Кого люблю, того здесь нет Юрский Сергей

Может быть, тогда я и влюбился в этот роман Хемингуэя, а потом (тоже в одно удивительное совместное с Симкой лето) написал пьесу по этому роману, позже сценарий и поставил спектакль и фильм.

* * *

ЧТО-ТО ПЕРЕМЕНИЛОСЬ. Симон позвонил в очередной раз из Москвы и сообщил, что в Питер приедет его новая подруга. Она будет жить в «Астории». Он хочет, чтоб я с ней познакомился, пригласил ее посмотреть спектакли. Вообще, поглядел на нее. Возможно, это будущая его жена. Она физик и очень ученая. Но, по его мнению, она еще и обворожительна. Я должен высказать на этот счет свое мнение. Это важно. Да, кстати, она иностранка. Венгерка. Но по-русски говорит и понимает отлично. «Понимаешь, она, кажется, все понимает», – сказал он.

Да, она мне очень понравилась – женственная, живая, естественная – Ю.Н., венгерский физик на стажировке в Институте ядерных исследований в Дубне. Вот это роман, вот это выбор, вот это судьба! Да... только вот... слушайте, Юлика, вы собираетесь здесь потом работать... в Союзе? Нет? А... тогда, стало быть...?

Менять страну собрался Симон. Когда мы встретились через некоторое время, я разглядел в знакомых чертах нового для меня человека. Это был слом. Или возрождение. Во всяком случае, коренная перемена. Только теперь, через полтора десятка лет, я понял, что «пепел Клааса стучит в его сердце». Симон в полную меру ощутил (или всегда ощущал, но теперь в полную меру проявил), что он сын убитого сталинским режимом Переца Маркиша, что он часть народа, ввергнутого в ад немыслимых страданий, что он еврей. И что это прежде всего.

Он любил Юлику, он уезжал в дружественную страну соцлагеря. Но важнее для него было то, что он ПЕРЕСЕКАЕТ эту границу.

Мы брели с ним по набережной Москвы-реки и говорили. Разговор был тяжелый. Многого не мог я тогда ощутить и понять. Мне кажется, и сам он многого не знал и не предполагал. Но вдруг почувствовалось, что мы уже... в разных мирах. И этот мир для него в прошлом.

* * *

Два лета того, прошлого, времени, два лета, проведенных вместе, встают перед глазами. Щелыковское лето и десять дней в Новом Свете – крымское лето, оборванное нежданными и, можно сказать, роковыми событиями.

Щелыково – это имение А.Н.Островского в костромских краях, в Заволжье. Там же, в деревне Бережки, возле преданной в те годы на поругание и загаженной церкви, – могила великого драматурга. Возле имения Дом творчества ВТО (опять театральный дом, как тогда в Комарове). Я вытащил туда Симку отдохнуть и поработать – он писал очередную книжку. Невероятной красоты и покоя природа, мизерные и, по нынешним меркам, совершенно недопустимые бытовые условия и... несравненная радость творческого общения, фонтаном вздымающийся актерский юмор тех времен. Кто знал – помнит! Кто не знал – узнайте! Попробуйте увидеть на полянах, среди завороженных лесов этих насквозь городских людей, одиннадцать месяцев в году знающих только сцену, кулисы, Дом актера на улице Горького и поезда, везущие на гастроли. Олег Ефремов, Наташа Крымова... Ия Савина, Катя Максимова и Володя Васильев... красавица Элла Бруновская и, на правах хозяев, герои Малого театра: ежеминутно остроумный Никита Подгорный и Пров Садовский... Андрюша Торстенсен и Саша Кузнецов, счастливая и сверкающая Алла Покровская... невероятно знаменитые тогда телеведущие Аня Шилова и Аза Лихитченко... Остров Любви на пруду возле реки Сендеги, Красный обрыв и костры на нем, Черный обрыв...

Еда была скверная. В сельском магазине пустые полки. Пришел и наш с Симкой черед снабжать компанию водкой. Как же памятен этот поход за двенадцать (!) километров в один хороший ларек, куда «должны были завезти». И потом это, тоже пешее, возвращение с грузом.

Как памятна баня в Кинешме, на другом берегу Волги, куда пришла на помывку рота солдат, в связи с чем оборотистые мужики продавали по 15 копеек вместо веников какие-то пучки прутьев. И мы с Симкой перестарались и исхлестали друг друга до шрамов.

А дневные часы работы! И книга Симона двигалась, как ни странно, хорошо двигалась. И шла вперед моя инсценировка. Мы очень много успели за это веселое пьяное лето. И очень хороши, незабываемы были в то лето люди.

* * *

В Новый Свет мы собрались в конце июля 68-го года. Съехались в Симферополе и отправились «дикарским» способом на море. Жили в какой-то хибаре. Но постепенно «вмонтировались» в местную жизнь. Я становился довольно известным киноактером, и только что вышла на экраны «Республика ШКИД». Меня узнавали. Я дал концерт в санатории, и нам продали курсовки. С едой наладилось. А потом... Ого! Нас позвали посетить подвалы знаменитого Новосветского завода шампанских вин. О, это памятно! Купаж, чаны, бочки, бутылки, полки... Вежливый руководитель, который предложил отведать в своем кабинете «настоящего, особого БРЮТА». «По бокалу, а?» – Смешное дело, что значит «по бокалу», коли уж все равно открыли бутылку? – «О, это особое шампанское, с ним осторожно!» –«Да перестаньте! Ваше здоровье!» Мы вдвоем осушили всю бутыль. Голова была ясная, свежая. «Сейчас еще искупаемся...»

Куца там! Мы встали, но двигать ногами не могли. Ноги были из ваты. «Как вы, ничего?» – спросил директор. «Ничего, ничего! Нормально...» Мы шли километр до нашей хибары часа два. Мы останавливались, садились на песок, смотрели друг на друга выпученными глазами... и хохотали. Небо опрокидывалось в море, а море выпрыгивало на верхнюю дорогу.

Лето было жаркое. Мы совершили восхождение на гору Сокол.

Пришла телеграмма. Меня вызвали в Москву и послали в Чехословакию. Был август 68-го, и 21 числа в Прагу вошли наши танки.

...Вернувшись в Москву 25-го, я поселился у Симона. Я был подавлен и возбужден. Я говорил не останавливаясь, а Симон слушал. Он понял, что меня надо спрятать от журналистов и назойливых посетителей разного толка. Он увез меня в Дубну, где были общие друзья – физики. Саша Филиппов устроил номер в гостинице.

Мы говорили. Думали. Молчали. Это был перелом. Настоящий перелом в жизни каждого из нас.

Потом я понял, что именно в эти дни, в эти месяцы происходил тот окончательный, бесповоротный перелом в душе моего друга, который привел его сперва к эмиграции «ближней», потом «дальней», потом к четырнадцати годам, что мы вообще не виделись, а в редких письмах и опасливых телефонных разговорах всё более понимали, что теряем общность. Мы по-разному стали смотреть на вещи. Чтобы потом, когда уже почти не было надежды, чтобы потом... была еще целая новая жизнь.

Цитирую по тексту предисловия Симона (уже Шимона) Маркиша к книге «Родной голос», составленной им и изданной в 2001 году в Киеве:

«...Достоевский сто двадцать лет назад выразился: „Еврей без Бога как-то немыслим; еврея без Бога и представить нельзя“. Немыслимое обросло плотью. В обезбоженном мире еврей без Бога – не исключение и даже не редкость, напротив – он в большинстве.

Но если не религия, не заповеди, обряды и молитвы объединяют нас, не знающих веры, но принадлежащих еврейству и головою и сердцем, то что?

Я думаю – культура...

...Возможно, не будет совсем уж лишним уточнить, что евреи только по рождению, к своим корням равнодушные, а не то и прямо враждебные, в круг нашего внимания не входят».

