Житие протопопа Аввакума, им самим написанное Протопоп Аввакум
Перевод Натальи Владимировны Понырко
Издательство благодарит иерея Алексея Лопатина за любезно предоставленные фотографии
Протопоп Аввакум в культурной памяти русского народа
Весной 1670 г. в Пустозерске строили земляную тюрьму. Стрелецкий полуголова Иван Елагин прибыл сюда чинить казнь. Четверо узников шли в окружении команды стрельцов к месту, где уготована была плаха. Протопоп Аввакум, священник Лазарь, дьякон Феодор и инок Епифаний готовились к смерти. Палач ждал на своем месте. Когда полуголова вышел на средину и начал разворачивать свиток, чтобы прочесть царский указ, осужденные на казнь стали прощаться друг с другом. Аввакум благословил плаху. В это время Иван Елагин принялся вычитывать царскую грамоту: государь изволил приговорить Аввакума к заключению в земляной сруб, посадив на хлеб и воду, а остальным узникам – сечь руки и резать языки.
То, что происходило далее 14 апреля 1670 г. в заброшенном на край света Пустозерском остроге, было горько и страшно. Старец Епифаний просил, чтобы вместо руки и языка ему отсекли голову, так велико было отчаяние. Священник Лазарь сам расправлял язык под инструментом палача, чтобы сократить мучения.
Когда их развели с места казни по тюрьмам, узники «разметали» всё своё имение, раздали всё, «не оставив у себя и срачицы». Это был жест последнего исступления и бессилия. Они звали смерть, отказавшись от пищи, а Епифаний обнажал рану на руке, чтобы вместе с кровью ушла и жизнь.
Пустозерская казнь была не просто очередным мучительством, но крушением последних надежд: ещё в феврале 1668 г., вскоре по прибытии в пустозерское заточение, священник Лазарь написал две челобитные – царю и патриарху Иоасафу, в которых просил у царя суда на архиепископов и давал последовательный и программный разбор всех пороков церковной реформы[1].
Содержание челобитных было известно товарищам Лазаря и одобрялось ими. О требованиях Лазаря дьякон Феодор за несколько месяцев до казни писал семье Аввакума: «Лазарь отец писал царю письма <…> а писал страшно и дерзновенно зело – суда на еретиков просил»[2]. Узники всё ещё надеялись на царя, на его сочувствие и охоту рассудить их право и, главное, на силу своего слова. Ведь Лазарь не только просил, он и грозил: «И аще мы <…> мучимы есмы всяко и казнимы, в тесных темницах затворены <…> и о сем, царю, будут судиться с тобою прародители твои, и прежний цари и патриархи <…> к сим же и святии отцы»[3].
Конечно, пишучи так, они должны были ожидать самого худшего. Они и ждали (оттого и «страшна» челобитная Феодору), но вместе с тем и надеялись. Двухлетняя волокита с отсылкой челобитных[4] объяснялась тем, что Лазарь никак не позволял воеводе Ивану Неелову «вычитать» их, прежде чем отсылать царю, как требовала того процедура. Он посылал челобитные за собственной печатью, лично и только царю, обращался к нему как человек к человеку и ждал, что тот как человек вонмёт ему. Настойчивое желание избежать посредников в общении с царём происходило от надежды на то, что это условие обеспечит успех. Челобитные Лазаря были написаны в феврале 1668 г., а посланы в Москву в феврале 1670 г.[5]. 14-е апреля было ответом на них.
Надежды рухнули. Вместо Божьего праведного и торжественного суда (Лазарь просил у царя испытания «Божией судьбой»: вызывался «предо всем царством самовластно взыти на огнь во извещение истины»[6]) – неправедный и унизительный в своей обыденности «градской» суд, трясущиеся руки палачей, не умеющих толком извлечь клещами усекаемые языки.
Но наступил день, когда из дальнего Пустозерска полетела к единомышленникам осужденных весть: «1678-го году, апреля в 14 день, на Фомины недели в четверток, в Пустозерском остроге, по указу цареву, полуголова Иван Елагин взял ис тюрем протопопа Аввакума, попа Лазаря, дьякона Феодора и старца Епифания. И шли они до уреченнаго места на посечение…»[7]. Кто писал записку о «казни», начинающуюся так по-летописному торжественно, в точности неизвестно. Имя, обозначенное криптограммой под сочинением, – Иван Неронов. В Пустозерске до 1679 г. проживал пинежанин Иван Неронов[8] (примечательно: полный тёзка духовного отца Аввакума). Из заключительных слов записки ясно, что автор их был гонимый сторонник старой веры и, возможно, тоже пустозерский узник[9]. Важно, что строки эти, помимо документального свидетельства о кровавом событии, означают ещё и то, что узники вновь обрели силы для сопротивления. Возвещение об их страдании само по себе уже было актом борьбы и означало, что казнь не достигла цели.
Примечательно, что герой этого небольшого сочинения, если уместно выделять героев среди страдальцев, – священник Лазарь.
У плахи, сообщает свидетель казни, осужденные вели себя по-разному. Аввакум «вопил», бранился и рыдал, «что отлучен от братии», Епифаний кротко умолял о смертной казни, Лазарь – пророчествовал. Когда попу отсекли язык, было так много крови, что ею обагрилось два больших полотенца. Одно из них Лазарь бросил молчаливым зрителям, обступившим место расправы, со словами: «Возьмите дому своему на благословение». И еще один жест был рассчитан на зрителя: отрубленную руку Лазарь поднял и, поцеловав, положил себе за пазуху[10].
В казни, свершившейся в Пустозерске, существовала некая градация: отпущенная Лазарю мера была самой большой. Было приказано сечь ему руку по запястье. За ним шел Феодор – кисть отрублена до половины ладони. Последним оказался Епифаний отсечено четыре перста.
Возможно, Лазарь был наказан больше всех как автор челобитных; и особое его поведение во время казни тоже, очевидно, связано с осознанием первенства в данном случае.
Из-под пера Лазаря, в отличие от остальных соузников, после казни 1670 г. не вышло больше ни строчки. Немудрено: он полностью лишился правой руки. Может быть, были и другие, скрытые, причины. Тем не менее, в пустозерском писательском союзе роль Лазаря заметна, а кое в чём, быть может, и основополагающа. Тема избранности впервые прозвучала как раз в связи с именем попа Лазаря. Мы убедились в этом на примере сочинения очевидца, описавшего вторую казнь. Были и другие сочинения.
Еще в Москве у гонимых деятелей Раскола возникла мысль о необходимости описывать и предавать гласности события, связанные с их преследованием со стороны духовных и светских властей. Она пришла к ним вместе с осознанием исключительности их роли в общественной жизни современности; под её влиянием была написана автобиографическая записка Епифания и создано (на основе записки Аввакума) сочинение дьякона Феодора о московском мучении Аввакума, Лазаря и Епифания. Тема избранности, которая зазвучала в последнем сочинении, уже тогда соединилась с именем Лазаря: «И егда священнику Лазарю язык отрезаша, является священномученику Лазарю Божий пророк Илия и глаголет ему: “Дерзай, священниче, и о истине свидетельствуй, не бояся”. И тогда он, отъемъ руку свою от уст, и кровь вылил на землю, и начат глаголати к людем слово Бжие и рукою благословляти народ»[11]. Её, эту тему, и продолжил очевидец второй казни в Пустозерске. А затем применительно к себе её развивал Аввакум в своём Житии и в посланиях, использовал и дьякон Феодор[12].
В 1668 г. в Пустозерске соединились, чтобы прожить бок о бок пятнадцать лет, четыре человека, имена которых для одной половины русских XVII в. стали символом праведности и даже святости, для другой – раскола и упрямого бунтарства. Позади было полтора десятилетия неравной борьбы, начавшейся с того момента, как новопоставленный патриарх Никон объявил церковную реформу, разослав Великим постом 1653 года по соборным церквам государства предписание заменить двуперстное крестное знамение троеперстием и упразднить земные поклоны на службах Великого поста. За отменой двуперстия и земных поклонов последовал целый ряд других изменений в обрядности русской Церкви, мотивируемых необходимостью унификации церковных порядков в соответствии с современным греческим укладом; последовала широкомасштабная правка богослужебных книг по современным греческим текстам, в то время как переписывавшиеся из поколения в поколение русские книги объявлялись испорченными по причине «неграмотности» русских книжников. Те, кто тогда не согласился в одночасье отказаться от многовековой традиции своих предков, поняли, что для них пришла пора тяжких испытаний. Несогласных с никоновыми нововведениями тотчас подвергли суровым репрессиям: после ареста и допросов были отправлены в ссылку протопоп Казанского собора на Красной площади Иоанн Неронов, муромский протопоп Логгин, костромской протопоп Даниил. Одним из последних среди белого духовенства, в сентябре 1653 года, был арестован и сослан в Сибирь протопоп Аввакум. В 1654 году был извергнут из сана и сослан на заточение в новгородские пределы, где вскоре и погиб при невыясненных обстоятельствах, епископ Павел Коломенский, отказавшийся подписать протоколы Московского собора, утвердившего Никонову реформу.
После разрыва, случившегося между царём и Никоном в ноябре 1658 г., когда сам Никон оказался не у дел, перед поборниками «старой веры» блеснула надежда на отмену реформы, но не тут-то было: взятый Никоном курс на перестройку церковной жизни царь Алексей Михайлович продолжил самостоятельно. На созванном им в 1666–1667 гг. поместном соборе русской Церкви противники Никоновой реформы были преданы анафеме и провозглашены раскольниками.
Позади был Московский собор 1666–1667 гг. с расстрижениями, бесконечными допросами и уговорами покаяться. Позади была первая казнь: Лазарю, Епифанию и Феодору резали языки первый раз ещё в Москве. Царь и духовные власти, отправляя узников в общее заточение, не помышляли, что превращают тем самым северный Пустозерск в своеобразный духовный центр, в котором в течение полутора десятилетий будут сходиться все нити старообрядческой борьбы.
Известно, что вскоре по прибытии осуждённых в Пустозерск начался оживлённый обмен посланиями между острогом и старообрядческой Москвой. Сочинения пустозерцев направлялись также на Мезень, на Соловки; позже в сферу влияния войдут Сибирь, Керженские леса. Семья протопопа Аввакума, томящаяся неподалеку от Пустозерска в Мезенской ссылке, стала основной связующей с внешним миром силой. Дьякон Феодор в письме к сыну протопопа Ивану писал о переправляемых на Мезень сочинениях: «…в Соловки пошли и к Москве верным. И тут давай списывать верным человеком, иже довольны будут и иных научити»; о «грамотках к Москве», которые надлежало пересылать семейству Аввакума, писал и сам протопоп[13]. В это время (до последней трети 1669 г.[14]) в Пустозерске были написаны два сочинения, которые до некоторой степени можно считать плодом коллективного творчества узников: Послание некоему москвичу Иоанну (скорее всего, сыну протопопа Аввакума Ивану) и «Книга-ответ православных». И хоть первое подписано и протопопом Аввакумом, а о втором известно, что оно составлено по поручению всей «горькой братии», все же известно также и то, что писаны оба сочинения были дьяконом Феодором[15].
Дьякон слыл за знатока Писания. Инок Авраамий даже считал его «паче иных» в Божественном писании потрудившимся[16]. Это, очевидно, и предопределило то, что программные сочинения, трактующие о пришествии в мир Антихриста и об отношении к никонианскому духовенству, было поручено написать дьякону Феодору.
Общаться заключенным было первое время сравнительно легко. Их привезли зимой. Земляная тюрьма готова не была, да и не было возможности её строить – из-за вечной мерзлоты, из-за неимения строевого леса, из-за отсутствия рабочих рук. Препирательства между воеводой и местными крестьянами, уклонявшимися от выполнения государевой повинности на постройке земляной тюрьмы, тянулись до 1670 г., покуда не пришёл указ о казнях и немедленном возведении тюрем[17]. А до тех пор для ссыльных были освобождены избы местных крестьян, каждому отдельная.
По ночам они выбирались из своих узилищ и встречались в домах преданных им людей или, быть может, в каком-то одном доме. Во всяком случае известно, что среди пустозерцев жил некий «брат Алексей», в чьём доме Аввакум и Феодор встречались ночами до казни[18]. В этом доме, возможно, и приписал Аввакум к готовому уже Посланию Феодора Иоанну: «Сие Аввакум протопоп чел и сие разумел истинно»[19].
Содержание обоих сочинений Феодора представляло последовательную характеристику переживаемого времени как «последнего отступления» перед пришествием Антихриста. Раньше, в Москве на соборе, они только грозили Антихристом, теперь уже без колебаний утверждали, что «последнее отступление», которому должно наступить перед явлением Антихриста, пришло в Россию вместе с Никоновой реформой.
Понятно, что для власти это было неприемлемо, и пустозерцы, рассудившие так, превращались в противников всего государственного устройства. Феодор писал: «Во время се – ни царя, ни святителя. Един бысть православный царь на земли остался, да и того, не внимающаго себе, западнии еретицы <…> угасили <…> и свели во тьму многия прелести»[20]. Кроме изобличения «последнего отступления», сочинения Феодора толковали об отношении к никонианскому духовенству. Чуждаться повелевали пустозерские узники священников никонианского рукоположения («то есть часть антихристова воинства»[21]), а священников дониконовского поставления принимать только в том случае, если они отвращаются нововведений, в противном же случае – отвергаться их, как и первых.
Сочинение Феодора было последовательным обличением и откровенной программой, и хоть писалось оно по решению всех соузников, но рукою Феодора. Неспроста сам Феодор писал: «А послание, что к тебе писано, брате Иоанне, от меня, и ты того, в Соловки не посылай руку мою (т. е. автограф. – Н. П.), отступникам бы не попало – они руку мою знают»[22].
