Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы Вульф Алексей
© Строганов М. В., Строганова Е. Н, подготовка текста, вступительная статья, примечания, год публикации, 2016
© ООО “Издательство АСТ”, 2016
© Издательство CORPUS ®
“Ученик и последователь” Пушкина
Русская история богата яркими событиями и личностями. Политические и военные деятели, литераторы и ученые, художники и композиторы – всех не перечислишь. Но вот перед нами человек, не прославившийся ни крупными военными достижениями, ни художественными произведениями, ни научными открытиями. Чем же тогда он интересен для нас?
Мы говорим об Алексее Николаевиче Вульфе, рядовом русском дворянине, помещике, офицере. Специалисты, конечно, помнят о Вульфе и никуда не могут уйти от ссылок на него, потому что это имя встречается в произведениях и письмах Николая Языкова и Александра Пушкина, Антона Дельвига и Петра Плетнева.
- Ты поверял мои желанья,
- Путеводил моей мечты
- Первоначальные созданья,
- Мою любовь лелеял ты… —
это строки одного из многочисленных посланий Языкова к Вульфу, которого поэт назвал “мой брат по вольности и хмелю”. Языков с Вульфом учились одновременно в Дерптском университете, и мотив разгульной и беспечной юности звучит в стихотворном послании к Вульфу, написанном Пушкиным в 1824 году:
- Здравствуй, Вульф, приятель мой!
- Приезжай сюда зимой,
- Да Языкова поэта
- Затащи ко мне с собой…
Само собой разумеется, что, печатая эти стихи, невозможно обойтись без рассказа о том, кто такой Вульф…
Однако Алексей Николаевич Вульф интересен не только как адресат стихотворных посланий, но и сам по себе – как непосредственный и правдивый рассказчик. Его дневник ценен не только как источник бесценной информации о людях 1820–1830-х годов, но в первую очередь – как увлекательнейший рассказ о самом себе, о своем внутреннем мире и своих житейских злоключениях.
Алексей Вульф родился 17 декабря 1805 года в семье, богатой не столько землями и крестьянами, сколько историческими преданиями. Прадедом его по матери был Максим Дмитриевич Вымдонский, как писалась эта фамилия в XVIII веке, в XIX стала она писаться несколько иначе: Вындомский. Максим Вымдонский выполнял секретнейшее поручение императрицы Елизаветы Петровны. В течение 1739–1753 годов он охранял свергнутую с престола Анну Леопольдовну и ее семью, а позднее, до 1762 года, уже в качестве коменданта Шлиссельбургской крепости, – ее сына Иоанна Антоновича, который представлял угрозу для всех, кто занимал русский престол до его смерти. За эту-то службу Максим Вымдонский и был награжден землями в Псковском уезде, в числе которых было знаменитое ныне Тригорское.[1] По материнской же линии Алексей Вульф был родственником декабристов Сергея, Матвея и Ипполита Ивановичей Муравьевых-Апостолов, князя Евгения Петровича Оболенского и Сергея Николаевича Кашкина.[2]
О предках Вульфа с отцовской стороны известно, что земли в нынешнем Старицком (и частично Торжокском) районе прадед его бригадир Петр Гаврилович Вульф получил в 1726 году от казны за столь незначительную плату, что это заставляет предполагать какие-то особые, неизвестные нам, заслуги. В числе этих земель – входящие в Пушкинское кольцо Верхневолжья Берново и Малинники.[3] Мы мало знаем о Петре Гавриловиче Вульфе, зато сын его Иван известен не только как орловский губернатор, сенатор, чиновный человек, но и как талантливый архитектор, построивший несколько крепостей, Мариинскую и Тихвинскую водные системы.[4] Иван Петрович был женат на Анне Федоровне Муравьевой, двоюродной сестре известного писателя, историка и педагога Михаила Никитича Муравьева, много помогавшего своим родным и описавшего Берново в целом ряде своих произведений. После смерти Муравьева его вдова Екатерина Федоровна гостила в Бернове зимой 1811 года с двумя сыновьями – Никитой и Александром, будущими декабристами.[5] Через Анну Федоровну, родную тетку В. А. Бакуниной, Вульфы состояли в родстве с прямухинскими Бакуниными.[6]
Судьбы семей Вульфов и Вымдонских очень сходны между собой: непременная государственная служба и быстрое упрочение материального состояния. Такова, впрочем, участь многих дворянских фамилий в России XVIII века. Обычна и дальнейшая их судьба: дробление имений между детьми и постепенное разорение к середине XIX века.[7]
Рано умерший отец Алексея Николаевича – Николай Иванович Вульф – не оставил по себе ярких воспоминаний,[8] хотя его племянница А. П. Маркова-Виноградская (Керн) пишет о нем тепло и проникновенно. Мать же Алексея Вульфа знаменита в русской культуре. Это та самая Прасковья Александровна Осипова, которой посвящены пушкинские “Подражания Корану” и другие стихи. Это та самая Осипова, которой надписывал свои “Северные цветы” Дельвиг, с которой оплакивал Пушкина над его свежей могилой Александр Иванович Тургенев. О Прасковье Александровне сохранилось множество документов и преданий. Воспоминания современников не всегда лестные, часто просто пристрастные, рисуют образ женщины энергичной и сильной, подчас сумасбродной, подчас беззащитной, но, по-видимому, очень обаятельной и умной.
Прасковья Александровна рано потеряла первого мужа, Николая Вульфа, и в 1817 году вышла замуж вторично – за Ивана Сафоновича Осипова. Однако и он вскоре умер, оставив вдову с большой семьей: пятеро детей от первого брака, двое – от второго, да еще падчерица Александра – дочь Осипова от первого брака. Детей (из них пять девиц) надо было воспитывать, содержать, дочерей пристраивать замуж. Кроме того, Прасковья Александровна совершила прямо-таки редкостный по самоотверженности поступок, о чем вспоминает ее племянница А. П. Маркова-Виноградская. Родная сестра Прасковьи Александровны Елизавета, “увлеченная сердцем, вышла против желания отца за Ганнибала <…> бежала из дома родительского. Отец ее не мог простить и лишил наследства, отдав всё Прасковье Александровне, тогда Вульф; после смерти отца Прасковья Александровна разделила имение (состоявшее из 1200 душ) на две равные части и поделилась им с сестрой. Скажите: многие ли бы это сделали? У Прасковьи Александровны тогда было пятеро детей, у той – только двое. Я лично этому не удивляюсь, но жизненный опыт мне доказал, что многие могут удивляться”.[9]
Алексей, старший сын Прасковьи Александровны, определился раньше других. Еще в детстве его записали в Пажеский корпус, но впоследствии решили дать профессиональное военное образование. В течение некоторого времени: с 1818 по 1819 год – он обучается в пансионе Горного кадетского корпуса, а потом переезжает в Дерпт, где после предварительного изучения немецкого языка в 1822 году поступает в университет и обучается на экономическом отделении философского факультета на кафедре военных наук.[10] Военная стезя – весьма обычный выбор для русского дворянина.
Студенческая жизнь в Дерпте нам известна по стихам Николая Языкова, университетского приятеля Вульфа. И хотя, как это обычно бывает в стихах, здесь много преувеличений, многие детали быта воссозданы в них совершенно точно: сам Вульф также постоянно вспоминает пирушки и гульбу молодых людей.
Однако была и другая сторона этой студенческой жизни. 4 февраля 1823 года “7 благородных пламенных юношей”: Г. Г. Франциус (инициатор), Н. С. Кошкуль, Х. И. Лейтганг, А. фон Рам, а также, видимо, Р. Ф. Байер и Г. А. Вессельс основали студенческий “союз семи”, в который входил и Вульф (см. запись от 19 февраля 1833 года). Этот союз был основан на убеждении, что “важное и высокое назначение жизни” заключается в “стремлении к усовершенствованию умственному и душевному”. Сведения об этом союзе ограничиваются записями в дневнике Вульфа, на основании которых можно легко представить себе, что в обстановке заседаний и в символике, которой увлекались дерптские студенты, отражалась столь распространенная в это время, но уже находившаяся под запретом масонская идеология. А в самом тоне повествования Вульфа об этом союзе звучат ноты декабристские и потому тоже запретные: служение “Богу, Отечеству, Свободе и Чести” (запись от 5 февраля 1830 года). В России того времени тайные общества были запрещены, и под этот запрет подпадали все официально не зарегистрированные молодежные общества. Поэтому можно только удивляться, как в студенческом Дерпте, далеком от политических волнений и страстей, семеро молодых людей осмеливались думать о чем-то подобном. Следует заметить также, что шестеро участников союза были остзейскими немцами, и только один Вульф происходил из российского дворянского рода, а его ближайший друг Языков в этот союз не входил. Это выглядело бы на самом деле странно, если не учитывать, что Вульфы изначально были выходцами из Лифляндии и две ветви Вульфов внесены в родословные книги лифляндского дворянства.
Итак, студенческий разгул и политический (пускай очень умеренный) либерализм – вот диапазон жизни Вульфа в эти годы. Впрочем, был у Вульфа еще один источник энергии – Тригорское, дом. Старицкое поместье после смерти Николая Ивановича и во время вторичного замужества Прасковьи Александровны семья посещала, видимо, редко. Гораздо чаще приезжали в наследственное имение матери в Псковской губернии.