* * *

Симон сместил со своего письменного стола любимых прежде античных авторов, убрал на дальние полки западноевропейскую и американскую литературу. Его внутренним интересом все более овладевала исключительно русско-еврейская литература.

А как профессионал (а он был и оставался филологом и историком русской литературы высшего класса) Маркиш нашел себе применение в русском отделении Женевского университета, возглавляемом выдающимся французским русистом Жоржем Нива.

* * *

Чтобы не рвалась нить биографии, сообщу, что Симон, живя в Будапеште, овладел довольно прилично венгерским языком. Среди венгров у него появился интересный круг знакомых. Однажды (только однажды) Симон приезжал в Союз. Жил у нас. Мы с моей женой Наташей Теняковой ждали тогда рождения дочери. Общение наше с Симоном перешло на какой-то поверхностный уровень. Мне казалось, что захватившая его целиком еврейская тема сужает его талант, отрывает от той, если так можно выразиться, ВСЕМИРНОСТИ, которая была его силой и признанной особенностью. Но это было мое мнение. Симон думал иначе. И мы всё больше помалкивали.

* * *

Жизнь в Венгрии, с точки зрения властей, не была еще полной эмиграцией. Да и Симон считал, что он по-прежнему живет в социализме. Он не чувствовал себя свободным человеком.

За несколько лет до этого покинула страну его матушка – Эстер, вдова Переца Маркиша, и его младший брат Давид, талантливый журналист и писатель. Они уехали в Израиль. Отъезд был трудный, даже мучительный. Симон остался в Москве с бабушкой – поразительно достойной и умной Верой Марковной. Но вот бабушка умерла, и тогда... оказалось, что ничего более к Москве его не привязывает. И однако он уехал не в Израиль. Он влюбился в Юлику и стал жителем Будапешта. У них родился сын. Наши отношения поддерживались регулярными письмами. И вдруг...

С оказией я получил письмо от него из Швейцарии. Он выехал по научному обмену... и стал невозвращенцем. Он звал жену с собой, он звал ее теперь к себе, но она отказалась – так писал он. Он подробно обосновывал свое бегство. Честно говоря, я подозревал и иные, побочные причины. Я полюбил Ю. Н., и мне нравился их союз. Но я не судья ни им, ни ему.

Переписка с капиталистической страной стала совсем затрудненной. А о свидании невозможно было и мечтать. К тому же у меня начались неприятности с властями. Я стал невыездным. Пульс нашей дружбы стал редким и неровным. Он еле прослушивался.

* * *

Началась перестройка. Меня «выпустили» аж в Японию – одного, надолго! Ставить спектакль. Шла зима 86-го года. Из Токио я набрал номер телефона Симона в Женеве. Наконец мы слышали голоса друг друга. Но мы были очень далеко. И к тому же мы сильно повзрослели, чтобы не сказать – постарели.

Весной 87-го я получил приглашение дать концерт в театре «Одеон» в Париже. Я не верил своим ушам, своим глазам, но я жил в Латинском квартале и в день концерта ждал приезда Симона из Женевы.

* * *

На перроне Лионского вокзала я оказался минут за двадцать до прихода поезда.

Симон вышел из самого дальнего вагона. Я узнал издали, сразу узнал его легкую мелкую походку. С ним была всего только маленькая сумка и зонтик. На расстоянии казалось, что он совсем не изменился. Он остановился вдалеке и поднял приветственно руки.

Мы не виделись четырнадцать лет.

* * *

В 88-м году я давал концерт в Милане, и Симон снова приезжал повидаться.

А еще через год по его приглашению я ехал поездом через всю Европу в Женеву.

За это время мне открылся новый круг его общения. Кроме упомянутого уже Жоржа Нива, это были интереснейшие люди русской эмиграции: Ефим Эткинд, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Мария Розанова. Но странное дело, находясь в старинных и дружеских отношениях, со многими, Симон как бы вовсе и не принадлежал к слою эмиграции. Он был и с ними, и сам по себе. Был еще женевский круг его коллег-профессоров и его нынешних и бывших студентов. С ними связь была, пожалуй, теснее и живее. Гостей из России, бывших знакомых, Симон принимал необыкновенно радушно, со всей щедростью души и кармана. Но разговора о том, чтобы нанести ответный визит, не поддерживал. Прошлая жизнь вспоминалась, но ни о каком возвращении, даже на короткий срок, ни на каких условиях не могло быть и речи.

Он жил в Женеве на улице Бови Лисбер, это была реальность, и она была необратима.

* * *

Я сидел на его лекции. Он говорил об одном из своих любимцев в русской литературе – Державине. Именно: не читал лекцию, а говорил. Было замечательно. Бывал я на семинарах, присутствовал на индивидуальных занятиях. Но даже если бы ничего этого не видел я своими глазами, через знакомство с его многочисленными учениками узнал бы я, какого высшего качества был их Учитель. Его очень ценили. Продолжали поддерживать с ним связь, уже окончив университет, сами становясь учителями, профессорами, переводчиками, дипломатами высокого ранга, как Хайди Тельявини.

Высокая ученость в сплетении с естественностью и простотой – такая атмосфера была на кафедре. И создавалась она прежде всего талантом и усилиями Жоржа Нива и Симона Маркиша.

Жорж возглавил «Русский кружок», и под этим скромным названием образовался клуб международного масштаба. Гостями клуба побывали многие выдающиеся люди из России и из русской эмиграции. На публичные заседания, бывало, собиралась вся русскоязычная Женева. Симон был и консультантом, и «связующим звеном», и участником клубных встреч.

* * *

Но «внутренняя душа» его все более сосредоточивалась на одном предмете – русско-еврейская литература. Исчезающий или, по его мнению, исчезнувший мир.

В 93-м году он писал: «Прошедшего не вернуть, черных десятилетий, превративших российское еврейство в духовный труп, из истории не вычеркнуть. Труп же – финансовыми впрыскиваниями Запада и Израиля – можно только гальванизировать, но не оживить.

И потому понятны голоса из России: все усилия надо приложить к тому, чтобы крохи минувшего, как-то еще сохраняющиеся (в государственных архивах и семейных преданиях, в старой периодике и т. п.), не изгладились из исторической памяти народа бесповоротно....

... И – хочется верить. Прежде всего – в то, что даже при худшем варианте уход российского еврейства со сцены будет мирным и добровольным, что иссохшая ветвь не будет ввергнута в огонь».

Вот о чем болела и чему служила внутренняя душа моего друга.

Три блестяще написанных портрета – Бабель, Гроссман, Эренбург – и ряд статей составили великолепную, напряженную, в сердце бьющую книгу под названием «Бабель и другие».

Последний составленный им сборник русско-еврейской литературы – уже упомянутый мной «Родной голос». Симон и сам понимал (и даже писал в предисловии), что многих из этих авторов никак не причислишь к первому рангу русской литературы. Но были там и ослепительные вещи. Например (для меня), трагедия в стихах «Осада Тульчина» Николая Минского, были отрывки из несомненно великого Владимира Жаботинского. Однако Маркиш не козырял общепризнанными именами. Все свои силы отдавал он любовному, я бы сказал – со слезой, ухаживанию, сохранению всего, что осталось от «усыхающей ветви».

Я порой подшучивал над его нынешней «упертостью» в одно направление. Он принимал шутки с улыбкой. Но был – так я ощущал – некий «кокон» внутри него, для которого и я – друг давний и проверенный – был посторонним.

* * *

А «внешняя» его душа – по-прежнему открытая и богатая – вела на необходимые и питающие оптимизмом свидания везде, где возможно было. В Москву он не ехал, как я его ни звал. Но КАЖДЫЙ ГОД, где бы я ни оказывался за рубежом, Симон появлялся. С маленькой сумкой, с бутылкой вина и с зонтиком.

