Заговор посвященных Скаландис Ант

…И все. Затерялся в толпе.

А с обгорелого фото мне улыбалась запредельно эротичная рыжая бестия – Светлана Петрова, с которой я даже не был знаком, но, черт возьми, уже вхлопался из-за нее в какую-то зловещую историю.

Ну, совершенно не нужна она мне сегодня, ну, никаким боком не нужна! Господи! И причем здесь Чиньо? Причем здесь Эльф? Причем здесь Верба, наконец? Что они придумывают? Ну, ладно бы Татьяна хоть свою фотографию присылала, а то какой-то мистический гибрид всех моих женщин. А ведь именно так я и воспринял впервые этот загадочный и прекрасный образ, из-за которого почему-то сходили с ума те двое, спаленные в адском пламени гамбургского взрыва…

И все-таки я позвонил Вербе. Злой, как черт.

– Татьяна, что за хреновину ты мне прислала?! – я орал по-английски и в оригинале оно звучало куда грубее.

– Остынь, дорогой, – проворковала Верба. – Ты не потерял папку с делами обитателей Покровского бульвара? Вот и вложи картинку в нее. Верни на место. Какого черта, спрашивается, ты дарил фотографию Рыжиковой Дитмару Линдеманну? Прозаик, ты сам все запутал. А получилось в итоге очень смешное совпадение. Эта Светлана, как две капли воды, похожа на Нику, жену Линевича и любовницу Эльфа. Понимаешь? Сходство точнее, чем у тебя с Малиным.

– Милое сравненьице, – проворчал я, – не многовато ли двойников на один квадратный километр?

– Мне тоже кажется, что многовато, а Кедр уверяет, что все нормально.

– Передавай ему привет, – буркнул я уже относительно мирно.

И тут меня поторопили. Оказывается, я задерживал всю очередь на паспортном контроле.

– Проходите, гражданин.

– Oh, excuse me, please![1]

И я шагнул вперед столь торопливо, что споткнулся о чью-то сумку и едва не упал.

***

Когда мы переступили порог квартиры, где теперь предстояло жить долго и счастливо, я сразу спросил:

– Ну, и как тебе, нравится?

– По-моему, здорово, – откликнулась Белка. – Потолки высоченные, роскошная полукруглая стена – ну, прямо зала для танцев, вообще воздуха в доме много и света. А холл, ты посмотри, какой холл просторный!

– Это ты мне рассказываешь? Я тут жил, – улыбнулся я. – Или это был не я?

– Это был не ты, – охотно согласилась Белка. – Это был Малин со своей Вербой. – И неожиданно спросила. – А ты больше не будешь мне изменять?

– Не буду, – шепнул я. – Никогда не буду тебе изменять. Я люблю тебя, Бельчонок!

Обнял, прижал к груди, задохнулся от нежности, но уже в следующую секунду внезапно ощутил дискомфорт. Зачем она так прямо спросила? Зачем я так наивно и бессовестно ответил? Ведь это же ложь. По определению. Да, у нас настоящая любовь, проверенная временем, обоюдными изменами, страданиями и даже пережитым ею кошмаром моей мнимой смерти. Но… никогда не говори «никогда». По-английски это звучит эффектнее. Кажется, какой-то из фильмов про Джеймса Бонда так и назывался: «Never say never». Это золотой принцип, его следует исповедовать каждому, даже совсем молодым людям, а уж таким, как мы, опытным бойцам любовного фронта – и подавно. У меня были строки, посвященные Белке пятнадцать лет назад:

  • Я не могу любить тебя всегда
  • Любить всегда возможно только в сказке
  • Не удивляйся, если мало ласки
  • И если вдруг я мрачен – не беда…

Весьма удачное стихотворение. Там еще был эпиграф из «По ком звонит колокол» Хэма, насчет того, что нельзя одновременно любить и стрелять из пулемета. Но, конечно, я лукавил, точнее, намеренно закладывал в первую строчку двусмысленность: нет, не о пулемете и не о пишущей машинке шла речь – просто о реальном взгляде на жизнь. Вот так на заре наших отношений я сумел схватить самую суть будущей долгой и счастливой совместной жизни. Ну и зачем же теперь потянуло на слюнявую романтику? Осталось только выдохнуть горячо о том, что любовь сильнее смерти, подкрепить это оригинальное утверждение строчками пронзительной средневековой лирики, скажем, из Марии Французской или Бернара де Вентадорна и – все… можно спокойно ехать покупать мебель.

Я удержался от продолжения. От самоиздевки вслух тоже, впрочем, удержался и переключил разговор на другую тему:

– Мне кажется, я вернулся в Москву для того, чтобы снова начать писать. Не по-английски и не о политике. Я хочу сочинять простые хорошие книжки о простых и хороших людях.

– И все равно это будет фантастика, – подколола Белка. – Ты ничего другого не умеешь.

– Ну, если действительно писать о хороших людях, то это и вправду будет фантастика, – улыбнулся я грустно.

– Фу, каким ты стал пессимистом. А у меня просто отличное настроение!

К моменту этого разговора Белка еще ничего не знала о пресловутом дневнике Давида Маревича, а я так сразу подумал: «Маревич был хорошим человеком, да, хорошим, но совсем не простым. Зачем я обманываю себя?» И еще подумал: «А можно ли будущий роман назвать фантастическим?» Но ничего этого я не сказал вслух, не хотелось портить отличное настроение. И просто спросил:

–Ты веришь, что я напишу удачную книгу?

