Внучка берендеева. Второй семестр Демина Карина
Камня.
Птицы.
Человек – это только звучит гордо, а на самом деле что он такое? Слабое никчемное создание. Неужели Арею вновь хочется стать таким? Он ведь свободен сейчас. А не ему ли знать, сколь дорога свобода.
Абсолютная.
– Нет, – это слово было рождено из огня и огню же стало ответом. – Нет… я… Есть. Существую. Я…
Он снова чувствовал жесткую спаленную корку ее под ногами. И сами ноги, обожженные, сожженные почти, но способные удерживать никчемное слабое тело.
Это тело горело, но если не сгорело окончательно, значит, оставался шанс.
Все просто. Надо лишь вобрать в себя пламя. Все, до последней искры. До капли. До крошки. До…
…он пил и не способен был утолить эту жажду.
…он впитывал огонь, страшась, что того не хватит, чтобы затянуть все прорехи в теле.
…он был.
И стал.
И устоял. И даже сумел сделать шаг, прежде чем рухнуть на разодранную ожогами землю.
– Надо же, живой, – едва ли не с восторгом произнес Кирей. Он присел на корточки и руку протянул.
– И не надейся.
Арей прислушался к себе.
Сила была.
Прежняя? Нет. Иная… чистая? Живая? Та, которой он лишился, только теперь Арей понял, сколь самонадеянно он полагал ее истинною. Человеческая кровь разбавила ее, извратила, но теперь пламя вернулось.
– Вставай уже, племянничек, – Кирей не позволил додумать. – Потом поклоны бить станешь.
– Не дождешься, дядюшка.
Но руку протянутую Арей отвергать не стал. Все ж гордость и глупость – суть разные вещи. И пусть пламя кипело внутри, однако же физических сил у него не хватит и на то, чтобы до края поля доползти. А за краем тропинка начиналась, сквозь лесок, через овраг…
Нет, сам он не доберется.
– И вот еще что, племянничек. – Кирей помог подняться. И подумалось, что ожоги он способен залечить столь же легко, да не станет. И не оттого, что презирает слабого родича, мало того, что рабом рожденного, полукровку, так еще и силы лишившегося.
Нет.
Теперь, странное дело, Арей лучше понимал того, кто глядел на него сверху вниз, с насмешкою и вызовом.
Сам должен справиться.
В этом суть.
С огнем ли. С ожогами. С… прочим. Если сумеет – честь Арею и хвала. А нет, то хотя бы похоронят свободным человеком.
– Что, дядюшка, – в тон отозвался Арей.
Спекшиеся мышцы не слушались. И хорошо бы никого не встретить по пути, а то ж сочинят… придумают, переврут…
…и донесут куда надобно, и куда не следует вовсе.
– Огонь – стихия непростая. – Кирей шел медленно.
А ведь и ночь он выбрал непростую.
И место неслучайное.
И значит, не будет встреч и свидетелей. Хорошо…
– Взять ты силу взял, но это полдела, если не треть. Попробуй теперь удержать. Приручить…
Огонь загудел, соглашаясь, что он, конечно, готов терпеть слабую телесную оболочку, в которую его заточили – или наивно полагали, будто заточили, – но до поры до времени. Эту клетку ничего не стоит разрушить.
– И если позволишь совет…
– А не позволю?
Кирей плечами пожал: мол, мое дело сказать, а твое – думать, надо ли тебе сказанное.
– Держи себя в руках.
Пламя свернулось в животе, теперь Арей ощущал его огромным змеем с огненною шкурой. О таком мама сказки рассказывала. О чешуе золотой, о следах самоцветных, о логове под корнями старого дуба, о крыльях грозовых, из меди созданных. Взмахнет змей крылами и полетит над степью звон-гром.
Поднимется…
– Вот об этом и говорю. – Кирей убрал руку и хлопком сбил с плеча огненный язык. – Тебе нельзя отвлекаться. Ни на что. Ни на кого. Стоит дать слабину, и огонь тебя сожрет.
Призрак змея рассыпался золотой пылью.
А пламя выплеснулось в кровь нежданною яростью: да как смеет он, родственничек непрошеный, забытый и потерянный, указывать Арею, как быть? Небось без его советов Арей жил.
И жить будет.
– И хорошо, если только тебя.
