Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы Вульф Алексей
Сегодня день рождения сестры – пусть будет у них, по крайней мере, такая же погода в Тригорском – я не знаю, что можно бы было еще пожелать. Последние письма ее очень печальны, но как ей помочь?..
23 декабря
<…> Из дому я не получил писем, но зато одно очень милое от Анны Петровны <…>
В Бердичеве точно появилась холера, от которой уже там погибло человек 150. – В других уездных городах тоже, говорят, она показалась, а именно: в Василькове, в Белой Церкви, в селе Павловичах и других, но это недостоверно, о Бердичеве же объявлено официально. Никакие меры предосторожности не в силах, кажется, остановить распространение сего бедствия: от пределов Сибири медленно она всё подвигается к западу и едва ли не дойдет она до сердца Европы. Она мне кажется губительнее чумы турецкой, которая, по крайней мере, весьма редко прокрадывается через карантины69.
30 декабря
<…> Сестра Анна пишет, что будто бы “Литературную газету” запретили за стихи, о которых мне писала Ан на Петровна70. – Пушкин всё еще не женился, а брат Лев уверяет, что если Гончарова не выйдет замуж за Александра Сергеевича, то будет его невесткою71. Всего приятнее для меня новость, что Софья кормит сама грудью своего ребенка и живет с мужем как нельзя лучше, – дай Бог, чтобы их семейственное счастие продлилось; никто более барона оного не достоин.
<…> Был я у Рудольтовского. Он недавно возвратился из Одессы с тем, чтобы подать здесь в отставку. Служив так же безуспешно, как я в 29 году, он, по крайней мере, счастливее тем, что выходит теперь из службы. Хотя он и поляк в душе, но, получив европейское воспитание, в нем не осталось ничего, что мне и вообще всем нам, русским, не нравится в его соотечественниках; я к нему очень хорошо расположен.
Как изъявление таковых же чувств его ко мне должен я принять его подарок: кусок дерева от дуба, под которым Шекспир обыкновенно трудился над своими бессмертными произведениями, которой он сам вывез из Англии.
Напившись у него чаю, пошли мы вместе на ожидаемой пир, где мы надеялись видеть чрезвычайно много смешного. Вслед за нами начала собираться и публика. Полдюжины актеров, несколько земских чиновников начали бродить около биллиарда, на котором мы играли в ожидании, когда придет каждому очередь по личному вызову хозяина получить стакан пунша. – Представительницы же прекрасного пола – две актрисы и белобрысая другая племянница Блезера – сидели в комнатах хозяина, покуда еще танцовальная зала не была освещена и жиды не настроили своих скрыпок. Казалось, что вот веселье и началось, потому что из биллиардной комнаты мы уже слышали музыку; оставив кии, и мы пошли туда, но нашли, что танцы что-то не ладятся; наш приход также не споспешествовал оным. Хозяйка одна сделала с графом Mare несколько кругов мазурки, после которой ее больному мужу сделалось дурно, и она ушла с ним; это было сигналом общего рассеяния, и мы остались одни; от нечего делать мы пустились сами вальсировать; но, как казалось, что наше присутствие помешало общему удовольствию, то и мы удалились. Через несколько времени опять послышалась музыка, которая, однако, замолкла при вторичном нашем появлении. Не было сомнения в том, что мы были здесь лишними, особенно когда нам сказали, что Блезер сам велел перестать играть. Вслед за хозяйкой с Горлицкой, пригласившей нас к себе, и мы оставили танцовальную залу. Скоро после этого Вормс вызвал меня оттуда, чтобы объяснить мне причину этого расстройства нынешнего вечера: он сказал мне, что слышал собственными ушами, как Блезер сказал, что он велит “погасить в зале свечи, если мы не уйдем оттуда”. Такое преступление против их благородий требовало неотлагаемого наказания: Вормс обещался клятвенно при первом удобном случае Блезера побить, а мы решились тотчас оставить трактир и, поужинав у Фил., ехать в эскадрон, куда нам и без того необходимо нужно было отправиться. Но как тот трактир был уже заперт, то мы с Вормсом и должны были возвратиться и закусить здесь.
Между тем Бася ходила около нас, значительно посматривала на меня и спрашивала, когда мы опять приедем, скоро ли? – Я печально потряс головою72 и отвечал отрицательно. Вот мы оделись и пошли, чтобы сесть в сани, но, не переступи порог комнаты, я встретил ее. На прощанье мое <она> отвечала объяснением, что муж ее нисколько не виноват, что он сам сожалеет о расстройстве своей вечеринки и т. п. Я ей отвечал уверениями в своей любви и, будучи окружен толпою людей, должен был ее оставить. В сенях столкнулся я с Басею и начал с ней сентиментально прощаться, а вслед за нею явилась и моя прелесть; вот новые уверения в невинности мужа и просьба остаться, а с моей стороны – в моей любви и что необходимость одна заставляет меня ехать, а не то, чтобы я считал себя обиженным. Я уже готов был подтвердить мои слова пламенным поцелуем, как и эта трогательная сцена была прервана внезапным появлением мужа. Оставив ее, ишел я сесть в сани, Блезер остановил меня с новым объяснением: утверждает, что он ни в чем не виноват, что господа обиделись, к чему, он сознается, был повод, но вовсе без его дурного намерения и пр. Я старался его разуверить, чтобы отвязаться от него, ибо внутренне чрезвычайно рад был этой катастрофе, во время которой я получил более изъявления участья, если не привязанности и любви, чем мог бы ожидать в самом шумном веселии.
31 декабря
Третьего дня смотрел эскадрон полковник, а вчера проезжал он мимо, чтобы сделать распоряжения в соседственных деревнях, где открывалась холера точно так же, как и в самой Сквире, где есть до десяти человек больных. Она появилась там во время праздников – вероятно, от неумеренной пищи и пьянства во время разговен. В уезде же она показалась в разных местах почти в одно время, даже и у нас в деревне умер человек Рудольтовского, как говорят, от холеры. Сейчас я еду к Вормсу, чтобы с ним вместе ехать в Сквиру встретить новой год и заключить этот старой – с большими надеждами на любовные успехи. Но исполнятся ли они?
1831
Антоново, 4 января
<…> Нынешний год не встретил я столько приятно, сколько обещали мне любовные мои мечты. После трогательного расставания наше свидание с красавицею было довольно холодно; это меня до того взбесило, что ее роговое колечко, которое я взял с тем, чтобы сентиментально велеть обделать в золото, тут же подарил Горлицкой. – На другой день она была милее, но всё не столько, сколько должно, так что в эти 3 дня я едва ли несколькими шагами подвинулся, потому что два-три вынужденных поцелуев <!>, вырванных мною, нельзя считать за успех <…>
Белая Церковь, 6 января
<…> Наняв вчера наконец лошадей, приехал я сюда скорее, чем ожидал. Я чрезвычайно не люблю всякого рода поездки, которые простираются далее десяти верст, и потому, ехав сюда, я терпел все неприятности, которые чувствует человек, отправляющийся против воли в дальний путь. Но во сколько раз усилились эти ощущения, когда, прибыв сюда, узнал я, что не только скоро отправиться я не могу, но должен здесь прожить по крайней мере с неделю. – Это от того, что рекрутские партии, из которых должно выбирать в нашу дивизию, еще не прибыли.
7 января
Лишним бы было упоминать, что здесь несносно скучно, что я не могу здесь ничего делать и даже не имею свободной минуты написать несколько строк, потому что живу на одной квартире с Ушаковым. Эта скука тем горче для меня, что теперь в Сквире я бы, по крайней мере, волочился за молоденькою моею Мариною. Без меня я чувствую, что Рудольтовский ее совершенно отобьет и возьмет в руки к себе. Единственным делом и развлечением для меня эти дни было чтение нескольких книг из полковой библиотеки здесь расположенного 19-го егерского полка. Нельзя довольно похвалить офицеров здешнего полка, почувствовавших такую надобность, – видно, что просвещение входит и в ряды воинов. Я успел прочитать “Паризину”, перевод Вердеревского, “Дмитрия Самозванца”1, а теперь у меня “Борский” Подолинского. Первый перевод довольно хорош; Булгарина же роман лучше, нежели я ожидал, судя по разборам в “Литературной газете”, но и не совершенство, за которое хотят выдать его почитатели сочинителя оного. Слог оного, хотя и всегда чист и правилен, но, как и в “Выжигине”, не разнообразен и холоден.
Изображение действующих лиц, исторических и вводных, так же слабо; сам герой романа без нужды обременен убийствами и злодействами – в описании нравов и обычаев того времени он более всего успел. В “Борском” есть несколько хороших стихов, это всё, что можно в его пользу сказать2 <…>
9 января
Проезжали здесь вчера Ломоносов и Милорадович, которых, неведомо по какой причине, требуют в 4 гусарскую дивизию <…> Если их точно возьмут из полка, то мы потеряем двух из лучших наших товарищей. Милорадович с того времени, как я кончил его дуэль, переменился совершенно в обращении со мною и сознается теперь, что он прежде не знал меня; я тоже с тех пор открыл в нем более хороших качеств, чем ожидал. Мы расстались лучшими товарищами, сердечно сожалевшими, что судьба нас снова разметывает. – Ломоносов в своем роде тоже человек очень милый и умный и в полном смысле слова гусар-товарищ. – При прощанье с такими людьми можно ли было не выпить лишней рюмки вина? – Хотя я, как всегда, старался пить как можно меньше, но от смешения разных напитков и теперь болит немного у меня голова.
Хочу сегодня ехать в Сквиру по той причине, что рекрутские партии прежде 15 числа не прибудут сюда.
10 января. Антоново
После часов трех езды по ровно накатанной дороге в почтовой телеге очутился я из Белой Церкви в Сквире у ног моей красавицы, разлука с которою, казалось, была главнейшею причиною, почему пребывание мое в Белой Церкви мне столь несносно было. Она приняла меня довольно мило, но весь вечер я не имел свободной минуты остаться с ней наедине; зато от Рудольтовского узнал я, к великому моему удовольствию, что он уже не в большой милости у ней. – Утро сегодня я всё почти провел с нею: то разматывал нитки, то рисовал ей узоры. Перед самым отъездом сюда, когда лошади мои уже стояли у подъезда и я ходил по комнате, ожидая Арсенья, она совершенно неожиданно вышла ко мне из другой, где спал ее муж; я не успел воспользоваться выгодою моего положения, ибо вовсе некстати воротился Арсений. Я должен был ехать, но, одевшись в шинель, я воротился, и она не ушла в заповедную комнату, а допустила еще раз вынудить у себя поцелуй. Сегодня я был и здесь счастлив; возвратясь, я нашел у себя в хате Софью, она осталась топить печку, в которое время я употребил всё свое красноречие, чтобы убедить ее придти после ко мне: она и согласилась, обещав завтра придти, – увидим, сдержит ли она слово?
В два дня, которые я хочу провести здесь, хочется мне написать домой ответы на последние мною полученные письма.
О делах польских слышно только, что их, вероятно, окончат без кровопролития, еще менее должно ожидать европейской войны, хотя мы и двигаем теперь большие силы.
12 января
Вчера я просидел весь день у Ушакова, так что не успел окончить одного письма к матери. Софья меня обманула и не пришла, как обещалась, эту ночь, почему сегодняшний день, хотя и именины Евпраксеи и Татьяны3, я начал не <в> веселом расположении духа. В ночи выпал небольшой снежок, который выманивает меня в поле; погода стала теплее, есть надежда, что будет санная дорога.
14 января
Весь вчерашний день я пролежал больной от угара, и только вечером голова моя освободилась от чада; в это время принесли мне письма из дому и объявление на 500 рублей. Деньги приходят всегда в пору и кстати, но должно сознаться, что я их совершенно не ожидал. Хотя на прожитье у меня теперь и нет денег, но эти я хочу почти всё отдать за лошадь, то есть я оставлю себе из них третное жалованье 4, а получив оное, я его отдам в эту сумму.
Письмо матери очень мило; она поздравляет меня с моим днем рождения и вместе с новым годом. Сестра тоже очень нежна, она нездорова, а Евпраксея приложила к письму тоже свой лоскуток бумажки, на котором она мне передает поклоны от Катеньки Вельяшевой и поцелуй от Катеньки Гладковой; последняя уверяет, что много про меня говорила с какими-то Пашковыми, в доме у которых я будто бы волочился за одной девушкой. Вот знакомство, про которое и во сне мне не снилось: правда ведь нашей братии Вульфов так много под луною, что легко можно принять одного за другого; я любопытен, однако, знать, что это за Пашковы.
20 января
Пять день <!> прожил я совсем против моей охоты в Сквире и вовсе не с удовольствием: отправив лошадей, я не сказал, когда им приезжать за мной, а в Сквире хотели с меня так много взять, что я не решался нанимать мошенников евреев. Наконец уже сегодня удалось мне выехать с Вормсом. Кроме 500 рублей, я получил еще от матери посылку с бельем, которая меня чрезвычайно обрадовала, ибо в этом отношении я был в крайней нужде. Обещание матери в скором времени мне выслать еще тысячу рублей обеспечивает меня покуда совершенно насчет будущего.