А рядом с Тригорским находилось Михайловское, где с 1824 года жил ссыльный Пушкин. Семьи Осиповых-Вульфов и Пушкиных состояли в довольно близком свойстве: их породнила тетка Алексея Вульфа Елизавета Александровна, та самая, которая против воли отца вышла замуж за Якова Исааковича Ганнибала, двоюродного брата Надежды Осиповны Пушкиной.[11] На протяжении долгого времени между Пушкиными и семьей Прасковьи Александровны существовали доверительно-интимные отношения. В 1829 году родители Пушкина жили не в своей усадьбе, которая в это время перестраивалась, а в Тригорском. Впоследствии двое Пушкиных – овдовевший Сергей Львович и его сын Лев Сергеевич – наперебой ухаживали за Марией Ивановной Осиповой, дочерью Прасковьи Александровны от второго брака…[12]
Пушкин познакомился с Вульфом, возможно, еще в 1810-е годы, после выхода из Лицея, в Петербурге или Михайловском. Но в то время разница в возрасте между двенадцатилетним мальчиком и восемнадцатилетним юношей препятствовала сближению. В середине же 1820-х годов разница в возрасте стирается, и они сближаются. 21 июля 1825 года Пушкин пишет Анне Николаевне, сестре Алексея:
…вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда еще не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило. Скука? Сродство чувства? Не знаю.[13]
Сближение действительно было вызвано внешними причинами: все дамы, привычно составлявшие круг пушкинского общения и близкие ему по возрасту, уехали, Алексей оставался самым старшим в Тригорском, более общаться было просто не с кем. Но неверно думать, что между Вульфом и Пушкиным не могла возникнуть взаимная заинтересованность.[14] Хотя житейский их опыт был различен – Пушкину шел уже двадцать седьмой год, а Вульфу не исполнилось еще и двадцати, познакомившись ближе, они не могли не оценить друг друга. Пушкину нравились искренность и доверчивость Вульфа, его откровенность и желание помочь. С Вульфом Пушкин, как известно, разрабатывал план своего побега за границу, в котором самому Вульфу отводилась довольно рискованная роль, потому что именно он должен был вывезти за границу Пушкина под видом своего крепостного слуги.[15] Вульф ценил Пушкина как старшего товарища, которому во всем стремился подражать. Впрочем, если учесть, что летом 1825 года Вульф приезжал домой, чтобы лечиться после ранения, полученного на дуэли, должно согласиться с предположением, что и Вульф мог вызывать искренний интерес у Пушкина.[16]
Конечно, пушкинский кругозор, опытность, тонкость обхождения были очень привлекательны. Огромный запас знаний и человеческая зрелость, дающая умение разбираться в людях и верно обходиться с ними, – слагаемые пушкинского гения. Вульф же, как и многие другие современники Пушкина, смог понять это далеко не сразу. Когда Пушкин был жив, ходил рядом по Михайловскому, Тригорскому, Старице, Петербургу, он казался Вульфу обычным человеком, хотя и талантливым поэтом. Таково, очевидно, общее свойство человеческого зрения.
Все разнообразные и привлекательные свойства Пушкина сфокусировались для Вульфа в одной сфере, которая его самого в силу возраста занимала больше всего, – в сфере любви. Здесь, полагал Вульф, с Пушкиным соперничать легче: стихи писать он не умел, романы сочинять тоже, но для того, чтобы строить любовные романы, особой гениальности не надо, в этом, казалось, любой мужчина может поспорить с Пушкиным. Вульф, естественно, ошибался, и весь его дневник служит опровержением этой гипотезы.
Летом 1825 года в Михайловском и Тригорском у Пушкина начался пока еще вполне невинный роман с А. П. Керн, первая глава которого завершилась созданием знаменитого стихотворения “Я помню чудное мгновенье…”. Узнав об этом романе в Риге, куда А. П. Керн приехала сразу же после получения от Пушкина стихотворения, Вульф начинает со своей кузиной вполне земной роман,[17] продолжавшийся вплоть до 1828 года. Никаких стихов роман Вульфа, разумеется, не оставил, свидетельства о нем сохранились лишь в его дневнике.
Пушкинская “наука страсти нежной” становится в жизни Вульфа слишком головной, слишком рассудочной. У Пушкина характерно сталкиваются два понятия: “страсть” и “наука”, чувство и разум. Уже в четвертой главе “Евгения Онегина”, написанной в октябре 1824-го – январе 1826 года, Пушкин говорил:
- Разврат, бывало, хладнокровный
- Наукой славился любовной,
- Сам о себе везде трубя
- И наслаждаясь не любя.
- Но эта важная забава
- Достойна старых обезьян
- Хваленых дедовских времян:
- Ловласов обветшала слава
- Со славой красных каблуков
- И величавых париков.
Вульф, который хорошо знал тексты Пушкина и любил цитировать их в своем дневнике, ни разу не вспоминает эту строфу. Она кажется написанной прямо про него, и он не хочет увидеть себя в этом точном и почти зеркальном изображении.
Вряд ли Вульф когда-нибудь хоть кого-то любил. Он и сам говорил, что стремится только влюблять в себя и что страсти как таковой сам он никогда не был подвержен. Вульф слишком любит себя, чтобы отдаться страсти, потому и любовь для него становится не чувством, а наукой.[18] Вульф пишет о Пушкине: “…женщин он знает как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного” (запись от 23 февраля 1830 года). Пушкин для Вульфа – это Мефистофель, который учит и наставляет его, Фауста, в науке любви. Конечно, Пушкин никакой “науки” не сочинял, но в разговорах о женщинах он преподал своему ученику своеобразные уроки любовной игры. Однако у Вульфа игра заменила настоящую жизнь сердца…
Важный принцип этой игры – постепенность в деле любви. Здесь нужно идти за этапом этап. Но постепенность давалась Вульфу с большим трудом:
Столь же неопытный в практике, сколько знающий теоретик, я первые дни был застенчив с нею и волочился, как 16-летний юноша. Я никак не умел (как и теперь) постепенно ее развращать, врать ей, раздражать ее чувственность (запись от 19 ноября 1829 года о событиях 1827-го).
Но и в 1830 году, планируя еще один роман, Вульф снова ставит перед собой те же задачи:
Молодую красавицу трактира вчера начал я знакомить с техническими терминами любви; потом, по методе Мефистофеля, надо ее воображение занять сладострастными картинами; женщины, вкусив однажды этого соблазнительного плода, впадают во власть того, который им питать может их, и теряют ко всему другому вкус: им кажется всё пошлым и вялым после языка чувственности. Для опыта я хочу посмотреть, успею ли я просветить ее, способен ли я к этому. – Надо начать с рассказа ей любовных моих похождений (запись от 14 ноября 1830 года).
Однако Вульф не только пользуется советами своего Мефистофеля, но и сам ставит опыты, делает собственные наблюдения и выводы.
Вальсирую <!> с одною роскошною, хорошо сотворенною и молодою вдовою, которая и лицом не дурна, я заметил, что в это время можно сильно действовать на чувственность женщины, устремляя на нее свою волю. Она в невольное пришла смятение, когда, мерно, сладострастно вертяся, я глядел на нее, как бы глазами желая перелить негу моих чувств: я буду делать опыты, особенно с женщинами горячего темперамента (запись от 4 декабря 1828 года).
Любовные опыты наполняют дневник. Они затмевают сведения о литературной жизни Петербурга, столь интересной знакомствами. Они затмевают бурные и важные политические события. Кажется, одна любовь на уме у Вульфа. И именно это делает дневник его документом необычайной ценности. О политических событиях мы узнаем из реляций, которые посылают генералы, о литературных событиях рассказывают сами писатели. Вульф же знакомит нас с любовным этикетом пушкинской эпохи. Поэтому его дневник уникален как единственный в своем роде документ этого времени.
Вульф начал вести свой дневник в Тригорском 10 августа 1827 года не в форме поденных записок, а как связное повествование о себе и о своих предках. Чтобы понять смысл такой повествовательной формы, следует вспомнить, что в это время в Михайловском живет Пушкин. Пушкин же любил воспоминания и придавал им огромное значение, под его влиянием свои записки о прошлом начали писать М. С. Щепкин и П. В. Нащокин. Поэтому легко предположить, что именно он подсказал Вульфу идею писать дневник. Те страницы дневника 1827 года, которые нам известны, – это отклик на пушкинские мысли о воспитании дворянства, о его социальной роли в жизни России.
Но Пушкин уехал из Михайловского, и дневник прервался. Вульф вновь обращается к нему через год, уже живя в Петербурге, – в августе 1828-го. Пушкин в это время тоже живет в Петербурге. 1 июля 1828 года он пишет М. П. Погодину: “На днях читал я стихи Языкова, где говорит он о своих стихах
- Что ж? в Белокаменную с Богом,
- В Моск. [овский] Вестн. [ик]. – Трудно, брат,
- Он выступает в чине строгом,
- Разборчив, строг, Аристократ
- Так и приязнь ему не в лад
- Со мной, Парнасским Демагогом.
- Ну, в Афиней. – Что Афиней?
- Журнал казенно-философский,
- Отступник Пушкина, злодей,
- Благонамеренный Московский”.[19]
Это стихи из языковского послания “А. Н. Вульфу” (“Не называй меня поэтом…”), которое поэт прислал Вульфу в письме от 7 июня 1828 года.[20] Видимо, Вульф поспешил познакомить с этими стихами Пушкина, тем более что в них речь идет и о нем. Значит, Вульф и Пушкин продолжают общаться, и, возможно, в их беседах возникают разговоры о начатом в прошлом году дневнике. Дневник возрождается, хотя встреча с Пушкиным в нем не отмечена.
И теперь, с 1828 года, Вульф регулярно ведет дневник. Даже если обстоятельства мешают ему делать записи систематически, он впоследствии стремится восстановить события, пользуясь памятью и записной книжкой. Ведение дневника стало привычкой на долгие годы.
Мы не будем пересказывать дневник – он перед вами. Рас скажем только о том, что осталось за его пределами.
