, словно ее услышав.
— Как тебя звать? — осторожно спросила Сеси.
— Энн Лири, — сказала девушка и вздрогнула. — А зачем я сказала это вслух?
— Энн, Энн, — прошептала Сеси. — Энн, ты будешь любить, скоро.
И словно в ответ ей, от дороги рванулся рев мотора, скрежет покрышек по гравию. В большой, с открытым верхом машине сидел высокий юноша, рулевая баранка почти терялась в его огромных ручищах, широкая улыбка словно светилась своим собственным светом.
— Энн!
— Это ты, Том?
— А кто ж еще? — Он расхохотался и выпрыгнул из машины.
— Я не желаю с тобой разговаривать! — Энн крутнулась к Тому, едва не расплескав ведро.
— Нет! — крикнула Сеси.
Энн застыла, рассматривая далекие холмы и первые звезды. Глядя на юношу по имени Том, Сеси заставила ее пальцы разжаться и выронить ведро.
— Вот видишь, что ты наделал!
Том подбежал к ней.
— Видишь, что я из-за тебя сделала!
Том выхватил носовой платок, нагнулся и начал со смехом вытирать ее туфли.
— Убирайся!
Энн пнула руку Тома, но он только опять рассмеялся; Сеси видела размер и посадку его головы, крупный нос, живо блестящие глаза, ширину его плеч, твердую силу его рук, осторожно орудующих носовым платком. Глядя вниз из своего убежища на чердаке ладного тела Энн, Сеси дернула тайную чревовещательную веревочку, и прелестный рот распахнулся:
— Спасибо.
— О, так мы, оказывается, умеем быть учтивыми!
Запах кожи от его ладоней, запах автомобиля от его одежды коснулся нежных ноздрей, и далеко-далеко, за ночными лугами и осенними полями, Сеси пошевелилась на своей постели, словно увидев сон.
— Уж только не с тобой! — вскинула носик Энн.
— Тс-с, тс-с, говори поласковее, — сказала Сеси и направила пальцы к макушке Тома. Энн тут же их отдернула.
— Я совсем сошла с ума!
— Точно, — кивнул Том, по его лицу блуждала растерянная улыбка. — Ты что, хотела до меня дотронуться?
— Не знаю, я ничего не знаю! Уходи! — Ее щеки пылали, как угли.
— Чего ты боишься? Убегай, я же тебя не держу. — Том распрямился. — Ну так как, передумала? Ты пойдешь со мной на танцы?
— Нет! — твердо сказала Энн.
— Да! — закричала Сеси. — Я никогда еще не танцевала, не носила длинное шуршащее платье. Я никогда еще не испытывала, что это такое — быть женщиной, танцевать, папа и мама мне не разрешают и не разрешат. Собаками, кошками, кузнечиками, листками — я побывала всем на свете, только не пробуждающейся женщиной в такую, как эта, ночь. Ну пожалуйста, мы должны пойти на танцы!
Она расправила свои мысли, как пальцы руки, вдеваемой в новую непривычную перчатку.
— Да, — кивнула Энн Лири. — Не понимаю почему, но я пойду сегодня с тобой.
— А теперь домой, скорее! — крикнула Сеси. — Умойся, скажи родителям, надень платье. Скорее, скорее!
— Мама, — сказала Энн, — я передумала.
Машина с ревом улетела. В доме, куда вернулась Энн, закипела бурная жизнь; в ванне плескалась горячая вода, мать бегала, набрав в рот целый частокол шпилек.
— Что с тобою, Энн? Он же тебе не нравится.
— Да, не нравится. — Энн замерла: островок неподвижности в море лихорадочной суеты.
— Но это же прощание с летом! — подумала Сеси. — Возвращение лета перед приходом зимы.
— Лето, — сказала Энн. — Прощание.
— Самое время потанцевать, — подумала Сеси.
— ...танцевать, — пробормотала Энн.
А потом она была в ванне, и мыльная пена на ее гладких, как у нерпы, плечах, и маленькие гнезда пены у нее под мышками, и теплая плоть ее грудей скользила в ее ладонях, и Сеси шевелила ее губами, складывая их в улыбку, подгоняла ее тело и не давала передышки, иначе все может рухнуть. Энн Лири должна все время двигаться, действовать, намылиться здесь, ополоснуться там, подняться из ванны.