В любовном отношении пребывание мое в Сквире не было успешно: не только я в это время нисколько не подвинулся вперед, но, напротив, совершенно почти прервал мое волокитство, потому что нет никакой надежды ни ей понравиться <…> Для порядочной связи она и молода, и холодна, и глупа, муж же ее жестоко записывает за всё – вот почему я хочу обоих впредь оставить в покое.
Под печатью тайны сказал мне сегодня Вормс, что здесь в Повете открыли у одного помещика Туркула злоумышленное сходбище поляков. Ротмистр Погорский, в месте расположения которого эскадрона живет этот помещик, поскакал туда разведать, что там делается, и если он откроет что-нибудь, то наш эскадрон, как ближний, может, завтра поведут туда. Так думает Вормс, мне же кажется всё это бреднями и вздором <…>
21 января
Утром я не писал писем, как это прежде предполагал, но читал В. Гюго драму “Кромвель”, которая очень занимательна.
- Бросив мою трактирщицу,
- Любовь покинул я, но в душу
- Не возвращается покой!5
Меня томит желание быть с женщинами, если нельзя их иметь <…>
26 января
<…> Из Варшавы пишут, что старания возмутителей вооружить народную стражу и вообще всех, кто в состоянии носить оружие, безуспешны. Есть уже известие, хотя и недостоверное, что диктатор Хлопицкий бежал и что Дибич, вступив в пределы царства, обнародовал сильную прокламацию против бунтовщиков6. Все ожидают скорого усмирения без большого кровопролития <…>
29 января
Вчера был у нас смотр эскадрона. Об нем нечего сказать, потому что ни верховая езда гусар, ни сухое обращение Плаутина с Муравьевым, которые друг друга очень не жалуют, ни глупости, деланные и сказанные Ушаковым, не стоят упоминания. – Всё это меня не столько забавляло, чтобы отвлечь мое внимание от третьего дня полученных писем, которыми я и теперь еще радуюсь. Мать описывает очень нежно, как она, встречая новой год в Острове у Валуева, вспоминала обо мне, а сестра Анна – как они довольно приятно там провели праздники и что Евпраксея сделала завоевания барона Вревского, из которого она говорит, что могут быть важные следствия; я, однако, этому не верю – не слишком ли далеко они увлекаются своими браколюбивыми мечтами. Еще передает она мне чрезвычайно милый поклон от Ольги Васильевны Борисовой, которая ей созналась, что еще ребенком (если не ошибаюсь, то это было в 17 году) она была в меня влюблена. Эту милую женщину после того я встретил только раз через десять лет, то есть в 27 году, когда я с братом Александром Яковлевичем Ганнибалом (ей внучатным братом тоже) проезжал Остров, где тогда лечилась ее мать. Я нашел ее уже женою тамошнего помещика господина Борисова, она мне тогда чрезвычайно понравилась, но, к сожалению, я с ней более не встречался. Если мне случится в нынешнем году быть в Псковской губернии, то, несмотря на ревность ее мужа, я употреблю всё мое старание, чтобы познакомиться с нею <…>
30 января
Путешествие Mollien в Колумбию не так любопытно, как я ожидал, – из оного я не получил столько сведений о крае, сколько я надеялся найти; этот дневник путешествия его по рекам Св. Магдалины и Кауке, в хребет Кордильеров около Боготы чрезвычайно скучен. Сведения, которые он дает о правлении новой республики, о духе и обычаях народа, очень кратки, а рассказ его чрезвычайно сух. – Прочитав эти два тома, я ничего не встретил в них мне нового <…>
В моей бездейственной жизни время для меня бежит с необычайной скоростью. Мне кажется, что течение оного подвержено одному закону с падением тел, скорость которого увеличивается с тяжестью оных и с вышиною падения, или, чем время скучнее и мы чем старее становимся, тем оно скорее для нас летит<…>
8 февраля. Сквира
Не могу верить, что печальное известие, слышанное мною вчера, будто бы в газетах петербургских извещают о смерти барона Антона Антоновича Дельвига, было справедливо, пока сам не прочитаю7. Если, к несчастью, это известие <достоверно>, то какого прекраснейшего человека лишились все те, которые его знали. Нежный родственник, примерный муж, верный друг, присоединял он к этим редким качествам необыкновенное добродушие, приветливость и простоту в обращении, привлекавших к нему всякого, кто был столько счастлив познакомиться с ним. Эти прекрасные свойства души его не нужно было открывать в нем через долговременное знакомство; при первой встрече с ним их можно было видеть в его благородной наружности и обращении.
Достоинства его как писателя давно уже оценены. Поэзия его – отпечаток души, олицетворенные мечты, так же прекрасна, как и она; в ней является та же простота, та же чистота и изящность форм. В народной поэзии он явился самостоятельным гением – его песни, кажется, слышались нам в самой колыбели; они останутся у нас в памяти вместе с баснями Крылова.
Бедная Софья Михайловна! какая для нее потеря в то самое время, когда она только что начала носить имя счастливой супруги и матери! Ее положение должно быть тем ужаснее, что с ее пылкими чувствами она едва ли имеет друга, который облегчил бы ей перенесение такой потери. Я опасаюсь за ее здоровье 8.
9 февраля
Вчера получил я письмо от Анны Петровны, в конце которого она прибавляет: “Забыла тебе сказать новость: барон Дельвиг переселился туда, где нет ревности и воздыханий!” Вот как сообщают о смерти тех людей, которых за год перед сим мы называли своими лучшими друзьями. Утешительно из этого заключить, как в таком случае и об нас самих бы долго вспоминали.
То, что она говорит про Софью Михайловну9, тоже было мне не очень приятно читать, тем более что, два года живучи вне общества женского, мнение мое об них стало незаметно лучше. – Довольно об этом: остановившись на предмете, я выскажу более, чем еще в голове образовалось мыслей, которые, приняв однажды форму, уже выходят из власти нашей.
10 февраля
Туманского книги нам доставляют большое утешение; у него я взял теперь XII том “Истории” Карамзина. Слог его так увлекателен, что с сожалением оставляешь книгу, прочитав ее. Любовь, с которою он описывал великие события своей отчизны, дышит в каждом слове. Некоторые лица умиляют нас своею любовью к отечеству и возвышенностью чувств, например, Михаил Скопин-Шуйский, Ермоген и другие; даже неприятелям он отдает справедливость: Болотникову, Делагарди, гетману Жолкевскому.
Последние известия о важнейших делах в Польше не лишают надежды увидеть варшавский бунт усмиренным. Вследствие решения Сейма Варшавы, который объявил Польшу независимою, а престол оной упраздненным, повелел император вступить войскам в пределы царства, ибо мера терпения уже исполнилась, настало время наказать глупцов, не хотевших образумиться <…>
15 февраля
<…> Вчера полученный “Инвалид”10 извещает о переходе наших войск границы Польского царства 24 и 25 января, которые жителями были встречены не только без сопротивления, но с хлебом и солью; число войск состоит из 103 батальонов пехоты, 130 эскадронов кавалерии и более 395 орудий. Найденными запасами обеспечено продовольствие войск <…>
24 февраля
<…> В караульне было так холодно, что я только пробыл до половины ночи; остальную я проспал дома. В манеже поутру я ездил тоже. Вечером возвратился из Бердичева полковник с известиями, что под Варшавою было кровопролитное дело, в котором мы хотя и одержали верх, но с потерею, и поляки очень хорошо дрались, и с важнейшим для нас (известием), что I бригада получила повеление идти в Дубно и что нас ожидает то же и смотр послезавтра Кайсарова.
26 февраля
<…> Вчера вечером у стряпчего играли в фанты; это довольно было смешно, особенно для меня, отвыкшего от подобных невинных деревенских удовольствий <…>
27 февраля
Майор князь Трубецкой, недавно к нам переведенный из гвардии и которого посылали в Дубно курьером, привез сюда известие о втором деле, решившем судьбу армии бунтовщиков. Оно было также весьма кровопролитно и кончилось совершенным рассеянием оной на малые партии. Потеря с нашей стороны была очень значительна. Генерал от артиллерии Сухозанет умер от ран; даже говорят, будто бы и Дибич ранен <…>
28 февраля
Этот поход мне не по душе; я готов сделать всё возможное, чтобы избежать оного. Нужно же для этих безмозглых дураков переносить мне неприятности, которым совершенно всё равно, Хлопицкой ли или Константин с ними возится. Ах, когда бы мать согласилась на мою отставку, я был бы спокойным зрителем теперь, а не страждущим членом. Вместо того вот сколько времени, что не имеем спокойной минуты, кроме скуки, которою питаемся <…>
1 марта
Вчера после обеда мы точно получили повеление выступить в Бердичев, и сегодня мы оставляем Сквиру; я наряжен квартиргером и должен был еще отправиться в ночь, но успел отправить людей только в эту минуту <…>
Полагают, что мы далее Бердичева не пойдем; я душевно этого желал бы. Расставаясь, и моя трактирщица была со мною очень мила, просила меня непременно быть опять здесь в Сквире.
Бердичев. 5 марта
<…> Здесь время проходит для меня очень медленно и скучно, особенно потому, что у меня нет денег. Голубинин, оставшийся в Сквире, привез мне письма от Анны Петровны и сестры. Первая пишет, что она чрезвычайно счастлива тем, что родила себе сына (!!), а вторая, что они во Пскове на ярмарке и что мать по следующей почте вышлет мне деньги – обстоятельство для меня чрезвычайно утешительное <…>
12 марта
<…> Время для меня проходит довольно скоро. За дурною погодою сижу поутру я теперь дома, читаю Vidocq мемуары о полиции. Он был главным сыщиком парижских воров, и его наблюдения за оными чрезвычайно любопытны11.
По вечерам мы обыкновенно играем в вист, чем и оканчивается мое дневное занятие.
Кроме того, что я хорошо теперь ем, живучи с Туманским, других выгод и удовольствий бердичевская жизнь мне не представляет, и я бы очень был рад возвратиться в Сквиру.
Чем долее я веду нашу военную жизнь, тем более я чувствую все невыгоды оной; дай Бог только дожить спокойно до осени. Приехав однажды домой, мне нетрудно будет доказать, что, служа последним корнетом, потому что мое прошение о возвращении моего старшинства не уважено корпусным начальником, я не могу надеяться много выслужить.
17 марта
Третьего дня вечером, в то время, когда я с полковником сидел у Челищевых, на несколько дней сюда приезжавших, прискакал курьер от Ридигера с повелением по первому предписанию быть готовыми к выступлению через 12 часов по получении оного. Вот как он нас гоняет из одного места в другое! На другой день, т. е. вчера, получили мы и это повеление; но несмотря на оное, мы еще благополучно стоим здесь, а пойдет один полк графа Витгенштейна <…>
28 марта. Около Дубно
Сегодня Ушакова брат привез из Москвы известие, что Пушкин наконец женился12, и поклоны от тверских сестричек. Говорят, что наш корпус назначен блокировать Замосц13.
Савинов прислал нам литературных подарков: “Юрия Милославского”14, “Поездку в Германию” Греча, которую я уже почти прочитал, и, признаюсь, без большого удовольствия. Об книгах скажу, прочитав их, теперь же Туманский хочет спать и свеча мешает ему.
Вот наш маршрут:15
Конечный пункт маршрута полка, с которого началось наступление на Дверницкого под начальством генерала Ф. В. Ридигера.
10 мая. Местечко Кашовка
Вот уже десять дней, что мы окончив кампанию против Дверницкого17, стоим здесь в углу Волынской губернии, в лесах Ковельского уезда, которые нам поручено очищать от взбунтовавшихся здешних помещиков под начальством Ворцеля и графа Олизара, составивших было несколько шаек, называемых рухавками, которые, однако, еще до прихода нашего были рассеяны против них посланными войсками, а со времени уничтожения Дверницкого и сам Олизар с Ворцелем скрылись18.
Насчет будущего мы в совершенной неизвестности покуда; мы, т. е. 3 корпус, говорят, останемся здесь и пойдем вперед только в случае войны с Франциею, а как оную я полагаю столь же вероятною, как экспедицию в Китай, то и должно полагать, что (по этим слухам) нас не употребят более. – Ридигер с своим отрядом, однако, уже перешел Буг. – Из “Инвалида” же узнали мы, что одновременно с нами Крейц разбил Серавского и прогнал его за Вислу19. – Главная же армия, кажется, по сю пору ничего не сделала, кроме того <что> остановила неприятеля, преследовавшего ее до Венгрова20.
На последних переходах сюда получил я почти неожиданно письма из дому и от Анны Петровны. Мать прислала и 600 рублей денег, которыми я сегодня уплатил полковнику мой долг. На оные я уже и отвечал.
