Багровый лепесток и белый Фейбер Мишель
— Ну… — Конфетка указывает на широкую юбку своего дорогого наряда. — Сама видишь…
— Тряпки ни хрена не значат, — пожимает плечами Каролина. — Может, он кочергой тебя охаживает или заставляет подметки его лизать.
— Нет-нет, — торопливо заверяет ее Конфетка. — Я… мне жаловаться не на что.
На нее неожиданно нападает потребность опорожнить мочевой пузырь, желание поскорее уйти отсюда (здесь она писать не станет, только снаружи!). Однако Каролина, дай ей Бог здоровья, еще не закончила.
— Ах, Тиша, какое же счастье тебе привалило!
Конфетка поерзывает в кресле:
— Я бы пожелала такого же каждой женщине.
— Да и я бы тоже! — ухмыляется Каролина. — Но только, чтобы поймать такую удачу за хвост, надо ж хоть какие-никакие достоинства иметь, изящность, что ли. А шлюшки вроде меня… нам настоящего джентльмена порадовать нечем — разве что вот тут (она похлопывает по постели), да и то ненадолго, пока он сам себя морочит.
Глаза ее чуть скашиваются к носу — от удовольствия: она понимает вдруг, что сказала нечто по-настоящему умное.
— Вот верное слово, правда, Тиш? — «морока», вроде как помраченье ума. Если мне удается заловить мужика, пока у него хер стоит, — все, он мой. И голос-то у меня тогда, что твоя музыка, и хожу я, будто ангел по облаку, и титьки мои напоминают ему про любимую няньку, и в глаза он мне глядит так, будто сквозь них рай небесный видать. А как только у него эта штука обмякнет… — она фыркает и, изображая угасшую страсть, поднимает перед собою руку с обвисшей в запястье ладонью. — Тут я ему и разонравилась, потому как слова говорю какие-то нехорошие! И хожу-то, как шлюха! И буфера у меня, как пустые мешки! Глянет он мне второй раз в лицо и что увидит? — самую грязную поблядушку, за какую когда-нибудь хватался, забыв напялить перчатки!
Каролина с веселым вызовом улыбается, смотрит в лицо подруги, ожидая от нее такой же улыбки — и пугается, увидев, что Конфетка, прикрыв ладонями глаза, заливается слезами.
— Тиша! — в замешательстве восклицает она и, подскочив к Конфетке, кладет ладонь на ее содрогающуюся спину. — В чем дело, я чего-то не так сказала?
— Я больше не подруга тебе! — всхлипывает Конфетка. — Я стала тебе чужой, а дом этот ненавижу, ненавижу его! Ах, Кэдди, ну как ты можешь даже смотреть на меня? Ты бедствуешь, а я живу в роскоши. Ты связана по рукам и ногам, а я свободна. У тебя открытая душа, а в моей — одни тайны. Одни интриги да происки, и ничто не интересует меня, если оно не касается Рэкхэмов. Каждое мое слово я обдумываю, прежде чем выговорить его, не раз и не два. И ни одно не идет от самого сердца… — Она стискивает кулаки и яростно вдавливает их в мокрые щеки. — Даже эти слезы — подделка. Я решила пролить их, чтобы на душе стало легче. И сама я подделка! Подделка! Подделка до мозга костей!
— Ну хватит, девочка, — успокаивает ее Каролина, прижимая к груди голову и плечи Конфетки. — Хватит. Какие мы есть, такие и есть. А если чего не чувствуем… ну, значит оно сгинуло, ушло, так и говорить о нем нечего. Слезами девственность не воротишь.
Но Конфетка все плачет и не может остановиться. Впервые с тех пор, как она была девочкой — совсем маленькой девочкой, — со времени, когда ее мать еще не одевалась в красное и не называла себя «миссис Кастауэй», плачет она вот так, припав к женской груди.
— Ах, Кэдди, — произносит она, шмыгая носом. — Ты лучше того, что я заслуживаю.
— Но, все ж таки, недостаточно хороша, мм? — лукаво спрашивает старшая из подруг, и с силой тычет пальцем в ребра Конфетки. — Видишь? Я все твои мысли читаю, девочка, прямо сквозь черепок. И должна тебе сказать без всякого вранья, — Каролина для пущего эффекта выдерживает паузу, — читывала я и кой-чего похуже.
В комнате темнеет, камин понемногу прогревает ее, две женщины сидят, обнявшись, — долго, пока Конфетка не успокаивается, а у Каролины не начинает ныть неудобно согнутая спина.
— Фух! — притворно жалуется старшая, снимая руки с плеч младшей. — Эк я с тобой спину-то натрудила. Хуже, чем с мужиком, который желает, чтобы я ноги с жопой до потолка задирала.
— Я… мне правда пора, — говорит Конфетка, к которой с мстительной силой возвращается желание помочиться. — Время уже позднее.
— Ну коли так, значит так. Ладно, где моя обувка? — Каролина вытаскивает из-под кровати башмачки, мельком, без всякого умысла, показывая Конфетке ночной горшок. И, стряхнув со ступней грязь, обувается.
— У меня к тебе еще вопрос есть, — говорит она, застегивая башмачки. — Давно уж хотела спросить, да спохватывалась, только когда ты уже уходила. Помнишь, я увидела тебя в лавочке на Грик-стрит? Ты там писчую бумагу покупала. Сотни, сотни и сотни листков. Ну так вот, на что тебе ее столько?
Конфетка промокает ноющие от плача глаза. И понимает, что может расплакаться снова, дай только повод.