–Конечно, верю, – улыбнулась моя славная Белка. – У тебя все книги удачные, особенно те, которые написаны дома. Ты посмотри, посмотри вокруг – как тут здорово! Мне ужасно нравится в этой квартире, в этом районе…

– …в этом городе, в этой стране, на этой планете, в этой Га…

– Перестань, Мишка, скажи лучше, сколько понадобится времени, чтобы перебраться из отеля в наше новое уютное гнездышко?

Я призадумался:

– Недели, думаю, хватит. Евроремонт уже сделали. Вопрос только в обстановке и прочих мелочах.

– А знаешь, что меня радует здесь больше всего?

– Вид из окна, – предположил я.

– Почти угадал. Меня радует этот переулок, и уютные дворики, и окрестные бульвары. Здесь чудесное тихое место, почти как у нас, на Бронной. А кстати, почему мы не вернулись туда? Твой Горбовский не мог организовать возврат нашей старой квартиры?

– Горбовский мог все, но так было надо, – пояснил я с нажимом на последнее слово и не удержался от горькой усмешки. – Да уж, тихое место…

Белка словно не услыхала иронии, и я пояснил:

– Первая граната разорвалась в этой квартире весной девяносто второго. А уже более серьезная бомба – в декабре девяносто пятого, за минуту до того, как мы встретились с тобой в бэтээре после четырехмесячной разлуки. Помнишь?

– Помню, – кивнула Белка, хмурясь. – Зачем ты сейчас ворошишь тот давний кошмар? Я же все равно не видела тогда ни дома, ни даже переулка. Я все это помню только с чужих слов. Да, в этой квартире творилось черт знает что, но это было давно, в какой-то совсем другой жизни. Ведь правда?

– Правда, – я согласился. – Только уютное гнездышко еще раз взлетало на воздух спустя два года.

– Что ты хочешь сказать? – Белка совсем помрачнела. – Что эта квартира будет вечно взрываться? Она кем-то проклята?

– Нет, – ответил я совершенно серьезно. – Как раз наоборот. Наше уютная норка в старинном Лушином переулке исчерпала лимит чудовищных несчастий и теперь станет обителью тихих радостей и творческих взлетов. Я это знаю наверняка.

Господи! И что же меня так тянуло на торжественные клятвы и обещания? Словно я так и норовил сглазить. Накликать беду. Нарваться на крупные неприятности…

Очередную возникшую в разговоре паузу, нарушила теперь уже Белка еще одним резким поворотом темы:

– Слушай. Давай возьмем собаку! У меня так давно не было собаки!

«Приехали, – подумал я. – Неужели вездесущий Стив успел окучить и Белку? Да нет, случайное совпадение. Нельзя сейчас спрашивать об этом. Нельзя…»

Услышав советы Чиньо там, в Киеве я сразу поклялся сделать все наоборот, и вот теперь понял, что не удастся. Моя любимая жена действительно хотела завести собаку, и отказать ей в этом было бы просто жестоко. Да и вообще глупо.

– Бордосского дога, – откликнулся я, не слишком затягивая паузу.

– Нет, – возразила Белка решительно. – Я знаю, что ты всю жизнь мечтаешь о псине размером с лошадь, но такое животное не для города. Где ему тут бегать? Нет, нет, собака должна быть средних размеров, с универсальными характеристиками, то есть никаких крайностей. Ты же знаешь, я люблю не догов и не мопсов, а самых собаческих собак.

– Дворняжек, что ли?

– В том числе, но не обязательно. Просто должна быть длинная морда, нормальные уши и полноценный хвост. Например, далматин.

– У Тимофея Редькина был далматин, – вспомнилось мне.

– Кто такой Редькин? – спросила Белка.

– Предыдущий владелец этой квартиры. Нет, далматина брать нельзя, – я решительно подвел черту. – Это значило бы искушать судьбу.

Теперь уже Белка криво ухмыльнулась:

– Все вы сумасшедшие в этой вашей службе ИКС. С Редькиным что-то случилось? Ты был знаком с ним?

– Шапочно, – кивнул я. – Ты его тоже видела, хоть и говоришь, что решительно ничего не помнишь. А случилось с нашим Тимофеем много всякого. Только, знаешь, Бельчонок, это слишком, слишком серьезная история. Давай как-нибудь в другой раз. Сейчас не хочется.

– Не хочешь – не рассказывай, – пожала плечами Белка. – Давай покурим и поедем.

– Давай.

Я закурил еще одну сигарету и отправился путешествовать по квартире, изучая каждый ее уголок внимательно, как сотрудник секьюрити, готовящий встречу важных людей. А Белка пошла в другую сторону и разглядывала что-то свое.

Встретились мы вновь на гулкой от отсутствия мебели кухне, и выяснилось, что Белка так и размышляла все это время о собаках.

– Я придумала, – сказала она, – давай возьмем лабрадора. Прекрасная многопрофильная и очень устойчивая порода. И обязательно сучку. У меня всегда коты – мальчики, а собаки – девочки.

– Отличная мысль, – согласился я.

На самом деле мне было все равно, и чтобы Белка не заметила этого безразличия, я тут же спросил:

– А кличку-то какую дадим?

– Капа, – мгновенно ответила Белка, словно уже давно, перебрав все мыслимые имена, остановилась именно на этом.

– Капа – это такой загубник у боксеров, в сечении напоминает одноименную греческую букву.

– Нет, – возразила Белка. – Капа – это сокращение от Капитолины.

– Ну, если так, тогда я согласен. Капитолийский холм, «Капитал» Маркса, капремонт… В общем, капитальная собака для солидных людей с капиталом.