Сестры пишут про редкие правила барона Бориса Сердобина21, т. е. что будто бы он имеет намерение предложить свою руку Евпраксеи – для меня чрезвычайно трудно этому поверить, впрочем, невозможного тут нет.
Сознаться должно, что здесь стоять нам чрезвычайно скучно; одно у нас утешение, что на квартире полковника, у помещика в доме, есть биллиард, на котором зато мы беспрерывно и играем. – Меня ежедневно радует только то, как быстро проходит время, что до сентября уже осталось только 2 1/2 месяца. Этим только и живешь.
12 мая
Вчера пришло к нам много новостей: первую, что мы должны выступить отсюда с 3-мя эскадронами и 2 отделениями в Устилуг, а 4-й эскадрон останется здесь, привез граф Штейн бок, возвратившийся из отпуска, а прочие Голубинин из Луцка, где он дожидался возвращения из Бердичева Лошкарева, в окрестностях которого тоже появилась было рухавка, против которой послали только что туда прибывшие наши резервные эскадроны. Это часть шайки, набранной в Подольской губернии помещиком Собанским и другими, которую генерал Рот рассеял; часть оной даже была вблизи Сквиры, в 30 верстах оттуда она разграбила Челищева местечко Ружин, он сам, говорят, едва успел уйти. Рассказывают, что Рот, разбив бунтовщиков, несколько верст гнал их одними картечными выстрелами на ближнюю дистанцию и произвел ужасное кровопролитие22.
В газетах прочитали мы подробное и красноречивое описание разбития Серавского Крейцом и реляцию об Баромельском деле и прогнании их за границу; то и другое никак не узнать из описания; в первом он <Ридигер> утверждает, что рассеял всю неприятельскую пехоту, которой и не было в деле, и что ночь не позволила ему преследовать неприятеля, тогда когда он на поле сражения оставил 5-ть орудий и неприятель в виду его всю ночь пировал в Баромелье. Что об этом он не упоминает, это естественно; но как не сказать ничего про полк, который один спас весь его отряд и его толстую фигуру23. Говорят, что мы в России служим из одной чести. Какая же тут честь, когда храброго и труса совершенно одинаково ценят: одного не награждают, а другого не наказывают. Из чего после этого должны мы служить? В постпакете24, привезенном Голубининым, нашлось и ко мне два письма: одно от сестры, другое от Анны Петровны. Оба они давнишние и долго лежали в Бердичеве; сестрино письмо из Пскова с описанием веселостей, в которых они провели там масленицу; Анна Петровна пишет много про Софью Михайловну и мало хорошего; разбирать тут трудно, тем более что она не говорит, чем виновата25. Семейственное ее благополучие не изменилось и всё еще стоит на высшей точке возможности – дай Бог, чтобы долго оно не упадало!
14 мая
Выступили из Кошевки по направлению к Устилугу. Но дойдя 16 числа до местечка Торчина, нашли мы в оном пришедшую туда нашу корпусную квартиру, почему и должны были сами расположиться на дневку не в самом местечке, а в ближайшей деревне Борятине. Здесь получили мы приказание не идти далее, а остановиться там, где найдем фураж, почему мы и перешли сюда, в село Шепель, деревню весьма незначительную, в дворов 40, с господским домом и пребойкою помещицею, в чем и заключаются все удобства оной; во всех других отношениях она преневыгодная для нас, ибо не только нет в оной квартир, но и жизненных припасов нельзя доставать; одно недальнее, 15 верст, расстояние от Луцка делает еще нам прокормление себя возможным.
24 мая. Деревня Шепель около Луцка
<…> Последние же новости из армии суть разбитие главных сил мятежников под начальством Скржинецкого при Остроленке, хотевших остановить новые наступательные движения Дибича; подробностей дела мы еще наверно не знаем, хотя об оном и было вчера благодарственное молебствие в Луцке 26.
Теперь только я замечаю, как странно, что я, тот самый, который прежде принимал такое живое участие во всём, что происходило не только в России, но и во всём образованном <мире>, ни малейше не имел любопытства узнать, о чем именно было молебствие, так что когда, возвратившись, полковник стал у меня расспрашивать новости, то я и не знал, что ему сказать. – Такое равнодушие (apathie) приписать мне должно или тому, что я уже столько раз читал о разбитии неприятеля, которые <!> никогда не имели никаких выгодных для нас следствий и после которых неприятель всегда нас встречал в превосходных силах (которые, не постигаю, с неба ли или из-под земли являлись), что я уже начал этим победам мало верить или же бесконечным толкам об этой войне, в которых никак не дойдешь до истины и которые путают известия одно с другим <…>
Наш же друг и приятель Ридигер находится теперь с своим отрядом около Замосця. За истребление Дверницкого сделан он генерал-адъютантом – награждение не блистательное, но заслуг его не превышающее. Прочитав его донесение о сражении 6 апреля под Хрениками, где он отдал справедливость храбрым егерям № 19, 20 и прикрасил только свой успех взятием 4-х орудий, в сущности бывшие только пушки, валявшиеся в винокурне 27, мы ожидали, что в реляции 7 числа он и нам отдаст таковую же, но весьма ошиблись; в последней он только говорит, что “генерал Ридигер, атаковав неприятеля при местечке Баромели, совершенно уничтожил их пехоту”. В этом донесении только две лжи, а именно: те, что ни его, ни пехоты польской не было в деле 28. – Прошу после этого верить донесениям – чем же персидские, помещенные в “Северной пчеле” из похождений Хаджи Бабы, хуже наших29.
25 мая
Образом нашей жизни нельзя похвалиться: он скучен до крайности. Мы не имеем удобств постоянных квартир, ни выгод и разнообразия военных действий, но терпим одни лишения и несносную неизвестность касательно будущего, которое можно только угадывать. Если Дибичу достаточно будет войск, которыми он в эту минуту действует, то, вероятно, не пойдем мы вперед; если же он присоединит к себе отряд Ридигера, то нас подвинут на его место – вот вероятности ожидающего нас в будущем. Об войне же с Франциею или с другой европейской державой я не стану и упоминать, хотя многие оной бредят, ибо должно слишком мало знать вещи, чтобы повторять такие невозможности.
Должность занятия квартир я взял добровольно на себя, предпочитая небольшие хлопоты, сопряженные с оной, скуке медленного движения полка. На этих двух переходах я имел мало вознаграждения за ночные переходы и голод, который я должен был переносить. Одно удобство было то, что последний день я не ехал верхом, а на подводе.
26 мая
Полк пришел сюда, в Устилуг, 27-го и расположился следующим образом: штаб и два эскадрона, 2-й и 4-й, здесь в местечке при дивизионной нашей квартире, лейб-эскадрон вниз по Бугу, в местечке Корытницах, 12 верст отсюда, а 3-й вверх по реке, в деревне Изове, в 4 верстах. Назначение наше есть охранение границы, по которой мы обязаны содержать беспрерывные разъезды.
30 мая
Вследствие вчерашней тревоги, произошедшей от того, что вчера же утром в 10 часов толпа рухавки перебралась в верстах 20 отсюда через Буг в Польшу, та самая, которая была около Ковеля, получили мы (2-й эскадрон) сегодня повеление от господина Лошкарева вместе с 3-м эскадроном под начальством нового нашего подполковника Булацеля идти ее преследовать до местечка Ухани, в 40 верстах отсюда. Необъяснимый случай, что 3 эскадрон, будучи только в 4 верстах отсюда, и к которому утром еще послано повеление, доселе (6 часов пополудни) не прибыл, делает мало вероятным, чтобы нам удалось нагнать эту шайку, хотя и должно отдать справедливость мудрости распоряжений, которые предпринимали, зная, что они бесполезны <…>
1 июня. Устилуг
Выступив третьего дня в 6-ть часов вечера, шли мы без отдыха всю ночь, только раз остановившись, чтобы разделить принятые сухари, надели мы людям торбы. Со светом, подходя к местечку Ухани, услышали мы ружейные выстрелы. Полагая, что это, верно, нападение рухавки, подполковник Булацель приказал дивизиону идти рысью; около местечка встретили мы конно-егерский пикет, который не мог нам объяснить причину тревоги. Не дождавшись посланных вперед разузнать унтер-офицеров, бросились эскадроны в местечко, чтобы скорей самим подоспеть на поле битвы, которое должно было находиться за селением, ибо там был лагерь конно-егерский. – Мы уже проскакали большую часть деревни, как вдруг бросились к нам навстречу сотня казаков, бегущих от поляков; в улице, и без того не широкой, сделалась ужасная теснота от натиска с двух сторон, так что невозможно было подвинуться ни туда, ни сюда; одно средство было – выскакать назад из деревни, чтобы за нею опять построиться, – к нему-то толпа сама собой и прибегла. Через несколько минут после жестокой давки вся толпа выскакала из деревни, не преследуемая поляками; надобно ее было построить опять в эскадроны, что <стоило> много труда и крику, от которого я совсем охрип. Как скоро пришло всё в порядок, то Булацель послал меня с карабинерами 2-го эскадрона открыть неприятеля; в селении я его не нашел, а увидел уже за оным вправо от дороги Люблинской, от которой его фрунт был отделен оврагом. Чтобы удостовериться, что это точно неприятель, то с одним карабинером я прокрался через сады к самому плетню, к которому он опирался левым своим флангом. Здесь я удостоверился, что между егерскими шалашами разъезжают действительно поляки, в шинелях и пики с флюгерами, следственно, вовсе не рухавка, а регулярные войска. Отсюда я возвратился опять на дорогу к карабинерам, откуда позиция их была виднее; передо мною было выстроено до трех эскадронов, которые сидели на конях; что же от них вправо тянулось, то нельзя было различить потому, что еще не совсем рассвело и что та сторона оврага, на которой они стояли, значительно возвышалась над нашей. Обо всём этом мною виденном донес я подполковнику. – Уваров, посланный налево, около деревни увидел пехоту и 3 орудия. Из сих донесений удостоверившись в превосходстве неприятельских сил и от усталости наших лошадей не будучи в состоянии напасть на него, решился подполковник отступить, чтобы накормить и дать отдохнуть лошадям, а казаков оставил перед селением, чтобы наблюдать за неприятелем, занявшим оное.[49]
Отправив казака с донесением об случившемся, отступили мы верст за 10 к первой деревне, где был водопой; подходя к оной, встретили мы и Ахтырской эскадрон, следовавший за нами. Здесь получили мы известие, что неприятель пошел обратно к Замосцю и что за ними следуют казаки. Отдохнув, пошли мы назад к местечку Городне, где на привале получили в ответ на наше донесение повеление преследовать и бить неприятеля; не имея возможности оное исполнить, полковник послал прибывшего с Ахтырской пехотой офицера Туманского, находящегося при корпусном начальнике и служившего у нас в полку юнкером, испросить новые повеления, во исполнение коих мы остались ночевать в местечке, а сегодня поутру возвратились в Устилуг. Неуспех нашей экспедиции должно всего более приписать, во-первых, тому, что мы слишком выступили, во-вторых, что изнурили лошадей сильным переходом, и наконец, еще неопытности и торопливости начальника.
3 июня
Носятся слухи о вторичном решительном поражении неприятеля при Плоцке, в котором неприятель потерял до 20 тысяч убитыми и ранеными, 7 тысяч пленными и всю свою артиллерию; говорят даже, что и Варшава сдалась. С нетерпением я ожидаю подтверждения всего этого как верного знака окончания нашей глупой войны <…>
5 июня
В пределы царства Польского вступил наш полк 5 числа сего месяца, будучи прикомандирован к 9-й пехотной дивизии, две бригады которой, под начальством дивизионного своего генерала Куприянова, с 8 легкими орудиями, наш полк с 4 конными № 5 и 2 казачьих полка: Донской Попова и Уральской – составляют отряд, простирающийся до 4000 глав пехоты и конницы, коих назначение есть, кажется, наблюдать за крепостью Замосцем и в случае нужды подкреплять Ридигера. Он расположен лагерем между селом и местечком Грубешовым, имея в тылу первое, перед собою второе, левым флангом упираясь к речке, протекающей местечко, который составляет пехота, поставленная в две линии, правым же выходит в открытые поля, где кавалерия может свободно действовать; оный составляем мы, имея между дивизионов свои 4 орудия. Если бы не чрезвычайно отдаленной водопой (за 2 версты), то позиция наша была бы довольно удобна. Из жита, в котором мы расположились, построили шалаши, защищающие нас от солнца и дождей, всё еще не перестающих, и мы лежим теперь в них, как медведи в берлогах.
10 июня. Царство Польское, лагерь при местечке Грубешове
<…> Из новостей самая любопытная, самая неожиданная и вместе печальная – есть известие, что главнокомандующим действующей армиею назначен граф Эриванской и что предместник его не перенес удара, а на другой день по получении сего известия скончался30. – Это происшествие так важно, что я ничего не смею сказать об оном, не зная подробностей. Одно только мне кажется странным: как сместить человека как бы неспособного, недавно еще славимого героем, поставленного на высшую степень величия гражданского.