— Я тебе разве не говорила? Я пишу… писала… книгу.
— Книгу? — недоверчиво повторяет Каролина. — Не врешь? Настоящую книгу навроде… навроде… — она оглядывает свою комнату, однако книг в ней никаких не отмечается, не считая подаренного ее Пастором Нового Завета, томика размером с табачную жестянку, прикрывающего ныне мышиный лаз в плинтусе, — навроде тех, какие в магазинах продают?
— Да, — вздыхает Конфетка. — Вроде тех, какие продают в книжных магазинах.
— И чего — дописала?
— Нет, — ничего больше Конфетке говорить не хочется, однако по лицу Каролины ясно, что одним этим ей не обойтись.
— Я… — импровизирует она, — я собираюсь скоро начать новую. Надеюсь, она получится лучше той.
— А про меня в ней будет?
— Еще не знаю, — жалко лжет Конфетка. — Я пока обдумываю ее. Кэдди… можно я пописаю в твой горшок?
— Возьми под кроватью, дорогуша.
— Только не смотри на меня, ладно? — и Конфетка снова заливается краской, на этот раз от стыда за собственную стыдливость. В первые годы их дружбы она и Каролина были точно звери в заброшенном райском саду — если возникала такая нужда, они, случалось, ложились плечом к плечу, голые, и раздвигали ноги перед такими, как Бодли и Эшвелл. Теперь же тело Конфетки принадлежит только ей — и Уильяму.
Каролина окидывает ее странным каким-то взглядом, но не произносит ни слова — лишь быстро перебирается с кровати в кресло и продолжает застегивать башмачки, пока Конфетка приседает, скрываясь с глаз подруги.
Наступает молчание — по крайней мере оно наступает в комнате Каролины, — снаружи, на Черч-лейн, жизнь продолжает скрипеть, вопить и поборматывать; там бранятся двое мужчин, выкрикивая кажущиеся иностранными слова, и визгливо хохочет женщина. Конфетка тужится, тужится, кулаки и колени ее дрожат, но все впустую.
— Поговори со мной, — просит она.
— О чем?
— О чем хочешь.
Каролина на секунду задумывается — снаружи кто-то вопит: «Блядь!» и женский смех затихает в невидимом отсюда лестничном колодце.
— На этот раз Полковник хочет не только виски, — говорит Каролина. — Ему теперь табаку подавай, нюхательного.
Конфетка усмехается, и под желтым пологом ее юбки начинает, благодарение Богу, приглушенно журчать струйка мочи.
— Будет ему табак.
— Полковник говорит, табак нужен индийский. Темный, липкий, он такой в Дели нюхал, во время восстания.
— Если его продают, куплю, — Конфетка, по лицу которой текут слезы облегчения, встает, и задвинув горшок под кровать, огибает ее.
— Знаешь, — продолжает тараторить Каролина, — а я хотела бы попасть в книгу. Ну, понятное дело, в написанную подругой.
— Почему же, Кэдди?
— Ну, это ж понятно, разве нет? Врагиня такого про меня понапишет, изобразит коровой какой-нибудь…
— Нет, я о другом, почему ты хочешь попасть в книгу?
— А… — глаза Каролины туманятся. — Ты же знаешь, мне всегда хотелось, чтобы кто-нибудь портрет мой нарисовал. Ну, а раз с портретом не выходит… — Каролина, вдруг застеснявшись, пожимает плечами. — Это вроде как пропуск в бессмертие, верно?
Она поднимает взгляд на Конфетку и испускает хриплый смешок:
— Ха! Ты, небось, не думала, что я и слова-то такие знаю, правда? — она снова смеется, но смех ее быстро вырождается в грустную, грустную улыбку, ибо последние остатки призрака Генри Рэкхэма улетают, завиваясь спиралью, в каминную трубу. — Это меня друг один научил.
И, дабы развеять меланхолическое настроение, Каролина, подмигнув Конфетке, говорит:
— Ладно, пора на работу, дорогуша, не то мужикам нашего прихода кроме как баб своих и харить некого будет.
Подруги целуются на прощание, Конфетка начинает одиноко спускаться по убогой лестнице, оставив Каролину выбирать последние украшения для своего вечернего туалета.
— Смотри под ноги! — кричит ей вслед Каролина. — Там кой-какие ступеньки совсем трухлявые.
— Знаю! — откликается Конфетка — и она действительно в точности знает, каким ступенькам можно довериться, а каким пришлось вынести на себе груз слишком многих мужчин. И потому она крепко держится за перила, готовая, если под ногой подастся доска, вцепиться в них, и наступает на самые краешки ступенек.
— Собирается буря бедствий! — сипит, выкатываясь из тени внизу, полковник Лик.
Конфетка, уже соступившая на прочный пол — вернее, на то, что сходит за таковой в гниющем доме Ликов, не имеет ни малейшего желания выслушивать бред старика или в очередной раз обонять его неповторимый запах — ей вскоре и так придется вдоволь нюхнуть его.
— Знаете, Полковник, если при следующей поездке на ферму вы собираетесь вести себя подобным же образом… — предостерегающе произносит она и бочком, подобрав юбку, чтобы не зацепить покрытого смазкой кресла Полковника, проскальзывает мимо него. Однако он, нимало не усмиренный, а всего лишь обиженный катит за ней, постанывая от натуги, по узкому коридору. Конфетка убыстряет шаг, надеясь, что Полковник где-нибудь да застрянет, но тот, ретиво вращая колеса, не отстает, хоть локти его и цепляются за стены, а чугунный остов кресла громыхает и взвизгивает.