Пламя Кирей лишь смахнул. И Арей опомнился. Да что это с ним? Откуда взялся гнев этот? И желание немедля изничтожить родича, дерзнувшего обратиться…
…дерзнувшего?
…обратиться?
Не его, не Ареевы это мысли…
…живое пламя остывало.
Отползало.
Вновь обращалось в змея, и золотая чешуя манила близостью. Зря ли матушка сказывала, что нет в мире ничего, этой чешуи прочней. Не пробьют ее ни стрелы, ни копья, увязнут топоры боевые…
…нельзя слушать.
Нельзя поддаваться.
…оттого и не одолеть змея людям. И Арей, если захочет, может змею уподобиться. Достаточно пожелать… чего он хотел?
Свободы?
Арей уже свободен. Мести? Его слово, и вспыхнет мачехино подворье костром погребальным. А следом полыхнут и прочие владения… и братец единокровный…
…нет!
Арей заткнул уши.
– Вот так, хорошо. Дыши давай, – голос Кирея пробился сквозь медовую песнь пламени, где Арею обещано было все, что лишь пожелает.
Золото?
Будет.
Власть?
Да хоть над всем миром.
Женщина… любая захочет… не любая. Единственная, которая нужна, не захочет… не с убийцей, не с палачом… не с тварью, в которую он обернется, позволив себе малость.
– Ты справишься, племянничек. – Кирей вновь подал руку, и Арей понял, что стоит на коленях.
На выжженной земле.
На расплавленной…
Это он?
А кто еще? А если бы…
– Теперь понимаешь, что я имел в виду? – Кирей поднял рывком. – Ты должен держать в узде свои мысли. Желания. Все. Каждое слово, которое произнесено. Или не произнесено… пламя будет искать слабину. И если найдет…
…понесется по-над столицею медная гроза, сотворенная безумцем. И сумеют ли справиться с нею магики?
– И как… долго?
– Месяц. Два. Десять… за сколько управишься. Это же твой огонь. Тебе с ним и сражаться.
Он не лгал, дорогой заклятый родич, который мог бы и до того упредить, но не стал. Случайно ли? Мнилось Арею, что не было ничего случайного в произошедшем.
– А ты? Сколько ушло у тебя?
– Семь дней, – сказал Кирей, но тут же добавил: – И семь мгновений при первом порыве. И за эти семь мгновений я едва не убил их всех…
– Почему не убил?
И это было важно знать, особенно теперь, когда змей нашептывал, что не стоит слушать того, кто добровольно отрекся от силы, спеленал ее, скрутил да в клетку упрятал.
– Понял, что другой семьи у меня не будет, – тихо ответил Кирей. – И ты поймешь… не про семью. Другое. Когда поймешь, то и с пламенем справишься… только постарайся уж не задерживаться. Оно чем дальше, тем хуже…
– А если…
– Если не справишься, я сам тебе шею сверну.
– Спасибо, дядюшка.
– Да не за что, племянничек…
Небо отряхнулось от красных сполохов, громыхнуло тяжко, грозя скорою бурей, а потом, поторапливая безумцев, которым вздумалось гулять в неурочный час, сыпануло ледяным крошевом.
Начинался последний зимний месяц.
В народе его звали волчьим.
Глава 2, в которой ведутся беседы крамольные
– Тужься, Зося, тужься! – Еська шипел на самое ухо, да так громко, что в ухе от евонного шипения звон появлялся, да хитрый, с переливами.
Отвлекало.
А я тужилася… да так тужилася, что, будь непраздна, прям на поле и родила б.
И родила.
Огненный шарик поднялся над ладонью, завис в воздухе на мгновенье, а опосля в грязюку и плюхнулся с гневливым шипением. Куда там Еське!
Тот только вздохнул и отошел от яминки…
– Зося, не сочти за грубость, но ты неисправима…
А я ему с самого начала говорила, что не будет с этой затеи толку. Да разве ж Еську переупрямишь? Он толстолобый, аккурат что бабка моя, оттого и нашли они общего языку, как это ноне говаривать принято.
…шел первый месяц весны.
Марец-слезогон. Правда, туточки его именовали на свой лад – мартецом, но как ни зови, а поганой евонной натуры не исправишь.