Меня, признаться, искренне радовало, что Белка думает о зверях, а не о взрывах и страшных тайнах. Какая разница – заводить бордосского дога или ливретку, девочку или мальчика? Назвать собаку Капой или Шляпой? О чем она говорит, Господи? Да заводи ты хоть старого крокодила по кличке Гроб!

«Все будет хорошо, милая», – бормотал я мысленно.

«Все будет хорошо», – убеждал я уже не столько ее, сколько себя.

Меж тем тоненькое, еле слышное, но гадостное предчувствие, словно комариный писк, зудело где-то глубоко-глубоко на самом донышке моей израненной души. Руки туда не дотягивались, и нечем было прихлопнуть мелкое и вредное насекомое. И это сильно мешало нашей общей радости. Отчаянно мешало.

А роман я начал писать в первую же неделю, еще до переезда, сидя ночами в шикарном номере «Балчуга-Кемпинского», любуясь в солнечные дни кремлевскими башенками и луковками, провожая глазами лениво плывущие по не замерзшей еще Москве-реке грязные льдины. Я писал книгу быстро, яростно, жадно. Нет, не только потому, что на родине и впрямь работается лучше. Были и другие причины. Посерьезнее. Я ведь не утерпел тогда, еще перед выходом на посадку папочку Стива раскрыл и заглянул в первую страницу рукописи… А как заглянул, так и читал, не отрываясь, до самой Москвы. Страничек там было не менее двухсот довольно плотного текста, но я не только успел дочитать до конца, я успел за каких-то полтора часа… Как бы это поточнее сформулировать?.. Я успел придумать весь роман, который хочу написать. И я действительно уже хотел писать его, я уже знал, что просто не смогу не написать.

Тут вот какое дело, братцы. Еще не добравшись до последней страницы, на которой Давид описывал собственную смерть (уже хорошо, правда?), я с абсолютной ясностью осознал: никакой это не Маревич пишет, а я, лично я, Миша Разгонов все это и придумал, только давно-давно, возможно, в прошлой жизни, и успел уже подзабыть, а вот теперь вспомнил, причем вспомнил намного больше того, что вмещала в себя рукопись, и пока снова не потерял из памяти, мне просто необходимо было все это записать…

Ну, я и записал, потратив на работу добрых полгода. Скажете, это много? Да я в жизни своей так быстро романов не писал, тем более, что получилось вроде недурственно, основательно, добротно, самому понравилось.

Спросите, занимался ли я чем-нибудь еще в эти полгода? Конечно, занимался. И непременно обо всем расскажу. Только попозже. А пока запомните меня в воздухе над взлетно-посадочной полосой аэропорта «Внуково», даже роскошную квартиру в Лушином переулке не надо пока представлять, считайте, что я туда еще не доехал. И познакомьтесь-ка для начала с тем, что получилось в итоге из дневников Давида Маревича.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КАЖДЫЙ ЧЕТВЕРТЫЙ

(Из дневников Давида Маревича)

– Какая глупость, – сказал он. – Все, что от тебя требуется, это вынуть щеколду из тела, когда умрешь. Черт возьми, каждый делал это тысячи и тысячи раз. А то, что они этого не помнят, вовсе не означает, что они этого не делали. Какая глупость.

Джером Дэвид Сэлинджер. «Тедди»

Глава первая

ВЕРТЕП С БОГИНЕЙ

Все получилось очень нескладно. После первого захода в парилку мы даже еще не сделали по глотку, а только открыли одну бутылку пива, когда в замке с шумом повернулся ключ и, бешено сверкая глазами, перед нами возник Витькин старший брат. Кричать он не стал, просто подозвал к себе Витьку, и я слышал, как старший с тихой яростью выговаривал младшему, что это все-таки восстановительный центр, а не римские бани, что пиво и сигареты здесь совершенно недопустимы, что девять человек для четырехместной сауны – многовато, что спасибо еще баб с собой не привели и, что в конце-то концов, он ему не первый раз все это говорит. Витька стоял, понуро опустив голову, и переминался с ноги на ногу, а мы, поняв, что сеанс окончен, стали потихонечку вытираться, одеваться и укладываться.

Витька догнал нас уже во дворе, когда вовсю дискутировался вопрос, куда теперь пойти и чем заняться. Аркадий предложил совершенно дикий вариант: махнуть к нему на дачу. Он крутил на пальце ключи от отцовской «Волги» и уверял, что шесть, а может, и семь человек в нее впихнется. Но столько желающих не набиралось, потому что был четверг, а не суббота. Мишель сказал, что у него в квартире хоть и восемь комнат, а такую ораву он все равно позвать не может, дескать, их даже вахтер в подъезд не пустит. Навалились на Владика. У того как раз предки во Франции были, но Владик быстро отбрехался: оказалось, сеструха Клепа сегодня день рождения отмечает, а у него с Клеопатрой договор о невмешательстве в дела друг друга. Рестораны и кафе исключались сразу – с наличностью оказалось неважно, – и народ совсем уж было загрустил, когда чувствовавший себя виноватым Витька пригласил всех к себе в гараж. Идея принята была на ура, и мы еще успели до закрытия в магазин «Вино. Фрукты», где прикупили пару вермута и пяток «арбатского». А пива у нас с собой было много. Лично мне почему-то совсем не хотелось мешать его с вином, и словно Буриданов осел, я мучился теперь проблемой, на каком из напитков остановить свой выбор.