— Осень! — каркает он в спину Конфетки. — Осень приносит охапки новых несчастий! Мисс Дельвиния Клаф убита на железнодорожном вокзале Пензанса ударом ножа в сердце, убийце удалось скрыться! В Дерри при обвале нового здания задавлены трое! Генри Рэкхэм, брат парфюмера, сгорел заживо в собственном доме! Думаешь, тебе удастся убежать от того, что подходит все ближе?
— Да, старый урод, — шипит Конфетка, обозленная на него, разоблачившего, вольно или невольно, ее мистера Ханта как фикцию. — Да, я думаю убежать и сию же минуту!
Она рывком распахивает дверь и, не оглядываясь, выскакивает из дома.
— И на этот раз не бери на себя труд приглашать… того старика, — говорит при следующей их встрече Уильям.
— Да какой же тут труд, — отвечает Конфетка. — Я уже обо всем договорилась. Будь уверен, он станет вести себя, как ягненок.
Они сидят на оттоманке в гостиной дома на Прайэри-Клоуз, полностью одетые, благопристойные донельзя. Временем для блуда Уильям сегодня не располагает. На ковре у его ног лежат два маленьких скомканных листка оберточной бумаги и с полдесятка узорчатых, узких бумажных полосок для их оклейки, а решение ему необходимо принять до того, как будет отправлена ближайшая почта. Конфетка сказала, что оливковая с золотом каемка смотрится лучше всех прочих, и он склонен с ней согласиться, хотя изумрудная с синим выглядит свежее и чище, да и затрат, в пересчете на тысячу оберток, потребует много меньших. Что до самой бумаги, они сошлись на одном: тонкая лучше передает форму мыла и, на пробу помяв и подергав ее, выяснили, что рвется она лишь при таком обращении, какого ни один здравомыслящий лавочник попросту не допустит. Стало быть, с этим покончено, осталось лишь выбрать для бумаги каемку, и Уильям позволяет себе на минуту отвлечься от размышлений о ней, веря, что при следующем взгляде на полоски инстинкт сам подскажет ему, какой выбор вернее.
— Нет, — настаивает он, — старик пусть останется дома.
Конфетка отмечает проблеск стали в его глазах и на миг пугается того, что этот проблеск может значить для нее. Уж не свидетельствует ли он о начале охлаждения? Да нет, конечно, — всего минуту назад Уильям, криво улыбнувшись, сказал, что она обращается в его «правую руку». Итак: если все дело лишь в том, что Полковник впал в немилость, какой из знакомых ей мужчин мог бы отправиться с нею в Митчем, дабы придать ей в глазах тамошних тружеников оттенок респектабельности?
В единый миг она перебирает всех мужчин, каких узнала в течение жизни: темную пустоту на том месте, какое должен был занимать ее отец; домовладельцев с сердитыми рожами, доводивших до слез ее мать (в те очень и очень далекие дни, по миновании коих мать изгнала слезы из своего репертуара); «доброго джентльмена», который явился, чтобы согреть ее той ночью, в которую она лишилась невинности; и всех мужчин, которых повстречала потом — смутное шествие полуголых самцов, норовивших соорудить ненадолго ярмарочного уродца, слепленного из двух тел. Она вспоминает одноногого клиента, вспоминает как культя его билась о ее колено; вспоминает тонкие губы мужчины, который задушил бы ее, не прибеги на помощь Эми; вспоминает идиота с покатым лбом и грудями гораздо большими, чем у нее; вспоминает заросшие шерстью плечи и мутные от катаракт глаза; вспоминает члены размером с фасолину и члены величиной с огурец, члены с лиловыми головками, члены, изогнутые посередке, члены, покрытые родимыми пятнами, рубцами, татуировками и шрамами от неудачных попыток самооскопления. Многие из них выведены в «Падении и возвышении Конфетки» — и заколоты там мстительным клинком. Боже милостивый, неужели ей так и не повстречался ни один мужчина, которого она не имела бы причин ненавидеть?
— Я… я должна признаться, — говорит Конфетка, изгоняя из головы картину, на которой она прогуливается под руку с маленьким Кристофером, — что затрудняюсь в подборе подходящего компаньона.
— Да тебе никакой компаньон и не нужен, милая, — бормочет Уильям, снова вглядываясь в лежащие у его ног полоски бумаги.
— Но, Уильям, — протестующе восклицает Конфетка, едва способная поверить своим ушам. — Если я появлюсь там одна, это может породить скандал.
Он раздраженно всхрапывает, голова его все еще занята контроверзой узоров — оливково-золотым и изумрудно-синим.
— Я не желаю, черт побери, вечно оставаться заложником узколобых людишек. Если двое-трое работников станут шушукаться, пусть шушукаются! А попробуют позволить себе что-нибудь большее, так от них там в два счета и духу не останется… Боже всесильный, я возглавляю огромный концерн, я только что похоронил брата — мне есть из-за чего лишиться сна и без сплетен каких-то ничтожеств.
И Уильям, решительно наклонясь, подбирает с ковра оливково-золотую полоску.
— Плевать на расходы, — объявляет он. — Мне по вкусу вот эта, а что по вкусу мне, то придется по вкусу и моим покупателям.
Голова Конфетки идет кругом от счастья, она обнимает Уильяма, и тот снисходительно целует ее.
— Письмо, нам нужно составить письмо, — напоминает он, не давая Конфетке расшалиться сверх меры.
Конфетка приносит ему перо и бумагу, он набрасывает послание к типографу. Затем — до отправки почты остается десять минут — выходит в вестибюль и позволяет Конфетке подать ему пальто.