Небо дождило, а когда не дождило, то взбивало рыхлые перины сизых туч, и рябенькое, слабенькое солнце тонуло в них. Оттого и дни были мало что коротки, так еще и смурны на диво. Истаивал снег, да некрасиво, проплешинами, сквозь которые проглядвала гнилая трава. Земля хлюпала, давилась вешними водами. И разумом-то разумею, что сие есть, как молвится, исконный порядок вещей, установленный от самого сотворения мира, а на душеньке муторно.
Сверху капает.
Снизу хлюпает. Сапожки мои пусть и хороши, да все одно промокли. А с ними и сама я до исподнего, ни одной, самой махонькой, ниточки сухой не осталося.
Домой бы.
Если не в бабкины хоромы, которые она за зиму обжила на свой лад, так хотя б в комнатку свою общежитиевскую. К самовару да плюшкам, к варенью малиновому, медам и прочим сластям, с которыми и слезогон переживать легче.
– Ты не стараешься. – Еська шмыгнул носом.
Ага… засопливел, стало быть.
Не буду жалеть.
Сам сюда притащил, без принуждения, мол, тренироваться мне надобно. Оно, конечно, надобно, только вот… душенькою чую, что не мое это дело – огневики лепить.
– Зослава. – Еська вытер нос рукавом и огляделся, убеждаясь, что полигон пуст. А каковым ему быть? Небось в такую погоду хороший некромант и покойника из дому не выгонит.
Серо.
Уныло.
Вода льется, земля, пробуждаясь, вздыхает, спешит затянуть оспины, моими огневиками оставленные, грязюкой. А завтрешним утречком, надо думать, погонит нас Аристарх Полуэктович по энтому полигону, да по яминам, приговаривая, что настоящему боевику погода не помеха.
Может, оно и так, да только…
– Не слушаешь, – Еська ткнул пальцем в бок, да так, что я ажно подскочила. – В этом твоя проблема, Зося!
– Больно!
Вот дурень, у меня ж бока – не перина, чтоб пальцами тыкать. Да еще и жесткими, будто каменными. Синец теперь будет. Да и ладно, я ныне к ним привычная, так ведь и насквозь проткнуть способный.
– Зато за дело. – Еськин длинный нос дернулся. – Послушай, ты, кажется, не совсем верно оцениваешь обстановку…
А чего ее оценивать?
Вона поле-полюшко, от края до края, где изрытое, где пожженное, а где на нем лес колосится, да густенько, что пшеница на черноземе. И аккурат посеред оного поля мы с Еською, не то березы две одинокие, не то дубы, как сие любит Аристарх Полуэктович говаривать. Вона виднеются в низинке, что Акадэмия нашая, что общежитие…
С самоваром.
Варением.
В животе забурчало. Живот оный скоренько припомнил, что Еськиными стараниями без ужина оставлен был. А обед, тот уж давнехонько минул.
– Тебя хотят отчислить. – Еська, бурчание заслышав, только рученькою махнул и сел на мокрый камень.
Вот новость. Меня с первого самого денечка отчислить хотят, да все никак оно не выходит. Учуся. Грызу, стало быть, науки всяческие. Другое дело, что науки этие – не калачи, и от иных организме моей польза сомнительная.
– Да, зимой тебе повезло… – Еська сунул руки в подмышки. Ныне он, рыжий и мокрый, и близехонько на царевича похожий не был. Кафтан красный вымок. Порты полосатые грязюкою покрылися, и плотненько, а сапоги евонные, за между прочим, из турьей шкуры стаченные, и вовсе вид всякий утратили. – Отнеслись с… пониманием, скажем так.
Ага, мне энтое их понимание по сей день в дурных снах видится.
Как вспомню сессию тую, которую едино милостью Божининой и царскою, сдала. Высокая комиссия, собранная, чтобы нас экзаменовать, в глаза-то улыбалася, да только улыбочка та с холодочком была. А Люциана Береславовна так и вовсе кривилася, не скрывая, до чего ей моя персоналия неприятственна. И вопросы задавала, один другого хитрей.
Я, отвечаючи, прям испрела вся.
Полпуда весу скинула.
И язык едва ль не до дыр истерла. Как вышла с экзаменационной залы – сама того не помню. Только что стояла в зале белом, ледяном, а потом раз – и за дверями резными.
С одного боку Кирей подпирает.
С другого – Еська. Лойко в руки флягу сует, мол, хлебани, Зославушка, чаечку… я, дурища, и хлебанула… кто ж знал, что чаечек в тую флягу если и плеснули, то на самое донышко.
