Отличник Мискевич Тарас
Обладая исключительным музыкальным слухом, он играл на баяне и пел так, что позавидовали бы самые известные исполнители. Жизнь из него прямо-таки ключом била, и он щедро делился этой «живой водой» со всеми окружающими. А, казалось бы, такой ад прошел, был неоднократно ранен, горел, тонул и такую правду мне рассказал о войне, что уши мои как закрутились в трубочки, так до сих пор в таком состоянии и пребывают.
Сожительствовал он с тридцатилетней соседкой, имел автомобиль «Волга» ГАЗ-21 в превосходнейшем состоянии, дом в деревне, у самой реки, катер, сад и огород. Всегда светился счастьем. Был весел, бодр, чего и другим желал от всего сердца.
Конечно, и за Леонида он похлопотал, не смотря на те самые проводы и прощальные тосты племянника. Дело закрыли, но оставались какие-то формальности. Мы все надеялись на лучшее, то есть на то, что Леонида демобилизуют в срок, в мае – июне этого года.
Савелий Трифонович сам изготовлял оловянных солдатиков и начал с французов образца 1812 года, чтобы угодить Леониду, так как Наполеон Бонапарт был кумиром племянника. Сделал он фигурку самого Наполеона, всех его маршалов и принялся за офицеров и солдат гвардии. Чтобы представить всю армию Наполеона в 1812 году, вторгшуюся на территорию России, необходимо было сделать около двух тысяч солдатиков, от каждого полка по пять – офицера, солдата, барабанщика и еще двоих, не запомнил кого, поэтому на полную коллекцию Савелий Трифонович и не замахивался, ведь в планах был и Кутузов, и Барклай, и офицеры с солдатами нашей армии, того же двенадцатого года.
В лото любили играть, Савелий Трифонович, сожительница его Вера Николаевна и Фелицата Трифоновна. Я играть с ними не успевал, постоянно проигрывал, так как только и слышалось: «Сталинград», «бабка с клюшкой», «лебединое озеро», «в жизни раз бывает», «валенки», «утята», «дедушкин сосед», «пенсионер». А за этими словами, расшифровку которых я не знал, стояли цифры – 43, 81, 20, 18, 66, 22, 89, 60; приходилось наверстывать.
– Студией я занимаюсь, чтобы руки на себя не наложить, – созналась мне как-то Фелицата Трифоновна. – В театре дела плохи, сын не пишет, на личном фронте тоже беда. Елкин пьет, опять его из театра выгнали, скоро выгонят и меня, а ведь в театре вся моя жизнь.
Я вспомнил, какой застал ее в кабинете, при первом знакомстве, это был человек, которому врач сказал, что дни его сочтены. Так она выглядела. Затем занятия ее развлекли, развеяли, но, конечно, не на столько, чтобы забыть обо всех существующих проблемах. Я изо всех сил старался ее поддержать, помочь, рассказывал смешные истории из своей жизни, звал в кино, на прогулки; мы гуляли под ручку по городу.
Актер Елкин был любовником Фелицаты Трифоновны долгие годы, постоянным партнером не только в жизни, но и на сцене. Когда-то Елкин был Гамлетом, а Фелицата Трифоновна Офелией, теперь он играл Клавдия, а она – Гертруду. Я видал Елкина на сцене, он гениально играл. О нем Фелицата Трифоновна могла говорить часами, излюбленной темой о Елкине было то, как все в театре удивляются его умению быстро приходить в себя, возвращаться из грязи в князи, то спит в канаве, думают, издох, а то, как новенький, ни смерть и ни простуда не берет.
У Фелицаты Трифоновны жил кот Елкина, по кличке Зорро. Он не мяукал, а выругивался, эдакий кот-матерщинник; выругается и снова примет нормальную спокойную позу-копилочку, а ругался часто, все смеялись, когда слышали его брань кошачью. Злой был, облезлый, очень сильный характер имел, в глаза посмотрит, отвернешься, невозможно выдержать его взгляд.
Этого кота я видел где-то за полгода до того, как познакомился с Фелицатой Трифоновной. Встреча была случайная, но запомнилась в подробностях. Четырнадцатого и пятнадцатого апреля в том году погода стояла отвратительная. Дул сильный холодный ветер, с неба падал мокрый снег. Под ногами – грязь, лужи. Шестнадцатого все переменилось, показалось солнце, лужи высохли, холодный ветер стал теплым и ласковым. В то, что еще вчера с неба падал снег, невозможно было поверить. Наступила, наконец, весна.
Я решил поехать прогуляться. Прогуливался по Тверскому бульвару. Воробьи щебетали, гонялись за самками. Нагулявшись по бульвару я, свернув налево, пошел мимо здания телеграфного агентства и оказался свидетелем интересной истории, главным героем которой и являлся кот Зорро. Он лежал на газоне, у агентства, грелся на солнышке; мимо проходили три подростка с собакой на поводке. Увидев кота, мирно жмурившегося, ребята стали травить на него собаку. Собака стала притворно лаять, потворствуя прихоти хозяина и делать вид, что рвется в бой: «Короткий поводок мешает, мне бы только вырваться, я бы разорвал этого кота на куски». Хозяин намеренно не подпускал собаку близко, так как все же, несмотря на то, что травил, заметно боялся за нее. Быть может, собака была не его, а ему просто дали с ней погулять, выгулять.
У кота оказались стальные нервы. Он не то, что «не дернулся», а даже и глазом не повел, продолжал лежать, как лежал и наслаждался весенним солнцем, ни собаку, лязгавшую зубами от него в сантиметре, ни ребят, выкрикивавших угрозы, просто-напросто не замечал. И было в нем столько самоуверенности, столько презрения ко всему, окружающему, что один из ребят, оскорбленный таким поведением кота, не выдержал, взобрался на газон, а газон был достаточно высоким, собственно это была бетонная клумба, засеянная травой, и стал прогонять кота, пиная его ногой. Пинал не сильно. Просто для того, чтобы кот с места своего ушел. Кот лениво покорился. Встал и, не торопясь, пошел прочь. И вот тут-то уходящего кота снова пуганули собакой. Собаку натравили, она залаяла, бросилась на кота лениво, без энтузиазма и вражды, так, чтобы только хозяину угодить. Кот от неожиданности прибавил хода, даже побежал, спрятался за автомобиль, стоявший у входа в агентство.
На этом, казалось, история и закончилась, но не тут-то было. Произошло что-то необыкновенное. Когда ребята отсмеялись, празднуя свою победу, и собака, потявкав, унялась, из-за машины вновь показался кот и показался, не воровато высовывая голову, чтобы понять, можно ли, наконец, занимать свое прежнее место или следует подождать, нет. Кот вышел из-за машины смело и твердой походкой пошел на ребят и собаку. На кошачьей морде было выражение оскорбленного самолюбия, да настолько явное, что не на всяком человеческом лице такое можно прочесть и увидеть. Вот он шел и все видели, всем было ясно, что именно задета его честь, никак не меньше.
Люди, прохожие, все видели, что негодяи травили кота собакой и смотрели на ребят осуждающе и теперь, наблюдая за происходящим, они показывали на кота пальцем и возбужденно кричали: «Смотрите! Смотрите! Что творится! Он сейчас им мстить будет!». Сомнения в этом ни у кого не было, кот, действительно, шел мстить. Ребята, смеявшиеся мгновение назад, в красках пересказывавшие, как гоняли кота ногой, стояли, остолбенев, вид у них был такой, как будто каждый мысленно прощался со своей жизнью, как будто хотелось бежать, а ноги не слушались, не могли сдвинуться с места. Все рты пораскрыли, от страха и неминуемой расплаты.
Кот беспрепятственно подошел к собаке, которая тоже заметно струсила и, встав на задние лапы, с диким криком, похожим на человеческую брань, стал передними лапами бить собаку по морде. Совершенно, как это делает боксер на ринге. И, лишь проведя серию ударов, завалившись после этого на спину и тут же вывернувшись и поднявшись, не убежал, а ушел, медленно и с достоинством, скрывшись все за той же машиной у подъезда агентства. Мне показалось, что он и когти не выпускал, а так, именно, как в драке, по-мужски, дал кулаком по морде обидчику. Над ребятами все откровенно смеялись, а я, так просто порадовался за кота, такое зрелище.
После того, как я рассказал об этом Фелицате Трифоновне, она прослезилась и сказала:
– Надо будет его побаловать, рыбки хорошей ему купить. А то живет, как сирота, все его обижают. При живом-то отце. – Имелся в виду актер Елкин. Мне же она тогда посоветовала. – А тебе надо рассказы писать, у тебя получится.
О сыне, ненаглядном Леониде, могла говорить бесконечно. Сказала, что после ее письма, в котором написала обо мне, Леонид стал чаще отвечать, и, если два письма в неделю не пришлет, то это уже кажется странным. Мне же казалось странным то, что моя скромная персона вдруг возбудила и в Фелицате Трифоновне, и в Леониде такой живой интерес. Я знал по собственному опыту, что ни писать, ни звонить к концу срока службы не хочется, все мысли лишь о демобилизации.
Да, пока Леонид был в армии, я, можно сказать, заменял матери сына. Фелицата Трифоновна кормила меня, как могла, образовывала. Дала книгу «Правила светской жизни и этикета. Хороший тон». Велела прочесть. Даже каялась косвенным образом:
– Ты, наверное, хочешь узнать, зачем в партию я вступила? Верю ли в коммунизм? Понимаешь, вступая в партию, я пленилась не тем реализмом, который был вокруг, да и трудно было бы им плениться. Я пленилась идеальной стороной социализма, его поэзией. С чужого голоса, разумеется. Боже, в какие времена мы жили! И в какие времена теперь живем! Какой уж там коммунизм!
И опять заговаривала о сыне, рассказывала о том, как по евклидовой геометрии он три единицы получил за две параллельные прямые, которые не пересекаются.
– «Надо кретином быть, чтобы доказывать очевидные вещи». Он так и сказал учительнице: «По-моему, это не теорема, а аксиома. Сколько воду в ступе не толки, опара не поднимется». «Слишком умен и слишком испорчен», – говорила учительница. Его брали и во МХАТ, и в Вахтанговское, то есть в Щукинское, а пошел в ГИТИС. Ушел из дома, после случая с девчонкой. «Мама разлучила». А я ему не переставала говорить, если хочешь стать актером, то не губи себя смолоду. Вот скоро из армии должен прийти, а у меня все душа не на месте, беспокоюсь, как будто он маленький. Пишет, что читает книги, готовится поступать на режиссера. У него есть режиссерская жилка, он по природе своей режиссер.