— Ты сокровище, — говорит он — отчетливо, хоть в зубах его и зажат конверт. — Незаменимое, другого слова я для тебя приискать не могу.
Конфетка торопливо застегивает пуговицы пальто, проходится по нему щеткой, и Уильям удаляется.
Как только за ним закрывается дверь, Конфетка, избавленная от необходимости изображать тихую скромницу, приходит в движение. Она проносится по комнатам, победно попискивая и пританцовывая, выделывая пируэты, от которых юбки завиваются вкруг ее ног, а волосы взлетают над плечами. Да! Наконец-то: она сможет идти с ним рядом, и плевать на то, что думает целый свет! Ведь именно так он и сказал, разве нет? Их связь не может оставаться заложницей узколобых людишек — он этого не потерпит! Счастливый, счастливый день!
Упоение ее омрачается только мыслью о том, что придется еще раз съездить на Черч-лейн, уведомить Ликов о перемене в ее планах. Или не придется? В приливе вдохновения, Конфетка хватает чистый лист писчей бумаги, садится за стол и, возбужденно подрагивая, окунает перо в чернильницу.
Дорогая миссис Лик!
Назначенная на эту пятницу загородная прогулка отменена, поэтому за Полковником я не приеду.
(Это все, что ей пока удалось придумать. И следом:)
Деньги, которые я Вам дала, возвращать не нужно.
Искренне Ваша,
Конфетка.
Минут десять, а то и пятнадцать, уже упустив возможность воспользоваться ближайшей отправкой почты, Конфетка обдумывает постскриптум — ей необходимо что-то вроде «Передайте мою любовь Каролине», только чуть более сдержанное. Язык предлагает так много синонимов для слова «любовь». Конфетка перебирает их все, но, в конце-то концов, надежды на то, что миссис Лик даст себе труд сообщать кому бы то ни было — и уж тем более своей жилице — о питаемых к ней нежных чувствах, малы до крайности. И потому, когда солнце уже садится и на Прайэри-Клоуз набрасывается шквалистый ветер, Конфетка решает приберечь слова любви до следующей встречи с Каролиной и запечатывает конверт с письмом, чтобы отослать его по почте, когда просветлеют небеса.
— Приготовились! — кричит Уильям Рэкхэм переминающимся с ноги на ногy факельщикам. — Отменно: поджигайте!
По всей окружности высокого погребального костра опускаются к узловатым веткам и серым листьям толстые палки с горящим на их концах жиром и уже через половину минуты аромат лаванды смешивается с запахом горящего дерева. Лица факельщиков расплываются в улыбках, а сами они начинают отмахиваться от лезущего в глаза дыма, — пожалованная им нынче власть истребителей льстит их скудной гордыне и, хотя бы на этот вечер, сообщает какой-никакой блеск жалкому существованию, которое они ведут, работая в здешних полях за девять пенсов в день и даровой лимонад.
— Я так разумею, для этакой грудищи огня-то надобно побольше, — говорит один из них, размахивая, точно мечом, своей огненной дубинкой, и действительно, похоже, что без помощи со стороны пламя скорее зачахнет, чем поглотит гору выкорчеванных кустов. Мглистый дым понемногу поднимается в небо, помрачая низкие тучи.
— Вот отличительный признак высокого качества компании «Рэкхэм», — извещает Конфетку Уильям. — Эти кусты занимаются огнем столь медленно лишь потому, что они еще не истощены до конца — в них продолжает теплиться жизнь. Но компания «Рэкхэм» никогда не позволяет себе снимать шестой урожай с растений, уже растративших большую часть былой их силы.
Конфетка смотрит на Уильяма, не понимая, как ей следует отвечать. Он обращается к ней так, точно она — дочь или внучка какого-нибудь престарелого держателя его акций, катающая по полям колесное кресло с незримым полковником Ликом. Между ней и Уильямом выдерживается дистанция, а близости, хождения под руку, о котором она мечтала, нет и в помине.
— Я видел однажды костер, — громко объявляет Уильям, заглушая гомон голосов и треск горящего дерева, — сложенный из шестилетних растений, ну так вот, они вспыхнули — пф! — точно груда сухого папоротника. И можете мне поверить, масло, добытое напоследок из той лаванды, оказалось третьесортным.
Конфетка кивает, сохраняя молчание, вглядывается в разгорающийся костер. Она подрагивает от дующего ей в спину холодного ветра, морщится от жара, пышущего в лицо, и гадает, так ли уж хорошо приспособлена она для жизни за городом, как воображала прежде. Мужчины, стоящие вкруг костра, тычут и тычут в него факелами, обсуждая одновременно тонкие подробности распространения огня. Говор их Конфетка разбирает с грехом пополам, затрудняясь сказать, в чем тут причина — то ли она стала за последнее время до того утонченной, что уже не способна понять их, то ли они просто-напросто косноязычны.
Они чужие ей, эти труженики, облаченные все как один в башмаки на грубых подошвах, крепкие бурые штаны и бумазейные рубашки без ворота. Они походят на стадо животных одной, первобытной породы, на двуногих скотов, которых не берет ни холод, ни жар.
Конфетка рада тому, что эти люди настолько поглощены костром, — это значит, что ей они большого внимания уделять не будут, а она хочет, чтобы на сегодня ее избавили от пристального изучения. Платье она выбрала нынче неяркое, темное, ничуть не похожее на лавандовых оттенков наряд, который притягивал к себе все взоры при первом ее приезде сюда. Раз уж она не может виснуть на руке Уильяма, самое правильное — оставаться безликой.