Ох и повело… закружило… где ж это видано, чтоб девке честной первача совали? А этот гад еще и оправдывается, мол, хотел как лучше, и не первач сие, а едино настойка, на травах семнадцати настоенная, словом крепким заговоренная.
Я ее тож, как отдышалась, заговорила.
Словом.
Крепким.
После-то стыдно было, поелику не пристало девке этаких слов знать, да тогда…
…тогда не наука в голове моей была. И верно Еська подметил, что и ныне не об том я думаю.
Села я рядышком.
Дурное сие дело – на камнях сидеть, да только все лучше, чем грязь. Так и сидели. Пялилися под ноги.
– Тогда теория была. Исключительно. – Еська первым заговорил. И из кармана монетку достал, медную, крохотную, о шестех гранях и дырочке. У кого и когда стянул? Сие мне не ведомо. Нет, может статься, что монету он честным путем выменял аль на рынке сама в руки упала, да вот сам давече каялся, что натуру евонную горбатую и могилою не исправить.
И сидит, монетку с пальца на палец перебрасывает.
Быстренько.
Ловко.
Пальцы-то у него даром что порченые, а все одно ловки, едва ль узлами не вяжутся. А может, и вяжутся, кто знает… и дальше сидим. Он с монеткою забавляется, я… я думаю.
Я ж не дура, как иные полагают.
Просто… муторно.
И не месяц-слезогон тому виною, хотя и недаром так прозванный. Когда серо да сыро, то и со спокойным сердцем жизнь не в радость, а ежель на сердце этом раздрай, то и…
Надобно, верно, с самого начала сказывать, да только где тое начало?
На болотах ли осталось?
В лесах заклятых, куда нас Фрол Аксютович вывозил для следственного, как сказано было, эксперименту. Чтоб показывали мы, где стояли да чего творили. Да только леса даром что вековые и дремотные, но прибралися. Снегом свежим раны затянули, кровушку пролитую присыпали. Мертвяков, тех еще раньше в некромантический корпус доставили, да, мнится, толку с того было мало. Лихие люди. Разбойные.
Так сказано было.
И нам велено оного слова держаться, а буде кто выспрашивать, так о том сообщить немедля.
Нет, не в лесах дело. Не в болоте, таком смирнехоньком да нарядном. Разлеглося оно, укрылося снежной рухлядью. И сияет та на солнышке каменьями самоцветными, глаза слепит. Поди пойми, тут я стояла аль на два шажочка в сторону. И если в сторону, то в какую?
И чего творил Лойко.
И чего говорил Ильюшка… и сам ли Арей навстречу подгорной твари шагнул, аль велено ему было… и отчего не побоялся… и мы…
Вопросы из Фрола Аксютовича сыпалися, что горох из драного мешка. Навроде и простые, да только с каждым все муторней становилося. Будто бы энто мы виноватые. А в чем?
В том, что болотом пошли?
Иль в том, что тварь одолели дюже редкую, не испросивши наперед, кто и какою волшбой ея к жизни поднял? А может, и вовсе в том, что живые. Небось с мертвыми – оно проще. Сложил костер погребальный. Молвил слово доброе, про то, что человек ныне в ирий восходит достойный, и нехай Божиня примет душеньку его да по собственному почину и по заслугам земным соткет ей новое тело…
Аль иное совсем. Что сгинули в болотах отступники и лиходеи, злое измыслившие супротив царствия Росского. Мертвые-то сраму не имут.
А следом и головы б покатилися, и чуется, была б серед них первою – Рязенского урядника. Оттого и ходил Лойко сам не свой, смурен да мрачен. Ильюшка и вовсе черен с лица сделался. Небось евонный батька давно уж на плахе душеньку отдал, да окромя его были и сестры малолетние. Девки?
Пущай и девки.
Но случись чего – не простые, но крови царской. Ее-то, может, и капля, да с иных капель и реки родятся. Нет, не пощадят малолетних. Не плахою, так болезнею неизведанной к Божине спровадят.
О том я думала, стоячи посеред снегов белых.
Слушала, как ветер гудит над головою, как вздыхают древние сосны, об своем припоминаючи. И звенел в ушах смех сгинувшей чародейки. Что, Зослава, думала, дойдешь и все-то закончится?
Нет.