В Барселоне я снимал несколько сцен для фильма «Чернов/Chernov». Симон приехал. А ведь это ой как не близко. И он так органично, так весело вписался в компанию нашей группы. И подружился с Андреем Смирновым – нашим героем, и с оператором Мишей Аграновичем, и с художником Аликом Боимом. И даже СНЯЛСЯ в малюсеньком эпизоде (волновался жутко и был сильно зажат). В финале фильма он «сыграл» пожилого официанта в кафе у моря.

Симон несколько раз приезжал ко мне в Париж и в Брюссель, когда я работал в тамошних театрах. Мы встречались в Кольмаре и во Франкфурте-на-Майне. Мои друзья становились его друзьями, потому что Симон никогда не утрачивал своего покоряющего обаяния естественности.

Он хорошо знал Европу. Поэтому прогулки с ним по малым городкам и по музеям его выбора оказывались впечатлениями незабываемыми. Но вот особенность, именно ему принадлежащая, – он, прирожденный лектор, никогда не превращал свои огромные знания в монолог и в поучение.

* * *

Для русского уха звучат так романтично названия мест, по которым мы бродили вдвоем и с семьями, и с друзьями: Беллинзона, Брюгге, Сен-Жермен-ан-Ле, Бобиньи, Порт-де-Клиньянкур. Да они и в самом деле романтичны, эти места. Но в лучших (или невольных?) традициях нашей общей родины говорили мы в этих местах только о Москве, Питере, Киеве... о людях: что они там сейчас, в этот момент, поделывают, как меняются, как мы меняемся по отношению к ним – короче, по-пушкински: о местах «где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил».

* * *

А писать мы друг другу стали реже. Телефон развращает. А возможность видеться ослабляет эпистолярное напряжение. Однажды, с оказией, Симон вдруг прислал мне связку моих к нему писем за много лет. Он их сохранил?! Зачем прислал теперь? Почему-то дрогнуло сердце.

* * *

С возрастом начинает казаться, что мир вокруг становится хуже. Даже при внешних признаках благополучия. А мы, дескать, всё те же! За это подымают кубки, кружки, рюмки старые друзья – мы неизменны, мы еще крепки. Это мужество.

Есть и другое мироощущение. Само собой, что мир меняется, но меняюсь и я, и мы уже не те. Мало того, мы и не должны быть «теми» – приходит время. Болезни старения – производное от накопившейся горечи души. Горечь не надо показывать – не деликатно. А чтобы не дать ей излиться, подсознательно и сознательно строятся перегородки. Общение затрудняется. Это тоже мужество.

* * *

Мы искренне желали встречи. Не так просто найти возможность и время увидеться за две-три тысячи километров от дома. Встречались. И подымали рюмки за то, что еще живы. Но пилось не очень. И говорилось, надо признаться, тоже не очень. Больше молчал ось. Проходило два-три дня, и надо было разъезжаться. Спохватывались, что не успели – не успели высказаться и расспросить. Времени оставалось только на то, чтобы твердо договориться о следующей встрече.

* * *

Ясно вижу картинку примерно пятилетней давности. Мы с Наташей приехали в Париж, у меня был концерт, а потом удалось специально остаться на неделю, чтобы пообщаться с Симоном. И он приехал из Женевы. И вдруг... было совершенно свободное время. Погода была скверная. Моросили холодные дожди. Мы пошли в Музей Пикассо. Под зонтиками медленно двигалась громадная очередь. Стояли больше часа. Наконец вошли. На первой ступеньке лестницы Симон сказал: «Идите, поднимайтесь, я здесь вас подожду...» – «Симоша, болит что-нибудь?» – «Нет, нет... Я посижу здесь, погляжу одну статью. Подожду вас. Идите, смотрите... Я это уже видел...»

Что сказать? Как-то не глянулся нам в этот раз Пикассо. Довольно скоро мы спустились. В вестибюле на скамеечке сидел Симон. В руках была какая-то рукопись, но он не читал ее. Видимо, уже прочел. Он поднял глаза на нас, улыбнулся: «Поглядели? Ну, пошли».

И в ту же парижскую встречу, почувствовав, что я ДОЛЖЕН начать говорить, потому что молчание затягивается, я с ужасом обнаружил, что я НЕ МОГУ говорить. Буквально – физически! Рот не открывался, глаза не открывались. Начался опоясывающий лишаи на лице.

Совпадение? Случайность? Возможно, случайность. Но еще и какие-то мистические контрапункты. Мы оба СЛИШКОМ готовились к этой встрече.

* * *

В Швейцарии жесткие правила выхода на пенсию государственных служащих. Преподаватели университета – это ведь госслужащие.

В шестьдесят четыре года педагог, кто бы он ни был, получает письмо, как черную метку. Дескать, очень Вами довольны, ценим труды и так далее и тому подобное, сообщаем, что ровно через год будем иметь честь окончательно отблагодарить Вас, сказать большое мерси и... будьте здоровы! И ровно через год... мерси, и в обязательном порядке с завтрашнего дня извольте освободить место.

Конечно, это повлияло. Нарушился трудовой ритм, который длился двадцать лет. Симон любил свой университет.

Симон стал пенсионером, подчеркивающим свою жизнь ВНЕ активной деятельности «на столбовой дороге» культуры. Хотя... кто знает (а раздумывая о его судьбе, скажу – КТО СМЕЕТ ЗНАТЬ?), какую дорогу нужно назвать столбовой?

Он сменил свою прекрасную квартиру в Женеве на меньшую, подешевле. Довольно большую часть года проводил в Будапеште, где жила его новая жена, Жужа Хетени, со своими двумя сыновьями. Там тоже у него была своя скромная квартирка-кабинет. Со стороны психологическое его состояние я формулировал так: ему было необходимо одиночество, с которым он не знал, что делать.

* * *

При этом сохранялись многочисленные дружеские связи. И не просто связи. Сохранялось чудесным образом его ВЛИЯНИЕ на множество людей. Влияние культурное, интеллектуальное, моральное, личностное. Вот назову несколько имен: Марлен Кораллов, литературовед, эссеист – политзаключенный сталинских времен, знавший Симона еще в пятидесятых, физики Юля и Саша Филипповы, математик Никита Введенская, литературовед и издатель Игорь Виноградов, режиссер и горячий общественный деятель Алексей Симонов, журналист и издатель Эйтан Финкелынтейн из Мюнхена. А немногим раньше – Иосиф Бродский, в одной из статей назвавший его «гениальным Симоном Маркишем». Сергей Сергеевич Аверинцев, сам человек несомненно гениальный, одна из вершин нашей культуры и гуманитарной мысли.

Для всех этих людей Симон Маркиш был не просто одним из знакомых, а существенной частью окружающего их мира, критерием истинности, точкой отсчета.

Всем этим и, может быть, еще большим был он для меня. Я подружился со многими из его швейцарского круга. Жан-Филипп Жаккар, нынешний глава Русской кафедры, Лика и Арман Брон, Рудольф и Розанна Шаллер, Корин Амашер, упомянутая уже Хайди Тельявини и, конечно, его друг, его начальник и его оппонент – великолепный Жорж Нива, написавший (среди бесконечно многого другого) замечательную книгу о А.И. Солженицыне, переводчиком которой с французского был... Симон Маркиш! (1984 г.) Ей-богу, не будет преувеличением сказать, что Симон был не просто частью этого круга. Он был его душой.

* * *

Три последние встречи. Уже в XXI веке. 2001 – Будапешт, 2002 – Тель-Авив, 2003 – Брюссель.