Волны дыма, кишащие, как головастиками, искрами и угольками, вздымаются в темнеющее небо, мужчины весело покрикивают и смеются, глядя на раскаленно светящиеся плоды их трудов. И пока усиливается запах лаванды, усиливается и страх Конфетки, что она может бухнуться в обморок — страх вполне основательный, если вспомнить о физическом ее состоянии, о недосыпе, недоедании и простуде, в которой Конфетка винит посещение истопленнойспальни Каролины. Что лучше: дышать полной грудью, набирая в нее побольше свежего воздуха, смешанного с дымом и парами лаванды, или стараться сдерживать дыхание? Попробовав и то, и другое, Конфетка решает дышать, как дышит обычно, — насколько ей это удастся. И хоть бы она съела что-нибудь перед тем, как ехать сюда! Ан нет, уж больно кружили ей голову, даже сегодня утром, приятные предвкушения.
— Похоже на то, — внезапно раздается совсем близко от ее раскрасневшейся щеки голос Уильяма, — что какое-то время я у тебя бывать не смогу.
Сейчас это голос не распорядителя церемонии, но мужчины, лежащего рядом с ее наготой и еще не остывшего от любовной утехи.
Замутненное сознание Конфетки пытается истолковать его слова.
— Полагаю, — говорит она, — в эту пору у тебя слишком много забот.
Уильям машет рукой работникам, приказывая им отойти от огня, который в поддержке их более не нуждается. Конфетка ясно видит, что пары лаванды действуют на него совсем не так, как на нее.
— Да, но не только это, — он говорит уголком рта, не отрывая глаз от работников. — У меня еще и дома дел невпроворот. Ничего там толком решить не удается… Богом клянусь, это не дом, а какое-то осиное гнездо…!
Она пытается сосредоточиться на услышанном, хоть густой запах и отупляет ее.
— Гувернантка Софи? — Конфетка высказывает эту догадку, стараясь придать голосу оттенок сочувствия, однако звучит в нем (она это слышит) лишь сварливое раздражение.
— Все-то ты понимаешь, впрочем, как и всегда, — говорит Уильям, осмеливаясь подступить к ней поближе. — Да, Беатриса Клив, благослови Господь ее ожиревшее сердце, подала мне извещение об уходе. Она по-прежнему полагает, что Софи нужна гувернантка, к тому же самой ей не терпится перебраться к миссис Барретт, да и жизнь в доме, погруженном в траур, ей тоже совсем не но душе.
— Неужели так трудно найти гувернантку? — спрашивает Конфетка, чувствуя, как тяжко бьется теперь ее сердце.
— Почти невозможно, — кривится Уильям. — Дьявольски трудное дело, уж ты мне поверь. Плохих гувернанток хоть пруд пруди, и деться от них, попросту некуда. Предложи ничтожную плату, и к тебе полезут самые никудышные, предложи приличную, и чуть ли не все особы нежного пола одуреют от жадности. Я напечатал в «Тайме» объявление всего лишь в четверг вечером и уже получил сорок ходатайств о приеме на это место.
— Но разве не Агнес должна выбирать гувернантку? — решается спросить Конфетка.
— Нет.
— Нет?
— Нет.
Конфетку пошатывает, голова у нее кружится, сердце ухает так, что даже ребра, кажется ей, дрожат, и вдруг она слышит свой слабый голос:
— Уильям?
— Да?
— Ты и вправду сожалеешь о том, что мы не живем вместе?
— Всем сердцем, — сразу же отвечает он — с чувством, но и с усталой досадой, как будто вступлению их в совершенный союз препятствуют нудные торговые ограничения или бессмысленный закон. — Будь у меня волшебная палочка…
— Уильям? — Конфетку донимает одышка, язык ее словно распух от запаха лаванды, земля под ногами понемногу начинает вращаться, точно гигантский обломок корабля, плавающий в океане, слишком безмерном и темном, чтобы кто-нибудь смог его разглядеть. — Я… по-моему, я нашла решение — для тебя и… и для нас. Возьми в гувернантки меня. Все нужные навыки у меня, я думаю, есть, кроме музыкальных, ко… которые я наверняка смогу освоить по книгам. А если учить Софи чтению, письму, арифметике и… и хорошим манерам стану я, ей ведь от этого никакого вреда не будет, верно?
Свет костра искажает черты Уильяма, глаза его покраснели от дыма, зубы, окрашенные отблесками огня в желтизну, оскалены — от изумления или от гнева? Конфетка с отчаянной мольбой в голосе продолжает:
— Я… я могла бы занять комнату ее няни… самую простенькую, лишь бы жить ря… рядом с тобой…
На последнем слове голос ее пресекается, обращаясь в слабое блеянье, она стоит, покачиваясь, задыхаясь в ожидании слов Уильяма. Медленно, ах как медленно! он поворачивается, чтобы ответить ей. Боже милостивый, губы его кривит отвращение…!
— Но как же ты можешь… — начинает Уильям, однако его прерывает хриплый голос какой-то деревенщины:
— Мистер Рэкхэм, сэр! Дозвольте слово сказать.
Уильям поворачивается к наглецу, и ноги Конфетки подкашиваются.
Тошнотворный жар обливает все ее тело, голову затопляет тьма, и Конфетка без чувств валится на землю. Удара она даже не чувствует, лишь — странно, не правда ли? — колющие лицо холодные стебли травы.
А затем, спустя бесконечно долгое время, она смутно ощущает, как ее поднимают с земли и куда-то несут, но кто и куда, ей сказать не по силам.