И тут словно ее осенило.
– Дима, ты тоже должен поступать на режиссера, поступать вместе с Леонидом. Более подходящего момента у тебя не будет. Ты веришь, что я желаю тебе только добра? Что я мудрее и опытнее? Значит, делай так, как я говорю, со временем все приложится. Ты думаешь, я придумала это только сейчас? Нет! Знаешь, когда я поняла, что ты режиссер? После того, как увидела твои живые картинки.
В театральной студии, на разминке, я часто замещал Фелицату Трифоновну. Как-то так получилось, что все признали меня там за лидера. Я и постарше был и по устремленности сильно выделялся. Все они, как, впрочем, и я поначалу, воспринимали студию, как конечный пункт, предел мечтаний, наконец, как клуб для знакомств. Мало кто из них всерьез собирался связывать свою жизнь с театром. А я, пусть не легко мне это давалось, освоившись, стал расширять круг дерзновения своего, карабкаться на более высокую ступень. Намеревался жизнь свою связать с театром, идти вперед, идти до конца.
И вот, где-то подсмотрев такой прием, когда по хлопку в ладоши или щелчку пальцами, одним словом, по команде, меняются мизансцены, и актеры замирают в определенном положении, под собой имеющем определенный психологический смысл. Я сделал при помощи этой техники три мини спектакля. Придумал сюжеты, поработал с ребятами и совсем не ожидал, что Фелицате Трифоновне это так понравится. Она пришла в неописуемый восторг, указала кое-где на ошибки, но в целом была довольна. Тогда, значит, и пришла к ней в голову мысль сделать из меня режиссера. Не поверите, но я с ней не согласился. Решил про себя, что она сбрендила, что на нее напала блажь. Была даже мысль оставить ее и продолжать подготовку к экзаменам самостоятельно, но я не решился на это. И, надо сказать, не соглашался целую неделю, стоял на своем: хочу в актеры и точка. Впоследствии ни сын ее, ни те, кто Фелицату Трифоновну хорошо знал, не верили в то, что я мог целую неделю бороться с ней, отстаивая свое мнение.
Она таскала меня за волосы, выкручивала уши, стучала в лоб костяшками согнутых пальцев, как только не обзывала и чем только не угрожала. Обещала убить меня, наложить на себя руки, все было зря. Я упрямо стоял на своем: хочу быть актером. Через неделю оборонительных боев, неожиданно для себя я сдался. Сказал, что согласен, что был не прав и сам не видел своего счастья. Ответом мне на это были слова: «Ну, наконец-то ты прозрел!» и очередное постукивание по лбу.
Тут же Фелицата Трифоновна призналась, что, если бы я не смирился и не промолвил: «Готовьте в режиссеры», то она бы меня совершенно спокойно отравила.
– Я бы кинула тебе яд в стакан с чаем, – весело делилась она со мной своим коварным замыслом, – и ни один бы мускул на моем лице не дрогнул. Если человек рожденный стать режиссером, не понимает своего предназначения, то ему лучше и не жить.
Так мы с ней помирились, и стал я готовиться на режиссера. Мы подолгу гуляли с Фелицатой Трифоновной по Москве, она была моим гидом. В голове моей сад «Аквариум» постоянно путался, мешался с садом «Эрмитаж». Фелицата Трифоновна сводила меня и в один, и в другой, рассказала историю этих садов. Сказала, что площадь Маяковского была когда-то Триумфальной, что вместо театра «Сатиры и юмора» был когда-то цирк братьев Никитиных, а вместо кинотеатра «Москва» был кинотеатр «Пегас», первый кинотеатр в России. Что перед рестораном «Пекин» стоял старый трехэтажный дом, в котором выпускникам школы-студии МХАТ разрешили открыть свой театр, и назывался он «Современник». Открылся театр запрещенной пьесой «Вечно живые», а затем гремели «Голый король» Шварца, «Пять вечеров» Володина.
И чего только мне не рассказывала, то вроде развеется, придет в себя, то придешь в студию, опять сидит, осунувшаяся, глаза заплаканные. Что такое? Оказывается, Елкин опять запил и его в сто первый раз выгнали из театра. Худрук Букварев поклялся, что навсегда. А на его место в «Гамлете», на роль Клавдия, ввели Скорого, ухаживает за ней. «Так это все нелепо, – восклицала Фелицата Трифоновна, – Елкин грозился морду Скорому набить, когда протрезвеет. Но когда он протрезвеет?!»
Скорый когда-то учился вместе с Фелицатой Трифоновной на одном курсе и мастер у них был один, Иван Валентинович Букварев. Затем Скорый из Москвы уехал, много ставил по областям. Начинал с переносов гениальных Букваревских постановок на провинциальные сцены. Один спектакль перенес аж пятнадцать раз. Теперь закрепился в Москве, Букварев его не только в театр очередным режиссером, но и педагогом к себе взял. О преемственности, конечно, и речи быть не могло, так как Скорый в театре был без году неделя, но своих симпатий Букварев к Скорому не скрывал.
– Букварев же совсем сдал, – говорила Фелицата Трифоновна, – он же сейчас в театре практически ничего не ставит. Все народники, звездуны, так называемые первачи театра на стороне счастья ищут. Я еще немного погожу, и, глядишь, тоже разбегусь.
На деле же все обстояло иначе. Смертельно больной Букварев взъелся на свою любимую актрису, и, введя на роль Клавдия Скорого, пригласил в театр Нину Поперечную, которая стала вводиться на роль Гертруды и играть с Фелицатой Трифоновной в очередь. Исход был ясен, выживший из ума, съедаемый болезнью старик, за всю свою боль, за все свои страдания отыгрывался на Фелицате Трифоновне, решив отстранить ее от роли. Я тогда всего этого не понимал и воспринимал желание Фелицаты Трифоновны уйти из театра, как естественное и само собой разумеющееся.
У Фелицаты Трифоновны были свои поклонники, свои обожатели, на каждом спектакле с ее участием был аншлаг, а постановки, откровенно говоря, не все были хорошего качества. Были довольно средненькие, но она делала невозможное возможным, вытаскивая их посредством своего таланта и немыслимого обаяния до приемлемого уровня.
– Кто ж тогда ставит? – вопрошал я.
– Валька, Валентина Жох. Она на данный момент фактически театром и руководит. Но, случись сейчас что с Букваревым, ее главрежем все одно не назначат. Даже если она расшибется в лепешку. Лет через десять она, возможно, и станет главрежем ТЮЗА, или Детского театра, но в нашем театре главрежем она не станет никогда.
– А почему не станет? Разве нельзя?
– Если баба влюблена в театр, – начала Фелицата Трифоновна уклончиво, – то она, как правило, влачит тяжелую жизнь. Как правило, она очередной режиссер, без перспектив. Ставит сказки какие-то… Москвички, в свое время, очень усердно работали на выездах. Любили приглашать женщин-режиссеров из Москвы. Поскольку безвредные, уютные, приедут, что-то тихонечко поставят. Как правило, осуществляли перенос на провинциальную сцену уже готовый спектакль.
– Перенос – это плохо?
– Это совершенно другая история, перенос. Никакого поиска, никаких терзаний. «Ты сюда, а ты сюда. Ты стой здесь, а ты стой здесь». Вот и все. Ужасные судьбы у женщин-режиссеров, их не уважают.… Да и, как правило, жизнь берет свое. Бабе же нужно рожать, и они, рано или поздно, сразу или помыкавшись, устраиваются на какие-то сопутствующие места в театральных структурах. Консультантами в министерстве культуры, инструкторами отделов культуры и так далее. Конечно, бывают и исключения, а почему нет?
В театре дела у Фелицаты Трифоновны стали потихоньку налаживаться. Нина Поперечная, приглашенная Букваревым с тем, чтобы заместить ее, и, поначалу очень понравившаяся худруку, внезапно устроила скандал. Не понравилось ей, что на нее кричат, а Букварев без крика репетировать не мог, к тому же был неизлечимо болен; обложила Тиныча (так в театре звали Букварева) трехэтажным матом и, хлопнув дверью, была такова. Скорый, с которым после долгих лет разлуки, на сцене встретилась Фелицата Трифоновна, предложил ей роль Аркадиной в чеховской «Чайке», которую намеревался ставить, а роль Тригорина – протрезвевшему и вернувшемуся в театр Елкину.
И тогда же, вскоре после этого творческого предложения я впервые увидел Скорого в гостях у Фелицаты Трифоновны. Скорый стоял на балконе, смотрел на вечернюю Москву в закатных лучах солнца и говорил:
– Какой у вас замечательный балкон. За такой балкон не жалко и полжизни отдать. Нет для меня ничего вожделеннее, нежели иметь свой собственный балкон. Нет у меня балкона, и нет никаких надежд и никаких возможностей такое положение вещей исправить. Мучаюсь, страдаю, но ничего не поделаешь, видимо, такая участь.
В тот же вечер, напившись, Скорый кричал на кухне и ругал почем зря Букварева, так как тот, распределяя на режиссерском совещании актеров, кроме Красули и Елкина, не дал ему ни одного приличного, «все сплошь шваль одну». Скорый кричал, что это недальновидно, что, в случае провала Букварев дает ему в руки козыри, и так далее.
– В вашем театре, – кричал Скорый, обращаясь к Фелицате Трифоновне, – как, впрочем, и во всех других, хороших актеров мало, а плохих много, и надо делить всех поровну, только законченный подонок мог забрать себе всех лучших, а нам с Валентиной оставить полное дерьмо. Это не расчетливый ход. Потому, что если я завалю спектакль, и станут разбираться, я скажу: «А поднимите-ка стенограмму заседания. Посмотрите, кого вы мне дали? Дайте мне Ваш состав, и я через месяц, через неделю сделаю блестящий спектакль». И буду я это говорить не у Букварева в кабинете, а буду говорить при обсуждении, когда будет присутствовать начальство.