После такой переменчивости может ли поступивший на его место быть уверен, что его при первом несчастье также не столкнут?
Теперь остается нам одно: желать, чтобы Паскевич оправдал доверие, которое к нему имеют, – тогда в короткое время забудут о существовании мужа, восстановившего честь нашего оружия за Дунаем <…>
24 июня. Устилуг
Кроме инспекторского смотра, бывшего 22 числа сего месяца, у нас здесь ничего замечательного не происходило и ничего не было слышно из главной армии. Вчера вечером проехал только начальник штаба 1 армии Красовский в нашу корпусную квартиру: может быть, он привез какие-нибудь новости.
Не писав более месяца, удалось мне сегодня, наконец, окончить письмо к матери; кажется, если я прослужу еще несколько лет, то и переписки мои окончатся, потому что заметно, как я начинаю реже и реже всё писать.
Здесь в окрестности есть русское семейство Палицыных; хозяин, екатерининский полковник 80 лет, и хозяйка – добрые простые люди; у них три дочери довольно миленькие, но жаль, что одна простее другой, в их лета это очень некстати. Кроме их, в Устилуге я заслужил благорасположение двух девушек, сестер таможенного чиновника, которые, хотя и не красавицы и не очень молоды, однако, за неимением лучшего, сносных <!>
25 июня
Ходил наш полк на парад и вместе смотр, бывшие по случаю дня рождения императрицы и приезда начальника штаба Красовского в нашу корпусную квартиру. Место было назначено в верстах 15 отсюда – к Грубешову, в средоточии расположения корпуса, на левом берегу Буга, между селами Городком и Выгоданкою.
28 июня
Сегодня был здесь Воейков, поручик лейб-гусарского полка, а за месяц перед сим бывший корнет в нашем полку. Этот прыжок сделал он, съездив в Петербург с донесением о разбитии Дверницкого. Во время действий против него Ридигер посылал его с отрядами казаков для разузнания об неприятеле. За эти-то подвиги он, кроме полученного, представлен еще к Анне 3 степени и Владимиру 4-й. Если он всё это получит, то справедливо может сказать, что первая треть апрельской луны была для него счастлива. – Говорят, что мы будто бы пойдем вперед за Вислу: я этому не очень радуюсь, я обленился, да и пример такого счастья меня не завлекает, разве что перемена места немного развлечет и дадут полугодовое жалованье серебром – с другой же стороны, биваки скучны.
21 июля. Бивак под крепостью Замосцской
Простояв почти с месяц спокойно в Устилуге, двинулся наш корпус в первых числах сего месяца через Буг и обложил крепость Замосц. Наш полк выступил из Устилуга 3 числа и пришел на настоящую позицию только 12 числа, с которого числа только и можно сказать, что крепость обложена.
Корпус наш состоит из 3-х бригад, 2 егерских и одной пехотной, из нашей дивизии кавалерийской и нескольких сотен казаков. Остальные полки остались за Бугом, а 10 пехотная дивизия и 2 бригада пошли к Ридигеру.
11 августа. Бивак под крепостью Замосцской
Месяц почти, что мы здесь стоим, и я так разленился, что во всё время не написал строки, между тем как случалось много достопримечательного.
Начнем с того, что касается меня в частности. Выступая из Устилуга 3 июля, я получил из Тригорского письма с известием, что сестра Евпраксея помолвлена за барона Бориса Александровича Вревского31, всеми хвалимого молодого человека лет 25, с хорошим состоянием и ближнего нашего соседа – одним словом, партия, какой нельзя было лучше для нее желать, ибо если бы он был богаче, то это неравенство не было бы для нее столь выгодно. Свадьба назначена была в половине июля; одна холера, появившаяся в тех краях, затрудняла приготовления к оной. – Вслед за первым письмом я получил несколько их в короткое время одно за другим, от матери, Евпраксеи32 и сестры, которой последнее обещает в скором времени сообщить столь же приятную новость и о Сашеньке; этому я еще не смею верить, но радовался бы столь же много, если не более, по многим причинам. Вот в какое радостное для нашего семейства время я осужден скитаться без пути и цели по концам земли! В первой раз счастье, кажется, улыбается нашему дому, а я не могу разделять с моими мне общее удовольствие. Не удивительно будет после этого никому, если я скажу, что эта война мне в высшей степени противна и что я всякий день теряю терпение и браню всех за то, что в течение оного не получено известие о взятии Варшавы <…>
Я с фланкерами нашего эскадрона находился между крепостью и форштатом, так близко к оной (на 2 ружейных выстрела), что ядра и гранаты все перелетали не только через нас, но и через эскадрон, шагов 500 стоявших за нами.
Мы стояли здесь в надежде перехватить тех, которые из местечка побежали бы в крепость, но, к несчастью нашему, из редута никто почти не ушел. С рассветом получил я повеление ретироваться вслед за эскадроном, но, не успев еще присоединиться к ним, был остановлен для прикрытия пехоты, еще не отошедшей от местечка; тут начали по нас сильно действовать гранаты, которые стали лопаться между карабинерами, ибо стало так светло, что из крепости ясно нас было видно; чтобы укрыться от этих выстрелов, я с моими фланкерами спустился в лощину, где нас не было бы заметно. В это время услышали мы налево от нас в местечке крики “ура!”. Приняв оные за атаку казаков отряда Лошкарева, зажигавших деревню, я не обратил на это внимания, а остался на месте; но казаки донские с первого фланга моего поскакали туда, потом за ними и ахтырские с левого фланга; видя, что “ура!” всё не умолкает, я поскакал на высоту, закрывавшую от нас местечко, чтобы узнать причину оного. Оттуда я увидел, что казаки с ахтырцами, атаковав неприятельскую кавалерию, были опрокинуты оною. Против моего приказания, фланкеры мои были уже за мною. Не останавливая долее их рвение, пошел я с ними на неприятеля.
Наше появление остановило наших, а неприятеля принудило поворотить; мы погнались за ним и уже думали настичь его, бегущего в деревню, как вдруг перед местечком встретила нас пехота батарейным огнем; свист неприятельских пуль нас скоро остановил. В это время за нами показавшийся дивизион наш, который воротился, услыша наши атаки, не позволил нам выскакать из выстрелов, а остановил нас впереди себя. Никогда я не находился в таком сильном ружейном огне: под ногами лошадей пули падали, казалось, как редкой крупной дождь, а мимо ушей свистали, как рой пчел. Покуда эскадроны вздумали ретироваться шахматами и шагом, неприятель подвез два орудия и начал действовать гранатами; первые два выстрела были так метки, что оба ударили в наш эскадрон, но опять так счастливо, что не сделали никакого вреда. Первым сбило у гусара кивер с головы, а второй пронесло между ног лошади. Следующие выстрелы не могли уже нам быть столько опасными, ибо эскадроны сошли в лощины, а они потеряли направление нашей ретирады; это, однако, не помешало им еще убить ядром одну карабинерскую лошадь. Кроме сего, потеря в нашем эскадроне состояла в 5-ти лошадях, пулями раненных, – что, судя по огню, в котором мы несколько часов находились, весьма счастливо, особенно для карабинеров, между которыми разорвало несколько гранат; ружейные же пули так нас освистывали, что я под конец только тому удивлялся, отчего в нас они не попадали. Собственно наши подвиги этим кончились <…>
18 августа
В описании наших военных действий я был прерван поручением иного рода. Четвертого дня получил я повеление отправиться в местечко Войславицы, отдать владетельнице оного графине Полетике письмо корпусного начальника и просить ее приехать со мною в лагерь к Кайсарову. Всё это поручено мне было сделать с возможною вежливостью, но, не менее того, во всяком случае исполнить предписание. Выступив из лагеря с вверенным мне взводом, я встретил полковника Фридерихса, начальника корпусного штаба; он подтвердил мне наставления Плаутина об вежливости, прибавив, что посланный передо мною туда Захаров, полковник и командир корпуса квартирмейстеров, наделал там глупостей. – С такими наставлениями прибыл я вечером к месту моего назначения и, не объявляя своего поручения, занял в помещичьем дворе конюшню своему взводу и себе комнату в доме, а наконец явившись к графине, отдал ей порученное мне письмо. Покуда она читала его, имел я время рассмотреть лица, составлявшие круг, в который я в это время вступил неожиданным образом. После графини, женщины лет 40, с очень хорошим тоном и наружностью, бывшей в свое время прекрасною, вышла на сцену ее родственница и соседка, женщина уже в известных летах, но в которой еще видны были притязания на внимание мужчин. Наконец три молоденькие личика, из коих одна была дочь хозяйки, а другие также родственницы, обратили свое внимание на неожиданного гостя. Графиня не могла разобрать вежливого обращения Кайсарова, и удивление ее было велико, когда я на словах должен был объяснить оное; за оным последовали жалобы на неприличие оного, на шумный набег Захарова и ложный его донос, под конец слезы и разные причины, делающие невозможным исполнение желания Кайсарова. Тут, когда графиня так расстроилась, что должна была выйти, вступила в переговоры со мною, в должности домашнего дипломата, почтенная родственница; с ней-то уже на другое утро окончили мы дружелюбно условия, и в четверг графиня с двумя дочерьми (меньшая ребенок) в моем сопровождении отправились в коляске, несмотря на дурную погоду, в лагерь. Между тем успел я моих пленниц немного успокоить, уверив, как я сам думал, что когда Кайсаров увидит ложность донесения, то тотчас же их отправит назад. Подъезжая к лагерю, пушечные выстрелы начали пугать путешественниц.
К нашему несчастью, завязалась перестрелка на аванпостах; мы не застали Кайсарова, который был там, и я должен был отвезти графиню на назначенную ей квартиру – разоренный дом управителя, где помещалась разная лагерная сволочь; должно было нам и этим довольствоваться, ибо другого строения вблизи лагеря не находилось. Совестно мне было поместить в такую мерзость наших гостей, и я ожидал приезда Кайсарова. Наконец он прислал за мною и стал расспрашивать про графиню; я успел его, кажется, уверить в неосновательности доноса, будто бы у ней есть заготовления оружия, военных припасов и т. п. Потом поехал он к графине, обошелся с ней очень вежливо, успокоил ее, но не отпустил, а оставил ее ночевать, между тем как в местечко к ней отправил отряд с генералом (каких много, к несчастью, у нас есть), чтобы сделать обыск. Дом, в котором находилась графиня, был весьма близко к нашей передовой цепи; всякой ружейной выстрел был им, не упоминая уже о пушечных, но несноснее самых выстрелов были внешние для них враги – блохи, которые нещадно их кусали. Одна надежда, что с этой ночью все настоящие и будущие неприятности их кончатся, давала мне дух оставаться при них. – Когда на другой день я благополучно отвез назад графиню, то ее приняли домашние как воскресшую из мертвых, а меня едва ли не как искупителя.
За исполнение этого поручения Кайсаров меня очень благодарил и вскоре в знак своей благосклонности дал другое, а именно: схватить одного агента революционного правления, которой старался организовать всеобщее восстание (Посполитое рушение33) и скрывавшегося в лесах около австрийской границы. Начальником экспедиции был нашего полка майор князь Трубецкой, а я был придан ему в роде офицера главного штаба. Его торопливость была причиною, что пан Pomorsky в наших глазах ушел в лес и мы только нашли его любовницу, молодую недурную женщину, еще в постели, из которой приятель успел только что выскочить. К счастью, сметливые егеря отыскали под полом амбара его бумаги, а то бы наша экспедиция не была блистательна <…>34
Сварив кашу и покормив немного лошадей, в полночь с 25 на 26 <августа> пошел отряд к селу Высокое, надеясь застать неприятеля еще на ночлеге. Кто испытал трудность ночных переходов, кто знает, как они утомительны для войска, как медленны – особенно в неизвестном краю, по проселочным дорогам без хороших проводников, как с нами это было, – тот не удивится, слыша, что отряд шел всю ночь до села Высокого. Там узнали, что неприятель расположился в небольшом фольварке35 в нескольких верстах от селения. Чем ближе мы подвигались к неприятелю, тем осторожнее должно было идти, чтобы нечаянно не наткнуться на его аванпосты, и тем медленнее становилось наше движение. Вот открылся бивачной огонь – мы построились в боевой порядок; надежда на верный успех разогнала и усталость нашу, и сон. – Пошли вперед и… нашли пустой бивак на дворе господского дома, где помещался, кажется, весь отрядец его, только что ушедший в противоположную сторону той, с которой мы приближались, и единственную, которая ему не была пересечена, по дороге или, лучше сказать, по тропинке, про которую, кажется, никто не знал из наших начальников. Она шла через болотистый ручей, сзади фольварка, который мы считали непроходимым, и вела в леса, которые отсюда простираются к югу по направлению к Янову.