В течение 1835–1836 годов Вульф не ведет дневник. Но он все это время встречается с Пушкиным, особенно часто – в 1836 году. Как недавно стало известно, Вульф вместе с Пушкиным 8 апреля 1836 года выехал из Петербурга, когда поэт вез хоронить свою мать Надежду Осиповну в Святогорский монастырь.[21] Во время этой поездки с 11 по 13 апреля они провели в Голубове, имении Б. А. Вревского, мужа сестры Вульфа Евпраксии, а 14 апреля Пушкин вместе с Вревским возвратился в Петербург.[22] Таким образом, Вульф сопровождал Пушкина, помогая ему в трудную минуту. Это была их последняя встреча. Впоследствии Вульф вспоминал: “Поехал [из Голубова] в Тверь в 1836, а он в СПб., я уж Пушкина не видал. – Я был в Москве, когда извест[но стало] о † Пушкина”.[23]
15 июня 1836 года, возвратившись в свои Малинники, Вульф пишет Е. Н. Вревской:
…про Пушкина ничего не слыхал я: вероятно, и в Москве история эта ничем не кончилась; в противном случае молва всё случившееся давно бы разнесла по лицу земли. – Однако он еще не проезжал обратно в Петербург. Я тоже не ожидаю большого успеха его журналу, а это жаль, потому что он ведь человек женатый.[24]
Речь идет в этом письме о намечавшейся дуэли Пушкина с В. А. Соллогубом, которая должна была произойти в Твери, где противники не встретились и где Вульф, видимо, должен был выступить секундантом,[25] потом в Москве, где благодаря вмешательству П. В. Нащокина противники помирились.[26] Журнал, о котором Вульф ведет речь, – это пушкинский “Современник”.
Вульф находится, таким образом, в курсе всех пушкинских дел. Да и Пушкин – со своей стороны – также небезучастен к Вульфу. Мы не знаем их переписки за эти последние годы, но у нас есть все основания предположить, что отношение Пушкина к Вульфу изменилось. Прежде оно было несколько снисходительным и покровительственным. Пушкин понимал, что интересует Вульфа, и в письмах к нему говорил лишь о своих и Вульфовых любовных “похождениях”. Судя по всему, во второй половине 1830-х годов разговоры их уже не сводились только к любовным похождениям.
Дневник Вульфа этого времени свидетельствует о том, что Пушкин был для него не только наставником в науке любви. Все этапы создания дневника связаны с Пушкиным: он был начат под его влиянием и продолжался в систематическом общении Вульфа с Пушкиным. Вульфовский дневник живет, так сказать, мыслью о Пушкине, как, впрочем, и вся эпоха 1820–1830-х годов.
Мы не знаем полного содержания дневника Вульфа за 1832–1842 годы: первый публикатор, Л. Н. Майков, напечатал только фрагменты, а где находится теперь эта рукопись, неизвестно. И вероятно, что Л. Н. Майков намеренно выбрал для своей публикации в качестве последней записи дневника ту, которая посвящена Пушкину. Но теперь для нас она на самом деле завершает текст дневника и звучит весьма знаменательно:
Тут опять вспомнишь приятеля нашего Александра Сергеевича, который то же говорил в свое время:
- Мне не к лицу и не по летам…
и т. д.
Как верно он передавал ощущения наши, своих почти современников, или, сказать вернее, нас, его учеников и последователей!
Так после смерти Пушкина в сознании Вульфа установилась новая иерархия ценностей. В центре всей культурной жизни стоит теперь Пушкин. Не только Пушкин, который дал язык любовных страстей. Но и Пушкин, который научил говорить о предметах метафизических. Пушкин, который острой солью приправлял дружескую беседу. Вульф никуда не мог уйти от Пушкина, да и не хотел.
Как писателю, который только начал вести дневник, ему было мучительно трудно. Слов на русском для обозначения самых простых, с нашей точки зрения, понятий не существовало. Вульф потому очень часто пишет слово по-русски, а потом дает в скобках французский или немецкий эквивалент, как бы поясняющий, что он хотел сказать. Дневник Вульфа – это не писание “как попало”: Вульф ищет слова наиболее точные, наиболее верные. 30 сентября 1828 года, рассказывая об одном военном эпизоде, Вульф сначала хотел было сказать: “…откинув посторонние причины, придающие нам, как русским…” Но это показалось ему неясным, он зачеркнул фразу и заменил ее: “…откинув постороннюю занимательность сего происшествия, для нас, как русских, оно весьма важно само по себе…”
Эти поиски точного слова вдохновлены были мыслью Пушкина о важности записок как живого источника знаний о прошлом для будущих поколений. Под влиянием Пушкина Вульф осуществляет свой человеческий (исторический?) долг. Потому-то он и восстанавливает историю рода Вульфов и Вындомских, возвращаясь к этому неоднократно. Потому, отбрасывая стыдливость, свидетельствует о самых интимных сторонах жизни своей и чужой. Потому он наблюдает и фиксирует события литературные, военные и политические.
Работая над словом, Вульф преследовал и чисто практическую цель: поначалу он помышлял о профессиональных занятиях литературным трудом – это тоже было стимулом для внимательного отношения к слову. В его время литературные упражнения были таким же обязательным занятием для дворянина, как музицирование или рисование. У одних, правда, это оставалось домашним делом, другие становились профессионалами. Вульфа можно назвать профессиональным свидетелем бытовой стороны жизни.
Другое дело – всегда ли эти свидетельства ему удавались. Вульф может, например, написать так: “У ней видно было расслабление во всех движениях, которую ее почитатели назвали бы прелестною томностью…” Или: “25 вечером я простил с матерью и с нею, поехавшим вместе отсюда”. Не по-русски? Не по-русски! Но когда нормы литературного языка еще не выработаны, говорить по-русски нелегко: “Петр Маркович у меня остановился; к нему сегодня приходила Анна Петровна, но, не застав его дома, мы были одни”.
Языковые “недочеты” Вульфа мы решили не исправлять: как уж он писал, так и читать будем. И лучше и яснее поймем ход его мысли, движение его слова, которое нельзя передать в приглаженном и отредактированном виде. Зато на этом фоне гораздо ярче предстанет та последняя фраза, которой Л. Н. Майков завершил публикацию дневника: “Как верно он передавал ощущения наши, своих почти современников, или, сказать вернее, нас, его учеников и последователей!” Едва ли кто из современников Вульфа столь просто и столь ясно сформулировал отношения Пушкина и всего его окружения, понимавшего и не понимавшего его, разделявшего его взгляды и сопротивлявшегося его влиянию. За эту формулу Вульфу можно простить многие недочеты.
Итак, последние записи дневника относятся к 1842 году. А умер Вульф 17 апреля 1881 года. Вел ли он дневник после 1842-го – неизвестно. Однако кое-что об этих сорока годах его жизни мы можем восстановить по переписке, деловым бумагам и по воспоминаниям пушкинистов, которые уже с середины века стали собирать сведения об окружении поэта.
Последние 40 лет жизни А. Н. Вульфа, – сообщает М. Л. Гофман, – прошли очень однообразно в заботах о хозяйстве, в удовлетворении своей чувственности и в непомерной скупости, доходившей до того, что он питался одною рыбою, пойманной им самим в речке. До сих пор местные крестьяне сохраняют память о строгом и скупом барине-кулаке, рассказы же тверских помещиков о гаремных идеалах А. Н. Вульфа находят себе и документальные подтверждения.[27]
Вульф так никогда и не женился, хотя время от времени помышлял о преимуществах семейной жизни. Но он слишком любил себя самого, чтобы возложить на свои плечи заботы о других людях. Среди его записей за 1833 год есть рассуждение о том, что он мог бы жить с женщиной только без брачных обязательств, чтобы ничто не связывало его и он оставался свободным.
И здесь самое время обратить внимание на два портрета. На акварельном портрете работы А. И. Григорьева (1828) изображен двадцатитрехлетний Алексей Николаевич. А на портрете работы Т. Плотникова (1843) представлен его дядя шестидесятисемилетний Иван Иванович Вульф.[28] Оба они – и престарелый дядя, и молодой племянник – изображены в халатах. Вообще говоря, с халатом в русской культуре этого времени не все так просто. П. А. Вяземский в 1817-м написал, а в 1821 году опубликовал стихотворение “Прощание с халатом”. В нем он говорил о своих чувствах перед вступлением на государственную службу и прощался с независимой дворянской жизнью:
- …В гостиной я невольник,
- В углу своем себе я господин,
- Свой меря рост не на чужой аршин.
- Как жалкий раб, платящий дань злодею,
- И день и ночь, в неволе изнурясь,
- Вкушает рай, от уз освободясь,
- Так, сдернув с плеч гостиную ливрею
- И с ней ярмо взыскательной тщеты,
- Я оживал, когда, одет халатом,
- Мирился вновь с покинутым Пенатом;
- С тобой меня чуждались суеты,
- Ласкали сны и нянчили мечты.[29]
Халат, таким образом, олицетворял вольную и беспечную, достаточную и самодостаточную дворянскую жизнь. Написанные в разное время разными художниками портреты Алексея и Ивана Вульфов отражают не просто сходство племянника и дяди, но родовые черты русского дворянства: любовь к покою и комфорту, барскую леность и барские замашки. В стихах Вяземского пристрастием к халату оправдывались политический нонконформизм и поэтические занятия. На портрете Ивана Ивановича пристрастие к халату объясняется возрастом. На портрете Алексея Вульфа халат означал независимое положение после выхода из Дерптского университета и перед вступлением на службу в Департамент государственных имуществ.