В гараже оказалось тепло и уютно. Стоваттная лампочка освещала чистые стены, бетонный пол и блестящего «жигуленка». Нашлась скамейка, пара стульев и табуретка, а двое сели в машину, открыв с одной стороны дверцы. Стаканов на всех не хватило. Пили по очереди, как старые друзья. Но вообще-то я чувствовал себя чужим в этой компании. Только Витька и Аркадий учились вместе со мной в школе. Остальных я узнал позже, и знакомство с ними было шапочным. Некоторых вообще видел впервые и даже не успел запомнить имен. Признаться, и со школьными своими товарищами встречался я теперь редко. Я был очень чужим в этой компании. Лишь общие стаканы и объединяли меня с ними. Может, поэтому вдруг захотелось стать пьяным. Чтобы все на свете сделалось проще и радостнее. А ведь на самом-то деле – к чему обманывать себя? – я радовался возможности иногда общаться именно с этими моими одноклассниками, такими не похожими на меня. Когда я слушал их рассказы о жизни, совсем другой, далекой, незнакомой, манящей и отталкивающей одновременно, возникало странное сладковатое, тревожно-тоскливое чувство – нет, не зависти, а скорее удивления и растерянности, чувство прикосновения к запретному, словно в двенадцать лет попал на фильм для взрослых или подсматриваешь в чужое окошко. А ребята рассказывали свои истории небрежно, просто, не подозревая об их тайном (для меня) смысле, рассказывали, чтобы вместе посмеяться и тут же забыть. Ведь по большей части это были всякие веселые байки с изрядной долей вымысла. Никто не обижался, если говорили прямо: «Ну, это ты брешешь!» Или: «Все что рассказывает Аркадий – дели на восемь».

На этот раз слово взял Гоша, считавшийся самым талантливым в компании рассказчиком. Когда, хитро прищурившись и откинув со лба вихры, он произносил в очередной раз: «А вот у меня был случай…» – все, как правило, замолкали в почтительном ожидании. У Гоши действительно был талант: избегая лишних слов, четко строя фразы, выдерживая паузы и грамотно повышая голос где надо, он добивался порой поистине театрального эффекта. Аркадий, дослушав и отсмеявшись, традиционно говорил:

– Ох, Гошка, записывал бы ты все и относил в журналы! Народ бы стал читать, уверяю тебя.

– Это жизнь, братцы, – ответствовал обычно Гоша, – а всю жизнь не запишешь.

Витька наливал мне вермут в пластмассовый стаканчик, когда уже обслуженный Гоша медленно всосал свою дозу, вытер губы тыльной стороной ладони и с расстановкой произнес:

– А вот тоже был случай.

Витька даже наливать перестал, и у меня получилась урезанная порция.

– Один мой друг уехал в отпуск, – начал Гоша с весьма тривиального зачина.

И Мишель не удержался от продолжения:

– Вернулся – а жена в постели с водопроводчиком.

– Об этом в следующий раз, – улыбнулся Гоша. – А сейчас просто: уехал друг в отпуск и оставил мне ключи от квартиры. Мол, поливай кота, корми цветы и радио на кухне никогда не выключай – как бы жильцы все время дома. А за эту работу, говорит, можешь выпить все, что осталось в баре, я там, говорит, не допил чего-то. Что ж, спасибочки. А на дворе – лето. В Москве – ну никого! А я ж в одиночку не пью. Вспомнил одного приятеля – Мавра. Мишель его знает. Правда, Мишель? В Завидове, когда кабанов стреляли, он еще нажрался и под кустом уснул, ты должен помнить. Ну вот, звоню Мавру, а он говорит: я в ДНД, на Патриарших, и портфель у меня в милиции, а в портфеле, между прочим, бутылка хорошего молдавского коньяка. Да черт с ним, говорю, с портфелем и даже с коньяком – тут хата с богатейшим баром пропадает. Он долго ломался, но потом сказал, ладно, минут на сорок забегу. И притащил с собой еще одного чувака. Неплохо мы втроем посидели. Третий, правда, все время нервничал, говорил, что в ментовнице надо непременно отметиться, а то в институт телегу пришлют, но на бар косился нездоровым взглядом. А там, ну, то есть в баре – чего только не было: джин английский, коньяк французский, скотч опупительной выдержки, ром гавайский, текила мексиканская, бурбон, кальвадос, ну и полегче – «Мари Бризар», «Вдова Клико», «Черный доктор», «Утренняя роса», «Киндзмараули»… Сразу решили: напиваться грех. При таком-то ассортименте. Попробуем всего понемножку. Попробовали. Всего понемножку. Даже закусили чем-то. Мавр говорит: «Хрен с ним, с портфелем. Никуда не пойду. Давай еще по разочку. Из каждой бутылки – по маленькой». Повторили. Еще по разочку. Ну совсем по маленькой. Вдруг – звонок в дверь. Я как встал со стула, так сразу и упал. И Мавр следом за мной изобразил то же самое. А третьего с нами почему-то уже не было. Выползаем оба в коридор. Пока Мавр обнимал какую-то тумбочку, я напрягся, встал практически на две ноги и пошел по стенке, по стенке в сторону прихожей. И тогда – можете ли вы себе представить мое изумление и мой ужас? – стенка-то передо мною вдруг разверзается, как «сезам, откройся», и я лечу в темноту. Полный провал памяти. Дальше всплывает вот что: больно и мокро в области ягодиц. Сквозь редеющий мрак вижу: Мавр сидит рядом со мной и невнятно бормочет. Журчит вода, блестит изысканный итальянский кафель, а между нами хищно, как зубы дракона, торчат острые клинья разбитого унитаза. Потом снова раздался звонок, и мы с Мавром поползли дальше. За этим следует еще один провал в воспоминаниях, теперь уже до утра.