6 марта 2001 года Симону исполнилось семьдесят. Идея принадлежала Жуже и Хайди – устроить мой тайный приезд в Венгрию и сделать Симону сюрприз.

Сюрприз был с большими затратами времени, сил и средств. Нужен был вызов, виза, место «тайного» поселения. И еще, пожалуй, какое-то разумное оправдание всех этих усилий, кроме: «Здравствуйте, а вот и я!»

Представьте, все состоялось! Было организовано приглашение мне от Русского дома в Будапеште дать сольный концерт. В гостинице этого Дома я и поселился. Там же поселилась Хайди, приехавшая, как и я, специально из другой страны. Встречал меня в аэропорту представитель Дома, а Жужа в это время назначала Симону странное свидание – в 2 часа дня на станции метро при выходе.

Я чуть припоздал, и, когда спустился по лесенке в вестибюль метро, Симон был уже там. (Симка вообще был очень точен и на условленные встречи никогда не опаздывал.) Он стоял, прислонясь к кафельной стене, и листал какую-то брошюру. Я вдруг жутко заволновался. Представилось, что сейчас он меня увидит и либо страшно закричит, либо сперва просто не узнает – ну откуда я могу туг взяться? – а потом уже страшно закричит. Но ничего такого не произошло. Симон поднял глаза, уставился на меня, а после замотал головой и скорчил гримасу, выражавшую что-то вроде: «Х-хе! Ну надо же! Как чувствовал, что они что-то затевают».

Вечером в Русском доме был мой концерт, и я посвятил его Симону. Он с Жужей и Хайди сидел в зале. Тогда я впервые прочел со сцены стихи, написанные за десять лет до этого и обращенные к нему при отъезде из Женевы.

  • Как мастер сработал скрипку,
  • Где нет ни одной скрепки,
  • Где на благородном клее,
  • Который сродни елею,
  • Все части срощены крепко,
  • Так я бы хотел кратко
  • И по возможности кротко
  • Проститься с тобой, брат мой,
  • Я ухожу обратно.
  • На голове моей кепка,
  • Что ты подарил. Лодка
  • Скоро отчалит. Водки
  • Выпьем еще, как в песне,
  • Много прошли мы вместе,
  • Нынче же чувствую – баста!
  • В разных мирах жить нам,
  • Вот подошла жатва –
  • Наш урожай скудный
  • Жертвой на День Судный
  • Врозь понесем. Часто
  • Вспомню тебя, только
  • Я не нашел толка
  • В этом Раю – Штаты,
  • Франция или что там?
  • Я ухожу обратно.
  • Время бежит шибко.
  • Ты сохрани шапку,
  • Что я подарил, – шутка,
  • Конечно, была... Жутко
  • Мне без тебя – много
  • Вместе прошли. С Богом!
  • Давай поцелуемся трижды,
  • Слезой проблеснет надежда.
  • Сворачивает дорога.
  • Ты только держись, ради бога!
  • Ну, вот и простились, брат мой.

Следующий – юбилейный – день был предельно скромным. Вчетвером мы пообедали в эдаком домашнем ресторанчике, который имел соответствующее название – кажется, «У тетушки Марии». Вечером Жужа и ее сыновья очень трогательно, с зажиганием свечей, с пением поздравительных гимнов вручили Симону подарок – отличный компьютер для его работы. Было славно. Потом мы прошлись с юбиляром под моросящим дождиком, и... и наутро я улетел в Москву.

* * *

Такие ли бывают юбилеи? Боже ж ты мой! Юбиляр же должен сидеть в широком кресле на сцене. Должны выходить люди с папками. Должны вызывать дружный смех испытанные остряки. Должна быть телеграмма от ОЧЕНЬ ЗНАЧИТЕЛЬНОГО официального лица. И естественно, должен быть банкет с тостами на нужное количество персон. Это же всем известно!

У Симона таких юбилеев не бывало. Бывало другое–женевские встречи с коллегами и учениками. Туда присылались пародийные и лирические тексты, там подымались бокалы и пелись песни.

Это было. Но это... как-то... это НЕ НА СТОЛБОВОЙ ДОРОГЕ.

Вот оно! Симон к семидесяти годам мог ясно выяснить, что он прожил жизнь НЕ НА СТОЛБОВОЙ ДОРОГЕ. Я раздумываю теперь (и тогда раздумывал!): а знал ли он, где она, столбовая? Если знал, то хотел ли взойти на нее и уж потом не уступать своего места? Нет! Решительно нет! Парадокс Маркиша был в том, что есть МНОЖЕСТВО столбовых дорог. Его личный путь не раз пересекал эти дороги, но они – столбовые – всегда представлялись ему суетой сует или пустотой пустот. Он не только с друзьями, но, кажется, и сам с собой никогда не обсуждал вопрос смены своего пути ради столбов успеха. Его дорога была только его собственной дорогой, и вел его загадочный и великий Эразмов девиз: НИКОМУ НЕ УСТУПЛЮ!

* * *

В апреле 2002 года события в Израиле были жаркие и кровавые. А погода была умеренная. Море было теплое, но постоянный ветерок смягчал горячие солнечные лучи. Была война. И грозно расцветал ужасный цветок терроризма.

Туристов было мало, отели на средиземноморском берегу пустовали.

Мы с Теняковой гастролировали по стране со спектаклем «Стулья» Э. Ионеско. Жили в Тель-Авиве в Сити-отеле. Прибыл Симон и поселился, естественно, в доме, где живет его мама, Эстер Ефимовна, и брат Давид с семьей. Эстер за два месяца до этого отметила свое ДЕВЯНОСТОЛЕТИЕ. Она по-прежнему очень красива и выглядит роскошной гордой дамой. Их дом в одном из городов-спутников Тель-Авива, от нас довольно далеко. Несмотря на это, встречались с Симоном почти ежедневно. Вместе шли на пляж – пять минут пешком от нашего отеля. Мы купались, а Симон был верен себе: «Идите, идите, я подожду, посмотрю пока одну статью». За пятьдесят лет ни разу не помню Симона, купающегося в море или в речке. Обедали в пустующих ресторанчиках.

На наш спектакль в Тель-Авиве Симон приехал... с мамой.

Я обомлел, когда увидел Эстер, спускающуюся по длинной лестнице ко мне в гримерную. «А что вы так удивляетесь? – сказала она. – Вы что, думаете, я уже по лестнице не могу сойти?»

Это было время, когда она публиковала в одном еженедельнике главы из новой книги своих воспоминаний – об отъезде из Москвы, о жизни «отказников», о мыслях и чувствах тех лет. Эти страницы будили память, обжигали. Мы говорили об этом с Симой, но он, как всегда, был сдержан в проявлении чувств и на эту тему больше слушал, чем говорил.

Гиватайм Театрон – очень симпатичное, совсем новое театральное помещение. Игралось хорошо, и к тому же это был прощальный спектакль. По окончании на улице внутри дугообразной колоннады был накрыт стол. Вокруг него – все участники спектакля, актеры и техники...

Во главе стола – Эстер. Она и водочки с нами выпила, а мы содвинули бокалы в честь ее юбилея. Было хорошо. Воздух теплый. Освещенная колоннада среди ночной площади, тосты, разговоры. Апрель 2002-го! Израиль. Немного походило на мизансцену из «Пира во время чумы».

Симон качал головой: «Боюсь подумать, что с ней будет завтра».

Завтра Эстер оказалась... в больнице. Но всего на два дня! Обошлось, и мы снова переговаривались по телефону.

А с Симоном провели вдвоем одно длинное утро. Подвели кое-какие неутешительные возрастные итоги. И снова разъехались. На год.

* * *

Через год по весне снова выкинулась козырная масть – концерты в Европе. В Брюссель я был зван выступить в клубе местной элиты, на вечере, который устраивал российский посол.