Думал ли Алексей Вульф, когда с заметным осуждением писал в 1829 году о том, что Иван Иванович завел себе гарем из крепостных девок и утратил потребности в духовной жизни, – думал ли он о том, что сам повторит путь своего дядюшки? Но повторил, поскольку сохранились свидетельства о том, что Вульф развращал крестьянских девочек-подростков.[30]
Фамильное сходство проявилось и в отношениях племянника и дяди к крестьянам. Известно, что в 1827 году крестьяне села Берново оказали неповиновение своему барину И. И. Вульфу, и помещик просил губернское начальство о присылке воинской команды, которая и прибыла в Берново для усмирения крестьян.[31] Аналогичная история произошла и с Алексеем Николаевичем.
В свое время Вульф жаловался на скупость матери,[32] из-за этого у них даже был конфликт, о котором А. П. Маркова-Полторацкая писала: “…они оба зашли очень далеко, – и мое заочное влияние было бессильно при других <…> недоброжелательных”.[33] С годами он сам стал скуп. В Старицком уезде ему принадлежали деревни Малинники, Негодяиха, Копылово, Бибиково и сельцо Нивы. Как тверской помещик Вульф имел право быть избранным на различные дворянские должности в губернии. Уже в 1836 году он баллотировался и был избран на должность непременного члена губернской комиссии народного продовольствия (см. запись от 8 декабря 1836 года). В 1858-м Вульф избирается членом Тверского губернского комитета по улучшению быта помещичьих крестьян и занимает в нем довольно прогрессивную позицию. Но когда была объявлена реформа 1861 года, Вульф пришел в недоумение: крестьяне отказались от изнурительной барщины! В этой ситуации он адресует в губернское правление письмо за письмом с просьбами прислать к нему в имение военную экзекуцию, чтобы устрашить крестьян и принудить их выполнять барщину. 29 декабря 1861 года губернское правление постановило послать в имение Вульфа воинскую команду для усмирения крестьян. Но исполнявший в то время обязанности губернатора “тверской вице-Робеспьер” M. Е. Салтыков не утвердил это решение:
2 января 1862 г. Сочтя неудобным и преждевременным назначить, согласно предположению старицкого земского исправника, военную экзекуцию в имение г. Вульфа, я предложил вместе с сим г. советнику губернского правления Львову отправиться на место и произвести о беспорядках, возникших в сем имении, формальное (т. е. по всей форме. – Ре д.) следствие, приняв вместе с тем меры к водворению между крестьянами спокойствия.[34]
В этот же день M. Е. Салтыков отдал распоряжение Д. С. Львову и о характере расследования:
Считаю не лишним обратить ваше внимание вообще на положение имения г. Вульфа, и если по дознанию вашему окажется, что крестьяне действительно отягощены повинностями, то об оказавшемся прошу вас донести г. начальнику губернии со всею подробностью и откровенностью.[35]
Д. С. Львов признал, что барщина у Вульфа действительно отяготительна. Но M. Е. Салтыков к этому времени был уже в отставке, и губернское правление, защищая интересы помещика, хотя и не решилось выслать военную экзекуцию в поместья Вульфа (времена уже были не те), но признало доклад Д. С. Львова “не основательным”. Сам же Вульф жаловался в Сенат на “бездействие местных властей”,[36] и после долгого рассмотрения Сенат своим определением от 18 апреля 1864 года решил взыскивать с крестьян в пользу помещика по 12 рублей с тягла за невыполнение работ в марте—апреле 1861 года.[37] Совершенно очевидно, что рассуждать о правах других людей и участвовать в реализации этих прав – вещи совершенно различные. Вульф, подобно многим своим современникам, оказался неподготовленным к тому, чтобы поступаться своими сословными правами.
И в этом отношении он был самым обычным, самым рядовым человеком. И как каждый рядовой человек, он осознавал жизнь только тогда отчетливо и полно, когда она была предварительно пропущена через фильтры литературы. Не освоенной литературой жизни он как бы просто не замечал и не умел о ней говорить. Может быть, это и объясняет тот факт, что в дневнике мы находим массу цитат и реминисценций. Правда, круг цитируемых авторов невелик, но зато частотность цитат исключительно высока. Вульф смотрит на жизнь во многом глазами современной литературы. И если она научилась говорить о любви, то и Вульф много и точно об этом говорит. Если же какие-то явления жизни еще не освоены литературой (например, смерть), то и Вульф свои впечатления от картин смерти еще не умеет передавать.
Такая зависимость массового сознания от художественных открытий эпохи – вполне обычное дело, и мы можем найти ее не только в дневнике Вульфа, хотя здесь она проявилась со всей очевидностью и полнотой. Но, понимая ординарный характер дневника Вульфа, мы должны с еще большим вниманием прочесть его: ведь мы встречаемся здесь не только с художественной элитой и интеллектуальными вершинами, но и с обычными людьми в их повседневной жизни. Мы узнаем, как жили поместные дворяне первой половины XIX века, дворяне, у которых плохо шли дела на гражданской и военной службе, у которых не ладилось хозяйство, у которых не хватало денег, чтобы жить по столицам, и потому они были вынуждены проводить скучные дни в своих старицких и опочецких имениях. Разумеется, перед нами не такие уж “темные” и незамысловатые скотинины XIX века, это не коробочки и ноздревы Гоголя: им свойственны духовные запросы и сложная душевная жизнь. В среде этих тверских дворян яркой звездой мелькнул Пушкин, навсегда осветив их будничную жизнь, заронив в сердца любовь, оставив их имена литературе.
Дневник Вульфа тем и интересен, что с его страниц на нас смотрит рядовой-не-рядовой человек, который вроде бы и как все, “негений”, и который тем не менее шагнул чуть дальше других “негениев”, сумев выразить их ощущения и жизнь. И признаем, что это всегда будет интересовать и привлекать к себе читателей.
Е. Строганова, М. Строганов
Дневник А. H. Вульфа
1827–1842
1827
10 августа (Тригорское)
Я родился 17-го декабря 1805 года.
Мой отец Николай Иванович Вульф, отставленный коллежским асессором, жил по обычаю большей части русских дворян у отца своего Ивана Петровича Вульфа в тверской деревне1, не имея никакого постоянного занятия. Потеряв его очень рано (в 1813 году), я мало об нем помню, но сколько слышал, все знавшие его любили в нем человека с редкою добротою сердца и с тою любезностью в обращении, которая привлекала всех к нему; чувствительность его души видна была в нежной привязанности к своему семейству: он был равно почтительным сыном, как и нежным братом; любя своих детей, он был и добрым супругом2. Я всегда буду жалеть, что лишился его в тех летах, когда еще не мог ни узнать, ни оценить его. Знакомый в лучшем кругу тогдашнего общества обеих столиц, он имел и образование, общее нашему высокому дворянству того времени, то есть он знал французский язык, следственно, всё, что на нем хорошего было написано. Я сам помню его декламирующего трагедии Расина. Вот всё, что я знаю об моем отце.
Мать моя была дочерью Александра Максимовича Вындомского, человека с умом и образованностью, приобретенною им самим собою. Имев большое состояние, долго он был в большом свете, но наконец удалился и жил в своей деревне в Псковской губернии, где, занимаясь разными проектами, потерял он большую часть своего состояния. У него-то провел я первые лета моего детства; он меня очень любил, и естественно, ибо я был старшим сыном его единственной дочери (он имел еще одну дочь, вышедшую замуж за Ганнибала против его воли; она вскоре умерла, оставив одну дочь и сына); к тому же он мне хотел дать отличное воспитание совершенно в своем роде, не такое, как вообще у нас в России тогда давали. У меня не было ни мадамы-француженки, ни немца-дядьки, но зато приходский священник заставлял меня еще шести лет твердить: mensa, mensae, etc.3. Кажется, что если бы мой дед долее жил, то бы из меня вышло что-нибудь дельное. Но оставим возможности и будем благодарить судьбу за настоящее. Роковой 813-й год похитил и его!
Положение моей матери было тогда весьма затруднительно. Потеряв мужа и отца в течение нескольких месяцев, получила она в управление расстроенное имение, которое надобно было привести в порядок и заняться воспитанием пятерых детей (две обязанности, из которых каждая почти выше сил женщины), которым должно было дать воспитание, приличное их состоянию. Нас осталось пятеро: три брата и две сестры, из коих одна, Анна, старее меня, прочие, Михаил, Евпраксия и Валериан, – моложе меня. Мать моя приняла на себя труд быть моею наставницею. Живя уединенно в своей деревне, ей оставалось довольно времени от других занятий, дабы посвятить оное на воспитание своих детей. Но, к несчастью, не имея ни нрава, свойственного к таким занятиям (ибо сколько надобно иметь терпения при наставлении на трудный путь занятий? Даже у детей, одаренных природою особенными способностями, сухие занятия первоначальными науками отбивают охоту от учения. Сколько надобно здесь искусства, чтобы превозмочь природное отвращение от труда и заставить любить умственные занятия! У самых людей с созревшими понятиями только многолетний прилежный труд рождает любовь к наукам), – ни знаний, к тому необходимых, ее благое намерение принесло мало пользы. Признано, сколько способ (метода) учения может затруднять и облегчать занятия, особенно в те лета, когда еще мы не можем рассуждать. Что же может выйти хорошего, когда мы вместо постепенного, систематического учения занимаемся разными предметами на выдержку, как на счастье берут лотерейные нумера? Так было и со мною. Я учился, учился и только, без отдыха, без пользы. Оттого не осталось у меня ни одного приятного впечатления детских лет; я терял охоту от учения, ибо не видал никакой пользы от оного; чем сегодня, бояся наказания, я набивал голову, то завтра я забывал. Не раз должен был я выучить французскую грамматику наизусть от листа до листа, и, несмотря на это, я бы назвал дверь прилагательным именем4. Но главною потерею от сего образа воспитания было то, что я привык видеть в моей матери не что иное, как строгого и неумолимого учителя, находившего всякий мой поступок дурным и не знавшего ни одного одобрительного слова. Мы испытали, что на животных гораздо скорее действуют кроткие меры, нежели насильственные; неужели же к людям, существам, одаренным духовными способностями в несравненно высшей степени, нельзя применить сего правила? Но наши отцы об этом не думали, полагая, что страх может то же произвести, что и любовь. Грубая, сожаления достойная ошибка! К несчастью, есть еще много людей, которые держатся таких мнений, кажется, не оттого, чтобы они признавали оные неопровергаемыми или единственно спасительными, но более потому, что они согласны с их характерами властолюбивыми и своенравными.