Следует указать и ещё на одно сочинение, приведшее вторично дьякона Феодора на казнь. В 1669 г. была написана и отослана так называемая Пятая челобитная протопопа Аввакума царю Алексею. Однако автором первой половины этой челобитной был не Аввакум, а дьякон Феодор[23]; именно эта часть челобитной представляла собой одно из самых дерзких и смелых сочинений среди писаний раннего старообрядчества. Именно здесь было сказано: «Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть Божий»; здесь ответственность за расправу над старообрядцами перелагалась с духовных властей на царя: «Все в тебе, царю, дело затворися и о тебе едином стоит»[24]. Вторая, писаная самим протопопом Аввакумом, часть челобитной была значительно мягче по тону. Тут – хоть и обвинения, но вместе с ними ещё и выражение любви, и благословение. В первой же части – никакого намёка на частные отношения, полная непримиримость и страстное обличение царя как главного и даже единственного виновника нововведений и расправы над узниками.
Только дьякон Феодор решался в те поры называть царя «рогом антихристовым». Он так и написал в своем письме, адресованном семейству Аввакума. В этом письме дьякон писал в числе прочего и о том, что первая часть Пятой челобитной принадлежит его перу. Из письма также было видно, что дьякон меньше других надеялся на милость царя и способность его справедливо рассудить пустозерцев[25].
И вот это-то письмо и попало в руки властей. Единственный известный сейчас список послания дьякона Феодора семье Аввакума обнаружен в делах Тайного приказа[26]. Тайному приказу и вместе с ним царю, стало быть, сделалось известно и авторство дьякона в отношении Пятой челобитной, и помещенное в этом письме рассуждение о «роге антихристовом» со ссылкой на пророчества некоего суздальского пустынника Михаила, который будто бы по смерти царя Михаила Федоровича, в пору воцарения Алексея Михайловича, предвидя будущее, учил: «Несть царь, братие, но рожок антихристов»[27].
Письмо Аввакумову семейству, первая часть Пятой челобитной царю, «Книга-ответ православных» и послание Иоанну стоили дьякону Феодору половины ладони и второго отсечения языка.
Иерархия казней соответствовала и священнической иерархии казнимых. За что был вторично приговорён к отсечению языка и четырёх перстов кроткий Епифаний, единственный из четверых инок, нам неизвестно.
В автобиографическом Житии, написанном уже после 1670 г., как и в более ранней автобиографической Записке, Епифаний предстаёт пустынным подвижником, погруженным в свой внутренний мир, – мир «умного делания». Давно, задолго до Пустозерска, в пустынной келье своей молился Епифаний, да «пожрет» его сердце Исусову молитву. Ему в те поры не давалось овладеть этой молитвой, о которой Иоанн Златоуст писал: «Аще кто сию молитву Исусову, требуя ея, глаголет, яко из ноздрей дыхание, – по первом лете вселится в него Христос, Сын Божий, по втором лете внидет в него Дух Святый, по третием лете приидет к нему Отец, и вшедше в него, и обитель в нем сотворит Святая Троица. И пожрет молитва сердце, и сердце пожрет молитву»[28]. Но Епифаний надеялся на заповедь «просящему дастся» и постоянно пребывал в стремлении постичь «умную» молитву. Молитва не давалась ему, и он отчаялся, молясь о ней со слезами в ночи. Так продолжалось долго. Однажды, в одну из ночей, утомленный «правилом» и совсем потерявший надежду инок прилёг на лежанке и забылся «тонким» сном. И тут он услышал, что ум его «молитву Исусову творит светло, и красно, и чудно». Он проснулся: «А ум мой, яко лебедь доброгласный, вопиет ко Господу»[29]. С тех пор в душе Епифания пребывала Исусова молитва.
И одновременно это был человек, нашедший в себе решимость пойти из далёкой пустыни в столицу с обличением Никона и царя. Никто не знает содержания «книг» Епифания, направленных против нововведений, потому что книги эти до нас не дошли. Но то, что они существовали, известно. Именно за «книги» пошёл кроткий инок на казнь в Москве[30]. Может быть, в апреле 1670 г. ему их снова припомнили? Или в Пустозерске были написаны новые, до нас не дошедшие?
Казнь 1670 г. в Пустозерске была призвана уничтожить пустозерский союз как силу. Но это не удалось. Наоборот, казнь подняла пустозерских узников на мученическую ступень и дала им право непреоборимого нравственного превосходства над противниками. Писаний не убавилось. Их стало больше. Достаточно сказать, что оба автобиографических Жития, Аввакума и Епифания, были созданы после 1670 г., как и оба Пустозерских сборника – памятники совместной писательской деятельности узников.
А писать после 1670 г. стало значительно труднее, почти невозможно. Отстроенная наконец тюрьма представляла собой четыре сруба, осыпанных землёй. Каждый из них был обнесён тыном, и все вместе – общим острогом. От полу до потолка можно было достать рукой, и в самом верху находилось оконце, в которое подавалась пища и выбрасывались нечистоты. Весной тюрьмы до лежанок затопляло водой, зимой печной дым выедал глаза и удушал. Глаза Епифания так загноились, что он временно ослеп и долго не мог заниматься любимым рукоделием – вырезыванием деревянных крестов. Но именно здесь, в землянках, а не в первые два года в крестьянских избах, при постоянной нехватке бумаги, были написаны Жития Аввакума и Епифания, другие значительные произведения Аввакума, здесь писал свои сочинения дьякон Феодор. Все четверо были разные. И во многом равновеликие Аввакуму. Несоизмерим был дар слова.
В первенстве же Аввакума, которое всё же сразу бросается в глаза, большую роль играл первоначально его священнический сан. Не надо забывать, что Аввакум был старшим по сану, единственным протопопом среди узников. Лазарь – просто поп, Феодор занимал последнюю ступень в священнической иерархии – дьякон, Епифаний вовсе не был священнослужителем, а был просто иноком. Поэтому, когда московская и другая паства обращалась преимущественно к Аввакуму за разрешением разных вопросов, будь то нравственные проблемы, вопросы христианской догматики или поведенческой тактики (все они для старообрядца XVII в. с высшей точки зрения были вопросами веры), они обращались не только к его таланту и авторитету, но и, не в последнюю очередь, к его духовному сану, изначально предполагавшему этот авторитет.
Духовный сан Аввакума определял его отношения с людьми. Но в протопопе счастливо соединилось священническое предназначение с человеческим призванием и божеским даром. Как, например, в его духовном отцовстве.
Он был священник и потому учитель, «отец» («Се аз и дети, яже ми дал есть». – Евр. 2:13). Число духовных детей Аввакума, по его собственному счету, доходило до 600[31]. Можно сказать, что вся его жизнь была страстным и одновременно добросовестным исполнением долга духовного отцовства. Часто дети духовные превращались для Аввакума просто в детей. Талант и духовная мощь поднимали протопопа над людьми, заставляли смотреть на них как на малых детей. Его знаменитое «играю со человеки» – это игра строгого и пекущегося отца с детьми[32].
Разве не «играл» он со своей духовной дочерью Анной из Тобольска, когда та, раскаиваясь перед ним в грехе, плакала и рыдала? «Аз же пред человеки кричю на нея», смиряя её и в конце концов прощая[33].
Так же «играет» Аввакум, когда бранит старицу Меланию, духовную наставницу боярыни Морозовой. Сменяются гневные обличения одно яростнее другого, а в заключение: «А Меланью-ту твою ведь я знаю, что она доброй человек, да пускай не розвешивает ушей: стадо-то Христово крепко пасет, как побраню. Ведь я не сердит на нея – чаю, знаешь ты меня»[34].
И вся брань по адресу боярыни Морозовой, оплакивающей умершего сына своего Ивана Глебовича, – тоже игра. Он бранит «нарочно», чтобы утешить, а сам скорбит вместе с матерью[35].
Символика отец-дети часто движет образами Аввакума. Так, наставление в вопросах веры Ксении Ивановны (казначеи в доме боярыни Морозовой) вырастает у Аввакума в картину прогулки по некоему «разумному граду», где наставляемая представлена как малое чадо, ведомое за руку в незнакомых местах опытным наставником: «Да гряди убо, чадо, да тя повожу, прежде за руку ем, по граду и покажу ти сокровенная чюдеса великаго сего града и разумнаго, и угощу тя в нем»[36].
Здесь следует оговориться. Отношение к людям как к детям не питало гордыню Аввакума. Вот, например, он пишет своей духовной дочери: «Ты уже мертвец, отреклася всего; а оне еще, горемыки, имут сердца своя к супружеству и ко птенцам. Мочно нам знать, яко скорбь их томит»[37]. Противопоставление себя другим («Можно нам знать… их») не лишает Аввакума сострадания. Даже «заплутавшие» дети остаются его детьми – «таковы и мне дети, хотя бы оне и впрямь заплутали»[38].
Для Аввакума всякий человек незакончен и потому, даже если плох, то не однозначен. Он плох, покуда не покаялся, а покаяния Аввакум ждал всегда, потому что искал и предполагал в человеке душу. Поэтому он глубоко склонен к прощению. Пусть дьякон Феодор повинился перед собором патриархов, но, очень скоро раскаявшись в этом, он кончил жизнь свою в пустозерской тюрьме; пусть среди мучителей протопопа во время его заточения в Пафнутьеве монастыре был прониконовски настроенный келарь Никодим, но затем он сделался тайным последователем старой веры.
Очень важен в этом отношении эпизод с отречением старших сыновей Аввакума. Находившиеся в Мезени Прокопий и Иван перед угрозой казни «повинились» перед властями. Аввакум, после долгих обличений сыновей за это, отвечал им в итоге так: «Ну, да Бог вас простит, не дивно, что так сделали, и Петр апостол некогда убоялся смерти и Христа отрекся и о сем плакася горько, таже помилован и прощен бысть»[39].
От этого изначального прощения человеку прегрешений в уповании на его способность «восстать» происходило и двойственное, на первый взгляд, отношение Аввакума к людям. Афанасия Пашкова Аввакум и проклинает и жалеет, и ненавидит и любит. То же можно сказать и об отношении протопопа к царю Алексею Михайловичу.
Не объяснит ли сказанное сложные отношения протопопа с дьяконом Феодором, отчасти являющиеся загадкой? Вспомним рассказ Феодора: «По сем же некогда в полночь выходил аз из ямы вон окном, якоже и он Аввакум, в тын и их посещал и прочих братию вне ограды. И то хожение мое нелюбо ему (Аввакуму. – Н. П.) стало, и сотнику сказал он. Сотник же, Андрей именем, враг бысть, мздоимец, и на мя гнев имел за некое обличение. И в то время велел меня ухватить стрельцом в тыну, нага суща. И яша мя, и начата бити зело <…>. А стрельцы, влезше в мою темницу, по благословению Протопопову, и те книжицы и выписки мои похитиша и ему продаша»[40]. Речь идёт о возникшей в Пустозерске распре между дьяконом Феодором и протопопом Аввакумом.
Спор между Феодором и Аввакумом по нескольким догматическим вопросам возник впервые еще до первой Пустозерской казни, тогда речь зашла о Троице. Но он вскоре утих. Аввакум в ту пору обуздал себя, осознав нелепость распри в их условиях. Он сказал тогда Феодору: «Впредь покинем о том стязатися в темнице сей»[41]. Миротворческую роль играл духовный отец Аввакума инок Епифаний, уговаривавший своего духовного сына не браниться с Феодором.
После 1670 г. спор возобновился и разросся. Помимо несогласия в догмате о Троице обнаружилось несходство мыслей в понимании догмата о схождении Святого Духа на апостолов, о воплощении Бога Слова, о сошествии Христа во ад. При этом Феодор, по мнению учёных богословов, изучавших писания старообрядцев, отстаивал абсолютно правильную православную точку зрения[42].
Аввакум же оказался уязвим. В его сугубо конкретном и чувственном понимании отдельных догматов православия сказались народно-демократические воззрения русского христианства, основным источником которых были апокрифы и идущая за ними иконография. Феодор был более искушён в отвлеченном богословии; сознание собственной правоты укрепляло его даже тогда, когда он оказался один против троих.
Но в чем же дело? Почему спор возник и принял такие крайние формы? Многое в полемике между Аввакумом и Феодором не понятно из-за односторонности источников. Спасти дело могли бы книги Феодора, посвящённые вопросам спора. Но они были уничтожены по наущению Аввакума[43]. Как объяснить это наущение? Как объяснить то, что протопоп, сострадавший десяткам более далёких людей, смог выдать дьякона стрельцам, подговорить их весной затопить талыми водами его тюрьму?
К чести Феодора, он и в споре находил добрые слова для своих оппонентов: «Подвижники они и страстотерпцы великия и стражют от никониян за церковный законы святых отец доблественне, и терпение их и скорби всякия многолетныя болши первых мучеников мнится ми воистину. За та же вся и аз с ними стражду и умираю купно»[44]. Аввакум для дьякона таких слов не нашёл. Но поверим всё же, что его проклятия Феодору (как только ни бранил его Аввакум, и «щенком», и «косой собакой», и «бешеным дитяткой», отлучал Феодора от своего благословения) не были последними. Ведь называет он дьякона «дитятко бешеное»! Все-таки «дитятко». А может быть, протопоп опять «играет»? Вспомним, как яростно бранил он боярыню Морозову за некую распрю с юродивым Феодором, – но это не мешало ему любить её и почитать за истинную страстотерпицу.
То, что ругательные слова Аввакума о дьяконе Феодоре не были окончательными, подтверждается совместной работой узников над Пустозерским сборником, свидетельствованием правды о мучениях Феодора в автобиографическом аввакумовом Житии, создававшемся во время распри.
Последняя, смертная, казнь соединила их вновь и навечно. Снова был апрель, шла Страстная седмица. Снова четверых вели на площадь. Только теперь там ждала не плаха, а новенький сруб. Приговорённые могли не гадать о казни, они знали, что их ждёт. Когда-то Аввакум писал: «А во огнетом здесь небольшое время потерпеть – аки оком мгнуть, так душа и выступит! Разве тебе не разумно? Боишися пещи той? Дерзай, плюнь на нея, не бось. До пещитой страх-от; а егда в нея вошел, тогда и забыл вся. Егда же загорится, а ты и увидишь Христа и ангельския силы с ним»[45]. Теперь пришёл и его черёд «увидеть Христа».