Утром обнаружили: срубили унитазик наш под самый корешок. Интересно, кто это сделал? В обед выяснилось. Пришел наш третий и все рассказал. Оказывается, он бегал за сигаретами и, вернувшись, два часа стоял под дверью звонил. Слушал, как мы там возимся и громыхаем. Самое удивительное, что мы ему все-таки открыли. Нас он трогать не стал, а вот разбитую сантехнику вынес.

Без унитаза в квартире стало немного неуютно, но мы, однако, собирались там еще несколько раз, один раз даже с чувихами. Ссать ходили в ванну, очень весело было.

Но внутренние резервы бара оказались не вечными, пришлось переходить на «Фетяску», «пшеничную» и даже «Кавказ». А самое удивительное обнаружилось к концу месяца: кто-то вылакал французский одеколон, хотя в баре оставались-таки две-три недопитые бутылки. С одеколоном мы грешили на нашего третьего, он какой-то чудной оказался.

Ну а время меж тем летит. Приятель телефонирует из Паланги: надеюсь, все о'кей, целую, жди послезавтра. А унитаза-то нет! Мы ведь как привыкли: по-нашему, по-русски, – все в последний момент.

Звоню. Дефицит, говорят. Вот те на, ядрена кошка!

Накручиваю номер чуваку. Так, мол, и так. Он спрашивает: «Тебе какой? Финский?» «Да какой, говорю, к черту, финский – любой!» Тогда он дает мне телефон бригады и адрес. Дозвониться туда невозможно: там никого нет дома, а по временам бывает занято. Еду.

Теперь представьте себе темный, грязный, сырой подвал. Посередине – низкий стол, а за столом сидят угрюмые люди. По рожам сразу видно – с тяжелейшего похмелья.

Объявляю:

– Нужен унитаз.

Один из них показывает рукой. Я смотрю и вижу: передо мной толчок образца одна тыща девятьсот двадцатого года, весь в засохшем говне, причем не только изнутри, но и снаружи почему-то. Аж коркой покрыт.

– Сколько? – спрашиваю.

– А сколько дашь?

– Трояк. А если помоете – восемь.

Они все вскакивают. Поднимается суета. Собственно, их всего трое, но шум такой, словно работает целый цех. Они скрываются в соседнем помещении, и оттуда слышится сопение, злобные матюги, стук и плеск. Потом – страшный грохот: кокнули. Они выходят с такими глазами, будто мать похоронили.

Мне тоже обидно, но не последний же это унитаз. Вон, например, там еще один стоит.

И тут появляется какой-то очкарик. Пришел, понимаете ли, за ним. Это, понимаете ли, стоит его оплаченный унитаз. А унитаз в уголку такой чистенький, беленький, вполне современный, блестященький. Я на него давно уже глаз положил. Теперь рассусоливать некогда.

– Пятнадцать рублей за тот унитаз!

Мужики вскидываются. В глазах – свет надежды.

– Двадцать пять, если поставите. Такси туда и обратно.

Начинаются суетливые сборы в дорогу. Бедного очкарика никто даже не замечает. Потом двое все-таки остаются, чтоб урегулировать отношения с ним, а одного я беру с собой вместе с унитазом.

В дороге выясняется, что четвертак – он и в Африке четвертак, но неплохо бы еще и бутылку.

– Хорошо, – говорю, – литр спирту.

Чтобы сразу пресечь всякую дальнейшую торговлю. Накануне Мавр как раз припер из института спирт в жуткой химической бутыли из толстого рыжего стекла. Мы к нему даже не притронулись. Было много водки.

Приезжаем. Мужик смотрит. Чешет в затылке.

– Э-э, – говорит, – подставка-то не подходит. Посадочные размеры не те.

– Чем же ты, – говорю, – думал? Так твою и разэтак!

Опять звоню чуваку.

– Подставку под унитаз. За любые деньги.

Слова «любые деньги» производят на мужика магическое действие. Мы сходимся на сорока рублях, и необходимую подставку он извлекает, как фокусник, чуть ли не у себя из-под ватника.

– Налей, – говорит он.

У него дрожат руки.

– Ты же работать не сможешь!

– Конечно, не смогу, – говорит он. – Если не нальешь.

Ну, плесканул ему стакашку спирта.

Знаете, братцы, это надо было видеть. Он не устанавливал унитаз – он ваял его. Как Микеланджело. И новая скульптура идеально вписалась в интерьер пижонского сортира моего приятеля. Я просто был в восторге. Я так проникся к этому мужику, что даже угостил его остатками вин из бара. А потом выдал обещанную бутылку и четыре червонца.

А закончилась история вот как. Мужик в тот день в бригаду не вернулся, хотя и обещал поделиться с корешами. Вернулся только дня через три и то лишь для того, чтобы скоммуниздить шпиндель от ротора. Шпиндель он кому-то загнал и загудел по новой. А еще дня через три его обнаружили в больнице.

Все слушали с большим интересом, и в ударных местах, коих было немало, до упаду смеялись. К эпилогу даже наступила некоторая усталость от смеха. В общем, на меня, совсем переставшего смеяться, никто не обратил никакого внимания.