Несмотря на досаду, что обманулись в ожидании нашем, мы так были уставши от похода в продолжение целого дня и ночи – уже рассветало, что каждый из нас рад был найти в господском домике уголок, где бы мог немного уснуть. Солома, разостланная по полу для поляков, пригодилась и нам, а у огней, ими разведенных, уселись наши гусары: так в военное время всё неверно и переходчиво! – Мы не захватили неприятеля по причине, не зависевшей от нас, по игре случая, всегда самовластного, особенно же в военных действиях, и против неудач коего никогда невозможно предостеречься. Аванпост наш из казаков, шедший по другой дороге, наткнулся в темноте на их аванпосты, приняв оные сначала за отряд Гернета, которого полагали встретить в этом направлении. Встревоженные таким образом поляки тотчас же поднялись и, благодаря своей счастливой звезде и Гернету, спаслись от плена.
Последний, то есть полковник Гернет, помог им следующим образом. С своим отрядом 300 человек отборных стрелков приближался он к неприятелю; на две версты встретил одного молодого человека, возвращавшегося из бивака польского и предлагавшего его проводить туда, и вместо того чтобы тотчас напасть на утомленного сильным переходом неприятеля, отступил назад и написал к нам известие об своем намерении, вследствие которого мы пошли на Высокое. Вот что значит иметь начальников неспособных – впоследствии этой же экспедиции доказал он даже недостаток благопристойной храбрости. – Но в нашей службе об ней и не спрашивают, вверяя кому-либо части войск какие-либо, застегнутые крючки и лоб, который бы не морщился от выговоров, а терпеливо бы сносил всё, чем начальство его ни жалует. – Не теряя еще надежды настигнуть отряд Щенецкого, генерал-майор Плаутин решился преследовать его далее. Чтобы не изнурять сильными переходами лишнее число войска, отправил он отсюда 1 дивизион обратно в лагерь, оставив у себя 3 и 4 эскадроны, 2 легких орудия и охотников 17 егерского полка. Узнав настоящее направление, взятое неприятелем, двинулся ему вослед 26 числа пополудни, имея, как и прежде, казаков в авангарде. На рассвете 27 числа подошед к местечку Янову, узнали, что неприятель находится близь оного. Полагая его на дороге к Завихостю, отряд прошел быстро через местечко и вышел на оную, но не нашел его там. Между тем авангард открыл неприятеля, расположенного влево от оной дороги на опушке леса, который идет вдоль австрийской границы до самого Завихостя. Но так как между дорогою и лесом находится болотистая непроходимая речка, то и должны мы были возвратиться назад через местечко, чтобы добраться до неприятеля. Он был так близко, с полверсты, от оного расположен, что колокольный звон, вероятно, по предварительному условию с жителями, коим они дали знать ему о нашем приближении, мало дал ему времени приготовиться. Авангард наш, из казаков и гусар состоящий, бросился тотчас на неприятельскую кавалерию, но был остановлен ружейным огнем пехоты, засевшей в строении кожевенного завода и в кустах. Тут подоспели наши конные орудия, картечные два выстрела коих заставили улан первых бежать в лес; за ними вслед и пехота стала ретироваться, отстреливаясь и по возможности удерживая натиск наших егерей и фланкеров, чему способствовала густота леса. Несколько десятков пленных, захваченные вьюки офицерские на месте бивака и даже самого Щенецкого доказывали, как поспешно было отступление неприятеля. Верст семь по лесу гусары с казаками на рысях, а егеря бегом гнались за неприятелем, не дорогою, а тропинками, известными только тамошним жителям, и иногда в такой чаще, что нужно было перекликаться, как на охоте, что не только не утомляло людей, но оживляло их, придавая всему вид веселый; никто не замечал пуль, которые, свистя, ломали сучья над головами или, влепляясь в пни, щепили сосновую коры оных; как стая гончих, возбуждая друг друга кликами, как те лаем, искали только достичь предмет своей погони.
Пользуясь знанием мест, ему удалось при переходе через одно болотистое место обмануть наш авангард. Оставив часть пехоты ретироваться, всё отстреливаясь и удерживаясь по возможности по тому же направлению, по которому шел, сам Щенецкий с кавалериею и остальною пехотою повернул вправо и пошел к Завихостю. Хотя казаки и заметили скоро, что неприятельский след пропал, и потом успели скоро найти настоящий, но неприятель всё выиграл столько времени, что его снова только нашли тогда, когда он уже был против Завихостя, и дали время ему сломать мосты через речки, кои переходы он оставлял за собою. Несмотря на лесистую узкую песчаную дорогу, идущую вдоль австрийской границы, отряд, не останавливаясь от самого Янова, продолжал на рысях гнаться за неприятелем верст 25; ни орудия, ни пехота большею частью на повозках не отставали. У села Боров, в нескольких верстах от переправы через Вислу, неприятель сломал мост; ружейный огонь его не помешал скоро оный поправить, и у самой переправы отряд настиг неприятеля. Большая часть отряда оного была уже переправлена на остров, лежавший на середине реки, а офицеры уже на той стороне Вислы. – Меткими выстрелами орудий удалось нам разбить и потопить плот, на коем переправлялись поляки, так что оставшиеся под картечными нашими выстрелами на острову принуждены были сдаться. Мы тоже, не имея средств переправить их с острова, должны были довольствоваться тем, что несколько казаков, переплывя на остров, отобрали лучших лошадей и перегнали их вплавь на берег. Не рассудив за благо для нескольких десятков нам бесполезных пленных, тем более что уже начинало смеркаться, держать против них отряд на бивак <!>, Плаутин предоставил их собственному произволу и пошел в ближние деревни дать наконец отдых людям после столь сильных трудов.
Таким образом неприятельский отряд был рассеян; только малая часть оного успела с своими офицерами переправиться за Вислу. Число убитых и пленных было не так велико, как ожидать можно было по быстроте преследования, потому что отставшие люди имели все способы скрываться в лесу, выстрелы же кавалериста так неверны, что почти не делали никакого вреда неприятелю. Всё, однако, мы взяли человек 50 пленных, и, верно, было столько же убитых, если включить в то число тех, которые потонули в Висле с разбитого плота. – Мы потеряли также убитыми одного гусара и несколько казаков.
Всего замечательнее в сей экспедиции быстрота движения отряда. В течение суток он прошел от Туробина до Завихостя пространство, составляющее более 100 верст, в числе коих 25 верст рысью, не по шоссе, или большой дороге, а лесом и тропинками дровосеков, песками и часто болотами; в это же время он имел два дела с неприятелем, под Яновым и Завихостем, – и, несмотря на всё, не оставил ни одной лошади утомившейся, не потерял ни одной торбы овсяной. Для легкой кавалерии это подвиг, не менее похвалы заслуживающий, как и смелая, быстрая атака. Еще удивительнее то, что и два орудия легкой конной № 5 роты, несмотря на трудности дороги, несравненно для нее представлявшие более препятствий, успевали следовать за отрядом; <ни> одно из них ни разу на шаг не отставало от эскадронов. – Точно так же нельзя довольно похвалить рвение егерей: они делали всё возможное, чтобы ни в чем не уступать гусарам. Преследуя лесом неприятеля, казались они веселыми охотниками, криком своим пугающих <!> одних робких обитателей дубрав, и кои встречают на каждом шагу не смерть, а только спешат на праздник.
Если станешь рассматривать движения обоих отрядов, то покажется, что успех нашего мог бы быть и полнее, и блистательнее, и совершен с меньшими трудами, чем оный стоил нам. – Когда 25 числа отряд, пришед в Старый Замосц (точка, с которой можно было действовать с равною быстротою на все стороны, где бы ни показался неприятель), когда узнали о числе неприятеля, то остановившись, скоро бы можно было узнать быстрыми разъездами о направлении, которое он взял, и одним ночным переходом на Желтки его, отрезав от Завихостя, принудить сдаться или начать дело в самых для неприятеля невыгодных обстоятельствах. С нашим превосходством сил и духом наших солдат успех не был сомнителен.
Другой столь же удобный случай захватить весь отряд Щенецкого представлялся тогда, как отряд, находясь под местечком Торногурами в ночи с 25 на 26 число, узнал достоверно по донесению ротмистра Бакунина, что неприятель, не ожидая нимало нападения, ночует весьма не в далеком расстоянии, менее 10 верст от нашего отряда. Ежели бы корпусный командир знал это обстоятельство, то, вероятно, не дал предписания возвратиться назад; следственно, на оное ссылаться не должно бы было, и предприимчивый начальник – качество, необходимое <в> кавалерийском генерале, – не упустил бы столь благоприятный случай сделать что-либо блистательное. А Кайсаров верно был очень рад таким успехом придать значение и важность своей блокаде.
Наконец из Высокого, где можно было уже убедиться, что неприятель ищет только перейти на ту сторону Вислы, а нимало не намерен нас беспокоить, возможно бы было послать офицера с несколькими десятками казаков или гусар прямо на переправу к Завихостю, чтобы уничтожить там все средства к переправе через Вислу, ибо в то время отряд был ближе от этого пункта, чем неприятель, который пошел на Янов. Тогда не осталось бы ему ничего другого делать, как бежать в Австрию, и то бы удалось в таком только случае, когда бы заблаговременно он узнал о случившемся, ибо, ретируясь на переправу и не имея на пятах неприятеля, он бы не успел воротиться от оной назад к границе австрийской.
По опыту, то есть по собственному, зная, сколько русской задним умом крепок, я не смею осуждать распоряжений начальника сей экспедиции. Но скажу только, что после я уже не имел столь высокого мнения о военных его способностях и что когда в Торногурах при мне (проснувшись от огня, который подновили в бивачном костре, и от разговоров) получено было донесение об открытии неприятеля, то я тогда был того же мнения, что и теперь, т. е. что нам бы следовало тотчас идти атаковать неприятеля. Щенецкой, с своей стороны, сделал всё, что от него зависело. Он шел с необычайною быстротою по тропинкам, по которым трудно было поверить, что возможно пробраться. Удивительно, как пехота его выдерживала столь сильные переходы, как два последние его от Высокого к Завихостю; по следам видно было, что для облегчения она шла босая. – Пленные, все видные собою люди, говорили, что отряд был выбранный из разных полков, – и должно отдать справедливость, что, отступая от Янова, они храбро держались. – Цель же Щенецкого была, кажется, как после оказалось, приготовить для корпуса Ромарино переправу через Вислу, за коей он надеялся соединиться с отрядами Ружитского и Каминского, тогда как <!> сдавшимися в Сандомирском и Краковском воеводствах <…>
<…> Известие о взятии штурмом Варшавы получено было 30 числа;36 его поспешили сообщить гарнизону крепости, предлагая оному сдать крепость, но предложение не было принято, и блокада продолжалась по-прежнему. Через несколько дней прислан был из главной квартиры в Варшаве офицер прежних польских войск с повелением от уничтожавшегося революционного правительства сдать крепость. Начальники крепости – их было много, потому что главный, комендант, имел весьма мало власти над гарнизоном, – из коих майор Броневский имел самое большое влияние, соблюдая все должные предосторожности, чтобы преждевременною сдачею не повредить делу, за которое они восстали, и чтобы вполне исполнить обязанности, возложенные на гарнизон, и тут не решились вступить в переговоры о сдаче, но просили позволения с своей стороны послать офицеров, дабы они могли убедиться в истине событий. Это и было им позволено, а до возвращения их прекращены были военные действия. Между тем, известясь о приближении корпуса Ромарино, преследуемого генералом Красовским, генерал Рот для содействия оному оставил перед крепостью достаточное число войск для содержания аванпостов, с остальными к <нрзб.> присоединил бригаду улан и несколько пехотных батальонов своего 5 корпуса, выступил 2 сентября из-под Замосця и ночевал около Щебрженша; 3 числа отряд дошел до села Черничина близ местечка Туробина, а 4 числа, узнав о разбитии Ромарино под местечком Ополья, не доходя до села Божоволи, слышали мы канонаду Раковского дела, впоследствии коего было бегство Ромарино в пределы Австрии.
Только 5 числа подошел наш отряд к корпусу генерала Розена, стоявшего близь австрийской границы у села Борова на том самом месте, где мятежники перешли границу и где они выпустили последние выстрелы из 40 своих орудий, против коих весьма удачно действовали 4 легких орудия нашей № 5 конной роты, находившиеся в то время при конно-егерской бригаде[50] генерала Пашкова, преследовавших неприятеля. Это первой случай, в котором наша артиллерия смыла пятно Баромельского дела, в котором она без выстрела потеряла 5 орудий37.