И концерт этот точнехонько 6 марта – в день рождения Симона.

В туманное и промозглое утро 5 марта, около шести часов мы с Марком Неймарком, советником по культуре, встречали на Южном вокзале поезд из Швейцарии. Поезд пришел почти пустой, и уже издали стало видно на перроне пассажира с легкой сумкой и складным зонтиком. Еще несколько тысяч километров накатали мы с Симоном к месту этой, последней нашей с ним встречи.

Поселили нас в гостевых комнатах Российского культурного центра. Шла Масленица. Мой старинный приятель и гостеприимный наш хозяин Марк и его очаровательная жена Марина устроили блины. В честь встречи, в честь Симонова дня рождения и, конечно, в честь самой Масленицы, дни которой обязаны быть жирно-радостными. Мы старались. Произносились тосты.

Потом мы с Симоном тронулись на прогулку. Дошли от нашей улицы Мередиен до пляс Рожье. Десять лет назад здесь стоял огромный уродливый домище. Помимо многого другого в нем помещался театр, и я играл в этом театре с бельгийской труппой пьесу Кромеллинка. И тогда Симон тоже приезжал поглядеть спектакль и повидаться.

Теперь громадный дом снесли. Но площадь не выиграла от этого. Начали стройку чего-то еще более грандиозного. Вообще, Брюссель на этот раз показался каким-то тревожным, усталым и запыленным. По центральным улицам шла многотысячная демонстрация протестующих докеров. Во многих местах заторы транспорта. Война с Ираком становилась реальностью. Вступление войск ожидалось с недели на неделю. Не имею никаких доказательств, но странным образом ощущалось напряжение в этой европейской столице, где четверть населения – мусульмане. Мы шли по кварталам, где были сплошь турецкие вывески, женщины в национальных одеждах, турецкая речь в группках остро жестикулирующей молодежи.

В этом сложном и таинственном городе гнездились руководящие органы мощнейших организаций Евросоюза, НАТО. Здесь, особенно накануне нависшей уже войны, скрещивались многие мировые интересы. Именно поэтому завтрашний Русский вечер, который устраивал в престижном Галльском клубе наш посол, был делом и деликатным, и ответственным. Ожидались влиятельные люди, близкие ко двору и к правительству. Послу предстояла большая речь в банкетном зале перед высоким собранием, а потом ответы на любые вопросы. Всё по-французски. Перед этим я должен был дать для этой же аудитории в концертном зале программу русской и французской поэзии (тоже по-французски) минут на сорок. Далее двадцать минут играет пианистка. И потом публика переходит в огромный банкетный зал, где кроме речей блюда русской кухни, отличная водка и лотерея с призами в виде путешествия в Москву и в Питер. Надо было скорректировать наши действия, настроить себя, проверить свой французский.

Мысли мои всё более были заняты ответственностью завтрашнего вечера. Я осторожно подводил Симона к пониманию тех обстоятельств, в которых я оказался. Сегодня вечером посол зовет к себе в резиденцию. Познакомиться, поужинать и договориться, как это все завтра будет.

Почему я так подробно вспоминаю набор совершенно внешних событий, не касающихся личности моего друга, о котором пишу эти заметки? Да именно потому, что моя профессиональная жизнь актера и в какой-то степени общественного деятеля – только она давала возможность наших встреч с Симоном в разных странах. Но она же становилась некоторым барьером в нашем общении. И тогда в Брюсселе, в марте 2003-го, все это какого особенно туго сплелось.

Конечно, мы говорили и о политике – вся нынешняя жизнь невольно политизирована. Но Симон к этому времени был АБСОЛЮТНО ЧАСТНЫМ ЛИЦОМ. Пуще глаза берег он свою независимость. Можно сказать, пожалуй, что его принципом стало НЕУЧАСТИЕ, а когда случалось некое сотрудничество, то это было исключением из принятого правила. Что касается меня, то всю жизнь Симон оставался для меня примером. Могу признаться, что в серьезных решениях надо мной не раз довлела возможная его оценка такого решения. Я далеко не всегда был с ним согласен, но его взгляд – осуждающий или одобряющий – обязательно был в поле моего внимания.

* * *

И вот теперь предстояло объяснить Симону, почему он должен обязательно пойти сегодня со мной в посольство России, познакомиться с господином послом и отужинать у него. Потому что завтра, в день его рождения, я буду на сцене в Галльском элитном клубе, куда вхожи только члены клуба, а послезавтра мы опять разъедемся на год.

Вот так все было – вроде бы элегантно и даже местами шикарно, а на самом деле довольно жестко.

* * *

Мы оба родились в Советском Союзе. Наша родина – Россия. Но Симон покинул эту родину. Он оставил здесь множество друзей и близких по духу людей. Но он никогда не захотел пересечь границу этой страны, где убили его отца, где зародилась, дала плоды и (по его мнению) пришла к вырождению столь любимая им русско-еврейская литература.

Маркиш был высоким знатоком христианства, относился к нему сторонне, но уважительно. Он не стал иудеем в религиозном смысле. У него это попросту не получилось. Он (мое мнение!) остался просвещенным, чающим Бога, но неверующим человеком эллинского толка. Древние греки и римляне – любовь его молодых лет – определили (мне кажется!) основание его духа. А уж если не они, то разве что Господь Бог, в которого он не верил.

Особое отношение было у него к выкрестам из евреев. Тут он был строг. Не в личном плане (доказательством тому его дружба и огромное уважение к о. Александру Меню), но в профессиональном – им было отказано называться русско-еврейскими литераторами. Вы, дескать, ушли в русские, значит, вы русские, у вас своя тропа, у нас своя – и точка.

И вот в вечерний час 5 марта (столь важная дата нашей истории, особенно для всех репрессированных – день смерти Сталина) мы в удобной машине советника пересекли границу России – мы въехали на территорию Российского посольства в Брюсселе.

Мне везло с этим прекрасным особняком. В разные времена я бывал гостем двух прежних российских послов. С Н.Н.Афанасьевским, а потом с В.И.Чуркиным мы проводили здесь хорошие вечера. Я надеялся, что и в этот раз будет не хуже. Надежды оправдались, Сергей Иванович Кислюк и его супруга принимали нас в узком кругу за прекрасным ужином. Кроме нас с Симоном был Марк Неймарк с женой и куратор – посланник Сергей Николаевич. Мы довольно быстро обсудили завтрашний вечер, а потом был свободный разговор. И разговор был действительно свободный и интересный. Мне кажется, Симону понравился этот вечер и это знакомство. И хотя мы были в кругу новых людей, получилось настоящее общение.

Так в последнее наше свидание мы пару часов вместе побывали на российской земле. Я завлек его сюда и не пожалел об этом.

* * *

Ночь была для меня тревожной – я репетировал. Днем немного гуляли с Симкой. Вечер был трудовой, официальный, успешный и длинный. Я вернулся только около полуночи. Симон вроде уснул. Я постучал в дверь его комнаты. Зажегся свет, и он сразу откликнулся. Посидели, поболтали. Я говорю: «Ну что ж мы так всухую в день рождения? Пойдем куда-нибудь! Выпьем чего-нибудь!» – «Неохота, Сергуня. Поздно уже. Какое питье!» Да-а, я и сам чувствовал – переменились мы. Возраст хватает за горло. Ухо к подушке тянется с усталости.

* * *

А утром было опровержение. Мы провожали Симона – Марк и я. На вокзал приехали загодя. Пришли в бар и сели у стойки на высоких стульях. Разбитная пьяноватая фламандка спросила, чего желают господа.

Господа пожелали виски, потом еще виски и опять виски. Утром. И было хорошо. Мы даже попросили ее нас сфотографировать. Радость встречи у нас была всегда, а вот веселье давненько не получалось. На этот раз было радостно и весело. Поезд ушел.