«Вот сейчас Гоша закончит, – думал я, – и тогда я встану, подойду к нему поближе и дам в глаз». Трудно было бы придумать что-нибудь глупее. Я понимал это. Поэтому просто вышел на улицу. Якобы по нужде. С неба сыпался мелкий дождик, и было очень темно. Чуть поодаль, среди наваленного кучей мусора, в свете окон полуподвального этажа блестело что-то белое и округлое, похожее на человеческий череп. Я подошел ближе. Конечно, это был кусок разбитого унитаза.

Гоша интересно рассказывал, но уж больно много наврал. А всю концовку истории вообще придумал сам. Ведь ничего этого он не знал. И знать не мог. Как не мог знать и того, что выручивший его сантехник – мой отец.

В тот день отец пришел домой рано, хотя в бригаду заходил и мужикам десятку отдал, как договаривались, и даже выпил с ними. И был он совершенно пьяный, и, бросив на стол три красненькие, не раздеваясь, завалился спать, и мать плакала, как всегда, а я сидел и молча смотрел в окно.

Вот как все это было. А летом в Москве даже хронические алкоголики ватников не носят. А в бригадах сантехников не бывает ни роторов, ни шпинделей к ним.

– Зачем ты написал этот рассказ? – спросил его знакомый редактор из журнала «Знание – сила».

– Что, плохо? – вопросом на вопрос ответил Давид.

– Да нет, нормально. Только это никто не напечатает. Разве так отдыхает советская молодежь? Чему ты учишь подрастающее поколение в решающий год одиннадцатой пятилетки, когда родная Коммунистическая партия и лично ее генеральный секретарь товарищ Андропов борются за усиление трудовой дисциплины? У нас не любят разговорчиков на жаргоне, а со словами типа «говно», «ссать» или «скоммуниздить» ты должен расстаться решительно и навсегда.

– Слушаюсь, товарищ редактор.

– Вольно, товарищ писатель. А если серьезно, пиши лучше статьи по экономике и социологии. У тебя здорово получается. Я иногда просто недоумеваю: почти не врешь, а напечатать можно – как это? У тебя талант публициста, Додик. А в беллетристике ты как раз врешь. Чувствуется твое гуманитарное университетское образование, начитанность чувствуется, ну и мозгами Бог не обидел. А правды – нет. Ну, действительно, рассказ неплохой, а вся концовка – придумана. Придумана просто для эффекта и не слишком складно. Гоша твой – сочинитель. Ну и ты насочинял вроде него.

– Ну, это ты просто знаешь, что у меня отец не сантехник, – слегка обиделся Давид.

– Да нет, – сказал знакомый редактор, – какая разница, кто у тебя отец – не в этом дело. Любой внимательный читатель почувствует здесь неправду. Ты верно передал ощущение своего героя: этакий комплексующий пасынок развитого социализма среди потерянного поколения сынков. Сынков высокопоставленных чиновников. А вот сюжет пошел не туда. Не пиши беллетристику, Додик.

И больше Давид не писал рассказов. Действительно, зачем? Если его хитрые замыслы так легко разоблачает первый встречный профессионал. Он-то думал, что литература – это прежде всего сочинительство, а оказывается, надо просто писать правду. Но, пардон, какой же сумасшедший станет всерьез писать правду в этой стране? Или он сейчас не о том? А ведь он действительно не о том…

Отец Давида – Юрий Геннадиевич Маревич не был сантехником, но алкоголиком был. И Давид действительно чувствовал себя страшно далеким от мира своих прежних одноклассников из соседних цековских и совминовских домов. Юрий Геннадиевич, историк по образованию, преподавал в школе, потом работал в издательстве, потом начались диссидентские дела, вызовы в КГБ, упрямство, закончившееся судом и ссылкой за тунеядство. Отмотав срок, отец еще пять лет жил на «сто первом километре», под Каширой. И только в семьдесят шестом, когда Давид уже заканчивал школу, ему удалось вернуться в Москву. К этому времени отец сделался совсем другим: молчаливым, дерганым, нелюдимым. И не пил. Никогда, ни грамма. Однажды только сорвался, и Давид все понял: отец теперь пьет по-другому.

Ушел в запой дней на десять, и мать едва не выгнала его из дома. Но тут как раз свершилось чудо: Давида приняли в университет, все как-то разом нормализовалось, отец нашел работу в отделе писем какого-то полунаучного журнала, а матери – она была тогда секретаршей у начальника райсобеса – прибавили зарплату в родной конторе. И три с небольшим года все катилось ни шатко ни валко с видимым благополучием, пока не наступил восьмидесятый год. В ту новогоднюю ночь отец сказал, что не может не выпить после ввода наших войск в Афганистан. Выпил. И больше не трезвел уже никогда. Умер он в самом конце восемьдесят третьего в больнице.

А за три месяца до того, в ночь с двадцать девятого на тридцатое сентября случилось событие, значимость которого на тот момент мог оценить только сам Давид, да и то – разве он понял, что произошло на самом деле? Он только почувствовал: свершилось нечто, выходящее за рамки его персональной ответственности, его личных интересов, его внутреннего мира… Объяснять это все – абракадабра какая-то получается. Так как же мог он втолковать хорошему знакомому – умному и симпатичному редактору из «Знания-силы», зачем написан этот странный маленький рассказ. Разве он собирался его публиковать? Просто захотелось услышать мнение относительно постороннего человека о том, что вылилось тогда на бумагу. Вылилось непроизвольно. Уж очень хотелось записать, зафиксировать, оставить в веках последний день, последние часы… чего? Первой половины жизни? Обычного земного существования? Детства разума? Как это назвать? Он не знал. Да и мешало ему что-то.