Несмотря на то что корпус Ромарино быстрым своим отступлением, недостатком в продовольствии уже несколько дней (с тех пор, как Красовский его преследовал, не имели мятежники ни минуты отдыху) совершенно деморализован и расстроен, ибо солдаты уже не только не дрались, но и не хотели слушать офицеров и толпами передавались к нам или, бросая ружья, скрывались в лесах, – удалось некоторым из членов прежнего правительства, вышедшим с корпусом из Варшавы, а именно: Чарторыжскому, Лемьи – завлечь бессмысленную толпу в Галицию обещаниями, что там найдут свободу и помощь. Обманутое такими лживыми уверениями, войско сначала было и не хотело складывать оружия, и только угрозою австрийского начальника пограничных войск, что в противном случае он вместе с нами силою принудит их к тому, заставило оное обезоружиться. Солдаты, видя себя таким образом обманутыми, предпочли возвратиться назад; в продолжение нескольких дней они сотнями переходили назад. Зная, что их распускают по домам, они просто не являлись ни к какому начальству, шли каждой восвояси. И, что всего удивительнее, несмотря на большое число таких людей, без способов прокормления шатавшихся, впоследствии нигде общественное спокойствие не было нарушено ни бродяжничеством, ни разбоем – черта, которая дает выгодное мнение об нравственности народа.
Если бы наши корпусные начальники Рот и Кайсаров заблагорассудили ранее выступить из-под Замосця, то, вероятно, ни Ромарино с корпусом, ни Чарторыжскому не удалось бы <нрзб.> в Галицию, а отрезанные от Австрии принуждены бы были сдаться, что нам принесло бы много славы. Но это было не в их плане: они пошли, чтобы только сказать, что ходили. Впрочем, истину нам, фрунтовым людям, угадывать только можно. Кроме представлений, выгод бы других от этого, конечно, России не было. – Поляки, верно бы, попытались пробиться, завязалось бы дело, которое без потери с нашей стороны не могло бы быть, а по-моему, жизнь одного солдата должна быть драгоценнее самых блистательных реляций. – Итак, может быть, к лучшему, что Ромарино не воспрепятствовали убежать в Галицию <…>
Блокада Замосця имела еще ту выгоду для нас, что без всякой потери полки, наполненные рекрутами, приучила к войне, при окончании военных действий батальоны были комплектные, а наша дивизия в таком состоянии, какого нельзя лучше желать в материальном и моральном отношении.
В последнее время стояния нашего под Замосцем неожиданно сделалась в службе моей весьма выгодная перемена; я сделался полковым адъютантом совсем случайно. В отсутствие генерал-майора Муравьева, нашего бригадного, Плаутин (за Баромельское дело произведенный в генералы) назначен был командовать цепью аванпостов, почему и переехал в лагерь казаков; Шедевер, исправлявший должность полкового адъютанта (настоящего в полку давно не было), отправился с ним туда же, на время же занял я его место у командующего полком подполковника Булацеля. Когда через неделю Плаутин возвратился в полк, то Шедевер не взял у меня назад своей должности, потому что Плаутин, оставляя его при себе как будущего своего генеральского адъютанта, желал, чтобы я исполнял должность полкового с тем, чтобы уже оным и остаться впредь при будущем полковом командире, коего назначения он ежедневно ожидал, а тем бы познакомился с моею будущею обязанностью.
Я этим был весьма доволен уже и из той одной причины, что в холод осенней ночи не обязан был ездить на пикеты. Приятно мне было также выдти из отношений подчиненного к моему эскадронному командиру г. Ушакову, который хотя и добрый малый, но глупый и несносный начальник.
Не упомяну уже о том, сколько приятно было мне сблизиться с человеком столь любезного и благородного характера, как Плаутин, по службе находясь при нем. И честолюбивым моим мечтам открывалось тут же новое поприще.
Кроме Шедевера, в полковом штабе я нашел столь же доброго сослуживца Голубинина и так же мне благоволящего; мы стали служить вместе, и я на некоторое время увидел перед собою преприятную службу.
Пользуясь близким квартированием нашим, ездил я посетить графиню Полетику, которую недавно возил к Кайсарову, но не остался доволен ее вежливым приемом; это семейство слишком либерально и исполнено патриотического духа, чтобы благосклонно смотреть на русского офицера; от этого другой раз и не поехал к ней. Я не люблю этих предрассудков, кои не различают правительства или народ в целом от частного лица. У меня привязанность к родине смягчена космополитизмом, вместе предохраняющим меня и от народных слепых ненавистей. Я не смотрю завистливо на трудолюбивого немца, которого иногда справедливо и даже против воли предпочитают самонадеянному невежеству любезного соотечественника; не вижу в каждом поляке своего врага, в французе только хвастуна и т. д. Этим я, кажется, обязан истинным либеральным правилам, кои я почерпнул в университете в борении с себялюбивыми землячествами (Landsmanschaften).
В конце октября пошли мы на назначенные нам квартиры в Краковское воеводство. Переправясь в Рахове через Вислу, пошли мы вверх по оной на Завихость и Сандомир. Последний замечателен не только красивым своим положением на высоком песчаном берегу Вислы, но и древностью своею. Он был некогда, до времен христианских, первою столицею королей польских; в нем воздвигнута первая христианская церковь в этих странах38. Это преимущество оспаривает у Сандомира одна только церковь в Кракове, которая там стоит на площади, малая, недалеко от прекрасной готической во имя какой-то Богородицы39. Сандомирская кафедральная церковь есть красивейшее здание готическое во всей Польше. Внутренность церкви писана альфреско и довольно дурно; рисунки изображают исторические события, из коих любопытнейшее и любимое живописцем, ибо изображено несколько раз, есть нашествие татар в XIII веке на этот край, во время коего они перерезали в церкви всех монахов, которых там нашли. Я заметил, что на рисунке, изображающем избиение монахов, у всех татар выковырены были глаза; спросив о причине, узнал, что этим правоверные мальчики показывали свою ненависть к мучителям иноков. Не столь же слепа ненависть и у нас часто бывает, взрослых!
Здесь же можно видеть, в числе других гробниц, памятник знаменитого архиепископа краковского Солтыка, которого во время Барской конфедерации40 возили в Сибирь, что и изображено на гробнице.
Чем далее мы шли внутрь края, тем менее встречали следов возмущения; не видно было нигде опустошения: разоренных селений, необработанных полей, истоптанных жатв и прочего. Даже самые умы казались спокойнее и несравненно менее против нас предубеждены в этом сердце Польши. Вероятно, это от того, что, так как прежде революции во исполнение трактатов эти воеводства не заняты были войсками польскими, то и во время восстания они имели менее воинственного духу. Во время же революции здесь формировались только резервы польских войск. – Посполитое рушение этих воеводств под начальством Ружицкого и Каминского окончило воинские подвиги, состоявшие только в том, что нашило себе военные мундиры, общим бегством при первом появлении наших войск, и Красовскому не стоило больших потерь загнать в Краковское воеводство тех, которые спокойно не возвратились восвояси. Других военных действий здесь не было. По этим причинам в миролюбивых здешних жителях и стали для нас заметнее добродушные и гостеприимные черты польского народного характера. Говорят, что здесь, в окрестностях Кракова, более, нежели где-либо в Польше, сохранилась простота нравов. – Помещики, те, которые остались, принимали нас довольно дружелюбно и явно, особенно уже пожилых лет, винили возмутителей, погрузивших в такие бедствия еще недавно цветущий край, в безрассудности. По неоспоримости истин должно бы было считать их суждения откровенными, но совершенно полагаться на это нельзя, ибо поляк до той степени приветлив, что из вежливости не остановится утверждать противное того, что он мыслит.
Ноября 3 числа пришел полк на зимние свои квартиры в Стопницу, обводовой41 город Кельцкого воеводства, лежащий недалеко от Вислы, расстоянием от Кракова в 12 милях. Первая забота была, разумеется, отыскать удобные квартиры, т. е. такие, которые, кроме обыкновенных выгод дома, соединяли бы и не менее для нас важную – хорошеньких хозяек.
С первого взгляда на городок мы убедились, что выгод первого разряда нам ожидать нельзя; с трудом мы нашли для себя такие квартиры, где можно было поместиться, и то должны были стать вместе с хозяевами. Один только Голубинин, приехавший ранее, занял себе порядочную квартирку, единственно, однако, потому, что в ней была хорошенькая молоденькая хозяйка. Эта теснота в помещении полкового штаба и побудила Плаутина переехать в село Сборов в 4 верстах от Стопницы, где оставался пустым большой прекрасный каменный господской дом госпожи Виелоглоской, находившейся в то время в Кракове. С ним вместе переехали туда Шедевер, Голубинин и я с полковой канцеляриею. Плаутин занял средний, или бельэтаж, мы верхний, а канцелярия помещена была в нижнем. Дом нашли мы преудобным: просторным, теплым и порядочно меблированным. В числе мебели нашли мы биллиард, который тотчас и поставили.
Жители приняли нас в Стопнице и окрестных местечках, где расположились эскадроны, лучше, чем бы полагать должно было после народной войны. Старожилы смотрели на нас как на знакомых, ибо случайно наш полк стал теперь в тех же самых местах, в которых стоял после французской войны в 15 году. Ротмистр Адамов, единственный офицер, оставшийся от того времени, нашел еще старых знакомых. Шумную, веселую жизнь тогдашних белорусцев еще свеже помнили некоторые из стариков помещиков и с восторгом вспоминали, как дружно они тогда вместе гуливали. Этот героический век наших гусаров Бурцовых и других давно уже миновался у нас; у них же, оставшихся на том же месте и едва ли не на той же самой точке просвещения, склонность к несколько буйным удовольствиям осталась; как предки свои, они смело еще пили венгерское и радушно потчевали им гостей своих. Эта несоответственность вкусов была теперь, может быть, причиною, что мы менее сошлись с жителями, чем предшественники наши, судя по тому, что гласит предание. Женщины и теперь остались верными себе: они встретили нас столь же благосклонно, как и прежде. Пользуясь близостью Кракова, который еще занят был нашими войсками, Плаутин, Шедевер и Голубинин тотчас же поехали туда; во всём штабе остался один я и майор наш, князь Трубецкой. Я переехал в Стопницу, куда скоро из Кракова возвратился и Голубинин. Вдруг дали нам знать, что денежный полковой ящик, находившийся в Сборове и при коем оставался ефрейтор караульным, разбит. Тотчас же я с Трубецким поскакали в Сборов освидетельствовать неслыханное в русской армии событие (исключая один пример в каком-то конно-егерском полку, где часовые увезли целый ящик). Точно, мы нашли замок от ящика отбитым, печати сорванные даже и с внутренних ящиков, в коих хранилась денежная сумма тысяч до 30 рублей; но, к нашему непонятному счастью, оная (оказалась) нетронутою – недоставало только одного рубля серебром, который лежал особенно. Это успокоило нас, бывших в весьма неприятном положении; меня, с получения известия о случившемся, заставляло надеяться, что деньги целы, то, что ни один из караульных не скрылся. – Арестовав тотчас тех часовых, которые стояли в продолжение ночи, в которую это случилось, Трубецкой стал их допрашивать, но напрасно: никто не сознавался, почему и оставили разыскание дела до возвращения Плаутина. – Со всяким другим начальником и человеком этот несчастный случай мог бы меня ввести если не в большую ответственность, то, по крайней мере, в неприятности, но он, как рассудительный, видя, что это было не от моего нерадения к службе, даже, я уверен, и не подумал меня в чем-либо тут обвинить – не только чтобы показал свое неудовольствие. Деньги нашлись все в целости – над виноватыми поручили Трубецкому сделать следствие – и дело было забыто. Через несколько недель, когда Трубецкой уехал в отпуск, не открыв виновного, приказал Плаутин, примерно наказав ефрейтора и часовых, в стояние на часах коих преступление случилось, распустить их в эскадроны. На одном из последних явно лежало подозрение как на известном мошеннике, почему я и наказывал его очень сильно, – на другой день сознался дурак, что это он точно отбил ящик. – Плаутин возвратился из Кракова в очень хорошем расположении духа, всем показывал покупки, которые там сделал, утверждая, что они обошлись очень дешево; мы, т. е. штабные, соглашались с ним в ином, подшучивали в другом, особенно же радовались запасу винному, который он оттуда привез.
Через несколько дней вслед за этим прибыл из Кракова и другого рода запас. Приехала дама его навестить, с которою он там познакомился и пригласил к себе заехать по пути в Варшаву, куда она утверждала, что едет хлопотать о позволении для возвращения в Польшу своего мужа графа Косовского, офицера революционных польских войск, перешедшего в Галицию. Она осталась с нами пожить недели две и чрезвычайно оживила однообразие монашеской жизни нашей. Родом вольная гражданка Женевы, полуфранцуженка, она чрезвычайно скоро нашлась в довольно затруднительном своем положении. Не будучи вовсе красавицею, любезностью своею и приветливым своим обращением скоро приобрела она благорасположение всего нашего полкового семейства сборовского. С первого взгляда наружность ее не показалась привлекательною, но, узнав другие ее милые качества, <я> забыл об этом и очень полюбил ее без всяких намерений. Она также вскоре познакомилася со мною короче и благоволила ко мне. Мои же любовные поиски в это время обращены были совсем в другую сторону.
Хорошенькая хозяйка Голубинина, жена уездного землемера господина Черинга, истинного патагонца, которые, несмотря на 6 футов росту, бывают так же, как и другие, с рогами, обращала на себя всё мое внимание.