Царева награда – она что снег вешний. Ночью выпадет, да к утру истает, и будешь хлебать грязюку полною ложкой…
Обошлось.
Добрались мы тогда до самого клятого острова, каковой Фрол Аксютович вдоль да поперек излазил, разве что носом землю не рыл. Но без толку. Остров как остров. Обыкновенный. Только дерева в безветрие все одно качаются, трещат да вздыхают, будто сетуют, до чего глупы люди.
Тут если и творилася волшба, то иного, не человеческого свойства.
И не человеческому розуму до сути ее добираться.
…как бы там ни было, просидели мы на тех болотах две седмицы, и с каждым днем делался Фрол Аксютович все мрачней.
А перед самым отъездом так он молвил, на нас не глядючи:
– Осторожней будьте…
– Будем, – огрызнулся Лойко, воротник шубы волчьей поднимая. Бледен он и худ сделался, а оттого нехорош. Поблекло золото волос, и сам за те две седмицы постарел, будто тянул кто из него силы.
– Ментальные слепки, урядников сын, не просто так снимали. Находились те, кто говорил, что лишнее это. Нечего чародеев к делам царевым подпускать, – говорил сие Фрол Аксютович, на болота глядючи. И голос его был ровен да тих. – Что уж больно случай удобный…
Смолк.
И тут-то я уразумела, про какой случай он речь ведет.
Про родню Лойкову, про сестер Ильюшкиных…
– Что ж не воспользовались? – Лойко осклабился дурною шальной улыбочкой.
– Не дури. – Фрол Аксютович оплеухами не раздаривался, но лишь глянул так, что улыбочка сама собою сошла. – И подумай, многим ли по нраву, что чародеи в Росском царстве наособицу стоят? Свой закон у Акадэмии. Своя правда. И суд свой. И правила… будто царство в царстве.
Сам усмехнулся, да печально так.
– Издревле мы царям присягали. И служили им… а как не будет царя?
Спросил и замолчал.
Мол, для того головы Божининой милостью и дадены.
Думала я, чего уж тут. Аж едва на мысли вся не изошла, пока телегою от заставы до дороги тряслася. А чего еще делать?
Сверху – снежит.
По земле – вьюжит. Лошаденка, какую староста дал – а выбрал, ирод, что похужей, оно и понятно, царские гарантии гарантиями, но хозяйство на них не выстроишь, – бредет, нога за ногу цепляет. Чай, не рысак, чтоб лететь по бездорожью. Слева Лойко сопит, того и гляди лопнет, не то от злости, которой выхода нету, не то от обиды, не то от мыслей, каковые евонной голове тоже непривычные. Справа Ильюшка пальчиком оглоблю ковыряет, задуменный-задуменный, вперился взглядом в широкую Фрола Аксютовича спину и мозолит, мозолит… как до дыр не измозолил – сама не знаю.
Фрол Аксютович если и чуял чего, то ни словечком не обмолвился.
Знай песенку насвистывает, лошаденку погоняет…
Одного разочку только, когда за Серпухами завыла грозно волчья стая, очнулся будто бы. Голову поднял, повел носом, принюхиваясь – а пахло дымком, мехами лежалыми да табаком-самосадом, – и кулаком погрозил будто бы. Волки сразу и смолкли.
Нет, ехали мы неспешно.
Цельную седмицу добирались. Хватило, чтоб и в моей голове, которая, стало быть, не только косу носить сотворена, всякого забродило.
Верно сказал.
Чародеи царю клянутся кровью своею и жизнью. А бояре, стало быть, не указ им. Многим ли сие не по нраву? Ох, мыслю, каждому второму, ежель не каждому первому. Магик – это сила, да такая, супротив которой войско не соберешь… что некроманту войско? Дунет, плюнет, скажет слово заветное, и разлетится по войску черная лихоманка. Аль люди живые неживыми станут.
Аль еще чего…
Стихийники и того паче, про боевиков и вспоминать нечего… нет, пока стоит за троном царским Акадэмия, то и бунта бунтовать бояре не посмеют. Да и как забузишь? Чародейскую силу ни стеною крепостной, ни рвом не остановишь. Закроется ров. Осыплется стена. А то и хуже, разверзнется земля тысячью ртов да и проглотит усадьбу боярскую вместе со всеми людями. Оттого и сидят бояре тихо, плетут заговоры паучьи, а в открытую ежель и держат войско, то малое…
Тяжко.