Что именно, он узнает много позже и все поймет, а тогда…

Он не только не смог написать о событиях исторической для него ночи, но вообще намеренно, сознательно (или все-таки случайно, инстинктивно?) переврал даже то, что привело его к той ночи, словно разведчик, сочиняющий легенду, нет – словно птица, уводящая хищника от гнезда, и ему казалось, что придумал он очень здорово, что рассказ получился на славу, потому что ситуация выстроена и выстрадана, детали – правдивы до мелочей, а герои – живые. Ан нет! Редактор-профессионал вмиг учуял границу между документальным рассказом и вымыслом.

Давид испугался даже. Но глупый это был испуг, очень глупый. Это ж каких галлюциногенов надо было накушаться нормальному человеку, чтобы вот так ни с того ни с сего додуматься, догадаться, вообразить, что произошло с Давидом на самом деле!

А произошло следующее.

После Гоши, окончательно разлив вермут и перейдя на «арбатское», компания слушала Аркадия, который долго и бездарно, в основном весело хихикая сам, рассказывал (по ассоциации) о пришедшем к нему однажды телемастере, тоже, очевидно, пьяном и оттого навязчиво требовавшем у хозяина некую особенную отвертку, каковая, будучи найдена, в итоге не понадобилась. Собственно, в этом и заключался весь юмор. Ужасно смешно. И компания совсем уж было начала скисать, когда в оставленной Давидом широкой щели незакрытых дверей гаража появилась фигура Сереги Мавританова – того самого Мавра, которого так ярко живописал Гоша. Мавр зашел на удачу, не обнаружив друзей по домам. При себе он имел литровую бутыль шикарного испанского бренди «Сото» и встречен был ликующими воплями. Компания резко поделилась на две почти равные части: четверо, отказавшись или почти отказавшись устраивать дикий коктейль, разбежались по домам, ссылаясь на дела и самочувствие, а пятеро плюс шестой – Мавр с энтузиазмом взялись за уничтожение крепкого напитка, который благодаря качественному коньячному спирту основы и тонкому изысканному букету легко проскакивал без закуски. И когда бренди почти не осталось, Витька, предусмотрительно пивший немного, предложил:

– Вот что, мужики, по-моему, вариант, предложенный Аркашей, назрел.

– В смысле? – не понял Гоша, уже давно забывший, о чем шла речь.

– В смысле махнуть к нему на дачу, – пояснил Витька. – По дороге завернем на мою, а у меня там два литровых пузыря водки «абсолют».

– А телки? – спросил Мишель, всегда остро озабоченный сексуально, независимо от количества выпитого.

– Ты че, давно в Барвихе не был? Там с девочками не проблема, – со знанием дела заявил Гоша.

«Волгу» Аркашкиного отца решили не трогать – Витька предоставил свои «Жигули» из соображений удобства и вообще.

Неожиданно возникло осложнение. Стартер отчаянно крутился, грозя посадить аккумулятор, а двигатель даже не чихал.

– Погоди, урод, не крути, – сказал Аркадий. – Дай подумать, что это может быть.

Задумались все. Давид задумался тоже и внезапно почувствовал, что нет ничего важнее на свете, чем здесь и сейчас завести эту машину. Он никогда не был водителем и даже не изучал устройство автомобиля – так, где-то что-то слышал на уровне среднеэрудированного человека. А сейчас вдруг увидел свечи. Он четко представил себе их конструкцию, место расположения, и ему ужасно не понравились покрытые копотью, совершенно черные и словно жирные от масла контакты.

– Витька, – проговорил он незнакомым самому себе голосом, – у тебя, наверно, свечи забросало.

Витька вздрогнул, потому что был трезвее других. Спросил удивленно:

– А ты откуда знаешь? Вообще, очень может быть. Вчера холодно было, я прогревался долго, а потом забыл подсос выключить, так весь день и ездил.

– Ну, ты и козел, – ласково пожурил Аркадий, которого уже начало развозить. – Значит, ща вывинтим и будем прокаливать, это же как два пальца обоссать…

– Ну, тогда мы никуда не поедем, – заныл Мишель. – Фигня это все. Я пошел домой.

– Спокойно, ребята, – проговорил Давид все тем же замогильным голосом. – Не надо ничего вывинчивать, я их так почищу. Помолчите минутку.

Он еще раз представил себе эти аспидно черные контакты, мысленно надвинулся на них глазами и несколько раз с усилием моргнул. Веки его отяжелели, ресницы, казалось, загнулись внутрь и глаза отчаянно защипало. Но он уже видел, что дело сделано. Контакты заблестели праздничной чистотой надраенного металла. Давид крепко зажмурился, инстинктивно потер глаза кулаками. Потом отнял руки и с ужасом обнаружил полоски черной сажи на первых фалангах обоих указательных пальцев.

– Все? – спросил Витька полуиронично-полуиспуганно.

– Все, – сказал Давид. – Заводи.

Общее оцепенение прошло, но тишина сохранялась: все пятеро ждали, и каждый готовился выдать какую-нибудь плоскую остроту типа: «Факир был пьян, и фокус не удался».

Но фокус удался. Машина завелась, что называется, с полтычка. Все радостно загалдели и полезли внутрь, не выказывая особого удивления. Чего не бывает в жизни!

– Да ты у нас медиум, Дейв! – гоготал Аркадий, приобняв Давида.

А Гоша заметил:

– Деточка, все мы немножко медиумы. Особенно когда дадим стакан. Вот сейчас еще пузырь раздавим, и я начну глазами машины тормозить.

– Ты лучше пару клевых телок тормозни, – посоветовал Мишель.