ЧАСТЬ 4
В кругу семьи
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Всю долгую ночь тысячи галлонов дождя, миазмы лондонских улиц и свежие испарения далеких озер изливаются на дом в Чепстоу-Виллас. Одно из окон спальни мерцает; когда ливень усиливается, одинокий огонек колышется, как корабельный сигнал бедствия. На рассвете, однако, дом Рэкхэмов на месте; черные тучи иссякли, проглянуло бледное небо. Буря миновала.
Дом и его окрестности поблескивают остатками потопа. Подъездная аллея струится водой, уносящей к воротам песчинки мелкого черного гравия. С дома вода льется — по водосточным трубам, и стекает по стенам. Каждый листик в саду светится этим ранним утром. Ветки пригнулись к земле; лопата, вчера прочно вогнанная в землю, сейчас стоит косо и грозит упасть.
В подвальной кухне заспанная Джейни подтирает лужи, которые натекли за ночь. Она подкладывает уголь под котлы, чтобы высушить пол и отогреть пальцы; ей предстоит заняться более сложными делами. Хоть и не видно, как рассветает, зато слышно, как птицы подают голоса.
Если бы Конфетка стояла в проулке за Пембридж-Кресент, откуда несколько месяцев назад она помахала рукой миссис Рэкхэм, она бы увидела, что Агнес уже расположилась у окна своей спальни — и смотрит на искрящуюся траву. Вчера Агнес проспала почти весь день, а ночью бодрствовала — в ожидании солнца. На Северном полюсе (если верить тому, что пишут в книгах) все время день, и совсем нет ночи. Но вот чего она не вполне понимает: значит ли это, что время там не движется? А если так, то, может быть, человеку не прибавляется лет? Она раздумывает: что было бы предпочтительнее — не меняться, потому что ничто не меняется, или стареть, навеки оставаясь двадцатитрехлетней? Загадка, упражнение для ума.
Опасаясь головной боли в самом начале дня, Агнес перестает думать о Северном полюсе и отправляется в путь по полутемному и тихому дому; она спускается по лестнице, пробираясь по коридорам, пока не вступает в тепло и свет кухни. Прислугу ее появление не удивляет: она приходит каждое утро. Прислуге известно, что она явилась не с претензиями, а потому все продолжают заниматься своими делами. Новая служанка, как ее там, окутанная душистым паром, достает из духовки свежеиспеченные венские булочки. Кухарка вылавливает вилкой бычьи языки из миски с маринадом — тщательно отбирая те, что формой и размером придутся по вкусу хозяину.
Агнес проходит прямо в посудную, где Джейни трет деревянную раковину — каменную она уже вычистила. Девушка стоит на цыпочках; она так старается потише сопеть за работой, что не замечает появления Агнес.
— Где киска?
Джейни вздрагивает, будто ее неожиданно ткнули сзади, но быстро приходит в себя.
— Он, поди, за котел забрался, мэм, — говорит она, показывая красной, разбухшей рукой.
А почему она говорит «он» о кошке Генри? Потому, что это кот, вопреки предвзятым мнениям. В то утро, когда животное появилось в Рэкхэмовой кухне, кухарка задрала ему хвост и проверила — чего явно никогда не делал бедный Генри.
Агнес опускается на колени на безупречно чистый каменный пол и заглядывает под большой котел.
— Я его не вижу, — говорит она, всматриваясь в темень.
К этому Джейни готова — приносит и ставит у котла миску, в которую сложила кроличьи и куриные сердца, шейки и почки. Кот немедленно вылезает, сонно помаргивая.
— Милая киска, — Агнес гладит его по спинке, гладкой, как муфта, теплой, как хлеб из печи.
— Ты это не ешь, — советует она, когда кот обнюхивает темные, влажные обрезки. — Это гадость. Джейни, принесите сливок.
Девушка подчиняется, а пока она ходит за сливками, Агнес продолжает гладить кота по спине; тот ложится на живот, совсем рядом с миской.
— Сегодня придет твоя новая хозяйка, да-да, — говорит она. — Ты большой сердцеед, да? Но я тебя отпущу, да-да, отпущу, и буду мужественной, и буду довольствоваться воспоминаниями о тебе. Ах ты маленький, ах ты красавчик…
И снова отодвигает его от миски с потрохами.
— А, — радостно поет она, увидев Джейни с фарфоровой чашкой в руках, — вот и сливки, твои вкусные, чистые, белые сливки! Ну-ка, что ты с ними сделаешь?
Последнее утро в Прайэри-Клоуз Конфетка проводит в ознобе за письменным столом, глядя сквозь забрызганные дождем французские окна на свой маленький садик. Неизбежность расставания неожиданно делает садик очень дорогим — при том, что она совершенно не занималась им, живя здесь. После долгих проливных дождей землю из аккуратных клумбочек словно разбросали повсюду, пожухлые азалии повисли на стеблях, наружный подоконник завален промокшей палой листвой. Ах, мой садик, думает Конфетка — понимая, что это смешно.
Боль утраты ощущается, несмотря на беспокойство, которое ее здесь мучило. Здесь она тосковала, часами одиноко бродила по комнатам — а теперь ей жаль уезжать! Безумие.