Перед смертью осужденные на казнь прощались друг с другом. Дьякон Феодор подошел к протопопу Аввакуму, и тот благословил его[46]. Когда на площади сделалось жарко от полыхавшего сруба, кому-то из зрителей в зыбком воздухе над языками пламени привиделась возносящаяся к небу фигура[47]. Так кончили свою жизнь пустозерские узники в страстную пятницу 1682 года.
А за пятнадцать лет до этого, 13 мая 1667 года, собравшемуся в Успенском соборе Москвы народу было объявлено об отлучении протопопа Аввакума и его соратников от церкви. С этого дня имя Аввакума ежегодно предавалось анафеме в первое воскресенье
Великого поста, когда читался Чин торжества православия. Это продолжалось около восьмидесяти лет; с реформой Чина православия, состоявшейся в 60-е годы XVIII столетия, анафему Аввакуму возглашать перестали. В XIX веке имя старообрядцев и вовсе ушло из этого Чина[48].
Но были другие Чины. Там протопопу Аввакуму провозглашалась вечная память. Разгнём старообрядческие Синодики и прочтём: «Помяни, Господи, душа усопших раб своих, за благочестие пострадавших: священнопротопопа Аввакума, священноиерея Лазаря, священнодиакона Феодора, инока Епифания <…> Рабом Божиим, иже за благочестие пострадавшим и згоревшим, о нихже и поминание творим, – вечная память!»[49]
Кроме пустозерских соузников, в том разделе, куда вписаны имена «за благочестие пострадавших», старообрядческий Синодик поминает среди прочих имена: Федора, Луки и Димитрия, инока Авраамия, Иоанна Юродивого Холмогорского, инока Гедеона «и иже с ним в Казани по многих муках сожженных»[50]. Этот перечень близок к тому, который привел сам Аввакум в начале своей Книги бесед: «На Мезени из дому моего двух человек удавили никонияна еретики на виселице; на Москве – старца Авраамия, духовнаго сына моего; Исаию Салтыкова в костре сожгли; старца Иону-казанца в Колском разсекли напятеро. На Колмогорах Ивана Юродиваго сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрелца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и в селех, и в деревенках тысяща тысящими положено под меч <…> Мы же, оставшии, еще дышуще, о всех сих поминание творим жертвою <…> воспеваем, радующеся, Христа славяще <…> “Рабом Божиим побиенным – вечная память!” Почивайте, миленкие, до общаго воскресения и о нас молитеся, да же и мы ту же чашу испием»[51].
Поминал Аввакум. Поминают и его. История человечества как его совокупная память зиждется на особенной связи между живыми и мёртвыми. В разные эпохи эта связь бывает различной.
Какой была она для Аввакума?
«Помните ли вы, как Мелхиседек жил в чащине леса того?» – так начал Аввакум свою проповедь о «старолюбцах и новолюбцах»[52]. В другом месте, обличая никонианина, он опять написал: «Помнишь ли, Иван Предотеча подпоясывался по чреслам, а не по титкам поясом усменным!»[53] И ещё (это отрывок из письма попу Исидору): «Помнишь, Григорей о Трояне умолил?» (имеется в виду Григорий Двоеслов)[54].
Тут не литературное «помнишь», тут «помнишь» историческое. Для каждого из приведенных отрывков можно без труда указать конкретный источник; в первом случае – это Слово Афанасия, архиепископа Александрийского, о библейском царе-священнике Мелхиседеке, во втором – изобразительный материал иконографии Иоанна Крестителя, в третьем – Слово Иоанна Дамаскина «о иже в вере усопших» (в этом Слове среди прочих доказательств действенности молитвы за умерших приведён рассказ о том, как святитель Григорий Двоеслов спас своими молитвами от адских мучений царя Траяна)[55]. Но мы давно уже усвоили понимание того, что древнерусская литература не знала вымысла[56]. Предметом её были действительно бывшие события: если в ней встречаются поучения – то реальных исторических лиц, таких как Феодосий Печерский, Владимир Мономах, Кирилл Туровский, если жития – то реальных исторических подвижников, таких как Александр Невский, Сергий Радонежский, Кирилл Белозерский; если описание битвы – то Мамаево побоище, если путешествие – то Хождение Афанасия Никитина. И те события, эпизоды и лица, которые мы не можем расценить как реально существовавшие, тоже воспринимались как действительно бывшие. Литература представляла собой совокупность переживаний, принадлежащих национальной памяти. Это была память давних лет зарождения русской государственности, память Игорева похода против половцев, память о Феодосии Печерском, Сергии Радонежском, о Петре и Февронии Муромских, о битве на Куликовом поле и т. д. И у Аввакума ссылка на книги – это ссылка на историческую действительность. Вот, он вспоминает о Флорентийском соборе, о котором знает по летописи («Тому времени 282 года, как бысть Флоренский собор. Писано в летописцах латынских, и в летописцах руских помянуто»), но это знание не о летописном тексте, это знание о жизни: «Царь <…> Иван Калуян поехал домой, умре на пути, его же земля не прия в недра своя. А патриарх Иван Антиохийский в Риме зле живот свой сконча. <…> А Цареградский Иосиф, разболевся, приволокся домой. А митрополит наш московской приехал домой с гордостию. Его же князь великий и встретить не велел, понеже гостинцы неладны привез: по правую руку крыж латынской вез, а по левую – крест Христов. <…> И наш старец Сергиева монастыря оттоле ушел, и на пути заблудил, емуже явился игумен преподобный Сергий Радонежский и проведе старца сквозе нужна места»[57].
Аввакум действительно помнил и Мелхиседека, и Иоанна Предтечу, и Григория Двоеслова, как и митрополита Исидора, как и старца Сергиева монастыря, «ушедшего» с Флорентийского собора. Особенно наглядно это его отношение к литературному источнику как к хранилищу памяти об историческом прошлом проступило во фразе, с которой он обратился к своему духовному сыну Симеону, когда речь зашла об учителе Церкви Иоанне Златоусте: «Слышал ли еси, чадо Симеоне, Златоустово учение и поболение о Церкве, напоследок же и душу свою предаде по Церкве святый?»[58]В этом его «слышал ли» отразилась позиция молвы: из глубины веков, с молвой, которую фиксирует книжность, идёт к нам память об Иоанне Златоусте, – слышал ли о ней Симеон?[59]
Аввакум слышал и помнил о Мелхиседеке, Иоанне Предотече, Иоанне Златоусте. Он помнил, если смотреть только по его писаниям, и Марию Египетскую, и Иулиана Великомученика, и Николу Мирликийского, и Евпраксию Великую, и Онуфрия Великого, и преподобного разбойника Давыда, и Никиту – столпника Переяславского, и рязанскую княгиню с младенцем, бросившуюся с высокой храмины, чтобы не предаваться «злочестивому царю Батыю», и Андрея Цареградского, и Максима Грека, и митрополита Филиппа[60], и еще бесконечное множество тех, кто жили в его памяти как живые и рядом с живыми.
Бросается в глаза как бы отсутствие дистанции между живыми и мёртвыми в сознании Аввакума: придут протопопу на ум нынешние страдания боярыни Морозовой в боровской земляной тюрьме, – и тут же вспомнятся прошедшие мучения мученика Мефодия, и он умилится о них обоих. «Древле также был миленькой Мефодиет з двема разбойникома закопан в землю, яко и боярыня Морозова Федосья в Боровске с прочими, в земле сидя, яко кокушка кокует. Кокуй, бедная, не бойся ничего».[61] Пошлёт он письмо с отеческим наставлением духовной дочери «боярошне Анисьюшке», а память приведёт к нему другую «боярошню», преподобную Евпраксию Великую: «Боярошня же была, царю Феодосию Великому отец и мати ея свои, сиречь племя, были; а она, свет, с малехонка Богу работати возложила себя. Не много и жила, – всего 33 лета, – да много любезно трудилася. Млада образ ангельский восприят и бысть во обители всем вся, старым и юным, работавше <…>. И того дни на сестр хлебы пекла, кой день умерла»[62].
«Тогдашнее» и «нынешнее» оказываются как бы равноправными в сознании Аввакума. Это проявляется и в том, как он излагает историю грехопадения Адама и Евы, играя прошлым и настоящим: «“И вкусиста Адам и Евва от древа, от негоже Бог заповеда, и обнажистася”. О, миленькие! Одеть стало некому! <…> Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул! Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы, безумия и тогдашнева и нынешнева!»[63]; и в том, как толкует он действия даря Алексея Михайловича против приверженцев старой веры, прибегая к аналогии с царём Манасией, создавая скольжение смысла: Алексей Михайлович – Манасия, Манасия – Алексей. «Сам так захотел: новой закон блядивой положил, а отеческой истинной отринул и обругал. Кто бы тя принудил? Самовластен еси и Священная писания измлада умееши, могущая тя умудрити <…> да не восхотел последовати учению отца истиннаго духовнаго твоего, но приял еси змию вогнездящуюся в сердце твое, еже есть тогда и днесь победители. Кайся вправду, Манасия!»[64]
Это проявляется и в постоянном употреблении глаголов настоящего времени по отношению к действиям давно умерших учителей и гимнографов: «Нет, су, не так Дамаскин-от поет…», «Якоже глаголет Ипполит, папа Римской…», «Иосиф, творец каноном, пишет, святый, сице…», «Так святии научают…», «Так Златоуст разсуждает…»[65].
Именно отсутствие в памяти протопопа Аввакума непреодолимой дистанции между живыми и давно умершими способствовало образованию тех анахронизмов, которыми изобилуют его писания. Вспомним хотя бы его фразу «Сарра пирогов напекла» при изложении библейской истории о посещении Авраама ветхозаветной Троицей[66]. Для Аввакумовой памяти они все как живые, потому и рисует она их в привычной ему обстановке. Он и о пророке Захарии напишет, что ему главу отрезали «в церкве», и брата Мелхиседека Мелхила назовёт «царевичем», и о Николе Чудотворце скажет, что он «Ария, собаку, по зубам брязнул»[67].
Дистанция между живыми и мёртвыми была так коротка в сознании Аввакума, что он мог испытывать чувство стыда перед умершими, как он это и написал в послании к боярину Андрею Плещееву: «И понеже, суетныя сия глаголы издав, не стыдишися, то аз тя стыжуся перед людьми святыми, иже суть столпи непоколебимии во православней христианстей вере и во святой соборной апостольской Церкви»[68].
В таком отношении Аввакума к живым и мёртвым выразился дух той культуры, к которой он принадлежит. Ведь в христианстве живые всегда как бы окружены умершими. Всякий день годового круга – это память нескольких святых людей, скончавшихся ли много столетий назад или умерших не так давно. Служба святому, чтение его Жития, проповеднических слов о нём – это усиленное обращение памяти к нему. Молитва святому – это как раз упразднение дистанции, соединение живых и умерших в единой памяти.
Но христианская Русь жила не только памятью о святых, она жила памятью обо всех умерших.
На Руси умерших поминают в дни их погребения, в третины, девятины, сорочины, в дни их тезоименитств и годовщины их смерти. В память об умерших всегда произносится молитва на литургии. В седмичном богослужебном круге поминовению умерших посвящена суббота, а в годовом – суббота мясопустная, суббота перед Пятидесятницей, радоница на Фоминой неделе, родительские субботы.
«Не имети милосердия к лишенному, не дати руку помощи падшему, отвратить лице свое от беспомощнаго и не явити пособствия тому, иже пособити себе не может – велие есть суровство, велие безчеловечие, паче же реку, безбожие. <…> Где наипаче благотворение явити можем, якоже в случае злоключения и страдательства! <…> Тако истинная любовь – в злострадании и нужде, по глаголу Павлову: любы николиже отпадет.
Но кая может быти вящщая нужда человеку, якоже егда умирает? Тело мертво лежит, недвижимо, безгласно, нечувственно, помощи себе отнюдь дати не может. Душа же, кто весть, аще кия не терпит нужды; кто весть, в кой путь грядет, и в кую страну! Кто весть, аще в благодати Божией от своего телесе разлучися! Кто весть, в примирении ли с Богом от сего мира изыде! <…> Зде благотворение показати достоит не точию мертвому телу, опрятавше тое и по обычаю погребающе, но наипаче души, молящи за тую Бога».
Это слова о молении за умерших из богословского трактата «Камень веры» митрополита Стефана Яворского, последнего местоблюстителя патриаршего престола перед введением Петром I синодального управления русской Церковью[69]. Стефан Яворский, формулируя догмат о молении за умерших, опирался на многовековую православную традицию. Много раньше него Иоанн Златоуст говорил об этом так: «Нам о усопших приносящим память, бывает им некая утеха. Обыкл бо есть Бог иным иных ради благодать даяти <…>. Не ленимо ся убо, отшедшим помогающе и приносяще о них молитвы, ибо общее лежит вселенней очищение. Сего ради, дерзающе о вселенней, молимся тогда и с мучениками призываем их, с исповедники, с священники, ибо едино тело есмы вси <…> и възможно есть отвсюду прощение им събрати»[70].
«Любы», которая «николиже отпадет», не может оставить душу дорогого ей человека, если от неё, от любви, зависит спасение этой души («кто весть, аще в примирении ли с Богом от сего мира изы-де?!»). Если можно умолить, если напряженным помнением можно избыть грехи («а кто без греха, только один Бог») того, кто так любим, то значит, в памяти и есть спасение. Спасён тот, для кого у живущих хватает любви на такую память, ведь «общее лежит вселенной очищение».