Затем Скорый при Савелии Трифоновиче принялся ругать пожарных:
– Самая главная беда театра, – это пожарные, – говорил он. – Это люди контртеатральные. Они работают в театре, театр им платит зарплату, но театру они не подчиняются. Они подчиняются театральному управлению. Поэтому их задача – испортить все, что есть в театре святое, ценное и прекрасное. Их, как правило, театр ненавидит. И, как правило, в пожарники идут люди, которые не понимают, что такое театр вообще. «На хрена это нужно, – рассуждают они, – это здание можно было бы приспособить под склад, или сделать в нем физкультурный зал». Как правило, такие. Потому, что нормальный человек – он плохой пожарник. А для того, чтобы быть хорошим пожарником, надо быть сукой. Вот вам наглядный пример, которому я был свидетель. Кончается вечером спектакль, невероятно сложные декорации. Завтра вечером он идет опять, а утром репетиция другого. Завпост бежит к главрежу. Говорит: «Иван Валентинович, дорогой, войдите в положение, ведь этот спектакль и завтра пойдет, его же собирать пять часов. Я знаю, у вас утром репетиция, не могли бы вы порепетировать с учетом декораций. Конечно, Тиныч стал кричать, скандалить: «Как так! Вы срываете мне репетиционный процесс! Пространство сцены должно быть свободно!». «Ах, так! – кричит ему завпост в ответ, – в таком случае, я увольняюсь, пошли вы все на…. Сами идите, говорите монтировщикам, чтобы они разбирали, а завтра собирали эту е… конструкцию из-за вашей е… репетиции». В конце концов, завпост уговорил Тиныча, об этом уже и актерам сказали, все уладилось. Завпост пошел к монтировщикам, сказал: «Ребята, все нормально». Все облегченно вздохнули, и тут появился пожарник, и говорит: «Разбирайте на… на сцене, на…. на ночь ничего не должно оставаться». Завпост ему: «Худрук приказал». «А е… я вашего худрука…». Понимаете? Эта ничтожная тварь, какой-то бывший старшина на пенсии, который всю свою жизнь только и знал, что дрючить солдат, эдакая непроницаемая рожа с красным носом… Он в этот момент всесилен, и нет на него никакой управы, потому, что если скажут: «Пошел ты» и дадут по е…, ну, чего он, в общем-то, и заслуживает, он может пойти, позвонить главному пожарному начальству и приедут, опечатают театр, такие случаи бывали…
С сыном Скорого, Арунасом, я познакомился задолго до этой встречи с его отцом, и даже задолго до того, как решил связать свою жизнь с театром. Странным образом я себя тогда вел. Работал на стройке, а шил рубашки с косым воротом в ателье. Кстати, они обходились дешевле купленных в магазине, обычных. И сидели они на мне превосходно. А решился я на индивидуальный пошив из-за того, что строение тела у меня особенное, я худой и высокий, а советская промышленность подобной продукции не выпускала. По той же причине я и брюки себе шил в ателье. С обувью были проблемы.
И вот, в сшитой косоворотке, цвета спелой вишни, в черных брючках, в туфельках стоял я на ступеньках театра «Современник» и ждал неизвестно чего. Вокруг меня сновали желающие попасть в театр, все спрашивали лишнего билетика, но все было зря. И тут вдруг появился Арунос, он ждал, как узнал я впоследствии, актрису своего театра Спиридонову. Ту самую, что могла бы преподавать мне в студии мастерство актера, но не случилось. Она не пришла, и тогда он отдал свою контрамарку мне. Да, но прежде чем отдать, он должен был ее получить. Мы прошлись с ним к служебному входу, он вызвал по местному телефону известного актера, занятого в этом спектакле, передал ему от отца, какую-то редкую книгу и извинения за то, что тот не смог прийти. Затем мы пошли к администратору и на имя этого известного актера получили контрамарку. Пока ходили то туда, то сюда, разговорились. Арунос первый заговорил, поинтересовался:
– Студент театрального?
– Нет, – сознался я и представился. – Меня зовут Дмитрий.
– Да погодите вы, – устало сказал он, – может быть, еще никакой контрамарки не будет.
– От этого мое имя другим не станет, – сказал я.
Арунос усмехнулся и с интересом посмотрел на меня, но сам так и не представился, то есть дал понять, что на продолжение знакомства я могу не рассчитывать. Я, собственно, и не рассчитывал, благодарен был ему уже и за то, что он дал мне возможность посмотреть спектакль. Весь зал был забит битком, я сидел на ступенях балкона и при этом был счастлив.
До этой встречи я Аруноса видел во многих советских фильмах, он играл подростков, был не на много старше меня, и я ему завидовал, его счастливой судьбе. Служил он, равно как и сестра его, Августа, в одном театре с Фелицатой Трифоновной, играл исключительно «кушать подано». Выносил на сцене самовар гостям, в лучшем случае исполнял роль шестого матроса, у которого была только одна реплика: «Уходим», и в эдаком творческом пространстве он существовал. Мне, глядя на него, становилось жутко. Как, думаю, он еще не запил, не озлобился, руки на себя не наложил.
Заметив, что я прихожу в театр с Фелицатой Трифоновной, и, узнав меня, Арунос как-то поплакался мне в жилетку. Выпили, разговорились, он сказал:
– Было режиссерское совещание, режиссеры распределяли актеров, и меня не взял ни один. Что мне делать? Как быть?
Я вспомнил, как кричал его отец в гостях у Фелицаты Трифоновны, что Букварев подсунул ему одно дерьмо. Получалось, что родной его сын даже в эту категорию актеров не входил? Был хуже? Хотя казалось бы, куда уж хуже. Я молча выслушал все жалобы Аруноса и в тот же день поинтересовался у Фелицаты Трифоновны, почему так бывает, что не дают актеру роль. Она объяснила:
– В любом театре есть актер, которого при распределении не берет ни один режиссер. Как правило, это такой актер, который еще не состоялся. Он может быть внутри очень хорошим актером, но в него просто никто не верит. Поскольку нагрузка в театре такая большая, что любого мало-мальски талантливого человека обязательно задействуют, и даже работа находится для самых бездарных. Все одно есть какие-нибудь маленькие роли. Понимаешь, если он вообще никому не нужен, то он и в театре не нужен. Как правило, те, что не нужны никому, это молодые актеры, которые недавно выпустились из училища и первую или вторую роль свою лажанули по неопытности. И их не хотят. А в них зреет. Был такой момент, когда известный тебе актер, Олег Янковский, теперь уж поди, его не знай, сыграл в фильме «Щит и меч» и вместе с Любшиным стал любимцем всего Советского Союза. Фильм вышел, получил Государственную премию, Янковский стал лауреатом премии комсомола, если не ошибаюсь. Это был по тем временам грандиозный фильм о войне, чуть ли не первый многосерийный на эту тему. И при всем при этом, в Саратовском театре, где он служил актером, собрался худсовет, и главреж сказал членам худсовета: «Товарищи, вот у нас есть такой актер Янковский, он выступил в фильме. Мы видели его, он там как бы неплохо сыграл. Он лауреат премии. Фильм выдвинут на премию Ленинского комсомола, на что-то большое. Мы не можем пройти мимо этого факта. Мы должны перевести его со ставки 60 рублей на ставку 62 рубля 50 копеек». И худсовет завалил это предложение главрежа, сказав: «Но он же бездарный». Потому, что он до этого фильма и после фильма в театре заваливал все роли. Он очень тяжело в театре начинал. Честно говоря, он и до сих пор в театре, так себе играет. Ну, сейчас у него уже мастерство, опыт, какие-то другие вещи, но.… Вот была такая история. С одной стороны, не скажешь, что не актер. Актер. Актерище! Хороший. А вот было. Я к чему это говорю? Человек внутри может быть очень хорошим, большим актером, а вот общественное мнение в театре сложилось.… Одну роль завалил, вторую, и его никто не берет. И тогда этот актер может очень хотеть.… Внутри он может быть гением. У Смоктуновского была похожая ситуация, ну и у массы, наверное, людей. Это я говорю о тех, которые пробились, а сколько не пробилось? Сколько погибло других таких Янковских, Смоктуновских, рутиной задавленных. Так что такой человек может быть в театре.
– Значит, его выживают? – не выдержал я.
– Есть три варианта, – спокойно отвечала Фелицата Трифоновна. – Первый, его выживают. После того, как он слажал, его посадили играть роль зайчиков и на выездах играть пятый пень в лесу, а на большую сцену, к примеру, не выпускают. Второй вариант. Человек он очень талантливый и очень хорошо играл, но пару раз сорвал спектакли, пил. Это совершенно страшная страница в истории всех театров столичных, а провинциальных особенно. В нашем театре, ты знаешь, есть такой актер по фамилии Елкин. Его на моей памяти одиннадцать раз выгоняли из театра и одиннадцать раз брали обратно. Брали за талант, выгоняли за пьянку. Он завязывал, давал честное слово, держался, не пил. Его брали в театр, он репетировал, играл главные роли, играл замечательно. А потом на месяц, просто в лет. Валялся в канаве, был весь в синяках, оборванный. Хуже бродяги выглядел. Опять выгоняли из театра, по приказу: «Нарушение трудовой дисциплины». Через месяц приходит трезвый, плачет, просится. Букварев смотрит на него, разводит руками, а у самого план горит, ему позарез нужен этот актер. Он знает, что Елкин богом может быть на сцене. Берет. Вот такая может быть ситуация. Есть третий вариант. Талантливый человек, но настолько неуживчивый характер, что просто спасу нет. Это в театре очень часто случается. Настолько как бы демагог, пустомеля… Есть люди, которые репетируют и углубляются в себя, а есть такие, которые репетируют, хорошо репетируют, но при этом создают вокруг себя ауру конфликта. Такой актер возбуждается творчески оттого, что сажает режиссера в лужу.