Это была последняя наша встреча.

* * *

И кстати я замечу в скобках,

Что речь веду в моих строфах

Я столь же часто о пирах,

О разных кушаньях и пробках...

Пушкин «Евгений Онегин»

Да, так получается – пятьдесят лет дружбы в описании выглядят нескончаемой чередой застолий и прогулок. Были еще СЛОВА. Они-то и были самым главным. Но как их перескажешь? Они больше в душе. Вот и остаются прогулки да застолья.

По телефону мы, конечно, говорили регулярно в этом ушедшем 2003 году. Искали следующее место встречи и следующую возможность. Симон предложил на этот раз съехаться недели на две по возможности без всяких посторонних забот. Отметить круглую цифру. Последний разговор был в самом конце ноября. Встречу твердо назначили на август.

* * *

Саша Филиппов, наш общий друг, был по ученым делам в Церне возле Женевы. Они с Симоном повидались и назначили новое свидание на пятницу 5 декабря. Саша позвонил, телефон молчал. Саша стал звонить в Будапешт, в Тель-Авив, в Москву. Никто не знал, где Симон и что с ним. Через общих знакомых нашел он Корин – ученицу его и сотрудницу. У нее был второй ключ от квартиры Симона.

* * *

Он полулежал на кровати. Работал телевизор. На лицо упала раскрытая книга. Видимо, смерть была мгновенна.

* * *

А вот еще чего не забыть никак. 13 января 1995 года. Старый Новый год. Женева. Улица Бови Лисбер, 3. На квартире у Симона собрались праздновать часов в одиннадцать. Пришел Иосиф Бродский. Был Жан-Филипп Жаккар, кто-то из учениц Симона и я. Бродский приехал после лекции. Я после концерта, где среди классиков читал стихи Иосифа. Водки было много. Закуски были хороши. Разговоры веселые. Чуток времени отдали и серьезному. Бродский читал свои переводы из древних авторов, которые он делал для театра. Собственно, это были скорее стилизации или даже просто собственные сочинения, навеянные духом и формой древних. Однако Бродский терпеть не мог выглядеть хоть в чем-нибудь дилетантом. Он опасался любого просчета, исторической неточности, несоблюдения канона. И тут Симон Маркиш был для него верховный арбитр. Было видно, как важно для него мнение Симона.

Прекрасная была ночь.

В 8 утра мы с Симой зашли в отель, где остановился Бродский, – попрощаться. Он улетал домой, в Нью-Йорк. Бессонная ночь сказалась. Лицо было серое, круги под глазами. Он пил крепчайший кофе и беспрерывно курил.

Обратно шли пешком. По мосту через Рону, вдоль берега Лёмана. Говорили об Иосифе. О том, что надо бы ему себя беречь. Надо бы...

* * *

Это было ровно девять лет назад.

Сегодня, когда я заканчиваю эти записи, 13 января 2004 года.

В наступившем году Симона нет уже на этой земле. Сегодня 40 дней со дня его смерти.

Душа его отлетает.

13 января 2004

Гусар

ДМИТРИЙ ПОКРОВСКИЙ

Ему резонировало любое пространство. Мощным многоголосьем отвечали на его призыв и воспитанные им профессионалы, и робкие новички. По взмаху его руки и призывно вздернутому подбородку включались в хор совершенно сторонние пению люди. Неумелые ноги начинали повторять вслед за ним незамысловатую, но крутую дробь. Руки блаженно плавали в воздухе, удивляя силой и легкостью своих владельцев. И... как сказано у Гоголя в «Сорочинской ярмарке»: «...ВСЁ обратилось волею и неволею к единству и перешло в согласие. Люди, на угрюмых лицах которых, кажется, век не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. ВСЁ неслось. ВСЁ танцевало».

Он был запевалой, вдохновителем, дирижером всего, что его окружало, – МИТЯ ПОКРОВСКИЙ. (Он называл себя всегда Митей. Я его звал Димой. Он откликался.)

* * *

По телевидению мелькнул он для меня впервые году примерно в 79-м. Пел небольшой фольклорный ансамбль интеллигентов. Странное было сочетание их речей – ну явно же городские люди, сегодняшние, все с высшим образованием – и этого пронзительного пения, особым звуком, пахнущим деревней, древностью и, может быть, язычеством. Запомнилась эта мимолетная передача. И запомнился особо черноволосый, с усами заводила этого маленького хора.

* * *

Где нас свела судьба, где впервые встретились лично – запамятовал. Скорее всего, за кулисами какого-нибудь концерта. Во всяком случае, мне довелось рассказать ему о моем сильном впечатлении от ансамбля. И когда я однажды позвонил ему по телефону и предложил совместную работу, он не удивился.

А дело было так. В Театре Моссовета я ставил пьесу А.Н.Островского «Правда – хорошо, а счастье лучше». Так чувствовалось, что это лето в московской купеческой усадьбе этот август должен быть насыщен песнями. И песнями хоровыми, в которых на время соединятся и господа, и слуги, и друзья, и враги. Вот я и вспомнил о Покровском. А он так легко, так мгновенно откликнулся, что стало у меня на душе хорошо. И хотя я сильно волновался, ставя впервые Островского в новом для себя театре, в новом городе Москве, спектакль с участием недосягаемой Ф.Г.Раневской, первые же встречи с Димой вселили в меня надежду – должно получиться!

А он выложил передо мной сборники старых песен. Я заговорил о Яблочном Спасе и криках торговцев при открытии занавеса. А он принес НОТЫ зазывов яблочных торговцев XIX века. Отобрались лихие ночные хоры, отобрались вечерние романсы. И – главное – нашлась изумительная песня, которая была принята как камертон всего спектакля.

  • Запрягу я тройку борзых
  • Темно-карих лошадей,
  • И помчусь я в ночь морозну
  • Прямо к любушке своей.
  • Кого-то нет, кого-то жаль,
  • Куца-то сердце мчится вдаль.
  • Я вам скажу один секрет:
  • Кого люблю, того здесь нет...

Казалось, и некто убеждал нас, что это песня поздняя, чуть ли не из белогвардейской эмиграции. Там действительно был ресторанный вариант этого текста под разухабистый распев. Но Дима! На то Дима и был сочетанием лихого фантазера и строгого фольклориста – во-первых, он спел ее ТАК, что не рестораном запахло, а взлетом, вскриком души. А во-вторых ... вместе с моей помощницей Леночкой Калло они искали и НАШЛИ песенник ХIХ века, а в нем и ноты, и этот самый текст:

  • По привычке кони знают,
  • Где сударушка живет,
  • Снег копытом прибивают,
  • Ямщик песенку поет:
  • Кого-то нет, кого-то жаль,
  • Куда-то сердце мчится вдаль.
  • Я вам скажу один секрет:
  • Кого люблю, того здесь нет...

Сошлось! И мы сошлись. Я собрал труппу спектакля, а Дима привел свой ансамбль. Поглядели друг на друга и друг другу понравились. И ансамбль перестал быть для нас группой, а стал личностями, певицами. Мы вникли в изумительный, особенный голос Тамары Смысловой. Мы оценили этих красавиц артисток, которые стали проводить с нами занятия по методике Покровского.

Дима и сам частенько бывал в театре. Но он нетерпелив и непоседлив. Начнет, заведет всех. Зазвучит мощно песня на весь пустой утренний театр. Самим приятно. Давайте повторим! А где Дима? А Димы уж и нет. Ничего, продолжим без него. Как исчез, так и появится, никуда от нас не денется. И точно. Дима внезапно появлялся в моей гримерной на других спектаклях. Иногда вдруг возникал за кулисами.

Был он со мной невероятно открытым. Вдруг приходил с бедой – все рухнуло, ансамблю конец, раздоры, дрязги, тоска на душе, жить не хочется...