Именно так любил Аввакум. Вспомним его слова о скончавшихся в боровской тюрьме сестрах Федосье Морозовой и Евдокии Урусовой: «Лутче бы не дышал, как я их отпустил, а сам остался здесь! Увы, чада моя возлюбленная! Забвенна буди десница моя, прильпни язык мой гортани моему, аще не помяну вас!»[71] Перед самою смертью три боровские узницы (третьей была Мария Данилова) прислали протопопу в тюрьму последнее послание на столбце бумаги; Аввакум о нём писал: «Долго столицы те были у меня: почту да поплачу, да в щелку запехаю. Да бес-собака изгубил их у меня.
Ну, да добро! <…> Я и без столпцов живу. Небось, не разлучить ему меня с ними!»[72]
Аввакум жил в окружении великого множества людей, живых и умерших, с которыми его было не разлучить. Он писал (в той редакции своего Жития, которая сохранилась в пустозерском сборнике Дружинина): «Молитися мне подобает о них, о живых и о преставлыиихся»[73]; и он молился. И молились о нём, как написал он сам в послании «горемыкам миленьким»: «…а я ведь <…> на всяк день подважды кажу вас кадилом, и домы ваша <…> и понахиды пою, и мертвых кажю <…> о вас молю, а ваших молитв требую же, да и надеюся за молитв ваших спасен быти»[74]. Как соответствует это Златоустовой мысли о том, что «общее лежит вселенной очищение»!
Общность и вселенскость рождались от той «вечной памяти», которой помнили живые своих умерших и о которой умирающие просили живых.
«Духовный мой отче и господине имярек! Сотвори со мною, Бога ради, последнюю любовь и милость сицеву: помилуй мя, Бога ради, пой за мя сий канон на третины, на девятины, на четыредесятины <…> помилуй мою душу грешную, помолися о ней ко Господу», – это слова из Предисловия пред каноном за единоумершего[75]. А вот что может быть сочтено ответом на них. Прочтём выдержку из рукописного сборника, где помещено Моление о усопших:
«Благий и милосердый Боже, у тебя прошу великия милости и оставления грехов преставлыпимся верным рабом твоим: иже <…> мне сродством и сожительством совокуплены быша, и иже себе в руце наша предаша, или нам исповедашася, или от коих милостыню восприяхом. <…> Пощади <…> прости им всякое согрешение вольное и невольное <…>»[76]
Моление это входит в общий раздел, озаглавленный в сборнике словами: «Подобает ведати, како поминати родители своя комуж-до человеку»[77]. Казалось бы, очень конкретное поминание. Но вот с чего начинает тот, кому об этом «подобает ведати»:
«Помяни, Господи, души преставлыиихся присно поминаемых раб твоих и рабынь: иже от твоея пречистыя <…> руки исперва созданнаго человека, прадеда нашего Адама и его супруги, прабабы нашея Еввы <…> и вся, иже в благочестии пожившия на земли во обхождении солнца во всех концах вселенныя. Помяни, Господи, души святейших вселенских патриарх, благочестивых царей и цариц, преосвященных митрополитов, благоверных великих князей и княгинь, боголюбивых архиепископов и епископов <…> и всего священнического и иноческого чина <…>. И паче о сих молю ти ся <…> помяни, Господи, напрасною смертию скончавшихся, от меча, и от всякаго оружия, и от межьусобной брани, и от огня згоревших, и в водах утопших, гладом, и жаждою, и мразом измерших, и всякою нужною смертию скончавшихся от злых человек <…> и от самовольных страстей бедне умерших и не сподобившихся исповедатися тебе <…> ихже имена ты сам веси <…>. О, Владыко пресвятый! <…> услыши мя убогаго и недостойнаго <…> молящагося тебе о всех и за вся»[78].
После этого следует поминовение родителей. Общность и вселенскость, связанные с вечной памятью, заставляют человека начинать поминовение отца и матери с поминовения праотца Адама и всех «от века поживших на земли». Так память родителей покоится на памяти всего рода человеческого.
В помянниках имя протопопа Аввакума стоит далеко от начала и конца. Те, кто поминал его, начинали поминовение с «прадеда нашего Адама и его супруги, прабабы нашея, Еввы», патриархов московских, митрополитов киевских и московских, царей и великих князей русских, игуменов Святой Горы и русских монастырей, юродивых, также и «братии наших, избиенных <…> от татар, и литвы, и от немец, и от иноплеменник, и от своей братии, от крещеных, за Доном, и на Москве, и на Берге, и на Белеве, и на Калках, и на езере Галицком, и в Ростове, и под Казанью, и под Рязанью, и под Тихою Сосною <…> на Югре, и на Печере, в Воцкой земли, и на Мурманех, и на Неве, и на Ледовом побоище». Они поминали и тех, «иже несть кому их помянути сиротства ради, убожества и последний ради нищеты». Они поминали и пострадавших за старую веру, сожженных в Пустозерске и в Москве, замученных в Нижнем, на Дону, в Вязниках, Новгороде, Пскове, на Соловках, в Сибири. Они поминали, наконец, и свои собственные роды[79].
Старообрядческая традиция в этом случае, как и во многих других, есть прямое воплощение древней русской традиции. Достаро-обрядческие помянники были построены по аналогичному типу: в них рядом с частными поминаниями находились общие; прежде чем вписать в книгу поминание конкретного рода, вписывали в неё поминание памятных в русской и всемирной истории лиц.
Своё Житие протопоп Аввакум кончил такими словами: «Пускай раб-от Христов веселится, чтучи, а мы за чтущих и послушающих станем Бога молить. Как умрем, так оне помянут нас, а мы их там помянем. Наши оне люди будут там, у Христа, а мы их во веки веком. Аминь»[80].
Эти слова можно воспринимать как обращение и к нам, «чтущим и послушающим» его Житие.
Литература нашего времени утратила свойство «историчности». С ней теперь в первую очередь связано представление не о действительно бывших, но о художественно вымышленных событиях. Но свойство своё быть хранилищем впечатлений, принадлежащих национальной памяти, она до сих пор особым образом сохраняет. И люди, забывшие своих родных прадедов, как живых помнят вымышленных Татьяну Ларину и Алёшу Карамазова, а вместе с ними и создавших эти литературные образы Пушкина и Достоевского. И в памяти о них происходит то соединение живых и умерших, которое не позволяет распасться связи времён.
Житию протопопа Аввакума в равной степени присущи свойства обеих русских литератур, старой и новой. Оно в первую очередь «исторично», но оно и «литературно», в том новом духе, который присущ литературе нового времени; недаром лучшие писатели XIX – начала XX веков ощущали свою как бы «корпоративную» близость с его автором[81]. Аввакум заставляет нас, привыкших к памяти литературной больше, чем к памяти истинной, помнить его одновременно и как литературного героя знаменитого Жития, и как автора этого самого Жития, человека, жившего до нас на земле, проповедника и священномученика. Так через «новую» память приходит к нам память «старая». Теперь и от нашей любви зависит вечная память протопопа Аввакума на земле.
Житие протопопа Аввакума, им самим написанное
Крестъ – всмъ воскресение, крестъ – падшим исправление, страстем умерщвление и плоти пригвождение; крестъ – душам слава и свтъ вчный1. Аминь.
Многострадальный юзник темничной, горемыка, нужетерпецъ, исповдникъ Христовъ священнопротопопъ Аввакум понужен бысть житие свое написати отцемъ его духовным иноком Епифаниемъ, да не забьвению предано будетъ дло Божие. Аминь2.
Всесвятая Троице, Боже и Содтелю всего мира, поспши и направи сердце мое начати с разумом и кончати длы благими ихже нын хощу глаголати аз, недостойный. Разумя же свое невжество, припадая, молю ти ся, и еже от тебя помощи прося: Господи, управи умъ мой и утверди сердце мое не о глаголании устен стужатиси, но приготовитися на творение добрых длъ, яже глаголю, да, добрыми длы просвщенъ, на Судищи десныя ти страны причастник буду со всми избранными твоими.
И нын, Владыко, благослови, да, воздохнувъ от сердца, и языком возглаголю3 Дионисия Ареопагита о Божественных именех4, – что есть теб, Богу, присносущные имена истинные, еже есть близостные, и что – виновные, сирчь похвальные.
Сия суть сущие: Сыи, Свтъ, Истинна, Животъ. Только свойственных четыр. А виновных много, сия суть: Господь, Вседержитель,
Непостижим, Неприступен, Трисиянен, Триипостасен, Царь Славы, Непостоянен огнь, Духъ, Богъ, и прочая.
По сему разумвай того же Дионисия о истинн: «Себе бо отвержение – истинны испадение; истинна бо сущее есть; аще бо истинна сущее есть, истинны испадение сущаго отвержение есть. От сущаго же Богъ испасти не можетъ, и еже не быти – нсть»5.
Мы же речем: потеряли новолюбцы существо Божие испадени-емъ от истиннаго Господа Святаго и Животворящаго Духа. По Дионисию, коли ужъ истинны испали, тутъ и Сущаго отверглись. Богъ же от существа своего испасти не может, и еже не быти – нсть того в нем, присносущен истинный Богъ наш. Лучше бы им в Символ вры не глаголати «Господа», виновнаго имени, а нежели «истиннаго» отскати, в немже существо Божие содержится. Мы же, правоврнии, обоя имена исповдуем и в Духа Святаго, Господа истиннаго и животворящаго, свта нашего, вруем, со Отцем и с Сыномъ поклоняемаго6, за негоже стражемъ и умираемъ, помощию его владычнею.
Тешит нас той же Дионисий Ареопагит, в книге ево писано: «Сй убо есть воистинну истинный християнин, зане истинною разумвъ Христа и тм богоразумие стяжавъ, исступив убо себе, не сый в мирском их нрав и прелести, себя же всть трезвящеся и изменена всякаго прелестнаго неврия, не токмо даже до смерти бдъствующе истинны ради, но и невдением скончевающеся всегда, разумом же живуще, и християне суть свидтельствуемы»7.
Сей Дионисий, научен вре Христов от Павла апостола, живый во Афинхъ, прежде, да же не приити в вру Христову, хитрость имый исчитати бги небесныя8. Егда же врова Христови, вся сия вмних быти яко уметы. К Тимофею пишет9 в книге своей, сице глаголя: «Дитя, али не разумешь, яко вся сия вншняя блядь ничтоже суть, но токмо прелесть, и тля, и пагуба. Аз пройдох длом и ничтоже обртох, токмо тщету». Чтый да разуметъ.
Ищитати бги небесныя любят погибающим, понеже «любви истинныя не прияша, воеже спастися имъ, и сего ради послетъ имъ Богъ дйство льсти, воеже вровати им лжи, да Суд приимут не вровавшии истинн, но благоволиша о неправд». Чти о сем Апостолъ, 27510.
Сей Дионисий, еще не приидох в вру Христову, со ученикомъ своим во время распятия Господня бывъ в Солнечнем-граде и вид: солнце во тьму преложися и луна – в кровь, звзды в полудне на небеси явилися чернымъ видом11. Он же ко ученику глагола: «Или кончина вку прииде, или Богъ Слово плотию стражет», понеже не по обычаю тварь вид изменену и сего ради бысть в ндоумнии.
Той же Дионисий пишет о солнечном знамении, когда затмится: есть на небеси пять звздъ заблудных, еже именуются луны. Сии луны Богъ положил не в предлех, якоже и прочим звзды, но обтекаютъ по всему небу, знамение творя или во гнвъ, или в милость. Егда заблудница, еже есть луна, подтечет от запада подъ солнце и закроетъ свтъ солнечный, и то затмние солнцу за гнвъ Божий к людям бываетъ. Егда же бывает от востока луна подътекает, и то, по обычаю шествие творяще, закрывает солнце12.
А в нашей Росии бысть затмение солнцу в 162 году перед мором13. Плыл Вольгою-рекою архиепископъ Симеонъ Сибирской14, и в полудне тма бысть, перед Петровым днем недли за дв; часа с три плачючи у берега стояли. Солнце померче, от запада луна подътекала, являя Богъ гнвъ свой к людям. В то время Никонъ-отступник вру казилъ и законы церковныя, и сего ради Богъ излиял фиял гнва ярости своея на Русскую землю; зло моръ великъ былъ, нколи еще забыть, вси помним. Паки потом, минувъ годов с четырнатцеть, вдругорядъ затмние солнцу было въ Петров постъ: в пяток, въ час шестый, тма бысть, солнце померче, луна от запада же подтекала, гнв Божий являя, – протопопа Аввакума, бднова горемыку, в то время с прочими в соборной церкви власти остригли15 и на Угрше16 в темницу, проклинавъ, бросили.
Врный да разумет, что длается в земли нашей за нестроение церковное и разорение вры и закона. Говорить о том престанем, в день вка познано будет всми, потерпим до тхъ мстъ.
Той же Дионисий пишет о знамении солнца, како бысть при Исус Наввин во Израили, егда Исус ский иноплеменники и бысть солнце противо Гаваона, еже есть на полднях: ста Исус крестообразно, сирчь разпростре руце свои, и ста солнечное течение, дондеже враги погуби. Возвратилося солнце к востоку, сирчь назад отбжало, и паки потече; и бысть во дни том и в нощи тритцеть четыре часа. Понеже в десятый час назад отбжало, так в сутках десеть часов прибыло. И при Езекии-цар бысть знамение: оттече солнце назад во вторый на десеть часъ дня, и бысть во дни и в нощи тридесять шесть часов17. Чти книгу Дионисиеву, там пространно уразумешь.
Он же Дионисий пишет о небесныхъ силах, возвщая, како хвалу приносят Богу раздляяся деветь чинов на три троицы18. Престоли, херувими и серафими, освящение от Бога приемля, сице восклицают: «Благословена слава от мста Господня!» И чрез ихъ преходит освящение на вторую троицу, еже есть господьства, начала, власти. Сия троица, славословя Бога, восклицаютъ: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия!» По алъфавиту, «аль» – Отцу, «иль» – Сыну, «уия» – Духу Святому. Григорий Низский толкует: «Аллилуия – хвала Богу». А Василий Великий пишет: «Аллилуия – ангельская рчь, человчески рещи: слава тб, Боже»19. До Василия пояху во церкви ангельския рчи: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия!» Егда же бысть Василий, и повел пти дв ангельския рчи, а третьюю – человческую, сице: «Аллилуия, аллилуия, слава теб, Боже!» У святых согласно, у Дионисия и у Василия: трижды воспвающе, со ангелы славим Бога, а не четырежи по римской бляди. Мерско Богу четверичное воспвание сицевое: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия, слава теб, Боже». Да будет проклят сице поюще, с Никоном и с костелом римским!