Что ж было плодом всего этого? То, что уже один голос моей матери наводил на меня трепет. Я не был спокоен, когда ее знал вблизи. И сколь пагубное влияние имеет такое обращение с детьми на нравственность их! Не смея произнести слова в присутствии грозных своих родителей, привыкают они скрывать свои мысли; убегая их, они естественно попадаются в общество слуг, скопище всех пороков, где потухает последний луч сыновней любви, пока собственный наш рассудок не приведет нас опять на истинный путь.
Странно, с каким легкомыслием отказываются у нас матери (я говорю о высшем классе) от воспитания своих детей; им довольно того, что могли их на свет произвести, а прочее их мало заботит. Они не чувствуют, что лишают себя чистейших наслаждений, не исполняя долга, возложенного на них самою природою, и отдавая детей своих на произвол нянек; оттолкнув их таким образом от себя, они винят детей в неблагодарности, не находя в них любви к себе. Мы везде видим, как преступления против природы наказуемы бывают своими собственными следствиями; так и здесь: в те лета, когда страсти начинают в людях ослабевать и они, вследствие физических причин, начинают искать покоя, тогда, пресытясь суетными наслаждениями рассеянной жизни, ищут они утешения в кругу своего семейства. Но что ж они там находят? Вместо детской любви холодное почтение и чаще равнодушие, если не что-нибудь худшее, и, не сознаваясь в собственной вине своего несчастия, ропщут они на судьбу и на детей. Вот что мы видим всякий день, если заглянем в домашнюю жизнь наших бояр, где мы найдем и причины нашей дурной нравственности и невежества.
Итак, первыми моими успехами в науках обязан я моей матери. Но в 1817 году она вступила во второй брак с Иваном Сафоновичем Осиповым, что было причиною переезду нашему в Петербург, где меня в следующем году отдали в Горный корпус5. Итак, на 13-м году я сделал первый шаг за порог моего родительского дома. Меня поручили одному чиновнику, служившему при корпусе, у которого я и жил. Я здесь остался ненадолго, ибо в следующем (1819) году случай меня перенес в Дерпт 6, к вреду ли моему или к пользе – это покажет будущее. Это учебное заведение должно причислить к одному разряду со всеми кадетскими корпусами, про которых можно сказать, что они лучше, нежели ничего, но не более. Все они далеки от того, чтобы приносить ту пользу, которую от них ожидают, ибо за очень необширные познания, которые там приобретают воспитанники, слишком много они теряют в нравственном отношении, чтобы можно было назвать первое прибылью.
Спартанское воспитание замечательно только тем, что оно доказывает силу великого гения, его создавшего, и до какой степени люди могут предаваться одной идее, даже если она в противоречии со всеми наклонностями человека. История доказала, что безнаказанно человек не может противиться вечным законам естества природы; страсти человеческие, разорвав узы, так долго их связывавшие, не находили уже преград своему неистовству. И Спарта, прежде знаменитая своими добродетелями, стала столь же славна своими пороками. Это естественно: когда законы ослабели и грубые спартанцы узнали наслаждения образованных народов, то что могло выйти иное из людей, не знавших святейших и благороднейших связей человечества? Не знав ни имени отца, ни супруги, ни сына, могли ли они быть хорошими гражданами? Прежде они заключали все сии священные имена в одном имени отечества, но с разрушением сей идеи они потеряли всё святое, ибо их вера, бывшая не что иное, как гражданское постановление, не могла быть опорою. Люди соединились в общества для того, чтобы обезопасить собственность и права каждого члена от насилия, стараясь при том как можно более сохранить первобытной своей свободы; итак, общество у них было средством, а не целью, в Спарте же было это навыворот. Если общественное воспитание и в самой Спарте не было соответственно назначению человека, то сколь вредно должно оное быть у нас, где оно не столь тесной связи с гражданскими постановлениями и где так мало занимаются уменьшением зла, неразлучного с сим постановлением?
Нравственное образование необходимо для человека, который должен сделаться полезным гражданином; могут ли же оное приобрести воспитанники наших кадетских корпусов, брошенные туда отцами своими в самом нежном возрасте (не имея способа дать им другого воспитания), тогда когда им столь нужна подпора и любовь своих родителей? Но чего достойны те отцы, которые для того удаляют от себя детей своих, чтобы избавиться от бремени их воспитания? Конечно, необходимы общественные заведения для образования офицеров, а особливо для морской службы, но не должно туда принимать детей; только молодые люди, окончившие первоначальное воспитание, общее всякому образованному человеку, которое они могли получить или дома, или в гимназиях, к тому правительством устроенных, – сии воспитанники должны бы были быть в таких летах, дабы могли понимать обязанности, на себя принимаемые, избирая себе состояние, которому они думают себя способными. Разумеется, что тут должно уничтожить варварский обычай телесных наказаний, недостойный образованных людей, истребляющий понятие о чести, столь необходимой для всякого чувствующего свое личное достоинство7.
<Приписка от 8 июня 1828>
Надобно побывать самому в таком корпусе, чтобы иметь понятие об нем. Несколько сот молодых людей всех возрастов от семи до двадцати лет заперты в одно строение, в котором некоторые из них проводят более десятка лет; в нем какой-то особенный мир: полуказарма, полумонастырь, где соединены пороки обоих. Нет разврата чувственности, изобретенного сластолюбием Катона8 и утонченного греками, подробно поименованного в “Кормчей книге”9, которого не случалось бы там, и нет казармы, где бы более встречалось грубости, невежества и буйства, как в таком училище русского дворянства! Всем порокам открыт вход сюда, тогда когда не принято ни одной меры для истребления оных. Телесные наказания нельзя к таким причислить, ибо они наказывают, а не предупреждают проступок. Принимаемые без всякого разбора воспитанники приносят с собою очень часто все пороки, которые мы встречаем в молодых людях, в праздности вскормленных в кругу своих дворовых людей, у коих они уже успели всё перенять, и передают их всем своим товарищам. Таким образом ежедневно в продолжение нескольких десятков лет собираются пороки, пока они не сольются в одно целое и составят род обычая, закона, освященного временем (всегда сильною причиною) и общим примером. Тогда уже ничто не может помочь, никакие меры – исправить такое заведение. Воздух, заключенный в этих стенах, самые стены заражены; только с истреблением всего, как бы постигнутого моровою язвою, можно искоренить зло. Зная сие, ясно, отчего новые училища такого рода сначала несколько соответствуют своей цели и потом так скоро упадают. Многие подумают, что здесь всё увеличено, слишком резко описано: нимало! Всякий бывший в корпусе согласится со мною. К тому же причины зла основаны на природе вещей: возьмите несколько человек со всех концов земли, всех степеней образованности, всех исповеданий веры, исключите их из остального мира, подчинив одному образу жизни. Что выйдет? Одинакие занятия, одинакая цель жизни, радости, печали и вообще всё, что они будут чувствовать, касающееся их всех, а не одного из них, даст им всем одну отличительную черту, один характер, общий всем, но составленный из личности каждого (таково было начало каждой народности). И не будет ли этот характер тем хуже, чем порочнее члены, составившие общество? Примеры сего мы видим в колониях, монастырях, университетах, разбойничьих шайках и даже в некоторых гражданских сословиях, где они сближаются с кастами древних.
Взглянув на учебную часть корпусов кадетских, мы найдем в них немного более утешительного. У нас еще не знают или не хотят знать, что хорошим офицером может быть только образованный, а образованным офицером – только образованный человек. Преимущественно перед всеми другими науками, и исключительно, занимаются преподаванием математики. Впрочем, я не думаю, чтобы и самый Лаплас был бы хорошим генералом. Конечно, офицеру необходимы познания математические, но чтобы сделать их единственными, это не может ни в каком случае быть полезным; даже человеку, посвящающему себя единственно наукам математическим, необходимы сведения – по крайней мере исторические – о предметах знаний, с ними в связи находящихся; например, математик должен быть и логиком и пр. Круг познаний офицера так велик и оные так разнообразны, что, право, у него нет времени лишнего, чтобы он мог его посвящать исчислениям высшей математики, ему ненужной (я не говорю здесь об артиллеристах и инженерных офицерах, которым, разумеется, высшая математика необходима). На исторические, географические науки, столь необходимые, обращают мало внимания, даже и на знания отечественного языка. Также совсем не заботятся о том, чтобы приохотить молодых людей к ученью, отчего те и думают только о том, как бы скорее выйти в офицеры и бросить книги, полагая, что, достигнув эполет, они уже всё нужное знают, не подозревая, что по сию пору их только приготовляли к настоящему ученью, что им только показали путь, по которому они теперь должны сами, без помощи других вперед идти.
Кажется, гораздо полезнее было бы обратить внимание на состояние уездных и губернских училищ, преобразовать их так, чтобы они в состоянии были приготовлять воспитанников своих для вступления как в университет, так и военные академии, кои заменили бы корпуса…
16 сентября
Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери10, недавно бывшем еще месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал от того, что проигрался).