— Ты! — Энн увидела себя в зеркале: сплошь белизна и румянец, лилии и гвоздики. — Кто ты такая?
— Семнадцатилетняя девушка. — Сеси глядела из ее фиалковых глаз. — Ты не можешь меня увидеть. Ты знаешь, что я здесь?
— Что-то тут не так, — покачала головой Энн. — Наверное, моим телом завладела предосенняя колдунья.
— Почти угадала, — рассмеялась Сеси. — Одевайся!
Прекрасное ощущение тонкого шелка, ползущего по шелковистой коже. А затем — окрик со двора.
— Энн, Том вернулся!
— Скажи ему... нет, подожди. — Энн села на стул. — Я не пойду на эти танцы.
— Что? — возмутилась ее мать.
Сеси испуганно вздрогнула. Ведь ясно же было, что нельзя оставлять Энн без присмотра, ни на секунду нельзя, ни на полсекунды. А тут вдруг донесся рев машины, спешащей через залитое лунным светом поле, и ей захотелось найти Тома, посидеть немного в его голове и ощутить, что это такое — быть двадцатидвухлетним юношей в такую ночь. Она было кинулась ему навстречу, а теперь пришлось вспугнутой птицей, опрометью летящей в оставленную клетку, стремглав нестись в смятенную голову Энн.
— Энн!
— Скажи ему, чтобы уходил!
— Энн!
Но Энн была непреклонна.
— Нет, я его ненавижу!
Нельзя было уходить ни на секунду. Сеси влила свою волю в руки юной девушки, в ее сердце, в ее голову, и все тихо, осторожно, чтобы не спугнуть.
— Встань, — подумала она.
Энн встала.
— Надень плащ.
— Энн надела плащ.
— Иди!
— Нет!
— Иди!
— Энн, — сказала ей мать, — идешь ты, в конце концов, или нет? Что это с тобой?
— Ничего, мама. Спокойной ночи. Мы вернемся поздно.
Комната, полная танцующих голубей, взъерошенные перышки, хвосты наотлет. Комната, полная павлинов, полная сияющих глаз и света, а посреди нее кружится, кружится, кружится Энн Лири.
— Какой прекрасный вечер! — сказала Сеси.
— Какой прекрасный вечер! — сказала Энн.
— Ты какая-то странная, — сказал Том.
Музыка вихрем кружила их в полумраке; в потоках песни они плыли, они вырывались на поверхность, они тонули и задыхались, и вновь всплывали, чтобы хватить глоток воздуха, они цеплялись друг за друга, как утопающие, и кружились среди шепота и вздохов, под звуки «Прекрасного Огайо».
Сеси начала напевать. Губы Энн раздвинулись. Зазвучала мелодия.
— Да, странная, — сказала Сеси.
— Не такая, как всегда, — сказал Том.
— Сегодня — не такая.
— Ты не та Энн Лири, которую я знал.
— Да, не такая, совсем не такая, — прошептала Сеси, далеко-далеко, в милях и милях от этой комнаты.
— Да, совсем не такая, — сказали шевельнувшиеся губы.
— У меня очень странное ощущение, — сказал Том. — Насчет тебя. — Он кружил Энн, пристально всматриваясь в ее сияющее лицо, отыскивая в ней что-то. — Твои глаза, я не могу их понять.
— Ты видишь меня ? — спросила Сеси.
— Ты словно и здесь, и не здесь. — Том бережно повернул ее в одну сторону, затем в другую.
— Да.
— Почему ты пошла со мной?
— Я не хотела, — сказала Энн.
— Тогда почему?
— Меня что-то заставило.
— Что?
— Не знаю. — Голос Энн нервно подрагивал.
— Тише, тише, — прошептала Сеси. — Молчи, и все тут. Кружись и кружись.
Они шептались и шуршали, вздымались и падали в полумраке комнаты, в водовороте музыки.
— Но все-таки ты пошла, — сказал Том.
— Да, — сказала Сеси и Энн.
— Пошли.
Он протанцевал с ней до открытой двери и наружу и увел ее от музыки и людей.
Они забрались в его машину и сели в ней, бок о бок.
— Энн, — сказал Том и взял ее руки своими дрожащими руками. — Энн.
Он произносил ее имя так, словно это и не ее имя, и безотрывно смотрел на ее бледное лицо, заглядывал ей в глаза.
— Было время, когда я тебя любил, и ты это знаешь, — сказал он.