Паки на первое возвратимся. Третьяя троица: силы, архангели, ангели, чрез среднюю троицу освящение приемля, поют: «Святъ, святъ, святъ Господь Саваофъ, исполнь небо и земля славы его!»20. Зри: тричислено и се воспвание. Пространно Прчистая Богородица протолковала о аллилуии, явилась Василию, ученику Ефросина Псковскаго21. Велика во «аллилуии» хвала Богу, а от зломудръствующих досада велика, – по-римски Троицу Святую в четверицу глаголютъ, Духу и от Сына исхождение являютъ22. Зло и проклято се мудрование Богом и святыми! Правоврных избави, Боже, сего начинания злаго о Христ Исус, Господ нашем, емуже слава нын и присно и во вки вком. Аминь.
Афонасий Великий рече: «Иже хощетъ спастися, прежде всхъ подобаетъ ему держати кафолическая вра, еяже аще кто целы и непорочны не соблюдает, кром всякаго недоумния, во вки погибнетъ. Вра же кафолическая сия есть: да единаго Бога в Троиц и Троицу во единице почитаем, ниже сливающе составы, ниже существо раздляюще. Инъ бо есть составъ Отечь, инъ – Сыновей, инъ – Святаго Духа. Но Отчее, и Сыновнее, и Святаго Духа едино Божество, равна слава, соприсносущно величество. Яковъ Отецъ, таковъ Сынъ, таковъ и Духъ Святый». Вченъ Отецъ, вченъ Сынъ, вченъ и Духъ Святый. Не созданъ Отецъ, не созданъ Сынъ, не создан и Духъ Святый. Богъ – Отецъ, Богъ – Сынъ, Богъ – и Духъ Святый. Не три Бози, но един Богъ, не три Несозданнии, но един Несозданный. Равн: Вседержитель – Отецъ, Вседержитель – Сынъ, Вседержитель – и Духъ Святый. По-добн: Непостижимъ Отецъ, Непостижим Сынъ, Непостижим и Духъ Святый. Не три Вседержители, но единъ Вседержитель, един Непостижимый. «И в сей Святй Троице ничто-же первое или послднее, ничтоже более или мне, но цлы три составы и соприсносущны суть себ и равны»23. «Особно бо есть Отцу нерождение, Сыну же – рождение, а Духу Святому – исхождение, обще же им Божество и Царство»24.
Нужно бо есть побесдовати и о вочеловчении Бога Слова к вашему спасению. За благость щедрот излия себе от отеческих ндр Сынъ, Слово Божие, в Дву чисту богоотроковицу, егда время наставало, и воплотився от Духа Свята и Марии двы вочеловчився, нас ради пострадал, и воскресе в третий день, и на небо вознесеся, и сде одесную Величествия на высоких, и хощет паки приити судити и воздати комуждо по длом его, его же Царствию нсть конца.
И сие смотрение в Боз бысть прежде, да же не создатися Адаму; прежде, да же не вообразитися. Рече Отец Сынови: «Сотворим человка по образу нашему и по подобию». И отвща другий: «‘Сотворим, Отче, и преступит бо». И паки рече: «О, единородный мой! О, свте мой! О, Сын и Слове! О, сияние славы моея! Аще промышляеши созданием своим, подобает ти облещися в тлимаго человка, подобает ти по земли ходити, апостолы восприяти, пострадати и вся совершити». И отвща другий: «Буди, Отче, воля твоя!» Посем создася Адам, и прочая. Аще хощеши пространно разумти, чти «Маргарит», «Слово о вочеловчении»25. тамо обращеніи. Аз кратко помянул, смотрение показуя. Сице всяк вруяй во нь не постыдится, а не вруяй осужден будет и во вки погибнет, по вышереченному Афонасию.
Сице аз, протопоп Аввакумъ, врую, сице исповдаю, с симъ живу и умираю.
Рождение же мое в нижегороцкихъ предлех, за Кудмою рекою, в сел Григоров26. Отецъ мибысть священникъ Петръ27, мати – Мария, инока Марфа. Отецъ мой прилжаше пития хмельнова, мати же моя постница и молитвеница бысть, всегда учаше мя страху Божию. Аз же, нкогда видвъ у сосда скотину умершу, в той нощи, воставше, предъ образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мн умереть, и с тхъ мстъ обыкох по вся нощи молитися.
Потом мати моя овдовла, а я осиротлъ молод, и от своих соплеменник во изгнании быхом.
Изволила мати меня женить. Аз же Прсвятй Богородице молихся, да даст ми жену – помощницу ко спасению. И в том же сел двица, сиротина же, безпрестанно во церковь ходила, имя ей Анастасия28. Отецъ ея был кузнецъ, именем Марко, богатъ гораздо, а егда умре, посл ево вся истощилося. Она же в скудости живяше и моляшеся Богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным. И бысть по воли Божии тако.
Посем мати моя отиде к Богу в подвизе велице. Аз же от изгнания преселихся во ино мсто29. Рукоположен во дьяконы дватцети лт з годом и по дву лтех в попы поставлен; живый в попхъ осмъ лтъ и потом совершен в протопопы православными епископы30; тому дватцеть лтъ минуло, и всего тритцеть лтъ, какъ священъство имю, а от рода на шестой десяток идетъ.
Егда аз в попхъ был, тогда имлъ у себя детей духовных много, по се время сотъ с пять или шесть будет. Не почивая аз, гршный, прилжа во церквах, и в домхъ, и на распутияхъ, по градом и селам, еще же и во царствующемъ град, и во стран Сибирской, проповдуя и уча слову Божию, годовъ будет тому с полтретьятцеть.
А егда еще былъ в попхъ, прииде ко мн исповдатися двица, многими грхми обременена, блудному длу и малакии всякой повинна, нача мн, плакавшеся, подробну возвщати во церкви, пред Евангелиемъ стоя. Аз же, треокаянный врачь, слышавше от нея, сам разболвся, внутрь жгом огнемъ блудным.
И горко мне бысть в той час. Зажегъ три свщи и прилпилъ к налою, и возложилъ правую руку на пламя, и держалъ, дондеже во мн угасло злое разжежение.
И отпустя двицу, сложа с себя ризы, помолясь, пошелъ в дом свой зло скорбенъ; время же яко полнощи. И пришед в свою избу, плакався предъ образом Господним, яко и очи опухли, и моляся прилжно, да же отлучит мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяшко, не могу носити. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся лежа.
Не вмъ какъ плачю, а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты зла-ты, и все злато. По единому кормщику на них сидльцов. И я спросилъ: «Чье корабли?» И он отвщали: «Лукин и Лаврентиевъ», – сии быша ми духовныя дти, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончались богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными красотами испещренъ, красно, и бло, и сине, и черно, и пепелесо, егоже умъ человчь не вмстит красоты его и доброты; юноша свтелъ, на корм сидя, правитъ; бжит ко мн из-за Волги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: «Чей корабль?» И сидяй на нем отвщал: «Твой корабль. На, плавай на нем, коли докучаешь, и з женою, и з дтми». И я вострепетахъ и, сдше, разсуждаю, что се видимое и что будетъ плавание.
А се по мале времени, по писанному, «обьяша мя болзни смертныя, бды адовы обыдоша мя, скорбь и болзнь обртох»31. У вдовы начальник отнял дочерь. И аз молих его, да же сиротину возвратит к матери. И онъ, презрвъ моление наше, воздвиг на меня бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежал в забыти полчаса и болыни, паки оживе Божиим мановением. Он же, устрашася, отступился мн двицы. Потом научил ево дьяволъ: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земл в ризах. А я молитву говорю въ то время.
Таже инъ начальник во ино время на мя разсвирпел: прибжавъ ко мн в дом, бив меня, и у руки, яко пес, огрыз перъсты; и егда наполнилась гортань ево крови, тогда испустилъ из зубовъ своих мою руку и, меня покинувъ, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря Бога, завертвъ руку платом, пошел к вечерн. И на пути он же наскочил на меня паки со двема пистольми и запалил ис пистоли. И Божиимъ мановением на полке порох пыхнулъ, а пистоль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия запалил паки. Божия же воля так же учинила: пистоль и та не стрелила. Аз же прилжно, идучи, молюсь Богу; оснил ево больною рукою и поклонился ему. Онъ меня лаетъ, а я ему говорю: «Благодать во устнхъ твоих, Иван Родионович, да будет».
Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлба не дал. В то же время родился сынъ мой Прокопей, что нын сидит с матерью и з братом в земл закопан32. Аз же, взяв клюку, а мать – некрещенова младенца, пошли з братьею и з домочадцы, амо же Богъ наставит, а сами, пошедъ, запли божественныя псни, евангельскую стихру, большим роспвом, «На гору учеником идущим за земное Вознесение, предста Господь, и поклонишася ему»33, – всю до конца, а пред нами образы несли. Пвцов в дому моем было много, – поюще, со слезами на небо взираем. А провождающии жители того мста, мужи, и жены, и отрочата, множество народа, с рыданиемъ, плачюще и сокрушающе мое сердце, далече нас провожали в поле. Аз же, на обычном мсте став и хвалу Богу воздав, поучение прочетъ и благословя, насилу в домы ихъ возвратил; а з домашними впред побрели и на пути Прокопья крестили, яко каженика Филиппъ древле34.
Егда же аз прибрел к Москв к духовнику цареву протопопу Стефану35 и к другому протопопу, к Неронову Иванну36, они же обо мн царю извстиша, и с тхъ мстъ государь меня знать почал.
Отцы же з грамотою паки послали меня на старое мсто. И я притащился – ано и стны разорены моих храминъ. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвигъ бурю. Приидоша в село мое плясовые медвди з бубънами и з домрами, и я, гршник, по Христ ревнуя, изгнал их, и хари и бубны изломал на поле един у многих, и медвдей двух великих отнял – одново ушибъ, и паки ожилъ, а другова отпустил в поле. И за сие меня боярин Василей Петрович Шереметев, едучи в Казань на воеводство в судне, браня много, и велелъ благословить сына своего бритобратца37, аз же не благословил, видя любодйный образ. И онъ меня веллъ в Волгу кинуть; и, ругавъ много, столкали с судна38.
Таже ин начальникъ на мя разсвирпвъ, приехавъ с людми ко двору моему, стрелял из луковъ и ис пищалей с приступом. А я в то время, запершися, молился ко Владыке: «Господи, укроти ево и примири, имиже вси судбами!» Он же побжал от двора, гоним Святым Духом.
Таже в нощь ту прибжали от него, зовут меня к нему со слезами: «Батюшко-государь, Евфимей Стефанович при кончин и кричит неудобно, бьет себя и охает, а сам говоритъ: “Дайте батька Аввакума, за него меня Богъ наказует!”» И я чаял – обманываютъ меня, ужасеся духъ мой во мн, а се помолил Бога сице: «Ты, Господи, изведый мя из чрева матере моея, и от небытия в бытие мя устроил, аще меня задушатъ, причти мя с митрополитом Филиппомъ Московским39; аще ли заржутъ, и ты, Господи, причти мя з Захариею-пророком40; аще ли посадят в воду, и ты, Владыко, яко и Стефана Пермъскаго41, паки свободишь мя!», – и, молясь, поехал в дом к нему, Евфимею.
Егда же привезоша мя на двор, выбжала жена ево Неонила, ухватила меня под руку, а сама говоритъ: «Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свтъ наш кормилец!» И я сопротив: «Чюдно! Давеча был блядин сынъ, а топерва – батюшко миленькой. Больше у Христатово остра шелепуга та, скоро повинился мужъ твой!»
Ввела меня в горницу – вскочил с перины Евфимей, пал пред ногама моима, вопитъ неизреченно: «Прости, государь, согршил пред Богомъ и пред тобою!»42, а сам дрожит весь. Ия ему сопротиво: «Хощеши ли впредь цлъ быти?» Он же, лежа, отвщал: «Ей, честный отче!» И я реклъ: «Востани! Богъ простит тя». Он же, наказанъ гораздо, не могъ сам востати. И я поднял и положил ево на постлю, и исповдал, и маслом священным помазал; и бысть здрав, так Христос изволилъ. И з женою быша мн дти духовные, изрядныя раби Христовы. Так-то Господь гордымъ потивится, смиренным же даетъ благодать43.
Помале инии паки изгнаша мя от мста того. Аз же сволокся к Москв, и Божиею волею государь меня веллъ поставить въ Юрьевецъ Повольской44 в протопопы. И тут пожил немного – только осмъ недль. Дьявол научил попов и мужиков и бабъ: пришли к патриархову приказу, гд я духовныя дла длал, и, вытаща меня ис приказу собранием, – человкъ с тысящу и с полторы их было, – среди улицы били батожьемъ и топтали. И бабы были с рычагами, грхъ ради моих убили замертва и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибжал и, ухватя меня, на лошеди умчалъ в мое дворишко и пушкарей около двора поставил. Людие же ко двору приступаютъ, и по граду молва велика. Наипаче же попы и бабы, которыхъ унималъ от блудни, вопятъ: «Убить вора, блядина сына, да и тло собакам в ровъ кинем!»
Аз же, отдохня, по трех днях ночью, покиня жену и дти, по Волге сам-третей ушел к Москв. На Кострому прибжал – ано и тутъ протопопа же Даниила изгнали45. Охъ, горе! Везд от дьявола житья нтъ!