По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquieu11 с Bibliothque de campagne12 и “Журналом Петра I”13, виден был также Alfieri14, ежемесячники Карамзина15 и изъяснение снов16, скрывшееся в полдюжине альманахов; наконец две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, заключенного в них, особливо когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Естественно, что я думал видеть летописи какой-нибудь ложи; но Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, окончил все мои предположения, сказав мне, что она была счетною книгой такого общества17, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын Абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет – как Пушкин говорит – неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь18. Вот историческая основа этого сочинения. Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать “Годунова” с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею19. В “Стеньке Разине” не прошли стихи, где он говорит воеводе астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: “Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму”20. Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его “Графа Нулина”: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп21.
Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: “Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову”22.
Играя на биллиарде, сказал Пушкин: “Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей “Истории”, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову – пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря”23.
1828
10 августа (Петербург)
Вчера я получил письмо от Языкова, в котором он мне желает чести, славы на поприще воинском1, оно меня расстроило на весь день, я снова страдал от необходимости отречься от желания славы. Как трудно оставлять мечты, в которых мы находим наше счастье!
Я читал газеты:2 головы политиков заняты событиями в двух оконечностей Европы, но и сами по себе столь же противоположны, как и их положение географическое. В Португалии меньшой брат сел на престол старшего, опровергнув данную последним конституцию. Желательно знать, стерпят ли сие европейские государи, защитники законности?3 В Греции, напротив, иго рабства уничтожилось, и под влиянием тех же государей основалось свободное правление, которого глава (Каподистрия) ими самими поставлен4. Но всего важнее теперь, как и где кончится русско-турецкая война?5 Как вознаградить Россию за ее издержки? и победитель – турок не слишком ли опасен для остальной Европы?
После обеда я провел с матерью и сестрою; там я читал Жюльена о употреблении времени: прекрасная книга. Я утвердился в намерении вести Дневник: вот опыт, дай Бог, чтобы он удался.
Вечер я был с Анной Петровной; Лиза нездорова, грустна. Я грустен, недоволен собою, сожалел о потерянном мною времени и страдал жаждою блистательной воинской славы6.
11 августа
То же неудовольствие собою, соединенное с неприятным известием из Твери о замедлении хода дел. День провел я совершенно, как вчерашний, с матерью и у Анны Петровны и читал Jullien. Всякое воспитание должно было быть основано на таких правилах; в нас не имеют и понятия о нравственном, а физическое развитие сил с намерением останавливают, думая повредить тем умственному воспитанию.
12 августа
Нынешний день, как много подобных, я провел в совершенном бездействии – ни одной минуты не осталось у меня в памяти.
13 августа
Был я в департаменте, написал копии с аттестатов моих и подписал обязательство не вступать в тайные общества7. Всякая мера, не приносящая пользы, вредна: лдей, которые решатся ниспровергнуть правительство по какой бы то ни было причине, удержит ли такое обязательство? – Если не удержит, то к чему оно? – К чему же потеря бумаги и времени? – Справедливо упрекают наше правительство в непомерном многописании. – Мне, кажется, сначала не дадут жалования, не знаю, с каким чином меня определят; одно из двух, по крайней мере: или деньги, или честь. С сестрой я вечер был у Анны Петровны. – Лиза была очень мила, и я нежен.
14 августа
Наконец получено письмо из Старицы о высылке копий с доверенности, и можно надеяться, что на будущей неделе выдадут деньги из ломбарда. В армии ничего важного не делается, осаждают Силистрию, Варну и Шумлу. – “Брамблета House”, роман Смита, так же занимателен, как и Скотт: в нем прекрасные описания чумы и пожара, но не сохранена постепенность интереса и есть повторения8. Сегодня после бани она была очень мила.
15 августа
Еще один день, про который нечего сказать, – это досадно; надеюсь, что впредь менее таких будет встречаться. Я живу теперь надеждою моей будущей деятельности, телесной и умственной; потеряв два года жизни в совершенном бездействии, трудно будет привыкать к занятию; надеюсь, что моя воля довольно будет сильна к исполнению намерения.
16 августа
В департаменте прочитали мне сегодня мое определение: я покуда не буду получать жалования, а о чине представят в Сенат. Вечером был я во Французской комедии9, – это первое представление после поста. Главная пьеса была хуже всех: чтение “Тартюфа” у Нинон, – это сбор нескольких острых слов всем известных великих писателей французских того века10. Удивляюсь, как могут французы так во зло употреблять имена великих людей.
17 августа
Прекрасная сегодняшняя погода не сделала мне день таким – я был как-то не свой. В ломбарде обещали через неделю выдать деньги. Наши победоносные войска всё еще у подошвы Балкана, а государя ждут сюда; говорят о третьем наборе рекрут. Франция посылает войска в Морею: говорят, не для того, чтобы выгнать Ибрагима Пашу, который сам хочет выйти, но дабы иметь точку, с которой она бы могла, в случае нужды, противодействовать России. Англия не хочет непосредственно принимать участия в делах твердой земли: расстройство финансов причиною ее миролюбия.
18 августа
Лиза сегодня была весьма грустна, упрекала меня во многом справедливо и несправедливо и, как всегда водится, одного меня винила во всём. Я прежде ей это предсказывал. К вечеру буря прошла, и всё взошло в свой порядок. Ответ профессора Адеркаса на мою просьбу о письме к Дибичу меня весьма обрадовал, утешил11. Дружба столь почтенного человека неоцененна для меня; как жаль, что теперь я не могу воспользоваться его благорасположением ко мне!
Головные боли, которые вот уже несколько дней меня мучают, происходят, кажется, от густоты крови. Мне должно остерегаться простуды, от которой может сделаться воспаление в легких: большее движение, умеренная пища и сон необходимы для меня.
19 августа
Утром я очень много ходил для избежания головных болей, от чего мне и сделалось немного легче. Читал “Ундину”: слог Фуке мне не нравится, и трудно его переводить; мысль повести этой прекрасна, преимущество человека душевными его способностями над остальным созданием земным выведено в изящном вымысле. – Лиза больна, у ней были нервические припадки и пр.
20 августа
В первый раз я был в департаменте, где, постояв с час, прочитал я одно пустое дело о несправедливо взысканных пошлинах, чтобы познакомиться с родом моих занятий; потом меня отпустили. Я всё еще ничего не делаю, но с будущей недели начну, получив деньги.
21 августа
В департаменте мне дали ведение журнала входящих бумаг в IV отделении 1-й стол и ведомостей от военных чиновников о присылке денег за употребление простой бумаги вместо гербовой – не головоломное занятие, чему я весьма рад, ибо тем более мне останется времени на свои занятия. Сегодня я много ходил и очень устал, от чего и голове моей легче. Вечером она <Лиза> была веселее всех этих дней, не печальна, что мне отвело душу.
22 и 23 августа
Вот еще два пустых дня, которые не оставили ни одного воспоминания после себя. В политическом мире ничего решительного не делается.
24 августа
Сегодня получены из ломбарда 43 752 р.; из них заплочено 4 805 за Тригорское, 25 000 положены на сохранение, 200 отдано чиновникам, а остальные 13 747 отданы матери. Из последних получил я тысячу рублей.
25–26 августа
Ищу, вспоминаю и мало нахожу замечательного, чтобы записать. – Я читаю “Историю Шотландии” В. Скотта12. Такой род повествования истории, особливо отечественной, очень хорош для детей – он рождает в них желание узнать более, знакомит с главнейшими событиями и с замечательнейшими лицами и приготовляет к дальнейшему учению. Простой рассказ, оживленный краткими описаниями нрава и частных событий замечательнейших исторических лиц, чрезвычайно занимателен для читателей того возраста, для которого он назначен; желательно, чтобы вся история была у нас так обработана.
От Анны Петровны я получил очень нежное письмо. Елизавета Петровна эти дни была мила, несравненно веселее прежнего и говорит, что опять по-прежнему любит.
27 августа
Сегодня головные боли опять усилились, несмотря на то что я много ходил. Мне необходимо нужно купить много книг, а на это недостает денег.
28 августа
Екатерина Николаевна13 приехала сегодня из деревни. 17 июня наши войска были всё еще под Шумлою; Варна тоже защищается; под нею ранен ядром напролет мимо ног Меншиков, человек, отличающийся отличными способностями. Паскевич от Карса пошел вправо вдоль границы и взял две крепостцы Ахалканы14 – вот что известно о военных наших действиях. О турецких военных силах, расположении их и прочем мы ничего из ведомостей не знаем: что пишут в чужестранных, тому нельзя верить.
29 августа по 1 сентября
Вот четыре дня, в которые я не успел записать случившегося, не оттого, чтобы я так чрезвычайно был занят чем-нибудь, но более от лени. Я был на двух скучных вечерах: у Натальи Васильевны15 и у Миллера, где я играл и немного проиграл; общества такие очень скучны, особливо для женщин, которые не играют. – В Итальянской опере я слышал и видел Россиньеву “Сороку-воровку”; для меня она не уступает в достоинстве “Севильскому цирюльнику” и “Сендрильоне”. Также Millas более мне нравится госпожи Шоберлехнер: она поет прекрасно, но в ее голосе нет (для меня) очарования италиянской певицы; Този мне понравился более, чем прежде, он играл очень хорошо; Марколини – прекрасный мужчина и тоже хорошо играл16.