Я даже вздрогнул от услышанного и подумал: «Неужели ж она говорит про себя?». Дело в том, что когда я присутствовал на последней репетиции, то Фелицата Трифоновна именно таким вот образом всячески «сажала в лужу» Букварева. Я еще подумал: «Был бы я на его месте, взял бы тебя за ноги, да головой об стену». А он все сносил. Я был настолько бестактен, что все это рассказал Фелицате Трифоновне. Она не обиделась, даже, как мне показалось, повеселела и ответила так:
– Причем ты, Дмитрий, учти, что Букварев по природе своей тиран. Он один из самых кровавых режиссеров в истории советского театра. Он как бы самый неуемный, самый, самый. Но даже он понимает, что такое актриса Красуля и как бы в такие моменты прощает ей очень многое. А ведь он чудовищно самолюбив. Легенды ходят о том, что, поймав на себе косой взгляд, он мог вычеркнуть человека из своей жизни. Вот даже как. Режиссура – страшное дело. Он, конечно, сука, пидор, палач и говно, но он талантлив, это безусловно. Он очень неординарная личность. Он садист, он напалмом выжег всю московскую режиссуру, чтобы иметь вокруг себя мертвое пространство, чтобы он царил один, но при этом многие о нем отзываются очень светло. Именно он может прощать такие вещи, которые простить невозможно. Стульями в него кидались актеры, били после репетиции. Елкин очки ему разбил, чуть без глаз не оставил. А он понимает, что такое Елкин, вот ему он прощает все. Нужно иметь сверхмужество, находясь на такой вершине, на которой он находится, чтобы прощать и спускать на тормозах все, что тот вытворял. Нужно обладать какой-то высшей мудростью. Ведь он же, кроме того, что мощный режиссер, он же еще и чиновник, обласканный партией и правительством. И при всем при этом, он понимает, что такое Красуля, что такое Елкин. Ты знаешь, ведь приход Елкина в театр ознаменовался просто какой-то чередой скандалов, начиная с милиции, и заканчивая самыми высшими чинами КГБ. Елкин был заводной, он не разбирался, кто перед ним стоит, сразу бил в хлебало, он лишал чести и девственности иностранок прямо на Тверском бульваре, в сугробе. Сейчас, правда, немного угомонился, только пьянки беспробудные остались, а был – орел.
– Фелицата Трифоновна, объясните, зачем Буквареву понадобилось приглашать в театр Скорого, если вы говорите, что он на дух никого не переносит, боится, что подсидят?
– Есть такая штука, как план постановок и три штатных единицы режиссерских. Главный и два очередных режиссера. Сложилась ситуация, что штат не заполнен, да и спектакли ставить надо. За это Минкультуры, да и идеологический сектор горкома КПСС дрючит. Если положено ставить шесть спектаклей в год, а всего два режиссера в театре, Букварев да Валя Жох, то в этом случае они просто вынуждены кого-то приглашать, даже заведомо плохого. Даже с таким условием, что спектакль будет снят потом. Просто заложены в смете деньги на шесть спектаклей, хочешь или нет, а их надо истратить. А у главрежа норма, в год он должен поставить один или два спектакля. Очередной обязан поставить два спектакля. Это в штатной книге, в КЗОТе отражено, не имеет права ставить меньше. И складывается такая ситуация, при которой Валя Жох, очень хорошо разбирающаяся в бухгалтерии, после того, как поставила третий спектакль в год, получила очень большие деньги, так как это внештатная работа, что-то вроде сверхурочных. И что получается? Три постановки Валиных, Букварев без сил, кое-как свой плановый спектакль свалил с трудом и выдохся, – четыре. А нужно шесть, то есть нужно еще два. А ставить некому. Вале давать? Она усиливается. Если режиссер талантливый, то с каждой постановкой его позиции усиливаются, а у главрежа позиции ослабевают. Это очень тонкая штуковина. Главному всегда выгодно иметь слабых очередных, слабую поросль. Вот и появился у нас в театре Скорый. Ты знаешь, считанные единицы были в стране, которые не боялись растить подрастающую смену, то есть брать в театр режиссера, который потом тебя заглотит. В Москве Попов не боялся брать сильных режиссеров. Кнебель Мария Иосифовна, она руководила Центральным детским театром. Она очень многое сделала для того, чтобы Эфроса вытащить из провинции. Как правило, главреж давит очередных и самое приятное для него, когда очередной обосрамится. Деньги потрачены, что нормально с точки зрения бухгалтерии. Можно отчитаться и как бы сказать: «Ну, вот, неудача. Зачислили в штат замечательного известного человека, но вот коллектив не одобрил Семена Семеныча, не смог Скорый с коллективом ужиться. Не смог стать лидером в маленьком коллективе, делающем спектакль. Ну, что тут поделаешь, с такими людьми мы будем безжалостно расставаться».
Глава 4 Возвращение Леонида
С интересом и с затаенным трепетом ждал я возвращения Леонида со службы. Пока же мог судить о нем только по фотографии метр на полтора, той самой, да по рассказам его матушки.
И вот Леонид вернулся. Случилось это в начале мая. Признаюсь, не без тайного трепета поднимался я по ступеням знакомой лестницы. «Какой он? – сверлили меня мысли. – Неужели, как на фотографии, такой же мрачный, всем и всему чужой?».
Дверь мне открыл веселый и жизнерадостный молодой человек и так, словно целую вечность мы с ним были знакомы, запросто, по-домашнему, обнял меня и сказал: «Заходи». Не дав мне даже разуться. – пришлось это делать потом, – он проводил меня в большую комнату и усадил за стол рядом с Керей Халугановым. За столом уже сидело человек тридцать гостей. Фелицата Трифоновна была в незнакомом мне малиновом платье. У нее были ярко накрашенные губы и неприлично блестящие глаза. Взгляд был беспокойный и перебегал с одного лица на другое. Меня она в этот день упорно не замечала.
Рядом с ней за столом сидел Савелий Трифонович в своем адмиральском кителе с золотой звездой Героя Советского Союза на груди. Рядом с ним, на том дальнем, противоположном от меня, крыле стола, сидело еще трое военных, один из них так же был морской офицер, в чине капитана первого ранга. Два других были генерал-полковниками Советской Армии, бронетанковых войск.
Из людей, мне известных, была соседка Вера Николаевна, гражданская жена Савелия Трифоновича. Худрук замечательно устроенного театра, Букварев Иван Валентинович, Кобяк, самый старый актер театра, стоявший у истоков создания театра и немало поспособствовавший тому, чтобы театр был и существовал. Семен Скорый, режиссер театра и педагог ГИТИСа, на курсе Букварева. Актер Елкин, пьяница и дебошир. В данный момент находящийся в завязке и потягивающий с отвращением минеральную воду. Сидел молодой актер Ягодин, игравший в театре роль Гамлета, присутствовал всесильный директор театра Герман Гамулка. Других гостей я просто не знал.
Скажу пару восторженных слов про стол, такие столы накрывают, наверное, только в России. На жаренных молочных поросятах, как на конях, верхом, прижавшись друг к дружке, сидели жареные куры. Над осетром горячего копчения, в широких и глубоких вазах, предназначенных для фруктов, высились горы черной икры, не севрюжьей, не осетровой, а белужьей, как узнал я потом, то есть самой лучшей, но в таком количестве, будто была самая худшая. Если такое понятие вообще приемлемо к такому продукту, как черная икра. Шампанское, вина, водки, коньяки, от одних названий язык в узел завязывался, то есть целый парад.
Как только сел я за стол, так сразу же чьи-то заботливые руки положили в мою тарелку салат с горошком, говяжий язык и лососину. Налили в рюмку водки, и дополнительно дали бутерброд с черной икрой. Причем кусок хлеба был тоньше обычного втрое, а слой икры толще обычного вчетверо.
Керя Халуганов меня о чем-то спрашивал, я невпопад ему отвечал. Я все еще не мог прийти в себя, все еще находился под впечатлением от встречи с Леонидом. Поразило меня то, что он совершенно был не похож на убийцу. Я следил за ним, стараясь что-то эдакое все же уловить. Казалось, присмотрюсь чуть пристальней и поймаю тот самый тяжелый взгляд, ставший таковым под гнетом содеянного преступления, прислушаюсь и услышу низкий, хриплый грудной басок. Но ничего похожего не наблюдалось. Душа компании. Легкий, жизнерадостный молодой человек с ясным взором лучащихся глаз с чистыми, баритональными нотками в голосе, и ничегошеньки от убийцы.
Леонид, в то самое время, когда я присматривался и прислушивался к нему, стоял с рюмкой водки в руке и говорил тост. Начал с того, что поблагодарил всех присутствующих за то, что они пришли. Памятуя свою позорную выходку на проводах и понимая, что такой чести совсем не заслуживает, сразу после этого стал благодарить мать за то, что она есть, говорил, что только в казарме, да в узилище понял настоящую цену дома и материнской любви. Фелицата Трифоновна плакала, но никто не обращал на это внимание, гости, как завороженные, раскрыв рты, смотрели на Леонида и слушали его речь. Слушали, стараясь уловить в ней что-то, касающееся лично их, что-то необходимое для дальнейшей жизни. И, надо отдать должное Леониду, он не забыл никого из присутствующих. Даже меня, «человека, заменившего матери сына», о чем я и не подозревал. «Она мне писала о Дмитрии объемные письма, и в них рассказывала, с каким упорством он трудится над собой, с какой жадностью глотает книги, как совершенствуется на глазах, и мне это придавало силы; заставлял себя тоже читать, готовиться, и, теперь, надеюсь, мы вместе будем держать экзамен, и Бог даст, станем учиться на одном курсе».
Букварев одобрительно кивал головой, он любил Леонида всем сердцем.
Как я уже сказал, Леонид упомянул всех в общем тосте, после чего стал обходить стол и говорить каждому что-то приятное в отдельности. С дядей он даже персонально расцеловался. Этому предшествовали покаянные слова, прижатие правой руки к левой груди и попытка встать на колени. Чего Савелий Трифонович, конечно, сделать ему не позволил. Дошла очередь и до нас с Халугановым. Подойдя к своему другу и взлохматив ему шевелюру, Леонид у Кери спросил:
– Ну, как ты тут? Как живешь? Сыграл что-нибудь стоящее? Поговорил на сцене с Богом?
Керя пристально посмотрел ему в глаза, затем перевел взгляд на губы, задавшие такие серьезные вопросы. Он, похоже, старался понять, разобраться, шутит, дурачится Леонид или говорит серьезно. И, как-то очень трогательно, тоном, не подходящим к застолью, грустно ответил:
– Плохо живу. Ничего мне не удалось.
Леонид не стал говорить фраз, утешать пустыми словами, похлопал слегка рукой по спине, шепнул «Потом поговорим» и подошел ко мне.