Приехал к Москв, духовнику показался. И онъ на меня учинился печален: «На што-де церковь соборную покинулъ?» Опять мн другое горе! Таже царь пришелъ ночью к духовнику благословитца, меня увидял – тутъ опять кручина: «На што-де город покинулъ?» А жена, и дти, и домочадцы, человкъ з дватцеть, въ Юрьевце остались, невдомо – живы, невдомо – прибиты. Тутъ паки горе!
Посем Никонъ, другъ наш, привез из Соловковъ Филиппа митрополита46. А прежде его приезду Стефанъ духовник моля Бога и постяся седмицу з братьею – и я с ними тут же – о патриарх, да же дастъ Богъ пастыря ко спасению душъ нашихъ47. И с митрополитом Корнилиемъ Казанским48, написав челобитную49 за руками, подали царю и цариц – о духовник Стефане, чтоб ему быть в патриархах. Он же не восхотлъ самъ и указал на Никона митрополита. Царь ево и послушал. И пишет к нему послание навстрчю: «Пресвященному Никону, митрополиту Новгороцкому и Великолуцкому и всеа Русии, радоватися», и прочая.
Егда же приехал, с нами – яко лис: челом да здорово, вдает, что быть ему в патриархах, и чтоб откуля помшка какова не учинилась. Много о тхъ козняхъ говорить! Царь ево на патриаршество зоветъ, а онъ бытто не хочетъ. Мрачил царя и людей, а со Анною по ночам укладываютъ50, как чему быть; и, много пружався, со дьяволом, взошелъ на патриаршество Божиимъ попущением, укрепя царя своим кознованиемъ и клятвою лукавою.
Егда бысть патриархом, такъ нас и в Крестовую51 не стал пускать. А се и ядъ отрыгнулъ: в Постъ великой прислал память52 казанъскому протопопу Иванну Неронову, а мн был отецъ духовной, я все у нево и жил в церкв53, егда куцы отлучится – ино я вдаю церковь. И к мсту говорили, на дворецъ ко Спасу54, да я не порадлъ, или Богъ не изволил. Народу много приходило х Казанъской, такъ мн любо – поучение чол безпрестанно. Лишо о братьях родных духовнику поговорил, и онъ их в Верху у царевны, а инова при себ жить устроил, попом в церкв55. А я самъ, идже людие снемлются, там слово Божие проповдал, да при духовникове благословении и Неронова Иванна тшил надъ книгами свою гршную душу о Христ Исус. Таже Никонъ в памети пишет: год и число, «по преданию-де святых отецъ и апостолъ, не подобает метания творити на колну, но в пояс бы вам класть поклоны, еше же и трема перъсты бы есте крестились».
Мы, сошедъшеся со отцы, задумалися: видим, яко зима хощетъ быти, сердце озябло, и ноги задрожали. Неронов мн приказал церковь, а сам скрылся в Чюдов56, седмицу един в полатке молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: «Время присп страдания, подобает вам неослабно страдати!» Он же мн, плачючи, сказал, таже епископу Коломенскому Павлу, егоже Никон напослдок в новогороцкихъ предлех огнемъ зжегъ57; потом Даниилу, Костромъскому протопопу и всей сказал братье. Мы же з Данилом, ис книгъ написавъ выписки о сложении перъстъ и о поклонехъ, и подали государю58, много писано было. Онъ же, не вмъ гд, скрыл их, мнит ми ся – Никону отдал.
Посл тово вскор, схватавъ Никонъ Даниила, остриг при цар за Тверскими вороты59; и, содравъ однарятку60, ругавъ, отвел в Чюдов, в хлбню, и, муча много, сослал в Астрахань. Возложа на главу там ему венец терновъ, в земляной тюрм и уморили. Таже другова, Темниковского протопопа Даниила61, посадил у Спаса на Новом62, Таже – Неронова Иванна: в церкв скуфью снял и посадил в монастыр Симанове и посл на Вологду сослалъ въ Спасов Каменной монастырь, потом в Кольской острогъ63.
Посем меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской со стрельцами; человкъ со мною с шестьдесят взяли64; их в тюрму отвели, а меня на патриархове двор на чепъ посадили ночью. Егда же розсвтало, в день недлный, посадили меня на телгу, ростеня руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря65 и тутъ на чепи кинули в темную полатку, ушла вся в землю. И сидлъ три дни, ни ел, ни пил; во тьм сидя, кланялъся на чепи, не знаю – на восток, не знаю – на запад. Никто ко мн не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно.
Таже во исход третьихъ суток захотлося есть мн, посл вечерни ста предо мною, не вмъ – человкъ, не вмъ – ангелъ, и по се время не знаю, токмо в потемках, сотворя молитву и взявъ меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки далъ и хлбца немношко, и штецъ дал похлебать, – зло прикусны, хороши, – и реклъ мн: «Полно, довлетъ ти ко укреплению!» И не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало. Чюдно только человкъ, а что же – ангелу ино везд не загорожено.
Наутро архимарит з братьею вывели меня, журят мн: «Что патриарху не покорисся?» И я от Писания ево браню. Сняли большую чепь и малую наложили. Отдали чернъцу под началъ, велли в церковь волочить. У церкви за волосы дерутъ, и под бока толкаютъ, и за чепъ торъгаютъ, и в глаза плюютъ. Богъ их простит в сий вкъ и в будущий, не их то дло, но дьявольское.
Тутъ же в церкв у них былъ нашъ братъ подначалной ис Хамовниковъ, пьянъства ради преданъ бсомъ, и гораздо бсился, томим от бсовъ. Аз же зъжалихся, грешной, об немъ: в обдню, стоя на чепи, Христа-свта и Прчистую Богородицу помолил, чтоб ево избавили от бсовъ. Господь же ево, бднова, и простил, бсовъ отгналъ. Он же целоуменъ сталъ, заплакавъ и ко мн поклонился до земли; я ему заказал, чтоб про меня не сказал никому; людие же не догадалися о семъ, учали звонить и молебенъ пть.
Сидлъ я тутъ четыре недли. Посл меня взяли Логина, протопопа Муромского66. В соборной церкв при цар остриг ево овчеобразный волкъ в обдню во время переноса, егда снялъ у архидьякона со главы дискос и поставил на прстоле Тло Христово. А с чашею архимаритъ чюдовъской Ферапонтъ вн олътаря при дверехъ царъских стоял. Увы, разсчения Тлу и Крови Владыки Христа! Пущи жидовъскаго дйства игрушка сия! Остригше, содрали с Логина однарятку и кафтан. Он же разжегъся ревностию Божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог олътарной в глаза ему плевалъ, и, распоясався, схватя с себя рубашку, во олъ-тарь Никону в глаза бросил. Чюдно! Растопоряся рубашка покрыла дискос с Тлом Христовым и прстолъ. А в то время и царица в церкв была.
На Логина же возложа чепь и потаща ис церкви, били метлами и шелепами до Богоявленскаго монастыря67, и тутъ кинули нагова в полатку и стрельцов на карауле накрпко учинили. Ему же Богъ в ту нощъ дал новую шубу да шапку. И наутро Никону сказали. Он же, разсмявся, говорит: «Знаю-су я пустосвятовъ тхъ!» И шапку у него отнялъ, а шубу ему оставил.
Посем паки меня из монастыря водили пшева на патриарховъ двор, по-прежнему ростяня руки. И стязався много со мною, паки отвели так же. Таже въ Никитин день68 со кресты ходъ, а меня паки противъ крестов везли на тлеге. И привезли к соборной церкви стричь меня так же, и держали на пороге в обдню долго. Государь сошел с мста и, приступи к патриарху, упрсил у нево. И, не стригше, отвели в приказ Сибирской69 и отдали дьяку Третьяку Башмаку, что нын с нами стражет же за православную вру, – Саватй-старецъ70, сидитъ в земляной тюрм у Спаса на Новомъ. Спаси ево, Господи, и тогда мн добро длал.
Таже послали меня в Сибирь в ссылку з женою и дтми71. И колико дорогою было нужды, тово всево говорить много, разв малое помянуть. Протопопица родила младенца, больную в телге и потащили; до Тобольска три тысячи верстъ, недль с тринатцеть волокли телгами и водою, и санми половииу пути.
Архиепископъ Симеонъ Сибирской – тогда добръ был, а нын учинился отступникъ – устроилъ меня в Тобольске к мсту72. Тут, живучи у церкви, великия беды постигоша мя. Пятья «слова государевы» сказывали на меня73 в полтора годы. И един нкто, двора архиепископля дьякъ Иван Струна, тот и душею моею потряс; сице. Владыка сьехал к Москв, а онъ без нево, научением бсовским и кознями, напалъ на меня, – церкви моея дьяка Антония захотлъ мучить напрасно74. Он же Антон утече у него и прибжал ко мн во церковь. Иван же Струна, собрався с людьми, во ин день прииде ко мн во церковь – а я пою вечерню – и, вскоча во церковь, ухватил Антона на крылос за бороду. А я в то время затворил двери и замкнулъ, никово не пустилъ в церковь. Один онъ Струна вертится, что бсъ, во церкве. И я, покиня вечерню, со Антоном, посадя ево на полу, и за мятеж церковной постегалъ ременем нарочито-таки. А прочий, человекъ з дватцеть, вси побгоша, гоними духом. И покаяние принявъ от Струны, к себ отпустил ево паки. Сродницы же ево, попы и чернцы, весь град возмутили, како бы меня погубить. И в полнощи привезли сани ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня, взяв, в воду свести. И Божиимъ страхом отгнани быша и вспять побгоша.
Мучился я, от них бгаючи, с мсяцъ. Тайно иное в церкв начюю, иное уйду к воевод75. Княиня меня в сундукъ посылала: «Я-де, батюшко, нат тобою сяду, каъ-де придут тебя искать к намъ». И воевода от нихъ, мятежниковъ, боялся, лишо плачетъ, на меня глядя. Я уже и в тюрму просилъся, – ино не пустят. Таково-то время было. Провожал меня много Матфей Ломковъ76, иже и Митрофан в чернцах именуем, на Москв у Павла митрополита77 ризничим был, как стригъ меня з дьяконом Афонасьемъ78. Тогда в Сибири при мн добръ был, а опосл проглотил ево дьявол: отступил же от вры.
Таже приехал с Москвы архиепископъ, и мн мало-мало лехче стало. Правильною виною посадил ево, Струну, на чепь за сие: человекъ нкий з дочерью кровосмшение сотворилъ, а онъ Струна, взявъ с мужика полтину, не наказавъ, отпустил. И владыка ево за сие сковать приказал и мое дло тут же помянулъ79. Он же Струна ушел к воеводам в приказ и сказалъ «слово и дло государево» на меня80. Отдали ево сыну боярскому лутчему Петру Бектову за приставъ81. Увы, Петру погибель пришла! Подумавъ, архиепископъ по правилам за вину кровосмшения стал Струну проклинать в церкв. Петръ же Бектов в то время, браня архиепископа и меня, изшедъ ис церкви, взбсился, идучи ко двору, и падъ, издше, горкою смертию умре. Мы же со владыкою приказали ево среди улицы вергнути псом на снедние, да же гражданя оплачют ево согршение; и сами три дни прилжне Божеству стужали об нем, да же отпустится ему в день вка от Господа: жаля Струны, таковую пагубу приял; и по трех днех тло его сами честн погребли. Полно тово говорить плачевнова дла.
Посем указ пришел: велено меня ис Тобольска на Дну вести82, за сие, что браню от Писания и укаряю Никона-еретика. В то же время пришла с Москвы грамотка ко мн: два брата, жили кои у царя в Верху, умерли з женами и дтми83. И многия друзья и сродники померли жо в мор. Излиял Богъ фиял гнва ярости своея на всю Русскую землю за раскол церковный, да не захотли образумитца. Говорилъ прежде мора Нероновъ царю и прорицал три пагубы: моръ, мечь, разделение84, – вся сия збылось во дни наша, – а опосл и самъ, милой, принужденъ трема перъсты креститца. Таково-то попущено дйствовать антихристову духу, по Господню речению, «Аще возможно ему прельстити и избранныя»85 и «Всяк мняйся стояти да блюдется, да ся не падет»86. Што тово много и говорить! Того ради, неослабно ища правды, всяк, молися Христу, а не дряхлою душею о вре прилежи, так не покинет Богъ. Писанное внимай: «Се полагаю в Сион камень претыканию и камень соблазну»87, вси отступницы, временных ради о вчном не брегутъ, просто молыть, дьяволю волю творят, а о Христов повелнии не радят. Но аще кто преткнется о камень сей – сокрушится, а на немже камень падет, сотрыетъ его. Внимай-ко гораздо и слушай, что пророкъ говорит со апостолом: что жорновъ дурака в муку перемелет; тогда узнает всяк высокосердечный, какъ скакать по холмам перестанет, сирчь от всхъ сихъ упразнится.
Полно тово. Паки стану говорить, какъ меня по грамот ис Тобольска повезли на Дну.
А егда в Енисйск привезли, другой указ пришел: велено в Дауры вести, тысящъ з дватцеть от Москвы и болыни будет. Отдали меня Афонасью Пашкову88: онъ туды воеводою посланъ, и, грхъ ради моих, суровъ и безчеловчен человкъ, бьет безпрестанно людей, и мучит, и жжетъ. И я много разговаривал ему, да и сам в руки попал, а с Москвы от Никона ему приказано мучить меня.
Поехали из Енисейска89. Егда будем в Тунгуске-рек90, бурею дощеникъ мой в воду загрузило, налилъся среди реки полон воды, и парус изорвало, одны полубы наверху, а то все в воду ушло. Жена моя робятъ кое-как вытаскала наверхъ, а сама ходит простоволоса, в забытии ума, а я, на небо глядя, кричю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И Божиего волею прибило к берегу нас. Много о том говорить. На другом дощенике двух человкъ сорвало, и утонули в вод. Оправяся мы, паки поехали впред.