Я слышал чрезвычайно замечательное происшествие, исследование которого могло бы много открыть весьма важных истин касательно малоизвестных сил животного магнетизма17. Ежели можно будет доказать достоверность слышанного мною и человек сведущий, с любовью к знанию, занялся бы исследованием случившегося, тогда бы новый свет излился на сию, доселе непостижимую силу духовную. – Вот слышанное мною. В Тверской губернии, в доме умершего Павла Марковича Полторацкого, живет молодая девушка; в 1825 году она занемогла и впала без всякой посторонней причины в сомнамбулический сон; болезнь ее до того усилилась, что она достигла до самой высокой степени ясновидения: не имея никакой образованности, она лечила себя, предсказывала очень многим, между прочим, смерть господина Полторацкого, казнь подсудимых 14 декабря и пр. В продолжение года она осталась в таком положении, и ничто ей не помогло. Без содействия магнетизера она говорила, в <нрзб.> с нею была (говорила) дочь господина Полторацкого, девушка, которая, разумеется, не могла воспользоваться таким чрезвычайным случаем: она более боялась ее, тем более что разнесшийся слух называл больную нечистым духом исполненною. Эта причина и обычай Великим постом говеть были поводом, что ей предложили причаститься Св. Тайн: она наяву старалась отклонить такое предложение, не говоря, однако, причины, а во сне не хотела об том и слышать, приходя в род бешенства. Такое явное сопротивление еще более устрашило семейство, и наконец настояли на том, прочитали над ней молитвы об изгнании нечистого духа и приобщили ее к Св. Тайнам. Но перед самым приобщением с ней сделалась судрога, столь сильная, как бы кто ее тряхнул, и с тех пор у нее не было более припадков.
Здесь рождаются естественно следующие весьма важные вопросы. 1. Описанные явления должно ли точно приписать животному магнетизму или другой какой-либо силе? 2. Какая причина отвращения больной от причастия? 3. Точно ли сей причине, а не какой другой неизвестной должно приписать выздоровление? – Первый вопрос можно, кажется, удовлетворительно объяснить, подтвердив, что сие явление точно одного рода с испытанными (явлениями) животного магнетизма, но для разрешения других необходимо точное исследование случившегося, соединенное с опытами, тем более что прежде ничего подобного не было замечено.
2 и 3 сентября
В департаменте я по сию пору совершенно ничего не делаю, кроме ведения журнала входящих бумаг – работа нетрудная и не много времени требующая. На этих днях я решился приняться за работу, т. е. переводить с немецкого Ван дер Вельде романы18. Головные боли не совсем меня еще оставили. Недавно я обошел напрасно всю Коломну, чтобы отыскать Анну Яковлевну, но напрасно: я ее не нашел. Я очень еще молод должен быть, когда могу бегать так за женщиною, которая верно не Лаиса. – Лиза эти дни немного ревновала меня к Анне Петровне, но вообще была нежна и верила в мою любовь.
4–5 сентября
Я читал еще один роман Смита, “Торгиль”, который мне даже более нравится “Брамблеты”, в ходе происшествий сохранено более постепенности, нежели в первом, и занимательность выдержана до последней главы. Мстительный и жестокий характер владельца Торгиля в прекрасной противоположности с 2-ю женою его. Он только некстати ослабил участие читателя к 1-й его жене, и дав ей другую причину действий, кроме мщения и обиженного самолюбия, и слишком скоро свев ее со сцены. – Я был опять на скучных именинах. – В опекунском совете торговался я с публичного торга для П. М. Полторацкого имение Хорвата – 2090 душ.
6–8 сентября
Не от лени, а единственно от того, что нечего заметить, я опять три дня не писал. Вчера мать моя говорила, что ее встретила здесь молва о дуэлисте Вульфе, – итак, моя удалая слава еще не замолкла и, всё трубя, носится передо мною. Меня зовут дуэлист, – того, который именно во всё пребывание свое старался только о истреблении гибельного сего предрассудка и ежели не убегал клинка, то для того, чтобы доказать, что не из робости я исповедовал миролюбие19. Такова молва! так ей должно верить! и можно ли после сего заботиться об ней!?
9–10 сентября
Сегодня я должен был против воли крестить с Анной Ивановной, которая, не найдя никого другого, чтобы заплатить попу, обратилась ко мне. Несмотря на доброту, у ней часто в таких случаях недостает совести; если бы она в других случаях не показала более благорасположения ко мне, то я бы верно не убежал с именин Анны Ивановны, чтобы бросить деньги, за которые мне не сказали благодарствуй, равно как и за то, что я оставил приятное общество20. Такая невнимательность весьма неприятна: жертва во сто раз становится тяжелее, когда не хотят заметить, сколько она стоит. Зато Мария Павловна Лихардова старалась сколько могла вознаградить меня: она предложила мне ехать с ними в Французскую комедию21, кормила в продолжение оной конфетами и наконец дала билетик, чтобы я бросил его в партер. Догадавшись, что это нежность, я спрятал его и после прочитал в нем, что любовь ее против воли моей заставит себя любить; несмотря на такую явную благосклонность, я не умел ею воспользоваться. Этот вечер играли новую драму “L’homme du monde”, взятую из романа того же имени сочинения J. Ансело, известного у нас плохим сочинением своим “6 месяцев пребывания в России”, писанное <!> им во время путешествия на коронацию Николая Павловича. – Драма сия весьма незанимательна, в ней ни действия, ни завязки, ни характеров, ярко обрисованных, – всё скучные разговоры, не связанные один с другим; замечательна одна сцена, в которой светской человек хочет под проливным дождем в грозу соблазнить девушку: она противится, но удар грома пугает их, они прячутся в павильон, и невинность погибает там. Пьеса сия так решительно нехороша, что после окончания не раздалось во всем партере ни одного удара в ладони22.
Этот день замечателен для меня тем, что я не видел Лизы.
На другой день первым моим старанием было загладить сию мою вину, что мне и удалось. Она становится опять печальнее, потому что Петр Маркович хочет на будущей неделе ехать с моею матерью в Тверь, мне бы самому хотелось ее туда проводить, но, видя такие обстоятельства, это невозможно, ибо я бы попался в круг полдесятка красавиц, которым я всеми занимался; мне должно будет <быть> здесь непременно.
11–12 сентября
Эти два дня не оставили после себя много замечательного. Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники, что мне весьма неприятно, ибо от того пострадает доброе имя и сестры и матери, а сестре и других ради причин это вредно23. С Лизой опять припадок грусти по причине скорой разлуки, на будущей неделе она поедет.
Наконец я достал Ван дер Вельде повести и начну их переводить; мне недостает словарей и некоторых книг, касающихся каждой повести в особенности. – Всё это время терплю я сильный насморк, а после чаю бывает иногда изгога24, мне бы хотелось чем-нибудь заменить питье оного.
13 сентября
Я обедал у моего начальника отделения Шахматова и в департаменте написал первое представление в Сенат. Я хочу списывать формы разных бумаг, это не может быть бесполезным. Познакомился я тоже с Николаем Андреевичем Всеволодским, служившим вместе с моим отцом. С Лизой я был <нрзб.> нежен почти.
14 и 15 сентября
Всё это время напрасно я ищу другой дом себе нанять, потому что у меня уже становится очень холодно. Лихардова опять любезничала со мною: ей бы очень хотелось видеть меня у ног своих, но я не котенок, которого дразнят привязанной на нитке бумажкою. Я испортил свой желудок и хочу быть строго воздержным.
14–20 сентября
Обедал я у одного известного г. Никитина, человека, нажившего себе карточною игрою большое состояние, – случай довольно редкий; он весьма забавен: занятый своим богатством, он везде старается оное выказать; также хочет он быть человеком лучшего тону и коротко знакомым с высокою аристократиею. Но всё это ему не удается, везде видна в доме нечистота и безвкусие, которая дает дурное понятие и о хозяйке, – она точно и оправдывает такое мнение об ней. Люди, которые у него бывают, по большой части его клиенты и почитатели, громко вторящие всё, что говорит хозяин. – От него я поехал на вечер к Всеволоду Андреевичу Всеволодскому, человеку весьма богатому и который живет сообразно своему состоянию. Он меня принял по рекомендации дяди моего Петра Марковича очень хорошо, и мне должно будет к нему ходить.
Остальные эти дни провел в пустых хлопотах по разным делам.
20–26 сентября
Сборы к отъезду матери моей и переезд в другой дом заняли меня эти дни. – Разлука близкая с Лизою заставляла меня тоже чаще с нею быть. Справедливо она жаловалась на мою холодность и прощала ее: любовь всегда снисходительна, легко верит тому, что желает, а самолюбие помогает нам обманывать себя. – Мне хочется кинуть суетное желание нравиться женщинам: это слишком жестокая забава, ради одного времени, которое на нее тратишь, уже вредна она, не упоминая душевного спокойствия, которое она может погубить. 25<-го> вечером я простил<ся> с матерью и с нею, поехавшим<и> вместе отсюда. Я ни за что не хотел бы в другой раз в жизни быть столь же счастливым, как был. – Занимаясь женщиной, несравненно более страдаешь, чем бываешь счастлив. – Не знаю, буду ли я иметь силы вперед отказаться от желания быть любимым и от чувственных наслаждений, но хотел бы никогда не входить в искушение. – Если бы можно было возвратить ей спокойствие! Может быть, это большое незнание женщин – опасение их верности, но и одна такая возможность мне страшна.
Теперь я здесь совершенно остался один, и кто знает на какое время? Это тяжело тем более, что мне не хочется пускаться в рассеянную жизнь: я хочу занятия, а одно с другим несогласно.
28 сентября
Я получил от Адеркаса еще весьма приятное письмо с дружескими советами и наставлениями для предполагаемой будущей моей воинской деятельности; как жаль, что ими не могу теперь пользоваться, равно как и присланным мне рекомендательным письмом к Дибичу; но кто знает, что еще будет! – Сегодня я был у Бегичевых. Анна Ивановна – прекрасная девушка, и верно счастлив будет ее муж, если он достоин того.