– Ну, здравствуй, покоритель Москвы и Московской области. Мне матушка в письмах столько о тебе рассказывала, что я, признаться, и не знаю, с какой стороны к тебе подходить. А дядька, тот так прямо и сказал, что если бы не Митя, то не стал бы хлопотать. – Так впервые, между делом, он обмолвился о своем преступлении. – Не знаю, что уж там ты предпринял, что сказал в мою защиту, но запомни, теперь я должник твой, по гроб жизни.
Сказав эти трогательные слова, он крепко пожал мне руку и вернулся на свое место.
Как только хорошенько выпили и закусили, так сразу же Савелий Трифонович снял с себя свой адмиральский китель, взял в руки баян, и все сидящие за столом запели:
– В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир расцветает миндаль…
Все с удовольствием пели одну песню за другой. Нет ничего прекраснее хорового пения под гармонь, да когда еще стол с угощениями рядом.
Из молодых актеров, как я уже сказал, был не только Халуганов, но еще и Ягодин, но он нас что-то сторонился, а к генералам, узнав, что они танкисты, «присуседился», стал спорить с ними о том, кто победил на Курской дуге.
– Манштейн, к примеру, уверяет, – говорил Ягодин, – что они победили, и их потери были незначительны.
– А почему тогда его группа армий начала удирать? – охотно вступили с ним в спор приятели Савелия Трифоновича. – Вы, молодой человек, если так любите немецких генералов, так почитайте Гудериана, главнокомандующего танковыми войсками Герамании. В своих «Воспоминаниях солдата» он прямо свидетельствует о том, что потери немцев под Курском были огромны, и что поражение под Курском предопределило поражение во всей войне.
– Пусть так, но оправдывает ли это такие огромные потери танкистов и танков под Прохоровкой? Единственным настоящим военачальником, сумевшим как следует противостоять врагу на Курской дуге, я считаю генерала Ротмистрова.
Генералы, не сговариваясь, рассмеялись, переглянулись и рассмеялись повторно.
– А что смешного я сказал?
– Да так, ничего. Просто всем известно, как Сталин его похвалил за это.
– Как похвалил?
– Сказал: «Что ж ты, мудак, танковую армию за пятнадцать минут спалил?». После чего он был отстранен от командования переставшей существовать армии, и больше Верховный его командующим никогда не назначал.
– Но как же так? Ведь он же Герой Советского Союза, маршал. Главнокомандующий бронетанковых войск, профессор. Возглавлял академию БТВ? Ему бы не дали Героя и маршала, если бы он, как вы говорите, оказался мудаком под Курской дугой.
– Геройство свое он получил к юбилею, на 20-летие Победы, в 1965 году, а маршала не на поле брани, не за боевые заслуги, а за профессорско-преподавательскую работу в Академии Бронетанковых Войск.
Крыть Ягодину было нечем, и тут он заговорил словами Гоголя из поэмы «Мертвые души»:
– «Есть люди, имеющие страстишку нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины. Иной даже человек в чинах, с благородною наружностью, со звездой на груди, будет вам жать руку, разговорится с вами о предметах глубоких, вызывающих на размышления, а потом, смотришь, тут же, пред вашими глазами и нагадит вам».
Леонид схватил Ягодина за шкирку, выволок из-за стола и проводил до дверей. Я не выдержал, подошел и поинтересовался у генерал-полковника бронетанковых войск, представившимся мне Константином Андреевичем, за что все же Сталин Ротмистрова «мудаком» назвал, и как тот умудрился за пятнадцать минут спалить целую танковую армию.
– У немцев появились тяжелые танки, Т-6, «тигры», – отвечал Константин Андреевич, – с мощной пушкой, калибра 88-мм и толстенной броней. И тактика в наступлении была такая: «тигры» шли впереди, прикрывая танки Т-3, Т-4. Задача «тигров» была не борьба с пехотой, с пулеметом, а уничтожение наших противотанковых пушек и гаубиц, а самая соблазнительная цель – наши танки, так как они «тигра» пробить не могли, а он своей пушкой жег их, как спичечные коробки. А Ротмистров сделал то, о чем немцы и мечтать не могли, навстречу немецкому танковому клину бросил наши танковые бригады, то есть устроил тир, всех и постреляли.
– А что нужно было сделать?
– Пропустить танки на минные поля и артиллерийские позиции. А пятой гвардейской армии генерала Ротмистрова расступиться и не бить лбом о стену, а атаковать по флангам и тылу. Атаковать там, где находились Т-3, Т-4. Видимо, за это Сталин его отругал.
Рассказав мне о днях минувших много интересного, Константин Андреевич вместе со мной вернулся в день нынешний, мы вместе запели, поддержали Савелия Трифоновича, исполнявшего песню о том, как танки грохотали.
Скажу крамольную мысль, пришедшую в тот момент мне на ум: «Вот он, прообраз Рая, – решил я, – сидеть бы вечно за таким столом, выпивать, закусывать, петь песни и радоваться всей душой, вместе с такими же, как ты, чистосердечными, веселыми людьми». Прекраснодушие и радость переполняли настолько, что то и дело песни прерывались веселым смехом. Смеялись то на одном конце стола, то на другом. Смеялись вместе, особенно не интересуясь причинами, этот смех вызвавшими.
Оставив старшее поколение за столом, вечером того же дня, я, Леонид и Керя поехали в общежитие Замечательно Устроенного Театра. Там, в одной из комнат, накрыли стол, и в эту комнату набились все обитатели общежития. Леонида хорошо знали, и не столько как сына Красули, сколько как актера их театра, так как он с двенадцати лет практически жил на сцене, играл большие и малые роли. Стол, конечно, был поскромнее того, что мы оставили, но на это никто внимания не обращал. По дороге мы купили двенадцать бутылок водки, каждый нес в руках по четыре.
Запомнилась самая первая минута, как Леонида встретили. Все искренне были рады, с каждым и с каждой он обнимался и целовался. Это у театральных людей так заведено, я к этому уже успел привыкнуть, но вот в комнату вошла девица Спиридонова. Та самая, которую Фелицата Трифоновна выгнала из студии в первый день нашего знакомства за нерадивость, та самая, которую когда-то напрасно ждал у входа в театр «Современник» Арунос. Была она на себя совсем не похожа, совсем не злая, причесанная, приятно возбужденная. Все сразу как-то притихли. Леонид посмотрел ей в глаза и улыбнулся. А обнялись они так, что у обоих захрустели ребра, их губы, слившиеся в этот момент в сочном, сладком, длительном поцелуе, казалось, не разлепятся уже никогда.
Но губы разлепились, из объятий они друг друга все же не выпустили. Стояли, смотрели друг другу в глаза и улыбались. Присутствующие, до этого хранившие гробовое молчание, ожили, стали напоминать, что «молодые» в комнате не одни. Кто-то, добродушно смеясь, благодарил за доставленные минуты радости, кто-то шутейно бранился и звал всех за стол. И мы, не успев прийти в себя после одного застолья, оказались за другим.
Леонид делился новостями, а я больше слушал, да перемигивался с одной девушкой. Где-то ближе к двум часам ночи Леонид вместе со Спиридоновой незаметно исчез, а ко мне, заботливо беспокоясь, подошел один актер, предлагал свою койку для ночлега.
– А где же ты ляжешь? – интересовался я.
– О-о, а обо мне не беспокойся, я могу всю ночь не спать. Буду бродить по Москве, любоваться памятником Пушкину.
«Какие удивительные люди, – подумал я, – постель мне свою предлагает». Я все же не решился воспользоваться его благородством, нельзя было допустить, чтобы этот добрый человек остался без койки. У той девушки, которая подмигивала мне, я поинтересовался, где мне можно голову преклонить, и узнал, что прямо в этой же комнате. Мы еще с ней потанцевали, а далее мне предоставили постель, я лег и заснул.
А утром, зайдя в умывальник, очень похожий на армейский, я увидел ту самую девушку, с которой перемигивался и танцевал. Она мне дала свою зубную щетку и пасту. Я ее за это, прямо в умывальнике и поцеловал. Признаюсь, находился все еще под влиянием вчерашнего хмеля. Она очень громко и заразительно смеялась, засмеялся и я. Совершенно не обращая внимания на то, что за спиной у меня кричат. Два мужика-актера просто ором орали. Один говорил с пеной у рта другому:
– Пусти! Пусти, убью… Приехали, сволочи. Тот старика у всех на глазах унижает, а эта худая скотина танцует мою невесту.
– Ну, перестань, – успокаивал его другой, – угомонись.
Мне было настолько хорошо, настолько весело, что я никак не мог понять, что говоря о худой скотине, взбесившийся актер имеет ввиду именно меня. Это был тот самый, что хотел гулять и разглядывать ночью памятник Пушкину. Он же ночью, каждый час забегал и проверял, не домогаюсь ли я его возлюбленной. Это я уже потом вспоминал. Ни его крик, ни его злобное намерение побить меня, ничего ко мне не прилипало, не цепляло. Я был так счастлив в этом общежитии, так всем очарован, так всех полюбил и его в том числе, что, возможно, только благодаря этой незримой защите я и остался цел.
Со своим уставом забрались мы в чужой монастырь. Спиридонова, как оказалось, была законной женой народного артиста СССР Кобяка. А за те два года, что Леонид отсутствовал, имела еще и незаконных мужей, присутствовавших на встрече. Я так же, сам того не желая, влез в чужую жизнь. Нахрапом, без приглашения. До сих пор удивляюсь, как нас там не побили.
Утром, по приглашению Кери, мы поехали в Парк культуры. Там, за кружкой пива, Леонид в предельно доверительной форме рассказал о том, как это случилось, то есть о том, как убил человека, и о том, почему так непозволительно дерзко вел себя на проводах в армию.
По его словам, убийство не было убийством, а было обыкновенной самообороной. Сказал, что жалеет мать покойного и сделает все возможное и от него зависящее, чтобы как-то искупить свою вину перед ней.