Егда приехали на Шаманской порогъ91, навстрчю нам приплыли люди, а с ними дв вдовы, – одна лт въ 60, а другая и болши, пловутъ пострищися въ монастырь. А онъ Пашков сталъ их ворочать и хощет замужъ отдать. И я ему сталъ говорить: «По правилам не подабает таковых замужъ давать». Он же, осердясь на меня, на другомъ пороге стал меня из дощеника выбивать: «Еретик-де ты, для-де тебя дощеник худо идетъ, поди-де по горам, а с казаками не ходи!»
Горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые, утес каменной яко стена стоит, и поглядть – заломя голову. В горах тхъ обртаются змеи великие, в них же витают гуси и утицы – перие красное; тамо же вороны черные, а галки – срые, измнено при русских птицах имютъ перие. Тамо же орлы, и соколы, и кречата, и курята индйские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество, птицы разные. На тх же горах гуляютъ зври дикие: козы, и олени, и зубри, и лоси, и кабаны, волки и бараны дикие; во очию нашу, а взять нельзя. На т же горы Пашков выбивал меня со зврми витать.
И аз ему малое писанейце послал92, сице начало: «Человче, убойся Бога, сдящаго на херувимхъ и призирающаго в бездны, егоже трепещутъ небо и земля со человки и вся тварь, токмо ты един презираешь и неудобство к нему показуешь», и прочая там многонько писано. А се – бегутъ человкъ с пятьдесят, взяли мой дощеник и помчали к нему, версты с три от него стоялъ: я казакам каши с маслом наварил да кормлю их, и он, бедные, и едят и дрожатъ, а иные плачютъ, глядя на меня, жаля по мн.
Егда дощеникъ привели, взяли меня палачи, привели передъ него. Он же и стоит, и дрожитъ, шпагою потъпершись. Начал мн говорить: «Поп ли ты или роспоп?» И я отвщал: «Аз есмъ Аввакумъ протопоп. Что теб дело до меня?» Он же, рыкнувъ яко дивий зврь, и ударил меня по щоке, и паки по другой, и в голову еще; и збилъ меня с ногъ, ухватил у слуги своево чеканъ93 и трижды по спин, лежачева, зашибъ, и, разболокши, – по той же спин семьдесят два удара кнутом. Палач бьет, а я говорю: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помогай мн!» Да тожъ, да тожъ говорю. Так ему горько, что не говорю: «Пощади!» Ко всякому удару: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помогай мн!» Д о середин-той вскричалъ я: «Полно бить-тово!» Такъ онъ веллъ перестать. И я промолыл ему: «За что ты меня бьешь, вдаешь ли?» И онъ паки веллъ бить по бокам. Спустили. Я задрожалъ да и упал; и он веллъ в казенной дощеник оттащить. Сковали руки и ноги и кинули на беть94.
Осень была, дождь на меня шелъ и в побои, и в нощъ. Как били, так не больно было с молитвою-тою, а лежа на умъ взбрело: «За что ты, Сыне Божий, попустил таково больно убить-тово меня? Я веть за вдовы твои сталъ! Кто даст судию между мною и тобою! Когда воровалъ, и ты меня такъ не оскорблялъ, а нын не вмъ, что согршил!» Бытто доброй человкъ, другой фарисей, погибельный сынъ, з говенною рожею праведником себя наменилъ да со Владыкою, что Иевъ непорочной, на судъ95. Да Иевъ хотя бы и гршенъ, ино нелзя на него подивить, вн Закона живый, Писания не разумлъ, в варъваръской земл живя, аще и того же рода Авраамля, но поганова колна. Внимай: Исаакъ Авраамович роди сквернова Исава, Исавъ роди Рагу ил а, Рагуилъ роди Зара, Зара же – праведнаго Иева96. Вотъ смотри, у ково Иеву добра научитца, – вс прадеды идолопоклонники и блудники были. Но от твари Бога уразумвъ, живый праведный непорочно и, въ язв лежа, изнесе глаголъ от недоразумния и простоты сердца: «Изведый мя ис чрева матере моея, кто дастъ судию между мною и тобою, яко тако наказуеши мя; ни аз презрхъ сироты и вдовицы, от острига овецъ моихъ плещи нищих одвахуся»97. И сниде Богъ к нему, и прочая. А я таковая же дерзнухъ от коего разума? Родихся во Церкв, на Закон почиваю, Писанием Ветхаго и Новаго Закона огражденъ, вожда себя помышляю быти слепымъ, а самъ слпъ извнутръ. Какъ дощеник-отъ не погряз со мною! Стало у меня в т поры кости-те щемить и жилы-те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мн в ротъ плеснули, так вздохнул да покаялъся пред Владыкою, да и опять перестало все болть.
Наутро кинули меня в лотку и напред повезли. Егда приехали к порогу Падуну Большому98, – река о томъ мсте шириною с версту, три залавка гораздо круты, аще не воратами што попловет, ино в щепы изломает. Меня привезли под порог: сверху дождь и снгъ, на плечах одно кафтанишко накинуто просто, льет по спин и по брюху вода. Нужно было гораздо. Из лотки вытащили, по каменью, скована, около порога тово тащили. Да уж к тому не пяняю на Спасителя своего, но пророком и апостолом утшаюся, в себ говоря: «Сыне, не пренемогай наказаниемъ Господним, ниже ослабй, от него обличаем. Егоже любит Богъ, того и наказует. Биет же всякаго сына, егоже приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыномъ обртается вамъ Богъ. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте»99.
Таже привезли в Брацкой острог100 и кинули в студеную тюрму, соломки дали немношко. Сидл до Филипова посту в студеной башне. Там зима в т поры живет, да Богъ грлъ и без платья всяко. Что собачка, в соломе лежу на брюхе: на спин-той нельзя было. Коли покормят, коли нтъ. Есть-тово посл побой тхъ хочется, да ветьсу неволя то есть: как пожалуют – дадутъ. Да безчинники ругались надо мною: иногда одново хлбца дадутъ, а иногда ветчинки одное не вареной, иногда масла коровья, без хлба же. Я-таки, что собака, так и емъ. Не умывалъся веть. Да и кланятися не смогъ, лише на крестъ Христовъ погляжу да помолитвую. Караулщики по пяти человкъ одаль стоят. Щелъка на стен была, – собачка ко мн по вся дни приходила, да поглядит на меня. Яко Лазаря во гною у вратхъ богатаго пси облизаху гной его101, отраду ему чинили, тако и я со своею собачкою поговаривал. А человцы далече окрестъ меня ходят и поглядть на тюрму не смютъ. Мышей много у меня было, я их скуфьею бил: и батошка не дали; блох да вшей было много. Хотлъ на Пашкова кричать: «Прости!», да сила Божия возбранила, велено терпть.
В шестую недлю посл побой перевелъ меня в теплую избу, и я тутъ с аманатами102 и с собаками зимовал скован. А жена з дтми верстъ з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучи, браня зиму ту там, в мсте пустом.
Сынъ Иванъ еще невелик былъ, прибрел ко мн побывать посл Христова Рожества, и Пашковъ веллъ кинуть в студеную тюрму, гд я преже сидлъ. Робячье дло – замерзъ было тутъ; сутки сидлъ, да и опять веллъ к матер протолкать; я ево и не видал. Приволокся – руки и ноги ознобил.
На весну паки поехали впред. Все разорено: и запас, и одежда, и книги – все растащено. На Байкалове море паки тонул. По рек по Хилку103 заставилъ меня лямку тянуть; зло нуженъ ходъ ею былъ: и поесть нколи было, нежели спать; целое лто бились против воды. От тяготы водяныя в осень у людей стали и у меня ноги пухнуть и животъ посинялъ, а на другое лто и умирать стали от воды. Два лта бродилъ в вод, а зимами волочился за волоки чрез хрепты104.
На том же Хилъке в третье тонул. Барку от берегу оторвало; людские стоятъ, а меня понесло; жена и дти остались на берегу, а меня сам-другъ с кормщиком понесло. Вода быстрая, переворачивает баръку вверхъ дномъ и паки полубами, а я на ней ползаю и кричю: «Владычице, помози! Упование, не погрузи!» Иное ноги в вод, а иное выползу наверх. Несло с версту и болыни, да переняли; все розмыло до крохи. Из воды вышедъ, смеюсь, а люди те охаютъ, глядя на меня, платье-то по кустамъ вшаютъ. Шубы шелковые и кое-какие бездлицы-той было много еще в чемоданах да в сумах – с тхъ мстъ все перегнило, наги стали.
А Пашков меня же хотлъ бить: «Ты-де надъ собою длаешь на смхъ». И я-су, в кустъ зашедъ, ко Богородице припалъ: «Владычице моя, Пресвятая Богородице, уйми дурака тово, и так спина болитъ!» Так Богородица-свтъ и уняла – стал по мн тужить.
Доехали до Иръгеня-озера105. Волокъ тутъ, стали волочитца. А у меня работников отнялъ; инымъ нанятца не велитъ. А дти были маленьки: таскать н с кмъ, одинъ бедной протопоп. Здлал нарту и зиму всю за волок бродилъ. У людей и собаки в подпряшках, а у меня не было одинова, лишо двухъ сынов, – маленьки еще были Иванъ и Прокопей, тащили со мною, что кобельки, за волок нарту. Волокъ – веръстъ со сто; насилу, бдные, и перебрели. А протопопица муку и младенца за плечами на себ тащила. А дочь Огрофена брела-брела да на нарту и взвалилась, и братья ея со мною помаленку тащили. И смх и горе, как помянутся дние оны: робята-т изнемогутъ и на снгъ повалятся, а мать по кусочку пряничка имъ дастъ, и он, сьедши, опять лямку потянутъ.
И кое-какъ перебилися волок да подъ сосною и жить стали, что Авраамъ у дуба Мамъврийска106. Не пустил нас и в заску Пашковъ сперва, дондже натшился; и мы недлю-другую меръзли подъ сосною с робяты, одны кром людей на бору; и потом в заску пустилъ и указал мн мсто. Такъ мы с робяты огородились, балаганецъ здлавъ, огонь курили. И как до воды домаялись весною, на плотах поплыли на низ по Ингод-реке; от Тобольска четвертое лто.
Лсъ гнали городовой и хоромной, есть стало нчева, люди стали мереть з голоду и от водяныя бродни. Река песчаная, засыпная, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие, огонь да встряска. Люди голодные, лишо станут бить, ано и умретъ, и без битья насилу человкъ дышитъ. С весны по одному мешку солоду дано на десеть человкъ на все лто, да-петь работай, никуды на промыслъ не ходи. И веръбы, бдной, в кашу ущипать збродит – и за то палъкою по лбу: «Не ходи, мужикъ, умри на работ». Шесть сотъ человкъ было, всхъ так-то перестроилъ. Охъ, времени тому, не знаю, какъ умъ у него изступил!
Однарятка московская жены моея не згнила, по-рускому Рублевъ в полтретьятцеть, а по тамошнему и больши. Дал нам четыр мешка ржи за нея, и мы с травою перебивались. На Нерче-реке вс люди з голоду померли, осталось небольшое мсто. По степямъ скитаяся и по лсу, траву и корение копали, а мы с ними же, а зимою сосну. Иное кобылятины Богъ дастъ, а иное от волковъ пораженных зверей кости находили и, что у волка осталось, то мы глодали; а иные и самыхъ озяблых волковъ и лисиц ели.
Два у меня сына в тхъ умерли нуждах107. Невелики были, да однао дтки. Пускай их, негд ся днутъ. А с прочими, скитающеся наги и боси по горам и по острому камению, травою и корением перебивались. И сам я, гршной, причастенъ мясам кобыльим и мертвечьим по нужде. Но помогала нам по Христ боляроня, воеводъская сноха Евдокя Кириловна108, да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна109. Он нам от смерти, Христа ради, отраду давали тайно, чтоб онъ не свдал. Иногда пришлют кусокъ мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, колько сойдется – четверть пудика и гривенку-другую110, а иногда и полпудика, и пудик передастъ, накопя, а иногда у куровъ корму нагребетъ111. И тое великие нужды было годовъ с шесть и болыпи. А во иные годы Богъ отрадил.
А онъ Афонасей, навтуя, мн безпрестанно смерти ищет. В той же нужд прислал ко мн дв вдовы, – снныя любимыя ево были, Мария да Софья, одержимы духом нечистымъ. Ворожа и колъдуя много над ними, и видит, яко ничтоже успвает, но паче молва бывает112, – зло жестоко их бси мучат, кричат и бьются. Призвавъ меня и говоритъ, поклоняся: «Пожалуй, возьми их ты и попекися об них, Бога моля, – послушает тебя Богъ». И я ему отвщал: «Выше, – реку, – государь, мры прошение, но за молитвъ святых отецъ наших вся возможна суть Богу». Взял их, бдных.
Простите, Господа ради! Во искус то на Руси бывало – человка три-четыр бшаных в дому моем бывало приведших, и, за молитвъ святых отецъ, исхождаху от них бси дйством и повелнием Бога живаго и Господа нашего Исуса Христа, Сына Божия, свта. Слезами и водою покроплю и маслом помажу во имя Христово, молебная пвше, – и сила Божия отгоняше от человкъ бсы, и здрави бываху, не по моему достоинству, но по вре приходящих. Древле благодать дйствоваше осломъ при Валаам113, и при Улияне-муче-нике – рысью, и при Сисиинии – оленем114: говорили человческим гласом. Богъ идже хощетъ, побждается естества чин115. Чти житие Феодора Едесскаго, там обрящеши – и блудница мертваго воскресила116. В Кормчей писано: «Не всхъ Духъ Святый рукополагает, но всми дйствует, кром еретика»117.
Таже привели ко мн бабъ бшаныхъ. Я, по обычаю, сам постился и имъ не давал есть. Молебъствовал и маслом мазалъ и, какъ знаю, дйствовал. И бабы о Христ целоумны стали. Христос избавил их, бдных, от бсовъ. Я их исповдалъ и причастилъ; живутъ у меня и молятся Богу, любятъ меня и домой не идутъ.