И в том же разговоре далее: но есть одна идея и есть одно невероятное предложение... Батюшки мои, такие перспективы открываются, что с трудом и поверить-то можно. Потом уж я сообразил, что этот удивительный характер сочетал в себе покоряющую искренность и лукавое фантазерство. И беды, и перспективы выходили у него преувеличенными, но он сам верил в эти омуты и сияния.

* * *

Однажды был звонок. Дима сказал, что они с Тамарой недалеко от моего дома и им срочно нужно повидать меня по очень важному делу. Я болел, шлялся по квартире небритый, неодетый, подавленный, никого не хотел видеть. Покровский настаивал, сказал, что это необходимо. Они явились. Дмитрий объявил, что они с Тамарой решили пожениться, что они любят друг друга, что все вокруг сложно, но это не должно помешать их совместной жизни. Они просят моего совета (???) и... благословения(?). О Боже! Кажется, мы выпили по рюмке. Или нет? Уже не помню. Я расцеловал их и поздравил. Я не очень понимал – чувствовать ли себя патриархом или объектом розыгрыша.

Но это не было розыгрышем! Это был счастливый настоящий брак – союз двух изумительно одаренных людей, влюбленных друг в друга и необходимых друг другу. В их явлении ко мне было много таинственного (для меня). Было преодоление каких-то неведомых мне барьеров. Что-то сродни похищению возлюбленной и тайному венчанию.

Гусар! Несомненно, Дмитрий был похож на гусара. А неизменно молчаливая Тамара – на гусарову невесту.

* * *

Перескочу через большой временной промежуток. Жизнь то сводила нас тесно, то разлучала на многие месяцы. Ансамбль стал знаменитым. Имя Покровского гремело. Коллектив выступал на лучших сценах, и Тамара была его первой солисткой. Потом пошли трещины. Об одних рассказывал при встречах Дима, о других доходили слухи.

Невероятно, но попробуйте поверить! Однажды раздался телефонный звонок. Дмитрий Викторович сказал, что им с Тамарой необходимо встретиться со мной, по возможности срочно. Они пришли. Долго молчали. Тамара смотрела в пол. Дима вздернул подбородок. Усы его топорщились. Он сказал, что они с Тамарой решили разойтись. Она любит другого человека, и у него тоже есть другие планы. Но ансамбль должен быть сохранен. Он просит меня (?) понять их и одобрить эту коренную перемену в их жизни.

Я был ошеломлен. Я пытался понять, какая роль мне предназначалась в этой драме... или в этом водевиле? – я даже не мог понять жанра. Я избрал роль судьи-примирителя. Но все было решено. Ими. Или только им? Это мне неведомо. Это было! Это было именно так! И потом был развод.

А Покровский по-прежнему вел свой ансамбль, и Тамара была его первой солисткой.

Лето 80-го года. Мои воспоминания возвращаются к премьере пьесы «Правда – хорошо, а счастье лучше». Каждая репетиция начиналась со спевки. Приходили кто-нибудь из «покровских девушек» – правили нам звук, настраивали интонацию, заряжали нас энергией. Иногда приходил и сам Дима. Мы привыкли к этому. Нас сблизил этот хор. Потом, уже сами, без дирижера, пели перед каждым спектаклем.

* * *

Из исполнителей главных ролей у нас были свои прекрасные солисты и запевалы – классные артисты: Михаил Львов, игравший Барабошева-сына, и Анатолий Баранцев, игравший вороватого садовника.

Играли и пели они превосходно. Но когда присоединялся Дима, хор звучал вообще ослепительно. А бывало это так. Шел спектакль – шестидесятый, сотый, сто двадцатый раз... Вдруг в антракте за кулисами появляется Покровский. Заходит ко мне в гримерную, рассказывает о каких-то небывалых (или бывалых?) приключениях своей жизни. А между тем надевает поверх своей рубашки рабочую куртку, в которые одеты в нашем спектакле садовые сторожа в доме Барабошевых. И вот в ночной сцене, когда вся компания сгрудилась у беседки, Дмитрий вливался в общую массу – и... как же тогда звучала «Порушка-Параня». В этом месте публика всегда аплодировала, но с участием Димы энергия удваивалась, утраивалась. И тогда бывал шквал оваций.

* * *

Ансамбль Покровского рос, даже разбухал. От него начали отпочковываться дочерние и внучатые ансамбли. Собственно говоря, образовалась постепенно особая школа пения, движения, поведения на сцене «по Покровскому». Некоторое время было у них довольно просторное репетиционное помещение на фабрике «Дукат» на улице Гашека. Я бывал там. Гудела молодежь. Одни пели, другие уже пили. Играли на каких-то старинных дудках и лирах, вывезенных из экспедиций по бог весть каким деревенским углам. Похоже было на цыганский табор – вся жизнь, все личное было отдано ансамблю. Это была художническая, богемная жизнь. Вечный творческий праздник, где ночь и день свободно могут меняться местами. А еще непрерывные гастроли, перемещения по Союзу. И вдруг открывшаяся заграница.

Появились иностранные поклонники, участники, соратники.

Дима в разговорах со мной рассказывал о двух своих целях, двух мечтаниях. Создать СПЕКТАКЛЬ, сделать силами ансамбля ТЕАТР – это первое. И второе: он видел возможность связать древнее, фольклорное с абсолютно современным и, казалось бы, далеким от него – с сегодняшним джазом. Он слышал глубинное родство этих мощных пластов музыки. И в его концертах и репетициях, и в застольях стали появляться джазмены.

* * *

А спектакль он создал – это были вертепные рождественские представления. Очень вовремя это случилось. Театр в это новое, свободное время поперхнулся перестройкой – зритель отхлынул от сцены и от концертных залов. В России стало мало работы. А в Москве почти совсем не стало. Дима увозил ансамбль на гастроли в Штаты, петь и плясать по-русски вокруг протестантских и католических рождественских елок.

Но ответственность! Какая же ответственность лежала на нем. Он наплодил множество учеников. Он не мог всех их возить с собой. А без него они слабели. Или даже пропадали. Или ссорились друг с другом.

* * *

Ответственность давила его. И хотя он был прирожденным лидером, нервы сдавали. И вообще Дима стал болеть.

* * *

Почему-то вспоминается совершенно дурацкий, суматошный, бессмысленный день и наша с ним встреча на улице. Было жаркое лето. Мы столкнулись вдруг, а перед этим долго не видались. У каждого накопилось много путаницы и накипи в душе. Надо бы пообщаться. Хотелось выговориться. И еще очень хотелось есть и... выпить.

И такая глупая ситуация, что зайти некуда и денег мало. Он предложил поехать к нему домой. По дороге видим – большая очередь. За чем? Ждут пельменей! А тогда в магазинах вовсе ничего не было. Пельмени в кривых картонных коробках – это же роскошь! Встали в очередь. Двигались в темпе торговли и говорили. Но было так жарко и так хотелось есть, что все в разговоре выглядело в особенно мрачном свете. Схватили наконец пару коробок, приехали на квартиру. А там что-то неблагополучно. И всем не до нас. И какое-то напряжение. И еще пельмени в коробках совсем раскисли от жары. Господи, как же хотелось есть, и ничего не получалось.

* * *

И помню другое. Гигантский концертный зал «Россия». Готовится что-то грандиозное и небывалое. Репетиция. Дима позвал, и я приехал повидаться. Масса певцов, музыкантов и еще кого-то. Тут-то и заваривалось это синтетическое представление. Кто-то с древней шарманкой, а рядом другой со сверкающим саксофоном. Один – на жалейке, другой – на трубе. Девушки в русских костюмах. Негритянка в мини. И всему голова – Дмитрий Викторович. То он победительно командует, то в отчаянии за голову хватается. Но он всему голова. Он все это ведет одному ему известной дорогой. И ему за все отвечать.