Сегодня также кончил мой портрет Григорьев. Желаю, чтобы мать моя была довольна им; мне кажется он не совсем похожим25.
29 сентября
Я обедал сегодня у Павлищева, а вечер провел у Надежды Гавриловны26 и у Лихардова, где за него играл в вист. Перед тем я заезжал к сенатскому обер-секретарю 2 департамента Владимиру Михайловичу Ильину и просил его о деле с Пущиными за неуплату заемного письма, отдав ему под видом записки 200 рублей: весы правосудия у нас столь верны, что малейший лоскуток бумажки дает перевес!.. Здоровье мое эти дни лучше – я возьмусь за перевод Ван дер Вельде повестей (die Erzhlungen27), во-первых, для образования слога, да и для денег. Нужно мне прочитать несколько сочинений о месте происшествий каждой повести.
30 сентября
Утро я ездил с визитами и обедал у Бегичевых; потом был с Анной Петровной. – Везде только что и говорят о несчастии, случившемся с гвардейским егерским полком: он бежал от турок. Такой стыд беспримерен у нас, чтоб свежий, не разбитый полк, один из лучших русской гвардии, следственно всего мира, побежал от толпы турок, – это неслыханно и непонятно. Каковы должны быть начальники, которые довели до того, что русской солдат, признанный всеми за отлично храброго, побежал, про которого Фридрих II сказал, что легче его убить, чем победить, которого мужеством, а не достоинствами генералов, освобождена Европа, и восторжествовавшего над легионами – победителями остальной Европы. В высокой степени замечания достойны подробности и, если можно узнать, настоящие причины сего несчастного дела; откинув[38] постороннюю занимательность сего происшествия, для нас, как русских, оно весьма важно само по себе как доказательство, что всё знаемое совершенство механического устройства, соединенное с знанием теории, недостаточно без опытности и без способности начальников и что одна необузданная храбрость, без всякого искусства, будет всегда торжествовать над нею.
Ни Варна, ни Силистрия, ни Шумла по сю пору еще не сдались;28 Паскевич с меньшими силами сделал, кажется, соразмерно и сделал больше. Он взял штурмом две храбро защищавшиеся важные крепости, Каре и Ахалцию29, и разбил 25 000-ный корпус турок с несравненно меньшими силами. Он слывет человеком гордым и глупым, но, судя по делам, у него должны быть воинские способности.
Я писал сегодня в первый раз к сестре и матери после их отъезда: к последней о делах и новостях, а первой я говорил, как необходимо нужно для поддержания дружеских связей по временам видаться. – Долгая разлука незаметно нас отчуждает друг от друга: привыкаешь обходиться один без другого, привязываешься к другим лицам и предметам, во вред прежним связям, переменяешься, как всё в этом мире, – и с другим образом мыслей и чувствами должна измениться и дружба.
1 октября
День этот я провел у Александра Ивановича Вульфа, обедал там, играл в вист – и проиграл 750. Там была тоже Лихардова и, по обыкновению, любезничала со мною; она, как прежде намеревалась, теперь не едет в деревню. Не знаю, удастся ли мне с ней кончить, но во всяком случае должно мне дойти до чего-нибудь явного для поддержания своего доброго имени. – Вот третий день, как я стал по утрам окачиваться холодною водою, что приятно и здорово. – Говорят, что мы заняли в Голландии 36 миллионов для продолжения войны, – это неутешительно, после набора 16 человек рекрутов с 1000 в один год: это первая выгода наша от этой войны, если мы не будем считать приобретенную нами славу.
2 октября
Нигде я не был, кроме с Анной Петровной и в справочное место. – Египетские войска очищают Морею30, на место их высажены французские: не знаю, к чему они теперь там нужны, когда Ибрагим Паша оставит Морею? – Мария де Глория, португальская королева, привезена в Плимут31. Варна всё еще не сдается, и турки стараются ввести в нее подкрепление.
У меня опять целой почти день была изгага, и я весь вечер проспал.
3 октября
Я продолжаю переводить Ван дер Вельде и собираюсь описать студенческую жизнь мою – очень занимателен был бы рассказ студенческих обычаев, борения их мнений и умов и их вдохновенного стремления к прекрасному. – Вечером я был у Натальи Васильевны32, чтобы у ней более не бывать. Сегодня приехала из Одессы императрица33.
4 и 5 октября
День рождения Сергея Михайловича Лихардова я провел весь почти у него: играл в карты и рассуждал с ним и женою его о пустяках; последняя, по обыкновению, была благосклонна ко мне.
Вчера Княжевич рассказывал, что Гнедич напечатает скоро свой перевод “Илиады”. – Недавно, заходя к Пушкину, застал я его пишущим новую поэму (?), взятую из истории[39] Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери. – Стихи, как всегда, прекрасные, а любовь молодой девушки к 60-летнему старику и крестному отцу, Мазепе, и характер сего скрытного и жестокого честолюбца превосходно описаны. – Судя по началу34, объем сего произведения гораздо обширнее прежних его поэм. Картины все несравненно полнее всех прежних: он истощает как бы свой предмет. Только описание нрава Мазепы мне что-то знакомо; не знаю, я как будто читал прежде похожее: может быть, что это от того, что он исторически верен или я таким его воображал себе.
Мне должно писать к Лизе, но не знаю что: голова пуста, язык нем, а воображение застыло, или заснуло, или вовсе его нет…
6 октября
Несмотря на дурную погоду – снег, ветер и грязь, – я был в департаменте, но по-пустому: там нечего было делать. – Обедал я потом у Бегичевых, а вечер был с Анной Петровной.
7 октября
Из дурной осенней погоды сделался сегодня прекраснейший зимний день, который мне тем кажется приятнее, что я сейчас получил презанимательное письмо от Франциуса, в котором он уведомляет мня об всех наших собратьях и друзьях. – Обедал я у Лихардовых на именинах, а вечером приехал барон Дельвиг после 9-месячного отсутствия35. По справедливости, мне можно назвать нынешний день счастливым: довольно бы было и одного из сих происшествий, чтобы сделать его таким.
8 октября
Весь день я провел вместе с бароном. Я не встречал человека, который так всеми бы был любим и столько бы оную любовь заслуживал, как он. Его приветливое добродушие имеет неизъяснимую прелесть; он так прост и сердечен в своем обращении со всеми, что невозможно его не любить. – Из Москвы он привез Бальный вечер и Сказку Баратынского, которые он скоро тиснет: сам же барон, кажется, ничего не написал.
9 октября
Баронесса меня довольно холодно встретила, и по сю пору мы ни слова не говорили о прошлом.
10 октября
Поутру пришел ко мне Аладьин и принес письмо от Языкова – удовольствие неожиданное и удвоенное новым посланием ко мне, которое он написал по случаю намерения моего ехать на войны36. Если бы такое желание и не таилось во мне, то одного подобного вдохновенного привета довольно бы было, чтобы воспламенить меня. – Аладьин мне читал еще Языкова же послание к Степанову “Развалины” и переделанное послание к Аделайде; “Развалины” в особенности хороши – жаль, что он дает так много Аладьину37.
11 октября
Я почти целый день опять пробыл у барона. Пушкин уже пишет 3 песню своей поэмы, дошел до Полтавской виктории38, тут я видел тоже виршеписца Коншина. Софья становится нежнее со мною, я от этого в замешательстве: мне не хотелось бы на его счет гулять, а другого средства нет, чтобы избежать опасности, как не ходить ни к нему, ни к Анне Петровне 39, что мне весьма тяжело.
12 октября
Барон мне дал для Языкова списать отрывок Бального вечера, за что я весьма благодарен. Обедал я у Никитина. – Софья была еще нежнее: что будет – будет. Варна сдалась40.
13 октября
Я отвечал Языкову, потом был у Пушкина, который мне читал почти уже конченную свою поэму. Она будет в 3 песнях и под названием “Полтавы”, потому что ни Кочубеем, ни Мазепой ее назвать нельзя по частным причинам41. Казнь Кочубея очень хороша, раскаяние Мазепы в том, что он надеялся на паладина Карла XII, который умел только выигрывать сражения, тоже весьма истинно и хорошо рассказано. – Можно быть уверену, что Пушкин и в этом роде исторических повестей успеет не менее, чем в прежних своих. – Обедал я у его отца, возвратившегося из Псковской губернии, где я слышал много про Тригорское.
Софья всё еще так же, как и прежде. Также и Лихардова кокетничает по-старому.
14 октября
В день рождения матери своей приехал сюда государь. Говорят, что взяли Бургас. Поутру я писал к Адеркасу, потом обедал у Бегичевых, а вечер провел с Дельвигом и Пушкиным. Говорил об том и другом, а в особенности об Баратынском и грибоедовской комедии “Горе от ума”, в которой барон несправедливо не находит никакого достоинства. В 10 часов ушли они ужинать, а я остался с Анной Петровной и баронессою. Она лежала на кровати, я лег к ее ногам и ласкал их. Анна Петровна была за перегородкою; наконец вышла на минуту, и София подала мне руку. Я осыпал ее поцелуями, говорил, что я счастлив, счастлив, как тогда, когда в первый раз целовал эту руку. – “Я не думала, чтобы она имела для вас такую цену”, – сказала она, поцеловав меня в голову. Я всё еще держал руку, трепетавшую под моими лобзаниями; не в силах выдерживать мой взгляд, она закрыла лицо. Давно безделица меня столько не счастливила – но зашумело платье, и Анна Петровна взошла.
15–17 октября