– У убитого, скажу в качестве каламбура, – продолжал Леонид, – фамилия была Труп. Сам понимаешь, люди с такой фамилией долго не живут. Ты не жалей его, я должен был его убить. У меня просто выбора не было. Не я его, так он бы меня приголубил. Ну, я и решил, что лучше пусть будет так, как оно теперь есть. Хотя, обманываю, говоря, что думал, не было на это времени. Все как-то спонтанно, как-то само собой получилось. Я старшиной был, сам не дедовал, и другим в роте беспредельничать не позволял. За это меня не очень жаловали. Было несколько стычек со своими, с выбитыми зубами, со сломанными носами. Пострадавшие все это помнили, злобились, ну и подослали ко мне этого чудака. Представляешь, он уже надо мной топор занес, считанные секунды оставались, я его снизу штык-ножом и пырнул. Просто опередил. Я не хотел его убивать. Ну кто же знал, что паховую вену пропорю. Хорошо еще, дневальный с штык-ножом под рукой оказался. Все это в столовой случилось, наряд по кухне борзел, работать не хотели, и молодым работать запретили. Ты сам служил, знаешь, как это делается. Бунтовали. А я помощником дежурного по части. Дежурный офицер к бабе свалил, они про это узнали, и давай в отказ. Да если бы я только одного пырнул, мне бы никто и слова не сказал. Я же в агонии, весь наряд искалечил. Вот из-за чего сыр-бор начался, трибунал замаячил. Что хотели, то и получили. Так что не жалей трупака. Мать его, конечно, жалко, растила, мучалась, сколько дней и ночей не спала…, а самого – нет. Не я, так другой, не в армии, так на гражданке бы убили. Это я не в свое оправдание, мне все одно, – оправдания нет. Но все же, все же.
На дядьку Леонид кричал из-за того, что была реальная возможность в армию не ходить.
– Я дядьку тогда ненавидел, – говорил Леонид, – и на проводах грубил из малодушия. Представь себе мое положение. Я заканчиваю институт, в театре репетирую Гамлета. Не стражника, не лакея, а самого принца датского. Букварев, рискуя, вводит меня, сопляка, на главную роль. Ну, о чем еще можно мечтать? Даже если провал, каково дерзновение. Дали бронь от армии, все было схвачено, справка с отсрочкой была приготовлена. Что еще нужно для счастья? Но у меня же дядька – адмирал, Герой Советского Союза. Он, как узнал, ничего, ни слова не сказал, посмотрел на меня, улыбнулся с подтекстом, дескать, знал, что кишка тонка, сынок маменькин. И во мне все перевернулось. Я все свое счастье побоку, взял и пошел служить. Легко сходить в военкомат, напроситься на службу, а как потом на проводах сидеть? Тут и Букварев, и мать, и Кобяк, законный муж своей молодой жены, моей любовницы, сидит, рукой ее под скатертью пощипывает. А я должен оставить все это и идти в неизвестность, и там два года жизни своей молодой, похоронить. Вот и бесновался, орал благим матом, кидался на всех, как бешеный пес, и ведь не объяснишь это все никому, не поймут. Хорошо, что вчера хватило сил прощения у всех попросить. Это твое присутствие мне силы дало, точно, точно, не лгу. Роль Гамлета педриле Ягодину отдали, а мне – сапоги, грязную тряпку в руки и все прелести первого года службы.
Как услышал я, что Леонид Ягодина назвал педрилой, так сразу вспомнил вчерашний день, актера Ягодина еще до спора с генералами. Старенький, больной Букварев повидался с Леонидом и очень быстро после этого ушел. А этот самый Ягодин, после ухода Букварева за его спиной стал обсуждать худрука.
– Тиныч, – говорил Ягодин, – гений, но старомоден и во многих вещах промахивает, не догоняет. Я бы объяснение с Офелией сделал иначе; как можно н е понимать, что гомосексуальные связи сейчас данность нынешней современности.
Разговор этот никто не поддержал, а я еще подумал: «Как смело говорят молодые актеры, даже о гомосексуализме рассуждают». Я не знал всех тайн театра и его подводных течений.
Леонид, будучи с 12 лет на сцене, успел до армии не только порепетировать, но и сыграть Гамлета. Он был на сцене, как говорят, поразительно органичен. Фелицата Трифоновна играла его мать, Гертруду, им не надо было искать дополнительных приспособлений, они невидимыми нитями были связаны на сцене. Клавдия играл Елкин, сожитель матери и в жизни и на сцене, которого Леонид ненавидел всей своей душой. Тут тоже никаких особенных приспособлений, «костылей» не требовалось. Их житейская ситуация поразительно ложилась на сюжет пьесы. Зритель был в восторге.
Когда Леонид, будучи уже солдатом, узнал, что вместо него на роль Гамлета ввели Ягодина, он чуть было с караула не сорвался с заряженным автоматом, хотел застрелить последнего, но вовремя одумался. И вчера, когда Ягодин обнял за столом Леонида и сказал, сияя от радости:
– Вот и Ленька пришел! Будем жить! Будем мечтать! Будем Гамлета по очереди играть!
Леонид вывернулся из объятий и не воспринял, не разделил радость Ягодина:
– Не надо меня обнимать, – наставительно сказал Леонид.
И я это понял так, что Леонид не может простить ему того, что он отнял у н его роль, а теперь выяснилось, что все было сложнее.
В парке, после того, как попили пива, в кустах сирени, прямо под «чертовым колесом», раздавили на троих бутылку «Московской». Захмелев, посетили комнату смеха, чуть не подрались со шпаной, стрелявшей в проходящего мимо негра из игрушечного пистолета пистонами, познакомились с двумя малолетками, приглашавшими нас, за наш счет, разумеется, в кафе «Времена года».
Леонид поинтересовался, почему одна из них в шляпе, другая за нее объяснила:
– Подруга просто голову не помыла, вот шляпу и надела.
– Ах, так, – театрально возмутился Леонид, – простите, девушки, но нам нужны такие, которые моются.
Из Парка культуры возвращались на речном трамвайчике. Уже причаливая к пристани, у Киевского вокзала, Леонид заметил кого-то на берегу и тихо сказал:
– Уже здесь. Спасу от нее нет.
Я сначала не понял, о ком это он говорит, кого имеет в виду, но тотчас догадался, увидев, как из толпы, стоящей за перегородкой и готовой к посадке, майор армейский, оглядываясь на Леонида, уводит за руку молодую женщину. Женщина была ладно сложена и даже со спины было заметно, что замечательно хороша собой.
– Бландина? – с непонятным для меня подтекстом спросил Керя.
– Она, – неохотно отозвался Леонид, – Но я уже не тот, меня ей, ведьме, больше не видать. И чарами своими не взять, не погубить.
Глава 5 Бландина
Я видел Бландину только со спины, но всем своим существом понял, ощутил, что влюбился в нее, что, конечно, не могло ускользнуть от искушенного в таких делах Леонида. Я не стал интересоваться, кто это такая, вообще не задавал про Бландину никаких вопросов. Но Леониду их и не нужно было задавать. И очень скоро я узнал о ней если и не все, то очень-очень многое.
Перейдя по Бородинскому мосту на другой берег Москвы-реки, Леонид услал Халуганова в Смоленский гастроном, а мне предложил искупаться. Что мы и сделали, туда-сюда поплавав в достаточно еще прохладной пресной воде.
Расхаживая по каменным ступеням, спускавшимся прямо к реке, энергично размахивая руками, чтобы согреться, Леонид заговорил:
– Это за год, а может, за два до службы. Нет, все же за год, на четвертом курсе. Решил сходить я к известным драматургам, попросить у них новую современную пьесу. Наивен был до неприличия. Узнал адреса и явки, направился, так сказать, на правах полномочного представителя всей гениальной молодежи. В результате, пьесу, я, конечно, не получил, но завел хорошие знакомства. Это долгая история, по-своему замечательная… А с Бландиной нос к носу, мы в первый раз встретились на дне рождения ее матери, на который я явился с одним из тех драматургов, к которым ходил клянчить пьесу. Бландина была там с мужем, которого я поначалу не заметил, а потом уже и времени не осталось на то, чтобы замечать. Как только ее увидел, так сразу же стал строить нечистоплотные планы, соображать, как бы с ней скорее познакомиться. Но, клянусь, как на духу говорю, что того, что случилось вскоре, не хотел, и, само собой, предвидеть этого не мог. Все смеялись, шутили, о чем-то беседовали, предвкушая щедрое застолье. Играла ненавязчивая музыка; помню, стоявший рядом драматург уверял кого-то, что у него под Одессой дом и чернозем в саду. Собеседник попытался уличить его во лжи, доказывал, что в тех местах сплошные солончаки, а чернозем лишь в Курской, да Орловской областях.
Мы с Бландиной несколько раз встретились взглядами, оказались рядом, и вдруг… Теперь точно не вспомню, не то локтями соприкоснулись, не то сам ее за руку взял и к себе притянул. В общем, ощущение было такое, будто разом пол ушел из-под ног. Я уже не контролировал себя, как, впрочем, и она. Бешеная страсть, неуемная бросила нас друг к другу. Все это походило на встречу мужа с женой после долгой разлуки, само собой, наедине. Пикантность ситуации и состояла в том, что мы супругами не являлись, и проделывали все на глазах почтеннейшей публики. Причем, вцепились друг в друга так, как вцепляются пауки в банке. Срывали с себя одежду, стонали и визжали от нетерпения. Представляешь себе такое зрелище? Хорошо еще, что интеллигентные все были люди, сумели подняться над ситуацией, сумели уйти в другую комнату и утащить с собой несчастного мужа. Ведь это же ничто иное, как сумасшествие; любой врач поставит диагноз: шизофрения. Поначалу пытались разнять, но очень скоро убедились в тщетности подобной затеи. Не долго все это у нас длилось, очень скоро закончилось.
По логике вещей, после всего случившегося я должен был бы увести ее с собой, просить у мужа развода, а у нее руку и сердце, но я этого не сделал. Сумасшествие прошло, пыл угас. Я взял, да и ушел один. Ушел, бросив ее на произвол судьбы. Впрочем, она охотно осталась. Что там у них после всего этого было, какой разговор, какие объяснения, я не знаю. Знаю только одно, что муж ее простил. Прошла неделя, другая, чувствую, что жить без нее не могу, позвонил драматургу, с которым в гости ходил и которому так напакостил, и сразу же, без «здравствуй», «извини», стал спрашивать у него домашний телефон Бландины. Он в крик: «Как? Да ты опять за свое? У нее же муж – офицер, он просто возьмет, да и подстрелит тебя. Он, кстати, при всех обещал это сделать. Что же ты сам на рожон лезешь? Ведь ему же за убийство ничегошеньки не будет. Потому, что кругом прав. Скажет «на почве ревности». Отговаривал он меня, отговаривал, все впустую. Тогда что же он придумал? Сказал, что телефона у нее просто нет, так как живет в новом доме. Хороший он мужик, пытался спасти меня от безумства. Но только так получилось, что телефон мне ее не понадобился. В тот же день я ее встретил с мужем на улице, бывает же такое. Заметил и пошел за ними следом. Ох, если вспоминать, что это было и как это было, то без улыбки и слез не расскажешь.