Конфетку не перестает бить дрожь. Она не хотела задерживать Уильяма, когда он приедет за нею, — и слишком рано залила огонь в каминах. Выстудила комнаты. Они кажутся еще холоднее от пустоты и блеклого осеннего света, который тревожно смешивается с газовым освещением на фоне оголившихся стен. Конфеткины руки побелели от холода, бескровные запястья торчат из чернильно-черных рукавов; она дует на костяшки, но дыхание не согревает, а только увлажняет пальцы. Вся в черном, траурная шляпка уже подвязана, перчатки на коленях. Все, что она собирается взять с собой, уже уложено и, по требованию Уильяма, вынесено в гостиную — чтобы легче было грузить в экипаж; с прочим он, без сомнения, разберется сам. Вещи: простыни, полотенца, одежду, даже недешевую — она просто выбросила на улицу; пусть подберут мусорщики, они это заслужили. (Тряпье наверняка вымокло под дождем, но при некотором терпении бедняки сумеют привести вещи в порядок).
Когда они с Уильямом обсуждали переезд, о кровати не было речи; Конфетка догадывается, что ее новое жилье будет довольно скромным. Интересно, найдется ли там достаточно места, чтобы они с Уильямом могли проделывать то, к чему привыкли? Представив себе, как ее голые ноги торчат из окошка тесного чердака под островерхой крышей, она вспоминает «Алису в стране чудес» и слегка истерично хихикает.
Господи Боже мой, во что она ввязалась? Через несколько часов на нее ляжет ответственность за Софи Рэкхэм — и что она, скажите на милость, будет делать с ребенком? Она же самозванка, мошенница, столь явная, что об этом догадается даже дитя! Аксиомы, изречения, золотые правила — вот чего ждут от учительницы; а Конфетка, сколько ни ломает голову, что она припоминает?
Случай пятилетней, пожалуй, давности, — когда мамку позвали посмотреть на нее вскоре после отбытия клиента — этакого жеребца. Осмотрев причиненный урон, миссис Кастауэй решила, что истерзанная плоть дочки заживет и без швов. Закрывая домашнюю аптечку, она дала превосходный совет, как избегать «кровотечения внизу»:
— Просто помни: если сопротивляешься, всегда больнее.
— Говорят, ваше выздоровление иначе как чудом не назовешь, — миссис Агнес Рэкхэм обращается к миссис Эммелин Фокс.
Миссис Фокс благодарит Розу, принимая от нее чашку какао и ломтик фруктового кекса.
— Чудеса — большая редкость, — кротко, но твердо напоминает миссис Фокс хозяйке. — И Бог склонен приберегать их для случаев, когда ничто другое не помогает. Я предпочитаю думать, что меня просто вылечили.
Но этого Агнес не приемлет. Помилуйте, перед нею сидит женщина, которую она в прошлый раз видела, когда та, едва переставляя ноги, шла через церковный двор, словно какое-то Mоmento mort… И за ней следовал шепоток отвращения да жалости. А сейчас миссис Фокс выглядит совершенно здоровой, что особенно заметно по ее лицу: череп, который так противно стремился обнаружить себя, теперь словно облекся плотью, и глазницы больше не кажутся запавшими. Более того, она выглядит почти миловидной! Кстати, она и вошла без палки, ступая с уверенностью (столь же несомненной, сколь и загадочной) человека, который знает, что ему достанет духу и сил на целый день.
— Вы находились в Обители Целительной Силы, не так ли?
— Нет, в больнице святого Варфоломея, — отвечает миссис Фокс. — Помните, вы писали мне туда…?
Эммелин отнюдь не уверена, что миссис Рэкхэм что-то помнит, потому что, честно говоря, сегодня она кажется несколько рассеянной. В пользу этого говорит хотя бы уж то, что в холле стоят чемоданы, громоздятся груды шляпных картонок, лежат свернутые зонтики и все такое — явно кто-то собрался в поездку. Однако заданного миссис Рэкхэм вопроса хозяйка словно не расслышала.
— Может быть, я не вовремя? — делает еще одну попытку Эммелин. — Эти чемоданы в холле…
— Ничуть, — говорит Агнес. — В нашем распоряжении — несколько часов.
— Несколько часов до чего?
Но у миссис Рэкхэм ответ один — и на прямой вопрос, и на деликатное прощупывание намерений:
— До того, как нас могут прервать чем-то нас не касающимся, — успокаивает она гостью.
Роза подносит серебряное блюдо, и миссис Рэкхэм выбирает ломтик кекса с левого краю, куда прислуге велено всегда класть самые тонюсенькие. Тот, что в ее пальцах, тонок настолько, что цукаты в нем просвечивают насквозь.
— Ах, погодите, миссис Фокс, — жеманничает она, откусывая крохотный влажный краешек кекса, — вы хотите сказать, что были вырваны из челюстей… сами знаете чего, не более экстраординарным способом, чем просто хороший уход?
Эммелин спрашивает себя: неужели за долгие месяцы ее болезни столь радикально изменились правила светского общения: очень уж странный происходит tete-а-tete. Что ж, она ответит в том же ключе.
— Я никогда не объявляла, что у меня чахотка. О том, что я больна чахоткой, говорили другие, и я не спорила. Существуют более важные темы для споров, не правда ли?
— Генри нам говорил, что определенно видел вас при смерти, — не сдается миссис Рэкхэм.
Миссис Фокс недоверчиво моргает, кажется, будто она вот-вот вспылит. Но она откидывает голову на спинку стула, и ее большие серые глаза влажнеют.
— Генри действительно видел меня в самом скверном состоянии, — вздыхает она. — Вероятно, для него было лучше, что я исчезла на время и возвратилась уже после того, как все кончилось.