А у поста ГАИ на Рублевке чуть было все не сорвалось. Длинный худощавый инспектор в белоснежных крагах взмахнул полосатым жезлом, и Витька, естественно, остановился. Других машин поблизости видно не было, и косить под дурачка, мол, товарищ милиционер, я думал это не мне, не представлялось возможным. Восемьдесят километров в час на правительственном шоссе превышением скорости обычно не считается, да и шесть человек в «Жигулях», в общем, ерунда, но придраться, конечно, могут к любому – такова селява – и пятерку на штраф друзья бы все вместе, безусловно, нашли. Беда была в другом: даже от Витьки, который вполне уверенно держал руль, пахло за версту.

– Ну что, ребята, – спросил Витька мрачно, – кто самый трезвый? Кто вместе со мной пойдет разбираться?

– Трезвых поищи в другом месте, – ответствовал Гоша. – А здесь нужен тот, кто отбрехаться сумеет. Посмотрите, мужики, у кого хотя бы паспорт с собой, чтобы щегольнуть фамилией. Постовой-то местный, не может наших предков не знать.

Все призадумались. Однако Мишель, портрет дедушки которого в числе четырнадцати высших лиц государства трудящиеся носили на демонстрациях по всем праздникам, не имел при себе даже студенческого билета. Витькин папа из ВЦСПС и отец Мавра – скромный союзный министр – для гаишника вряд ли высоко котировались. Гошины родители работали в МИДе, но, похоже, были теми еще дипломатами, а значит, фамилии их вообще глубоко законспирированы, так что наличие Гошиных документов рояли не играло. Некоторая надежда оставалась на Аркадия – фамилию одного из самых главных генералов МВД милиционер должен был помнить. Но уж больно пьян был сам Аркадий, а к тому же вместо мидовского пропуска любил он таскать с собой гэбэшную ксиву, то есть курсантский билет Высшей школы КГБ, а это не совсем те корочки, которые надо показывать ГАИ…

– Знаю я здешних ментов, – процедил Витька. – Бывает, на такого нарвешься, ни деньги, ни фамилия не помогут, им бы только дырку тебе проколоть и протокол составить. Тут один с Иркой Андроповой ехал, так все равно штрафанули и права отобрали.

– Брехня, – вяло откликнулся Гоша.

– Не брехня, – возразил Мишель, – просто менты Андропова не любят с давних пор…

И пока они трепались, так и не решив, кому выходить на встречу со стражем порядка, страж подошел сам, вплотную подошел, нагнулся к Витьке и козырнул. Витька приоткрыл окошко наполовину и, не поворачивая головы, чтобы не дай Бог не дыхнуть гаишнику в лицо, протянул документы. Смешно это было: запах в машине стоял такой, словно бутылку водки, бутылку вина и пару пива равномерно разлили по всем сиденьям и по полу. Инспектор потянул носом воздух и уже приготовился что-то сказать, на ходу меняя тему своего выступления, но…

Давид, сидевший на заднем сиденье слева, успел открыть окно полностью, высунуться и окликнуть:

– Товарищ капитан!

Погоны он в темноте разглядел плохо, но какая разница, главное, чтобы оглянулся, главное – поймать глаза, а дальше… ему секунды хватит.

– Товарищ капитан, я – майор Мелентьев, начальник опергруппы Шестого управления МВД. (Что за чушь?! Почему шестого? Да и есть ли такое? Но «товарищ капитан» с лейтенантскими погонами – теперь он разглядел их – смотрит только на Давида и очень внимательно слушает.) У нас – спецзадание. Машина с частным номером – это конспирация. И запах алкоголя для камуфляжа. Очень важное спецзадание, товарищ капитан. Промедление в выступлении смерти подобно. (Ну, это уж он лишнее сморозил, это кажется, из Ильича. Но товарищ капитан проглотил – смотрит, слушает.)

Только не отпускать глаза, только не отпускать!

Инспектор медленно поворачивается, кося по-прежнему на Давида, возвращает документы Витьке, еще раз козыряет, опускает руку с жезлом, и все это молча и как-то нехотя, словно во сне. Наконец инспектор отводит взгляд, и Давид шепчет Витьке:

– Газуй, газуй быстро!

– Что ты ему сказал? – проснулся Аркадий.

На улице ветер. Никто ничего толком не слышал.

– Да так, – замялся Давид, – объяснил, что мы не очень простые люди.

– Дейв у нас медиум, загипнотизировал товарища, – улыбнулся Гоша, оборачиваясь с переднего сиденья.

Хорошо ему там, у него ноги длинные – вот почему Гошу пустили вперед. А Мавр, маленький, худенький, зажатый посередине, почти сползший на пол, заворчал:

– А на кой хрен его гипнотизировать? Менты – они же тупые. Помнишь анекдот, как милиционер проверяет, есть ли спички в коробке?

– Или этот, – оживился Мишель. – Встречаются два мента…

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Почему природа не создала механизм, который позволил бы передавать информацию, накопленную поколение...
В Мрэкра, огромную хвостатую рептилию, живущую в Большом Болоте одной из затерянных в космосе планет...
«Мы помалкивали о готовящемся эксперименте. Дело не в скромности – Кременев, руководитель лаборатори...
Николай Дождев, подающий надежды молодой каратист, неожиданно осознает, что ведет скучную жизнь, в к...
Чех, Лех и Рус – дети великого царя Пана. Козни врагов вынудили их покинуть родину и в компании немн...
IX век новой эры. Эпоха великих завоеваний и переселений народов. В земли восточных славян вторглось...