Однажды я наблюдал, как хозяин выгуливал свою собаку, сучку. А у собаки этой была течка, и за ней увязался маленький бродячий кобелек. Хозяин и кричал на него и бил бедолагу. Тот не отступал, упорно следовал за сучкой. Терпел побои с мужеством, достойным другого применения, но не отбегал. Сучка поглядывала на своего кавалера благодарными, влюбленными глазами. Точно такая же картина наблюдалась и у нас. Я выступал в роли бродячего кобелька, Бландина в роли сучки, у которой течка, а ее муж в роли хозяина. Как только он увидел меня, точно так же принялся кричать, отгонять; когда это не помогло, пустил в ход кулаки. Я не сопротивлялся, не закрывался, я удары просто не чувствовал. Совершенно не чувствовал боли, тело было железное, все налилось свинцовой тяжестью. Видел только ее влюбленные похотливые глаза, больше ни на что не реагировал. И что же? Кричал он на меня во все горло, бил, но до подъезда, где они жили, все же довел. Проследил я затем, как вошли они в лифт, как уехали, а затем сел на скамейку у подъезда и всю ночь на этой скамейке просидел. Помнится, даже и не заметил, как ночь прошла. А утром, только они вышли, я подбежал и схватил ее за руку. Я за одну руку держу, он за другую. Тянем ее, я на себя, он на себя, чего добиться хотим, сами не понимаем. Как только не разорвали пополам. Тягали до тех пор, пока она не закричала. Тут он перепугался и руку ее отпустил. Кинулся ко мне, схватил за грудки, стал трясти и говорить, что она мне не нужна, что я ее брошу. Ну, в общем, все правильно стал говорить, одна беда была, я его не слушал. Тогда он обратился непосредственно к самой Бландине, спросил у нее, с кем она хочет жить. Нет, не так. Спросил: «С ним пойдешь?». Она кивнула. И тогда он ударил ее ладошкой по щеке, а сам, вдруг, заплакав, как маленький, и закрыв лицо руками, зашагал прочь, не глядя, куда идет.
После того, как Бландина выбрала меня, я сделал было попытку за нее заступиться, хотя, честно говоря, не хотелось, хотелось совершенно другого, но как увидел эти мужские безутешные слезы и что он прямиком через проезжую часть пошел, прямо под колеса (машины сигналили, он не обращал внимания), так и последнее желание мстить сразу же пропало. Да и смотрю, у Бландины на лице, от его оплеухи, только румянец розовее сделался, – оплеуха ей на пользу пошла. Что же было потом? Было во что. Три дня и три ночи мы безвылазно провалялись в постели. Ни в магазин, ни на улицу не выходили. Все, что в доме было, съели. На третий день засохший хлеб уже размачивали. Есть уже было нечего. Ну, а на четвертый день я сказал ей, чтобы шла к мужу. Она стала умолять, чтобы я ее не прогонял. Я психанул, избил ее сильно. После чего просил прощения, целовал синяки, говорил: «Живи, сколько хочешь». Сходил в магазин, купил продуктов, снова трое суток провалялись в постели. Снова все повторилось. Ели остатки засохшего хлеба, запивая его пустым кипятком. Избегали встречаться взглядами.
Тут уж она сама, не дожидаясь побоев, молча оделась и пошла к мужу. Я ее останавливать не стал.
– Неужели же до того вечера, ты ее так-таки ни разу и не видел? – поинтересовался я.
– Почему не видел? Видел. Помню, встретил ее у «Метрополя» с мужем, он был в белом костюме, а она в розовом платьице. Мы с Халугановым мимо шли, так друзья ее мужа остановили нас, попросили поздравить молодоженов. Бландина совсем невзрачная была, запомнились только глаза и необыкновенное имя. Затем была нечаянная встреча на Большом каменном мосту. Мимолетная, секундная встреча. Прошли мимо, оглянулись, посмотрели друг на друга и пошли дальше, каждый своей дорогой. Затем встретились в метро. Я шел с огромной сумкой, набитой продуктами, а она тогда была в черном парике. Черный цвет ей не идет, она этот парик никогда впоследствии не надевала, но тогда была в нем. Идет она, я за ней следом, и что же? Милиционер на станции, вместо того, чтобы смотреть на нее, во все глаза смотрел на меня. Тут надо пояснить. Они, то есть менты, почему-то меня за проверяющего принимали и все всегда, как перед проверяющим трепетали. Она этого не знала, ей казалось странным, что на нее не смотрят, а смотрят на кого-то еще. Оглянулась посмотреть, а это опять я! Снова глаза наши встретились, можно сказать, взглядами поцеловались. Мы молча прошли через турникет и, как прежде на мосту, разошлись в разные стороны, упорные в своем притворстве. Она-то давно уже была не прочь познакомиться, да меня гордость заела, думаю, на мосту не остановилась, убежала, а я этого не прощаю. Ну, в общем, как бы мстил. А может, осторожничал, не знаю. И последняя встреча перед схваткой паучьей была в переходе на Пушкинской. Иду я по переходу, смотрю, кто-то, отвернувшись к кафельной стенке, делает вид, что в сумочке роется, голову при этом туда наклонив. Хотел было подойти, спросить: «Это кто от меня прячется?». Да не о том голова тогда думала, мимо прошел. А она тогда в белом плаще была, в черных брюках, в черных блестящих туфельках. Пройти-то я мимо прошел, а как вышел из перехода, остановился и стал смотреть на другую сторону улицы, ждать. И дождался. Вышла эта птица из перехода и пошла через поперечную улице Горького дорогу. В сторону памятника Пушкину. Если, думаю, тебе нужно было туда, то зачем же ты из перехода вышла здесь? Под землей бы спокойно и дошла себе. А затем ты, думаю, вышла и идешь, рискуя, через проезжую часть, чтобы лишний раз мне показаться, да заодно посмотреть, узнал ли я тебя или нет. Ну, то есть, что это она в сумочке рылась, якобы от меня прячась. Стою, наблюдаю, оглянется или нет. Прав я или это все плод моей больной фантазии. Идет спокойно, независимо, как бы даже задумавшись о чем-то о своем, и вдруг, откинув волосы назад и слегка повернув голову, взглянула. Посмотрела точно мне в глаза. Какое-то мгновение, миг, доля секунды, но и она и я все поняли. Она продолжала идти, как шла, спокойно и независимо, но при этом теперь уже точно зная, что я ее помню, что я о ней думаю, что я ее узник. И я тогда уже точно знал, что она меня хочет, что я хочу ее, и что ни одна женщина в мире мне не даст того, что я могу получить от нее. И время пришло – получил.
– А что же теперь?
– Что теперь? Теперь она снова живет с мужем и снова смотрит на меня глазами сучки, у которой течка. Только зря она так смотрит. Я уже не тот кобелек, который вскочит, когда она захочет. Пусть ищет себе бобиков в другой стороне.
Вскоре после этого разговора пришел Керя. Принес шоколадных конфет «Ласточка» и три бутылки вина.
– Оригинальный напиток, изготовлен из суррогатов спиртсырья и пищевых отходов, – сказал Леонид, якобы читая все это на этикетке. Он сказал это с той обреченностью в голосе, с которой должно быть осужденные на смертную казнь, говорят свое последнее слово.
Я взял одну из бутылок, взглянул на нее и ничего из услышанного от Леонида там не обнаружил. Но я-то читал по этикетке, а он определял по виду содержимого в бутылке и был, конечно, прав. Такой заразы я еще не пил, быть может, еще и потому, что это была новинка. Что называется, по мозгам дала она нам хорошенько и как-то неблагородно дала. Подкравшись незаметно, оглушила дубиной суковатой и все. Опьянение было нехорошее, тяжелое, порождавшее злобу. Ненавистна стала и река, и купание, и казавшийся приятным до употребления вина вечер. Путаясь в своих ногах, будто их не две, а двадцать две, я плелся за Керей и Леонидом, которые тоже, в свою очередь спотыкались на ровном месте. Шли к Леониду, чтобы упасть и проспаться.
Заметив, что магазин «Мелодия», мимо которого мы проходили, работает, зашли туда. Поднявшись с помощью перил на второй этаж, подошли к отделу «Классическая музыка». Леонид попросил молоденькую продавщицу поставить на проигрыватель пластинку Шопена. Я сначала не заметил в этом никакого подвоха, решил, что душа, истосковавшаяся в казарме по прекрасному, требует для себя музыкальной пищи. Но, как только девушка выполнила его просьбу, и в магазине зазвучал такой знакомый по кладбищам похоронный марш, я понял, что Леонид дурачится, и прекрасная музыка ему вовсе не нужна. Поняла это и девушка-продавщица, поспешно приподнявшая пальчиком иглу проигрывателя, скороговоркой спросившая:
– Будете брать или другие вещи послушаете?
Возмутившись ее самоуправством, Леонид велел опустить игральную иглу на прежнее место. Девушка покраснела, повела рукой и бессмертная музыка, наводящая смертный ужас на всех присутствующих воспоминаниями о потерях, снова зазвучала в магазине. Мы слушали ее до тех пор, пока я не сказал, что меня тошнит. Я солгал, мне просто было жалко продавщицу, но, как только я вышел из «Мелодии», меня и в самом деле стало мутить, и вывернуло наизнанку. Не знаю, насколько это показалось заразительным, но моему примеру тут же последовал и Леонид. Керя к нашему дуэту не присоединился. Он улыбался, глядя на нас. Улыбался так, как улыбается только младенец, сидящий в люльке, видя перед собой своих уставших, измученных родителей.
Когда пришли к Леониду, он включил видеомагнитофон и поставил фильм с Чаплиным. Принес водку, коньяк, и наша культурная программа продолжилась. К тому времени я уже поднаторел в пьянках и научился не смешивать напитки. Халуганов же не соблюдал этих правил, и словно намеренно чередовал, пил то одно, то другое. Скоро стал очень болтлив, стал рассказывать о своей последней пассии.