Несмотря на переселение наше в Сборов, эта квартира за Голубининым оставалась, и, бывая часто в городе, мы останавливались всегда в ней. Долго не имел я случая с нею познакомиться; я видал ее только у окна или в общей кухне; болезнь мужа ее, лежавшего в постеле, не позволяла мне идти познакомиться с ним. С моею застенчивостью и недоверчивостью к себе, овладевшею мною еще более с тех пор, как в Сквире я напрасно за двумя трактирщицами волочился, – довольствовался я одним старанием встречаться почаще с красавицею в коридоре или ходить мимо окон.
Однажды, приехав с Голубининым, вечером удалось мне в коридоре, разделявшем их половину дома от нашей, встретить мою черноокую младую… Я стоял на одном крыльце, которое к улице, она на другом, которое на двор, и никак не решался подойти к ней. – Двери к нам в комнаты были у того крыльца, у которого я стоял, – против наших; следственно, чтобы возвратиться из кухни, откуда шедши она остановилась не ведаю что смотреть на дворе, к себе, должно было ей идти мимо меня. Как скоро она предприняла это движение, то я пошел навстречу к ней; на поклон ее и приветствие отвечал я таким же, как водится; сказал ей что-то о погоде, на каком же языке – и сам того решить не могу; она же, отворив двери, пригласила взойти к ним. Я так этому обрадовался, что не пошел тотчас за нею, а бросился к Голубинину в комнату сообщить ему неожиданное это событие и чтобы вместе с ним идти. Хозяина дома нашли мы лежавшего в постеле от лихорадки, которая начинала уже проходить у него. И так как он говорил по-немецки и по-французски, то мы без всякого затруднения и беседовали. Говоря с ним, занимался я, однако, более его женочкою, которую теперь в первой раз мог хорошенько рассмотреть. Она была молода, лет 20 (после узнал я, что ей только 18 лет и что она родилась со мною в один день: я 17 декабря старого стиля, она 29 нового), казалась росту среднего, очень стройного, несмотря на то, что довольно плохой капот ее на вате, обыкновенная одежда полек, не обрисовывал стана. Отличительные черты лица ее были большие кругловатые черные глаза, высокий лоб, белизна коего казалась еще ярче от черных как смоль ее волос, и маленький ротик, который, улыбаясь, открывал ряд перловых42 зубов. От внимательного моего взгляда не укрылись хорошенькие ее ручки, которые так я люблю! – В выражении лица ее не видно было особенных, блестящих качеств ума, но зато умильные, томные, влажные глаза ее обещали многое тому, кому бы удалось вблизи всмотреться в них. – Первым этим посещением остался я очень доволен.
Через несколько дней, будучи в городе, заходил я опять к ним и нашел уже хозяина выздоровевшим, а красавицу еще милее прежнего, но сказать это ей старался я только взглядами, всегда понятными тому, кто захочет в них читать. Кроме молодых супругов, только год еще в супружестве живших, была еще в доме и третья особа, молодая девушка, родственница хозяйки, которая была бы хорошенькою, если бы, к несчастью, не хромала весьма заметно, что портило ее талию и делало ее еще меньше, чем она была ростом. Panni43 Ewa Jurkowska была очень добрая девка и впоследствии мне очень полезная; ей-то публично посвятил я себя. – В Николин день, 6 декабря44, назначен был церковный парад, этот же день избран был местным начальством города для возобновления присяги; все жители были в церкви и после на параде любовались нашим блестящим мундирам <!> – в том числе, разумеется, и моя красота. Возвратясь после оного домой, слезая с коня, я встретил уже ее и, в ответ на приветствие мое, услышал от нее уверение, “que je ne dois pas douter de son cur”. – В восторге успел я только произнести: “Charmante”45, – как уже она скрылась, опасаясь, чтобы нас не застали вместе. Никак я не ожидал столь скорого успеха и объяснения на французском языке (правда, какого-то особенного наречия, вроде нашего нижегородского)46, чрезвычайно довольный тем, что я теперь в состоянии буду объясняться на языке, обоим нам понятном. В следующий приезд мой застал я ее одну дома и только что после первого поцелуя хотел насладиться вполне упоением чувств, о котором давно уже мне только снилося, как на несчастье приехал какой-то католик, а потом возвратилась домой Ewa. Другой вечер просидев с ними втроем – муж играл у приятелей в вист, – я убедился в том, что при первом случае вполне буду владеть моею прелестницею. Она не отказывала мне ни в чем, что прихотливое воображение мое ни придумывало в замену высшего наслаждения, которого лишал нас третий собеседник. В этого рода подвигах я не был уже новичком; двухлетняя опытность собственная с двумя девами, с коими незаметно от платонической идеальности я переходил до эпикурейской вещественности, поверяя на деле всё, что слышал от других, и кои, несмотря на то, остались добродетельными (!!), как говорят обыкновенно, – служить может порукою в моих достоинствах. Ожиданный отъезд мужа в уезд по делам был условлен для будущего свидания. Этот желанный день и наступил скоро. После вечера, так же проведенного, как последний, ночь увенчала мои страстные желанья, развернув вполне передо мною объятия любовницы, в которые я ринулся с трепетом первых восторгов юноши. Отвыкнув от благосклонностей красавиц, я едва верил своему счастью; прощаясь вечером с моими собеседницами и получив уже согласие через час возвратиться к той, которой влажные, блуждающие взоры и неясное лепетание уст увлекательнее всех очарований, высказывавших ее томление чувств, я опять был раз в жизни счастлив, как редко им был! Вот прошел условленный час – я осторожно отворяю скрипучие двери, одни, другие, – и я уже там, где покоится моя краса, одна благосклонная темнота скрывает ее…
Вот был первый приветливый на меня взгляд своенравной богини Фортуны с тех пор, как я пошел на поле брани за ее дарами. После трехлетних неудач во всех моих надеждах, беспрерывных нужд, неприятностей ежедневных, горького опыта, кажется, навсегда исцелившего не только от надежд, но и от желаний, – потеряв наконец веру в самого себя, способность к чему-либо, – это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак, который облег ее. Я сделался испытанным столь недоверчив к самому себе, что едва сам верил своему счастью (удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем).
Мои ощущения были тем живее, что я никогда еще с такою полнотою не наслаждался дарами Пафийской богини47. Анна Петровна, единственная почти предшественница этой, не довольно их делила со мною, по причине, быть может, моей неопытности, и, несмотря на страсть мою к ней (никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как ее), я не столько наслаждался с нею.
Другие были девственницы или в самом деле, или должны были оставаться такими. Эта сила ощущений, для меня новых, и заменяла во мне так называемую любовь к моей красавице; и несмотря на то, что не имела она ни блестящего ума, ни образованности, ни ловкости, которая могла бы меня в нее заставить влюбиться, – ее <…> добродушного нрава достаточно было для того, чтобы всякой день меня более к ней привязывать, тем более что случаи к свиданиям нашим были довольно редки, чтобы могли мы друг другу наскучить. Отъезды мужа давали их нам только <…> Я радовался, что чувствовал в себе нечто похожее на любовь, сей пламень, всё оживляющий. Тот не совершенно счастлив в любви, кто не имеет поверенного. Я имел их разного рода.
<…> Но венками Леля не ограничились в этот раз дары слепого счастья. Между роз вплело оно и лавры, коих еще менее, чем первых, я ожидал и кои были, может статься, от того еще значительнее. – В числе 4-х офицеров, награжденных за кампанию, к удивлению моему, нашел я и себя награжденным чином поручика. Мне, последнему корнету, не только не бывшему в комплекте, а числом, кажется, 30-му, подобное и во сне не снилось: всё, чего я мог надеяться, – это была 4 степени Анна, к которой я был представлен, – награждение, справедливо сравниваемое с коровьею оспою. К моему счастью, у нас было так мало поручиков, что я стал 7-м, следственно, мог вскоре ожидать и дальнейшего производства. Этим нечаянным награждением обязан я был, во-первых, корпусному начальнику нашему Кайсарову: оставшись довольным исполнением собственных поручений его, на меня возложенных, представление мое к кресту переменил он к чину. Потом и за это, как и за многое другое, обязан я прекрасному полу, потому что в оба поручения, сделанные мне Кайсаровым, вмешаны были женщины. Так в военной службе я всем обязан им. Ради прекрасных уст Анны Петровны генерал Свечин, ее постоянный обожатель и следственно несчастный, выхлопотал, что меня в несколько дней приняли в службу, а графиня Полетика дала мне чин поручика. – Какая же святая выхлопочет мне теперь отставку!!!
Незадолго перед сим воспользовался я и последовавшим разрешением отпусков, подав в конце ноября прошение об оном на четыре месяца. Жизнь наша в Сборове, несмотря на свое однообразие, останется у меня в памяти как время, весьма приятно проведенное. Занятия мои по службе полкового адъютантства были весьма незначительны; как и прежде во время моих предместников, Плаутин сам занимался полковыми письменными делами. В другие части должности этой я также мало входил, а передавал только ежедневные приказания и исполнял то, что именно мне было поручаемо.
<…> Обыкновенной порядок дня у нас был следующий. Около полудня мы сходили с делами вниз к генералу; окончив их и особенно завтрак, отправлялись в биллиардную, между тем графиня наша одевалась. Обедали в 4 часа, весьма вкусно, ибо, кроме весьма доброго краковского вина, приятная семейственная беседа нашей гостьи, очень веселого нрава, приправляла наши яства. Вечер, если не уезжал я к моей красавице, то оставались мы вместе часов до 9-ти, потом уходили наверх и заключали день партиею виста. – Сначала был Плаутин очень застенчив против нас и не знал, как поставить себя, что было для меня весьма забавно. Я едва мог себя удерживать от смеха, когда он в первые дни торжественно вводил в столовую, где мы почтительно стояли, свою гостью. Но скоро мы обжились, она привыкла к нам и, без зазрения совести говоря, что я принадлежу к семейству, при мне дурачилась, врала и нежничала с Плаутиным. Я, однако, вел себя чрезвычайно осторожно, нисколько не волочился за красавицею, но любил ее и с нею быть единственно ради ее лбезности и добродушия. – От нее же я узнал весьма для меня приятное обстоятельство, что Плаутин ко мне благорасположен, в чем я не очень был уверен, несмотря на то, что при нем находился. Это сказала она мне однажды, когда мы обедали вдвоем; у нас за общим столом было много чужих, и случилось, что мне не осталось места, почему я и был с нею, – признаваясь, что сначала я ей не очень понравился и показался fat, что на наш язык довольно трудно перевести, разве: много воображающим о себе; говорила, что Плаутин заступался за меня, называя очень добрым малым, и что это только педантизм молодого студента. Она уверяла даже, что он любит меня. Душевно рад был бы я, если точно бы так было, но никак далее благорасположения я не могу распространить его чувства ко мне. Сам же я точно люблю и уважаю его <…>
Первая моя мысль была, прежде чем поеду домой, съездить к брату в Ченстохов и узнать, как он живет. Получив позволение Плаутина, я и отправился туда <…> Выехав, пришла мне в голову (о любовь, это твой грех) мысль ехать не в Ченстохов, а в Краков, чтобы там сделать некоторые покупки себе и моей красавице, рассуждая, что брату большой радости от того не будет, что он меня увидит, и что денег ему теперь так нужно быть не может, ибо жалованье третное он только что получил. Ежели же я бы к нему приехал, то должно бы было ему дать или денег и остаться, не ехав в отпуск, или не дать и ехать – также неприятное обстоятельство. Сообразив всё это, подстрекаемый желаньем привезти подарков красавице, поехал я в Краков.
Этот поступок не прощу я себе никогда, что ради красавицы моей не захотел я взять на себя труд проехать сотню верст, чтобы побывать у брата, узнать его обстоятельства, тем более что, ехав домой, я мог бы помочь в том, в чем он нуждался, объяснив всё дома. Но такова наша слабость, что неприятности двухдневного пути остановили меня в исполнении должного, которому предпочел приветливый взгляд женщины! Скоро познал я всю слабость, весь эгоизм свой – раскаивался в оном и теперь каюсь, но этим не могу помочь невозвратимому. Хорошо, если после сего впредь я не впаду в подобный поступок; он останется всегда темным пятном на памяти моей, которого ничто не изгладит.
Краков мне показался первым истинно иностранным, европейским, где нет следов русского, городом. Неправильные узкие улицы, готическая архитектура зданий, атмосфера, напитанная дымом каменного угля, которым отапливается весь город и которая сильно поражает обоняние при самом въезде в город; мелкая промышленность германская, соединенная с порядком даже в самой прислуге гостиниц, – всё это с первого взгляда показалось если и не ново (потому что, живучи так долго, как я, в Лифляндии, немецкий быт мне был известен), то вполне европейским.
Мундиров, к которым наш глаз так привык, не видно было нигде: наши войска были уже выведены, городские же войска, несмотря на свои медвежьи шапки, не имели воинского вида. Также и польских либералов с трехцветными галстухами и палицами немного встретил я в продолжение двухдневного моего пребывания. Мудрый сенатор республики самых пылких из них принудил удалиться.