Свдал онъ, что мн учинилися дочери духовные, осердился на меня опять пущи и старова, хотл меня в огн жжечь: «Ты-де вывдываешь мое тайны»; а ихъ домой взялъ. Онъ чаял, Христос просто покинет – ано и старова пущи стали бситца. Запер ихъ в пустую избу, ино никому приступу нтъ к ним. Призвал к ним Чернова попа, и он в него полнием бросаютъ. Я дома плачю, а длать не вдаю что. И приступить ко двору не смю: больно сердитъ на меня. Тайно послал к ним воды святыя, веллъ их умыть и напоить. И имъ, бдным, дал Богъ, лехче от бсов стало. Прибрели ко мн сами тайно. И я их помазал во имя Христово масломъ, такъ опять стали, дал Богъ, по-старому здоровы и опять домой сошли, да по ночам ко мн прибгали Богу молитца118.
Ну-су, всяк правоврный, разсуди прежде Христова суда: какъ было мн их причастить, не исповдав? А не причастивъ, ино бсов совершенно не отгонишъ. Я инова оружия на бсов не имю, токмо крестъ Христовъ, и священное масло, и вода святая, да коли сойдется, слез каплю-другую тут же прибавлю; а совершенно исцеление бсному – исповдаю и причащю Тла Христова, так, даетъ Богъ, и здравъ бывает. За што было за то гнватися? Явно в нем бсъ дйствовалъ, навтуя ево спасению.
Да уж Богъ ево простит. Постригъ я ево и поскимил, к Москв приехавъ: царь мн ево головою выдал, Богъ так изволил. Много о томъ Христу докуки было, да слава о нем Богу. Давал мн на Москв и денегъ много, да я не взял: «Мн, – реку, – спасение твое тощно надобно, а не деньги; постригись, – реку, – так и Богъ проститъ». Видит бду неминучюю, – прислал ко мн со слезами. Я к нему на двор пришел, и онъ пал предо мною, говорит: «Волен Богъ да ты и со мною». Я, простя ево, с чернъцами с чюдовскими постригъ ево и поскимил. А Богъ ему же еще трудовъ прибавил, потому докуки моей об нем ко Христу было, чтобъ ево к себ присвоил: рука и нога у него же отсохли, в Чюдове ис кльи не исходит. Да любо мн сильно, чтоб ево Богъ Царствию Небесному сподобил. Докучаю и нын об нем, да и надюся на Христову милость, чаю, помилует чаю, помилует нас с ним, бдных! Полно тово, стану паки говорить про дауръское бытие.
Таже с Неръчи-реки назад возвратилися к Рус119. Пять недль по льду голому ехали на нартах. Мн под робятъ и под рухлишко дал дв клячки, а сам и протопопица брели пши, убивающеся о лед. Страна варваръская, иноземцы немирные, отстать от лошедей не смем, а за лошадьми итти не поспемъ, голодные и томные люди. В ыную пору протопопица, бдная, брела-брела да и повалилась, и встать не сможет. А иной томной же тут же взвалился: оба карамкаются, а встать не смогутъ. Опосл на меня, бдная, пеняет: «Долго ль-де, протопопъ, сего мучения будет?» И я ей сказал: «Марковна, до самыя до смерти». Она же противъ тово: «Добро, Петрович, и мы еще побредем впред».
Курочка у нас была черненька, по два яичка на всяк день приносила, Богъ такъ строил робяти на пищу. По грхом, в то время везучи на нарт, удавили. Ни курочка, ништо чюдо была, по два яичка на день давала. А не просто нам и досталась. У боярони куры вс занемогли и переслпли, пропадать стали; она же, собравъ их в коробъ, прислала ко мн, велла об них молитца. Я, гршной, молебен плъ, и воду святилъ, и куры кропил, и, в лсъ сходя, корыто имъ здлал, и отослал паки. Богъ же, по вре ея, и исцелилъ их. От тово-то племяни и наша курочка была.
Паки приволоклись на Иргень-озеро. Бояроня прислала-пожаловала сковородку пшеницы, и мы кутьи наелись.
Кормилица моя была бояроня та Евдокя Кириловна, а и с нею дьяволъ ссорилъ; сице. Сынъ у нея былъ Симеонъ120, тамъ родился; я молитву давал и крестил. На всяк день присылала ко благословению ко мн.
Я крестом благославя и водою покроплю, поцеловав ево, и паки отпущу, – дитя наше здраво и хорошо. Не прилучилося меня дома, занемогъ младенец. Смалодушничавъ, она, осердясь на меня, послала робенка к шептуну-мужику. И я, свдав, осердилъся же на нея, и межъ нами пря велика стала быть.
Младенец пущи занемог: рука и нога засохли, что батошки. В зазоръ пришла, не знает, длать что. А Богъ пущи угнетает: робеночек на кончину пришелъ. Пстуны, приходя, плачютъ ко мн, а я говорю: «Коли баба лиха, живи же себ одна!» А ожидаю покаяния ея. Вижу, яко ожесточил диявол сердце ея; припал ко Владыке, чтоб образумил ея.
Господь же премилостивый Богъ умягчил ниву сердца ея: прислала наутро Ивана, сына своего, со слезами прощения просить. Он же кланяется, ходя около печи моея, а я на печи нагъ под берестом лежу, а протопопица в печи, а дти кое-гд перебиваются: прилунилось в дождь, одежды не стало, а зимовье каплет, – всяко мотаемся. И я, смиряя, приказываю ей: «Вели матери прощения просить у Орефы-колдуна». Потом и больнова принесли и положили пред меня, плача и кланяяся. Аз же, воставъ, добыл в грязи патрахль и масло священное нашолъ; помоля Бога и покадя, помазалъ маслом во имя Христово и крестомъ благословилъ. Младенецъ же и здрав паки по-старому сталъ, с рукою и с ногою, манием Божественымъ. Я, напоя водою, и к матери послалъ.
Наутро прислала бояроня пироговъ да рыбы; и с тхъ мстъ примирилися. Выехавъ из Дауръ, умерла, миленькая, на Москв; я и погребалъ ея в Вознесенском манастыр121.
Свдал про младенца Пашков и самъ, она сказала ему. Я к нему пришелъ, и онъ поклонился низенько мн, а сам говорит: «Господь теб воздаст; спаси Богъ, что отечески творишь, не помнишь нашева зла». И в тотъ день пищи довольно прислал.
А посл тово вскор маленько не стал меня пытать. Послушай-ко, за что. Отпускалъ онъ сына своево Еремя122 в Мунгальское царство123 воевать – казаковъ с ним 72 человка да тунъгусов 20 чловкъ – и заставил иноземца шаманить, сирчь гадать, удастъся ли им поход и з добычаю ли будутъ домой. Волхвов же той мужик близ моево зимовья привелъ живова барана ввечеру и учал над ним волъхвовать; отвертя голову прочь, и начал скакать и плясать и бсов призывать, крича много; о землю ударился, и пна изо рта пошла. Бси ево давили, а онъ спрашивал их, удастся ли поход. И бси сказали: «С побдою великою и з богатством большим будете назад».
Охъ душе моей! От горести погубил овцы своя, забыл во Евангелии писанное, егда з Зеведеевичи на поселян жестоких совтовали: «Господи, аще хощеши, – речев, – да огонь снидет с небесе и потребит ихъ, якоже и Илия сотвори». Обращь же ся Исусъ и рече им: «Не вста, коего духа еста вы. Сынъ бо человческий не прииде душъ человческихъ погубити, но спасти». И идоша во ину весь124. А я, окоянной, здлал не так: во хлвин своей с воплем Бога молил, да не возвратится вспять ни един, да же не збудется пророчество дьявольское; и много молился о том.
Сказали ему, что я молюся такъ, и онъ лише излаялъ в т поры меня, отпустилъ сына с войском.
Поехали ночью по звздамъ. Жаль мн их; видитъ душа моя, что имъ побитым быть, а сам-таки молю погибели на них. Иные, приходя ко мн, прощаются, а я говорю имъ: «Погибнете тамъ!» Какъ поехали, так лошади под ними взоржали вдругъ, и коровы ту взревли, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы, что собаки, завыли; ужас напал на всх. Еремй прислал ко мн всть, «чтоб батюшко-государь помолился за меня». И мн ево сильно жаль: другъ мн тайной был и страдал за меня. Как меня отецъ ево кнутомъ бил, стал разговаривать отцу, такъ кинулся со шпагою за ним. И какъ на другой порогъ приехали, на Падун, 40 дощеников вс в ворота прошли без вреда, а ево, Афонасьевъ, дощеникъ, – снасть добрая была, и казаки, вс шесть сот, промышляли о немъ, – а не могли взвести, взяла силу вода, паче же рещи, Богъ наказал. Стащило всхъ в воду людей, а дощеник на камень бросила вода и чрез ево льется, а в нево не идет. Чюдо, как Богъ безумных тхъ учит! Бояроня в дощенике, а онъ самъ на берегу. И Еремй стал ему говорить: «За грхъ, батюшко, наказуетъ Богъ! Напрасно ты протопопа-тово кнутомъ-тмъ избилъ. Пора покаятца, государь!» Он же рыкнулъ на него, яко зврь. И Еремй, отклонясь к сосн, прижавъ руки, стоя, «Господи помилуй!» говоритъ. Пашковъ, ухватя у малова колешчатую пищаль, – николи не лжет, – приложась на Еремя, спустил курок: осклася и не стрелила пищаль. Он же, поправя порох, приложася, опять спустилъ, и паки осклася. Онъ и в третьий сотворилъ – так же не стрелила. И онъ и бросилъ на землю ея. Малой, поднявъ, на сторону спустил – пищаль и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит. Потом Пашков слъ на стулъ и шпагою подъперъся, задумался. А сам плакать стал. И, плакавъ, говорилъ: «Согршил, окаянной, пролилъ неповинную кровь! Напрасно протопопа билъ, за то меня наказуетъ Богъ!» Чюдно! По Писанию, яко косенъ Богъ во гнвъ и скоръ на послушание125, – дощеник самъ, покаяния ради, с камени сплыл и стал носом против воды. Потянули – и онъ взбежал на тихое мсто. Тогда Пашковъ, сына своево призвавъ, промолыл ему: «Прости-барте, Еремй, правду ты говоришь». Он же приступи и поклонился отцу. А мн сказывал дощеника ево кормъщик Григорей Тельной, тутъ былъ.
Зри, не страдал ли Еремй ради меня, паче же ради Христа! Внимай, паки на первое возвратимся.
Поехали на войну. Жаль мн стало Еремя! Сталъ Владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их, и не бывали на срок. А в т поры Пашков меня к себ и на глаза не пускалъ. Во един от дней учредил застнок и огонь росклалъ – хочетъ меня пытать. Я, свдавъ, ко исходу души и молитвы проговорил, вдаю стряпанье ево: посл огня тово мало у него живутъ. А самъ жду по себя и, сидя, жен плачющей и дтям говорю: «Воля Господня да будет! Аще живемъ – Господеви живемъ, аще умираем – Господеви умираемъ»126. А се и бегутъ по меня два палача.
Чюдно! Еремй сам-другъ дорошкою едетъ мимо избы моея, и их вскликал и воротилъ.
Пашковъ же, оставя застнок, к сыну своему с кручины, яко пьяной, пришелъ. Таже Еремй, со отцемъ своим поклоняся, вся подробну росказал: какъ без остатку войско побили у него, и какъ ево увелъ иноземец пустым мстом, раненова, от мунгальских людей, и какъ по каменным горам в лесу седмъ дней блудил, не ядше, одну блку сьелъ; и как моимъ образом человкъ ему явилъся во сн и благословил, и путь указал, в которую сторону итти, он же, вскоча, обрадовалъся и выбрел на путь. Егда отцу разсказывает, а я в то время пришелъ поклонитися им. Пашков же, возведъ очи свои на меня, вздохня, говорит: «Так-то ты длаешь, людей-тхъ столько погубил. А Еремй мн говоритъ: «Батюшко, поди, государь, домой! Молчи, для Христа!» Я и пошел.
Десеть лтъ онъ меня мучил или я ево – не знаю, Богъ розберетъ.
Перемна ему пришла127, и мн грамота пришла128: велено ехать на Русь. Онъ поехал, а меня не взял с собою; умышлялъ во ум: чаял, меня без него и не вынесет Богъ. А се и сам я убоялся с ним плыть: на поезд говорилъ: «Здсь-де земля не взяла, на дороге-д вода у меня приберет». Среди моря бы веллъ с судна пехнуть, а сказал бы, бытто сам ввалился; того ради и сам я с ним не порадлъ.
Онъ в дощениках поплыл с людми и с ружьемъ, а я – мсяцъ спустя посл ево, набрав старых, и раненых, и больных, кои там негодны, человкъ з десяток, да я с семьею, семнатцеть человкъ. В лотку сдше, уповая на Христа и крестъ поставя на носу, поехали, ничево не боясь. А во иную-су пору и боялись, человцы бо есмы, да гд жо стало дтца, однако смрть! Бывало то и на Павла апостола, сам о себсвидтельствуетсице: «Внутрь убо – страх, а вн убо – боязнь»129; а в ыном мсте: «Уже бо-де не надяхомся и живи быти, но Господь избавил мя есть и избавляетъ»130. Так то и наша бдность: аще не Господь помогал бы, вмал вселися бы во ад душа моя131. И Давыдъ глаголетъ, яко «аще не бы Господь в нас, внегда востати человком на ны, убо живы пожерли быша нас»132. Но Господь всяко избавил мя есть и донын избавляет. Мотаюсь, яко плевелъ посред пшеницы, посред добрых людей, а инъде-су посред волковъ, яко овечка, или посрд псовъ, яко заяцъ; всяко перебиваесся о Христ Исус. Но грызутся еретики, что собаки, а без Божьи воли проглотить не могутъ. Да воля Господня, что Богъ даст, то и будет, без смерти и мы не будем; надобно бы что доброе-то здлать, и с чем бы появиться пред Владыку, а то умрем всяко. Полно о сем.