– Она журналистка, у нее тысяча идей. Она хочет, нарядившись попом, нырнуть в озеро и отпустить грехи рыбам. Хочет родить двух малышей-близнецов и отдать их на прокормление волчице, чтобы волчица воспитала из них Ромула и Рема. Сама же согласна в это время своим молоком кормить ее волчат. Она разыскала старого чекиста, того, что осуществлял расстрелы на Лубянке и готова с ним сожительствовать, чтобы заполучить последнюю фотографию Мейерхольда. Вы же знаете, что после расстрела его сфотографировали для отчетности. А расстреливали с контрольным выстрелом. Она мечтает опубликовать в своей газете эту фотографию Мейерхольда с четырьмя дырками в голове. Два входных, два выходных отверстия. И даже название уже придумала для статьи, и для этого фото: «Художнику от власти, на вечную память».
– Хитрая девица, – перебил Халуганова Леонид, – знает, какие тебе истории рассказывать.
Он вынул из видеомагнитофона кассету с Чаплиным, а вместо нее поставил немецкий порнофильм. Это было первое мое знакомство с видеомагнитофоном, первое знакомство с подобного рода продукцией. Не скрою, первые пятнадцать, а может, и все тридцать минут я смотрел на все происходящее с нескрываемым интересом. Но потом интерес как-то сам по себе угас, и я стал позевывать. К тому времени позевывал и Леонид. Что же касается Кери, то он уже спал, положив свою голову на вытертый бок плюшевого медведя, приспособив его вместо подушки. Легли спать и мы. И всю ночь в ушах у меня звенели часто повторяемые в порнофильме слова: «Я, я, данке».
Утром я проснулся от львиного рыка. Это Халуганов блевал в окно. Окно выходило на оживленную улицу и, видимо, он попал кому-то на голову или на костюм, так как закончив свое грязное дело, сразу же, скоренько, по-воровски, спрятался.
– Хулиганье! – доносилось с улицы. – Я на вас найду управу, вы у меня запрыгаете, как зайцы на раскаленной сковородке.
В этом крике слышалась и обида, и возмущение, и беспомощность.
Видимо, эта брань вызвала новую волну, подкатившую к горлу. Керя снова с поспешностью высунулся в окно и схулиганил. Но на этот раз криков не последовало. Пострадавший, видимо, поспешил ретироваться, а другие прохожие обходили опасную зону стороной.
Утром, пока мы с Керей еще спали, Леонид успел сходить в магазин за пивом и нажарить картошку с мясом. Фелицата Трифоновна с адмиралом уехали в загородный дом, они звали и нас, но Леонид выпросил несколько дней отдыха в Москве, так что готовить нам она не могла, но и у Леонида получилось неплохо. За столом, когда пили пиво, Халуганов все морщился и охал.
– Что ты маешься, оригинал? Пиво тебе не нравится? – поинтересовался Леонид. – Оригинального напитка надо было купить?
– Да зуб болит, – признался Керя.
– Чего же не лечишь?
Халуганов посмотрел на Леонида строго, хотел, наверное, выругаться, но вместо этого, сдержавшись, стал объяснять:
– Ты когда в последний раз был в поликлинике? Знаешь, какие там очереди, какие инструменты? Как там зубы лечат, рассказать?
– Расскажи, – спокойно предложил Леонид, доставая из холодильника скумбрию холодного копчения.
– И расскажу, – пригрозил Керя. – Пришел я с дыркой в зубе к врачу, к самому лучшему, по словам лечившихся. Стала она мне эту дырку в зубе рассверливать. Сверло в зубе застревает, она злится на меня, ругается. А потом, смотрю, застревать сверло перестало, пошел дым изо рта. А она рада стараться. Сверлит зуб, не замечает. А потом мне же и говорит: «Ой, я тебе, кажется, зуб сожгла, что-то он почернел». Ну, думаю, спасибо, дать бы в морду побольней, да еще пломбу ставить должна, в руках я у нее, не забалуешь. А пломбу как ставила? Говорит медсестре: «Намешай такую-то», а медсестра отвечает: «Я уже другую намешала». «Да? Ну, давай ее сюда, чтобы добру не пропадать». Взяла и поставила. Только я вышел из кабинета, пломба вывалилась. Я вернулся. Что ж, говорю, делаете? «Да ты, наверное, языком ковырнул, она еще засохнуть не успела. Завтра, завтра приходи. Я тебя без очереди приму». Наговаривать не стану, тех, у кого пломба вывалилась, а нас таких было трое, она, действительно, приняла без записи и без очереди. Я первый вошел, но перед лечением еще одна история случилась. Пришла эта баба-врач, зубной техник, пришла злая, стала кричать. Ей, оказывается, зарплату не выдали. Кричала: «Пока деньги не дадите, не буду зубы лечить». А очередь, человек тридцать, взмолились, упали в ножки, смилостивилась старуха, стала осуществлять прием. Злая, свирепая, хуже войны. Пригласила меня в кабинет. Я сел в кресло, а оно так установлено, что не в окно сидишь, смотришь, а на стену. На ту стену, где у них вешалка. Сижу, жду медицинского вмешательства, смотрю, как она пальто с себя снимает, как шапку с шарфом прячет в рукав. Сняла сапоги, смотрю, под юбку лезет. Так и есть, трусы с себя сняла и в сумку их спрятала.
– Да ты не заливаешь? – засмеялся Леонид.
– Нет, ты неправильно понял. На дворе была ранняя весна, март месяц. Она по поговорке «Марток – надевай двое порток». Она с себя вторые, фланелевые сняла, что были поверх колготок. Сняла, чтобы в них не париться. То, что я за этим наблюдаю, ей на это было наплевать. Они пациентов за людей не считают, не стесняются их, с ними не церемонятся. Как при рабах мыли свои грязные задницы жены патрициев, так и эти. Я к чему про трусы-то? Все же врач, в белом халате ходит, могла бы, стерва, руки помыть. Не стала. То ли лень, то ли усталость, то ли склероз, а, может быть, вызов общественному мнению. В общем, полезла своими грязными руками ко мне в рот. Я молчу, что ей скажешь? Прогонит. Знай себе, сиди и терпи. А сколько издевалась, в тот день, когда зуб сожгла! Сама сверлит и спрашивает: «Чего ты, Халуганов, не красивый? Чего желтый такой? Не похож ты на актера, и на мужика не похож. Вот до тебя был актер Максимов, так это мужчина. Щеки красные, грудь нараспашку, вот каких я люблю». Ей, стерве, семьдесят, выглядит на все семьсот, а все туда же, о мужчинах мечтает. Моя бы воля, я бы ей не то, что зарплату, я бы в яму ее посадил, и держал до тех пор, пока червяки не съедят.
– Ну, так в чем дело? Опять пломба вылетела? – поинтересовался Леонид.
– Да в том-то вся и беда, что нет. А зуб под пломбой болит, и вся десна распухла от зуба. Я всю неделю к десне столетник прикладывал, чтобы боли утихли. Все в мозг отдавало, да и сейчас дергает.
– Некрасивый, говоришь? – раздумывал Леонид. – Так что же нам делать?
– В платную надо, – взмолился Керя. – Я знаю хорошую. Там укол сделают и лечат без боли.
– Поехали? – поинтересовался Леонид у меня. Я кивнул головой, согласился.
Керя повез нас на край Москвы, от станции метро вел извилистыми тропами, вел очень долго. Уверял, что иначе никак не добраться. Оказалось, что прямо у платной этой поликлиники стоит остановка и почти все автобусы (одним из которых мы на обратном пути и воспользовались) везут от станции метро. Ну, да ладно.
Что же поликлиника? Как выяснилось, совсем недавно она была бесплатная, районная. Теперь же бесплатно обслуживались только пенсионеры, инвалиды, всем остальным приходилось платить. Платить пришлось сразу, еще до того, как Халуганов попал к врачу. За карточку, которую на него завели и за предстоящий осмотр. Пока он был у врача, мы его ждали у кабинета и беседовали. Почему-то вспомнился мне порнофильм, и я у Леонида спросил:
– А чего бы тебе не жениться на ней, если говоришь, что ни одна не даст того, что даст она?
– Ты это о ком? О Бландине? Надо будет тебе рассказать о ней еще кое-что. Слишком сусальный образок получился.
Из кабинета в этот момент выскочил Керя.
– На снимок послали, – пояснил он. – Вот как у людей все это делается, а то трусы сняла и в рот полезла. Только бы сверлили не больно.
– Больно не будет, я за укол заплачу, – успокоил его Леонид. – За все заплачу, пусть пломбу самую хорошую поставят. Пусть не торопятся. Мы ждем, не переживай.
Проводив взглядом убежавшего в рентгенкабинет Керю, Леонид принялся рассказывать мне о Бландине то самое «кое-что».
– Понимаешь, – начал он, – Бландина – это вавилонская блудница, которая превосходит всех падших женщин в разврате и похоти. Скольких состоятельных мужей она разорила, пустила по миру, скольким карьеру сломала – испортила. Сколько талантливой молодежи, с чистыми помыслами, готовых на великие подвиги, сбила с пути истинного. Все у них прахом пошло. Пожирала свои жертвы со страстью, губила с наслаждением. И с колдовством она знакома, заклинаний много знает. Хотя, казалось бы, и женских чар одних достаточно, чтобы любого смертного в сети свои заманить. Заманить и погубить.
– Тебя же не погубила?
– Наверное, потому что я не любой, – отшутился он. – Да и потом, кто знает. Может быть, после знакомства с ней, я безнадежно потерян для здоровой, нравственной, семейной жизни. В конце концов, для любви. Бландине нормальные, человеческие взаимоотношения скучны. Ей нужны сильные ощущения, высокие или низкие, все одно. Как, собственно, и актерам и режиссерам. Но мы все это реализуем на сцене, а она этими страстями живет. Все просила «поиграй со мной», ну я и играл.
– Во что? – не понял я.
– Есть игры такие. Любовники придумывают для себя маски, чтобы не смущаться ничем. Я, к примеру, был фараоном, а она моей рабыней, наложницей. Интересно проводили время. Муж ее, конечно, ничего похожего дать ей не мог.
Из рентгенкабинета вышел Керя, проследовал к лечащему врачу, но долго у него не задержался.
– Чего так скоро? Залечили? – поинтересовался Леонид, после того, как Халуганов закрыл за собой дверь.