Делая необходимые мои покупки, я заметил, что, несмотря на вольность города48, торговля оного не в цветущем состоянии, ибо стеснена заставами трех держав, во время революции более упала еще, так что покупки, сделанные нашими войсками, пришедшими с генералом Красовским, и теми, кои расположены были в Краковском воеводстве, совершенно истощили все склады здешних товаров и подняли чрезвычайно цены на оные. Торговля Кракова, прежде чем он сделался вольным городом, была гораздо значительнее.
Столицу древних королей польских49 трудно узнать в нынешнем Кракове; от прежнего величия оного осталось только несколько развалин; из коих самые замечательные – остатки замка50, построенного на высоте, далеко властвующею над окрестностью, и у подошвы коей извивается Висла, уже судоходная, но еще не широкая. Рядом с развалинами замка стоит кафедральная церковь51, на коей если нет следов разрушения, то, по крайней мере, видны большого упадка. Это большое готическое здание, посередине коего стоит серебряная рака Святого Станислава52 под катафалком, загромоздившим всю церковь. Гробница эта, как обыкновенно, ничем не замечательна. В боковых аркадах есть много приделов с гробницами других королей польских и епископов краковских, коих изображения над гробницами высечены по большей части из желтоватого мрамора довольно уродливо и в положениях, какие место и пространство ниши позволяло. Иной архиепископ, несмотря на лета и важность сана, должен был умещаться скорчивши ноги, как иногда умещаются в короткую постель. Между сими древними гробницами весьма странно для меня было увидеть статую из белого мрамора прекрасного резца, сколько я умею судить, обыкновенной величины человеческого роста, нагую, как изображали древние своих богов, которую я принял за Аполлона, – но мне сказали, что это памятник майора Потоцкого53. Не постигаю, как можно <в> христианском храме между гробницами древних королей господину Потоцкому воздвигать в память греческую статую, с ним ничего общего не имеющую. – Под церковью в особенном отделе покоится прах трех мужей, признанных поляками за знаменитейших; это: король Иоанн Собисский54, Костюшка и Понятовский (князь Иосиф, коему, мне кажется, слишком много сделали чести, поставив рядом с теми двумя)55. Костюшка еще не имеет гробницы, а стоит в гробе за печатью швейцарскою56. Гробницы Собисского и Понятовского весьма просты, из черного мрамора; первая поставлена вдоль стены против входа, вторая по правую сторону оного, а гроб Костюшки стоит по левую. – Надобно думать, что когда гробница последнего воздвигнется, то и украсят весь отдел, который покуда только выбелен. – Насыпанный близь Кракова в честь Костюшки курган, который я только мог видеть издали с колокольни этой церкви, по-моему, есть лучший из памятников – он совершенно народный. Есть еще два кургана в окрестностях Кракова: королевы Ванды и Кракуса57, и оба видны с этой высоты. Вообще виды отсюда, особенно за Вислу, в Галицию, на Карпатские горы, живописны. К сожалению, время не имел я быть в Величке58, сей знаменитой соляной копи; все, которые из нас там были, уверяют, что точно любопытно посмотреть на это соляное подземное царство. Пробыв менее двух суток в Кракове, я поспешил, издержав все деньги, в объятия моей красавицы. На возвратном пути я также имел (на пути) неприятности: кроме того, что на таможне в мерзкой корчме принужден был ночевать и ссориться с казацким офицером, почти на каждой станции ломалась у меня бричка – но, несмотря на всё, к вечеру на другой день приехал я к моей красавице и к довершению удовольствия, которое ей сделали мои подарки (которые, однако, не дошли даже и до сотни рублей), не застал я мужа дома, так что мы вполне на свободе насладились нашим свиданием. Немного оставалось мне проводить таких приятных минут – собираться надо было в дорогу восвояси, тем более что скоро и полку наступало время выступления. – Еще нескольно ночей, и я должен был расстаться с моею миленькою, добренькою Гонориною, которую едва ли мне, к сердечному сожалению, удастся еще раз встретить! Если она не имела ко мне страсти, то, по крайней мере, была нежна со мною, верна (вероятно потому, что не было случаю изменить), и с нею я знал одно только удовольствие; ни одной печали или неприятности не была <она> мне причиною – и потому всегда с любовью и благодарностью я буду ее помнить…
Этим окончились счастливые дни моего пребывания в Краковском воеводстве, моей службы при Плаутине, одних из счастливейших дней моей жизни, коим цену я всякой день более и более познаю, и подобных коим я не надеюсь впредь увидеть59. – После осмидневного пути от подошвы Карпатских гор я уже в стране знаменитой псковитян, где некогда живали вольные сыны воинственных славян60; в Языковым воспетом Тригорске 61, куда приезд мой был совсем неожиданным. Кроме замужества Евпраксеи за молодого соседа барона Вревского – сына князя Куракина, известного нашего вельможи-министра, – я никакой значительной не нашел в нем перемены. Меньшие сестры мои, Осиповы, подросли, разумеется, как с детьми бывает, в четыре года так, что я едва их узнал. – Евпраксея из стройной девы уже успела сделаться полною женщиною и беременною. – Анна – сестра, разумеется, – тоже не помолодела и не вышла замуж, как и Саша. Брата Валериана62 я не видал, он был в Дерпте, где, как и я, пользуется он учением германскому просвещению, – хорошо, если оно ему принесет хоть столько пользы, как мне принесло, хотя это и немного. Хозяйство домашнее нашел я в прежнем положении. Всегдашнее безденежье и опасенье, что за неуплату казенных долгов и податей ожидают всегда описи и взятия в опеку имения <…> что нисколько меня не утешило <…> Исключая две или три поездки во Псков, где я познакомился с знакомыми матушки моей – семейством губернатора, Бибиковыми, я всё время отпуска не выезжал никуда, а провел в домашней жизни, в чтении из хорошей библиотеки моего зятя63, в сценах с Сашей, в роде прежних, в беседах с сестрою и в безуспешном волокитстве за ее горничною девкою. Такая жизнь была мне, конечно, приятна только в сравнении с полковою, – а как я надеялся, что теперь последняя для меня изменится уже и тем, что полк шел в Варшаву для содержания там караула, то, возвращаясь в конце апреля (1832 года) к своему месту, я и был в ожидании великих и многих благ для меня, из коих ни одно, разве исключая надежду на дружбу графини, на деле не исполнилось.
1832
9 июня. Варшава
После четырех лет кочующей жизни, в продолжение которой почти все связи мои были прерваны со всеми, исключая своей семьи, начинаю опять понемногу входить в прежний круг людей, с которыми в разные времена моей жизни я встречался и с коими я более или менее был связан узами дружбы или любви. Первый шаг к тому была поездка в отпуск, в продолжение которого я возобновил одну после другой все нити, которые меня соединяли с людьми, мне милыми. Я отыскал Языкова, Лизу, а мой единственный Франциус, прекраснейшее из созданий, украшающих этот мир, над раннею могилой, куда его низводит неизбежная судьба, вспомнил об отдаленном друге его молодости и, несмотря на многолетнее его молчание, которое всякий бы принял за забвение, подал мне дружескую руку, чтобы еще раз в этом мире приветствовать меня. Возвратившись, таким образом, опять к обществу, я берусь с новым удовольствием за ежедневный отчет в самом себе.
Я бы мог теперь быть доволен моим положением на время, если бы не смертельная болезнь брата Михаила. Возвращаясь из отпуска, нашел я его в Бресте чрезвычайно слабым, до высшей степени изнуренным болезнью и оставил там с надеждою в выздоровлении. Но теперь мне пишут, что она исчезла; я прошусь в отпуск на 28 дней, чтобы съездить к нему, но не знаю, застану ли в живых… Недостаток денег заботит тоже меня. Жизнь здешняя разорительна, а из дому скоро получить тоже едва ли будет возможно. Вот достаточные причины, по которым жизнь мою здесь нельзя назвать приятною.
10 июня
В Варшаву ехавши, я ожидал найти здесь кучу удовольствий, но чрезвычайно ошибся, потому что никаких не нашел, кроме встречи с двумя или тремя молодыми людьми. Из них Лев Пушкин, с детства мне знакомый, более всех других меня утешает. С ним я говорю об домашних моих, об поэзии и поэтах – наших друзьях, об любви, в которой мы тоже сходились к одному предмету, и даже о вине и обеде, которым он искушает мой карман.
12 июня
Вчера получил я прискорбное известие о кончине брата Михаила, последовавшей 20-го числа прошлого месяца, в тот самый день, в который Гаврило написал мне, что он опасно заболел. Бедный брат! Для чего он родился? Разве для того, чтобы перенести столько страданий! А мы зачем живем? Мне больно, что обстоятельства не позволили мне еще раз его увидеть: его умирающий взор не встретил ни одного родного, последний час его был столь же печален, как и вся его жизнь. Будет ли он утешен там, где, говорят, уравновесят наше бытие? Хотя цель его существования и не была достигнута, но он мог бы еще вкусить много радостей, ибо где те люди, которые постоянно стремятся к достойному? Алексей Дмитриевич Богушевский, бывший его эскадронный командир, а ныне начальник пограничной стражи в Брест-Литовске, показал себя истинным благодетелем моему брату: он пекся об нем с отеческою нежностью и был для него самым нежным родственником. Он же меня известил как о смерти брата, так и о том, что ему отдал последний долг, проводив останки его к месту покоя. Встреча в жизни с такими людьми, как Богушевский, утешительна; она делает нас самих лучшими, мирит с остальным человечеством.
15 июня
Большую часть моего времени вне дома провожу я с Львом Пушкиным. Он меня завел здесь и к своей знакомой – госпоже Вульф, где я бываю по вечерам; она приняла меня сначала более чем с распростертыми объятиями, но, заметив, что меня одурить ей не удалось, она возвратилась ко Льву и продолжает с ним проделывать разные фарсы.
Я познакомился с Очкиным, старым приятелем Языкова; он, кажется, очень добрый малый. Рассказы про жизнь его в Грузии чрезвычайно любопытны; он был там при Паскевиче и с ним сюда приехал.
18 (30) июня
Вот и к Анне Петровне написал я письмо; остаются теперь неудовлетворенными Франциус и Языков. Я так отвык от немецкого языка, так разучился ему, что мне чрезвычайного труда стоит письмо к нему. Так всякое знание требует постоянного занятия оным, без которого в непродолжительном времени всё изглаживается из нетвердой памяти. Как-то она перенесла потерю своей матери? Пушкина писала Льву, что она очень больна; но как уже тому более месяца и в последних письмах об ней ничего не говорит, то это меня успокаивает: если бы ей сделалось хуже, то верно бы она написала. Я недоволен образом жизни, который веду: хочу чем-либо заняться; но я так отвык от умственного труда, что не знаю, как и начать.
19 июня
Всё та же госпожа Вольф, тот же обед в трактире, те же знакомые и такой же, как прежние, бесполезный день! Я теперь ничего не читаю, чтобы скорее написать письмо Франциусу, но оно не подвигается вперед.
Я видел здесь одну книгу запрещенного нашего журнала московского “Европеец”, который начал издавать Киреевский, известный читающей публике своими ценными критиками. Этот журнал обещал многое, но, к несчастью, кажется, пустился в политику, почему и остановлен правительством1. В этой книге нашел я три прекрасные стихотворения Языкова, и каждое из них принадлежит своей эпохе его стихотворческой деятельности. “Воспоминания о Воейковой” принадлежит ко времени его любви к ней, его студенческой жизни. Оно чисто, пламенно, исполнено чувств и юношеских восторгов. “Конь” принадлежит к его немногим пьесам, в которых, как в “Водопаде”, он изумляет смелостью, сжатостью и силой языка. “Элегия” его дышит негой сладострастья, но не столь нескромного, как его песни цыганкам;2 это – соблазны теплой летней ночи, которые прикрыты собственным ее мраком.
Жуковского перевод с немецкого гекзаметрами “Войны мышей с лягушками” чрезвычайно хорош. Он имеет дар во всех своих переводах казаться самобытным. Есть тут же два хороших стихотворения Хомякова и Баратынского “Послание к Языкову”. Прозаические статьи – повести, критики, смесь – не отличаются особенно ничем, кроме одной антикритики на разбор “Наложницы” Баратынского, весьма отчетисто, благопристойно написанный3. Недавно я прочитал давно известного “Юрия Милославского” с удовольствием: всё, что можно сказать про него, ибо ни слог, ни характеры, ни занимательность и искусство в завязке похвалить особенно нельзя. Из русских до него писателей, конечно, он первый.
23 июня
В военном нашем быту есть новости. Пехоте велено так же, как и легкой кавалерии, носить усы. Поговаривают, что офицерам позволено будет носить фраки; это мне кажется невероятным. Образ моей жизни совершенно городской и столичный: встаю я очень поздно, выхожу из дому обедать обыкновенно около пяти часов, а возвращаюсь домой всегда после полуночи.