Всматриваясь через ограду трагедии в туманную долину недавнего прошлого, где еще можно было увидеть Генри, Эммелин не замечает, что Агнес по-детски радостно кивает, взбудораженная этим очевидным признанием сверхъестественных сил…
— Хотя я действительно говорила ему, что поправлюсь. Помню, я рассказывала ему про календарь моих дней, который Бог в меня вложил. Я не знаю, сколько именно в нем листков, но чувствую, что их осталось куда больше, чем думали окружающие.
Теперь Агнес только что не ерзает от возбуждения. О, иметь в себе такой магический календарь, быть в состоянии удостовериться (вопреки подсчетам этой гадкой газетной статейки, которую она просто не в силах выбросить из головы), что ей осталось жить больше, чем 21 917 дней! Может ли она отважиться и потребовать, чтобы ей открыли секрет прямо здесь и сейчас, в собственной гостиной, холодным утром начала ноября? Нет, надо действовать осмотрительно, она видит: в миссис Фокс есть нечто потаенное, что Агнес узнает, разглядывая изображения мистиков и людей, переживших смерть. Да ведь в книге, которую она прячет под вышиванием, «Иллюстрированные доказательства спиритуализма», есть гравюра, сделанная непосредственно с фотографии одного джентльмена, американского индейца, в ожерелье из ядовитых змей, лицом поразительно похожего на миссис Фокс!
— Но расскажите мне, — говорит Агнес, — что вы принесли в этом пакете?
Миссис Фокс с усилием выходит из задумчивости и берет в руки тяжелый бумажный пакет, прислоненный к ножке ее стула.
— Книги, — говорит она, доставая и вручая миссис Рэкхэм совершенно новый том. Одну за другой передает она и тощенькие книжечки под такими названиями, как «Христианское благочестие в повседневной жизни», «Основа мужского безумия», «Теории Карлейля и христианская доктрина: друзья или враги?»
— Боже мой, — говорит Агнес, силясь скрыть разочарование за изъявлением благодарности. — Какая щедрость…
— Если вы взглянете на первый лист каждой книги, вы увидите, что никакая это не щедрость, — поясняет миссис Фокс. — Эти книги принадлежат вашему мужу, во всяком случае, они подписаны ему — как дар от Генри. Я не представляю себе, каким образом они попали обратно к Генри и оказались среди его вещей, но подумала, что должна вернуть их.
Возникает неловкость, и Агнес решает, что уже узнала все, что мог дать ей этот визит.
— Ну что? — оживленно говорит она, — спустимся на кухню и посмотрим, что мы там найдем для вас?
Через два часа после того, как Конфетке впервые приходит на ум, что Уильям мог вообще передумать, и через час после того, как она пролила обильные слезы, уверенная, что больше никогда его не увидит, экипаж Рэкхэма, побрякивая, останавливается перед домом и Уильям стучится в дверь.
— Непредвиденная задержка, — лаконично объявляет он.
Больше он ничего не объясняет, предпочитая давать кучеру указания, как укладывать багаж на крышу брогама. Конфетка, которой ни ждать не велели, ни выходить, слоняется по коридору, одеревенев от напряжения, пока Чизман с ухмылкой на лице топает взад-вперед мимо нее. Натягивая тугие черные перчатки, она уголком глаза видит, как Чизман взваливает на свои широкие плечи один из ее чемоданов, и ей чудится, будто он что-то вынюхивает. Если это так, то его старания напрасны, потому что в комнатах необычно стерильный воздух.
Когда погрузка закончена, Уильям жестом приглашает ее выйти, и она следует за ним на улицу.
— Смотрите под ноги, мисс, — предупреждает жизнерадостный Чизман. Минуту спустя она забирается в экипаж Рэкхэма, и, подсаживая ее, Чизман почти мимолетно трогает ее за зад. Она оборачивается, чтобы убить его взглядом, но кучера уже нет.
— Я так рада вас видеть, — шепчет Конфетка своему спасителю, располагая обильно шуршащие черные юбки на сиденье.
В ответ Уильям прижимает палец к губам и поднимает мохнатые брови, привлекая ее внимание к Чизману, который над их головами подбирает вожжи.
— Прибереги на потом, — тихонько остерегает Уильям Конфетку.
Величественная парадная дверь дома Рэкхэмов приоткрывается, затем — когда прислуга видит перед собой хозяина и новую гувернантку — широко распахивается. Петли скрипят, потому что дверь навесили лишь на прошлой неделе: массивный образец инкрустации с орнаментом, витиевато вырезанное «Р».
— Летти, — с важностью объявляет Уильям Рэкхэм, — это мисс Конфетт.
Служанка приседает:
— Здравствуйте, мисс, — но не получает ответа.
— Добро пожаловать в дом Рэкхэмов, — возглашает хозяин дома. — Надеюсь… Нет, уверен, что вы здесь будете счастливы.
Конфетка переступает порог холла и сразу попадает в окружение атрибутов богатства. Над ее головой висит колоссальная люстра, сверкающая в солнечных лучах, льющихся через окна. Цветочные вазы, такие огромные и так щедро заполненные зеленой листвой, что напоминают кусты, стоят на полированных столах по обе стороны великолепной лестницы. По стенам, где есть хоть сколько-нибудь пространства, свободного от других вещей, развешаны хорошо обрамленные картины — сельские идиллии. Старинные часы покачивают золотым маятником и громко тикают — и так же громко стучат шаги Конфетки по отполированным плиткам пола. Она следует взглядом за спиралью перил красного дерева до площадки в форме буквы «К»; она знает, где-то там наверху, — ее комната. На том же этаже, где и Рэкхэмы, — волнующая мысль.