* * *

Он был выдающимся деятелем. Казался иногда фантазером, но фантазии-то сбывались. И то, что сбывалось, было фантастично. Мы привыкали, что он все немного (или много!) преувеличивает. Думалось, что и болезни его, и предстоящее в далекой стране сложное лечение – это все чуть преувеличено. На самом деле, думалось, не так все страшно. А было страшно.

* * *

Димы не стало.

Два вечера помню я, связанных с памятью о нем.

На сцене театра «Эрмитаж» отмечался юбилей ансамбля. Исполняли кое-что из прежнего репертуара, но больше было нового. И были внутренние проблемы. Что-то вроде нового раскола. Народа в зале было не очень много. Друзья, знатоки. Случайных людей не было. Звучало то особенное, что отличало ансамбль Покровского от народных хоров времен моей юности, которые я, откровенно говоря, терпеть не мог, – все это особенное сохранилось. Увлекало, покоряло. Я говорил об этом со сцены.

Публика подтвердила это долгой овацией исполнителям. Но за кулисами разговоры были о трудностях, о тупиках, в которые все время утыкаются. Юбилей был со слезой – по Диме, по былому.

Второй вечер – памяти Дмитрия Покровского – был в Театре на Таганке через несколько лет. Здесь не то что в зал, в фойе войти было невозможно. Столько народа – не протолкнуться. Концерт рассчитывали на два часа. Я должен был сказать слова ближе к концу. Но вечер длился и длился. Хоры, дуэты, семейные ансамбли, из городов, из деревень, из глубинки, из-за Урала, в цветных нарядах, в уличных костюмах, старушки, дети, вокалисты и плясуны. И опять как у Гоголя: «ВСЁ неслось, ВСЁ танцовано». Длилось это два часа, три. Зашло за четыре. А люди всё выходили и выходили на сцену. И от каждого выступающего шли слова благодарности Дмитрию. Его матери Нине, которая сидела в зале, за сына. Вот это да! Вся Россия благодарила городского музыканта за то, что научил ее петь народные песни.

Казалось, конца не будет этому концерту. Казалось, усталость возьмет свое и начнут уходить. Но зал сидел. И стояли в проходах. И сидели на полу. И Юрий Любимов не уходил. Он, руководитель этого театра, который на этой сцене сделал вместе с Покровским «Бориса Годунова», до полночи сидел в своем кабинете, слушал концерт по радио и принимал и поил почетных гостей в память о Диме.

Я говорить не стал. Мне показалось – некуда. Сегодня надо быть только слушателем.

* * *

Осталось сказать немного. В тот период, когда имя и фигура Дмитрия Покровского были у всех на виду, довелось ему стать и актером, и классическим музыкантом – скрипачом. Михаил Швейцер снимал фильм по Толстому – «Крейцерова соната». На роль дьяволического гения и соблазнителя был утвержден Покровский. Меня многое связывает со Швейцером и с его женой и соавтором иго фильмов Соней Милькиной. После наших совместных фильмов мы общались постоянно. И я мог наблюдать это увлечение Димой, эту режиссерскую влюбленность. Он покорил их, и в течение всей работы он был их радостью и вместе с тем – загадкой.

Таким он остался и для меня. Он был сложным человеком. Богатство этой натуры не исчерпать было одной и такой короткой жизни.

Под финал моего рассказа прикрою глаза и тихонько пропою:

  • Ой вы, кони, мои кони,
  • Мчитесь, соколы, быстрей.
  • Не теряйте дни златые,
  • Их немного в жизни сей.
  • Кого-то нет, кого-то жаль.
  • Куда-то сердце мчится вдаль.
  • Я вам скажу один секрет:
  • Кого люблю, того здесь нет.
  • Его здесь нет....
  • А я страдаю всё по нем.
  • Ему привет, ему поклон.

Последняя роль Раневской

Раневская приезжает на спектакль рано – часа за два. И сразу начинает раздражаться. Она здоровается. Громогласно и безадресно. Ей отвечают – тихо и робко – дежурные, уборщицы, актеры, застрявшие после дневной репетиции, они не могут поверить, что великолепное, звучное «здравствуйте!!!» относится к ним. Раневской кажется, что ей не ответили на приветствие. Лампочка у входа горит тускло. А на скрещении коридоров – другая – излишне ярко. Ненужная ступенька, да еще, как нарочно, полуспрятанная ковровой дорожкой. Раневская раздражается. Придирается. Гримеры и костюмеры трепещут. Нередки слезы. «Пусть эта девочка больше не приходит ко мне, она ничего не умеет!» – гремит голос Раневской. Я сижу в соседней гримерной и через стенку слышу все. Надо зайти. Как режиссер, я обязан уладить конфликт – успокоить Фаину Георгиевну и спасти от ее гнева, порой несправедливого, несчастную жертву. Но я тяну. Не встаю с места, гримируюсь, мне самому страшно. Наконец, изобразив беззаботную улыбку, вхожу к ней.

– Я должна сообщить вам, что играть сегодня не смогу. Я измучена. Вы напрасно меня втянули в ваш спектакль. Ищите другую актрису.

Я целую ей руки, отвешиваю поклоны, говорю комплименты, шучу, сколько могу. Но сегодня Раневская непреклонна в своем раздражении.

– Зачем вы поцеловали мне руку? Она грязная. Почему в вашем спектакле поют? У Островского этого нет.

– Но ведь вы тоже поете... и лучше всех нас.

– Вы еще мальчик, вы не слышали, как поют по-настоящему. Меня учила петь одна цыганка. А вы знаете, кто научил меня петь «Корсетку»?

– Давыдов.

– Откуда вы знаете?

– Вы рассказывали.

(Грозно):

– Кто?

– Вы.

– Очень мило с вашей стороны, что вы помните рассказы никому не нужной старой актрисы. – Пауза. Смотрит на себя в зеркало. – Как у меня болит нос от этой подклейки.

– Да забудьте вы об этой подклейке! Зачем вы себя мучаете?

– Я всегда подтягиваю нос... У меня ужасный нос... – Пауза. Смотрит в зеркало. – Не лицо, а ж... Ищите другую актрису. Я не могу играть без суфлера. Что это за театр, где нет суфлера? Я не буду играть без суфлера.

– Фаина Георгиевна, и я, и Галя – мы оба будем следить по тексту.

– Вы – мой партнер, а Галя – помреж. Суфлер – это профессия!.. Не спорьте со мной!!! И мне подали не тот платок, эта девочка очень невнимательна.

– Это ваш платок, Фаина Георгиевна.

– Нет, не мой! Я ненавижу такой цвет. Как называется такой цвет? Я совершенно не различаю цвета. Что это за театр, где директор никогда не зайдет, чтобы узнать, как состояние артистов! Им это, наверное, неинтересно. А что им интересно?

В дверях появляется внушительная фигура директора театра.

– Здравствуйте, Фаина Георгиевна!

Раневская подскакивает на стуле от неожиданности.

– Кто здесь? Кто это?

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Как мужчине понять, что он нравится женщине? Как девушке привлечь парня? Какие жесты во время общени...
Россия XVIII века – интереснейший период отечественной истории, о котором написаны тысячи книг, созд...
Это пятая часть романа — подготовка закончена и начинаются основные события.— А зачем же нам бежать?...
Юная Сэди страстно хочет быть счастливой. Ей кажется, что ее душа постоянно пребывает в зале ожидани...
Эксперимент по обмену разумами между людьми заканчивается катастрофой: зелёная молния из грозовой ту...
Каждый из нас способен изменить любой аспект своей жизни, правильно используя аффирмации от автора б...