Чума. Записки бунтаря (сборник) Камю Альбер
Гёте: «Я чувствовал себя в достаточной степени Богом, чтобы снизойти к дочерям человеческим».
Нет такого тяжкого преступления, на которое умный человек не чувствовал бы себя способным. Согласно Жиду, великие умы не поддаются этому искушению, потому что это бы их ограничило.
Рец с легкостью усмиряет первое волнение в Париже, потому что настает время ужина: «Самые горячие головы не хотят, что называется, опоздать к столу».
Рец: «Г-н герцог Орлеанский обладал всем, что необходимо человеку порядочному, за исключением храбрости».
Во время Фронды дворяне, встречая похоронную процессию, разят шпагами распятие с криками: «Вот враг!»
Есть множество официальных мотивов для враждебного отношения к Англии (обоснованных и необоснованных, политических и неполитических). Но принято замалчивать один из худших мотивов: ярость и низменное желание увидеть, как гибнет тот, кто смеет сопротивляться силе, растоптавшей нас самих.
Французы сохранили революционные привычки и традиции. Им не хватает только решительности: они превратились в чиновников, мелких буржуа, мидинеток. Гениальный ход – сделать их легальными революционерами. Они готовят заговоры с позволения властей. Они переделывают мир, не отрывая задницы от кресла.
Эпиграф к «Орану, или Минотавру».
Жид. Непредвзятый ум. «Я представляю его при дворе царя Миноса: он с тревогой ожидает, каким чудовищем окажется Минотавр; так ли он ужасен, как говорят, или просто лишен очарования».
В античной драме расплачивается всегда тот, кто прав, Прометей, Эдип, Орест и т.д. Но это не важно. Все равно все они, и правые и виноватые, в конце концов оказываются в преисподней. Нет ни кары, ни награды. Поэтому в нашем восприятии, помраченном столетиями христианского извращения, античные драмы выглядят несерьезными – и выспренними.
Противопоставить этому: «Главное – опасность подчиниться навязчивой идее» (Жид); «послушание» (Ницше). И снова Жид, на сей раз по поводу обездоленных: «Не отнимайте у них вечную жизнь или дайте им революцию». Для моего эссе о бунте. «Не выгоняйте меня из моей милой пещерки», – сказала Отшельница из Пуатье, жившая там в дерьме.
Тяга некоторых умов к правосудию и его абсурдной деятельности. Жид, Достоевский, Бальзак, Кафка, Мальро, Мелвилл и т.д. Искать объяснения.
Стендаль. Можно вообразить себе историю Малатесты или рода Эсте, рассказанную сначала Барресом, а потом уже Стендалем. Стендаль изберет стиль хроник, репортажа о «великом». Именно в несоответствии тона и истории и заключается секрет Стендаля (ср. некоторых американских писателей). Точно такое же несоответствие существует между Стендалем и Беатриче Ченчи. Если бы Стендаль избрал патетический тон, он проиграл бы. (Что бы ни говорили историки литературы, Тиртей смешон и отвратителен.) «Красное и черное» имеет подзаголовок «Хроника 1830 года». Итальянские хроники (и т.д.).
Март
Люцифер Мильтона. «Подальше от Него!.. Дух в себе обрел свое пространство, и создать в себе из Рая Ад и Рай из Ада Он может. … Лучше быть Владыкой Ада, чем слугою Неба!»[4]
Вкратце психология Адама и Евы: он создан для созерцания и отваги, она для мягкости и соблазнительной грации; он только для Бога, она для Бога в нем.
Шиллер умирает, успев «спасти все, что могло быть спасено».
Песнь X «Илиады». Вожди, не в силах заснуть, страшась поражения, скитаются, не находя себе места, мирно беседуют и решаются отправиться во враждебный стан, «чтоб не бездействовать».
Кони Патрокла плачут во время боя, в котором гибнет их хозяин. И (песнь XVIII) троекратный крик Ахилла, вернувшегося на поле боя, – он грозно высится надо рвом в своих сверкающих доспехах. И троянцы отступают. Песнь XXIV. Горе Ахилла, плачущего в ночь после победы. Приам: «Я испытую, чего на земле не испытывал смертный: / Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю!»[5]
(Нектар был красным!)
Высшая похвала «Илиаде» заключается в том, что, зная заранее исход битвы, читатели тем не менее разделяют смятение ахеян, отступающих под натиском троянцев. (То же относится и к «Одиссее»: известно ведь, что Улисс убьет женихов.) С каким же волнением, должно быть, внимали рассказу первые слушатели!
К вопросу о великодушной психологии.
Для человека больше пользы, когда его изображают в выгодном свете, чем когда его без конца попрекают его недостатками. Всякий человек, естественно, старается походить на свой лучший образ. Это правило распространяется на педагогику, историю, философию, политику. Мы, к примеру, – плод двадцативекового созерцания картинок на евангельский сюжет. Две тысячи лет человек видел сам себя униженным. Результат налицо. Кто знает, что сталось бы с нами, если бы все эти двадцать веков мы видели перед собой идеал античности с его прекрасным человеческим лицом?
С точки зрения психоаналитика, «я» разыгрывает перед самим собой бесконечное представление, но либретто этого спектакля лжет.
Ф. Александер и X. Штауб, «Преступник». В прежние времена осуждали на смерть истериков, придет время, когда будут лечить преступников.
«Жить и умирать перед зеркалом», – сказал Бодлер. Все как-то забывают о том, что «и умирать». Жить перед зеркалом готов каждый. А самое-то трудное – стать хозяином собственной смерти.
Навязчивый страх ареста. Он прилежно посещал аристократические заведения – концертные залы, дорогие рестораны. Связать себя узами солидарности с этими людьми – уже защита. И потом там тепло, там рядом люди. Он мечтал издать блистательные книги, которые прославили бы его имя и сделали бы его неуязвимым. В его представлении было достаточно, чтобы сыщики прочли его книги. Они сказали бы: «Этот человек не лишен чувствительности. Это художник. Человека с такой душой осудить нельзя». Но иногда он чувствовал, что точно так же его защитила бы болезнь, увечье. И как некогда преступники бежали в пустыню, он собирался сбежать в клинику, санаторий, приют.
Он нуждался в общении, тепле. Он перебирал в памяти своих друзей. «Невозможно, чтобы так поступили с приятелем г-на X, с гостем г-на Y». Но связей всегда оказывалось недостаточно, чтобы удержать занесенную над ним неумолимую руку. Тогда мысль его обращалась к эпидемиям. Ведь может же начаться тиф, чума, такое бывает, такое случалось. До какой-то степени это правдоподобно. И тогда все меняется, пустыня сама идет к вам. Теперь им уже не до вас. А ведь дело именно в этом: в сознании, что кто-то без вашего ведома занят вами и неизвестно, каковы его намерения – что он решил и решил ли. Значит, выбираем чуму – а без землетрясения пока обойдемся.
Таким образом это дикое сердце призывало своих ближних и молило их о тепле. Таким образом эта сморщенная заскорузлая душа просила пустыни о прохладе и с надеждой вглядывалась в болезни, катастрофы, стихийные бедствия. (Развить эту мысль далее.)
Дед А.Б. в пятьдесят лет счел, что с него довольно. Он лег на кровать в своем домике в Тлемсене и вставал только в крайних случаях – так он дожил до восьмидесяти четырех лет. Из скупости он никогда не покупал часов. Он узнавал время, и прежде всего время еды, с помощью двух кастрюль, в одну из которых был насыпан горошек. Он исправно пересыпал его в другую кастрюлю, и это помогало ему ориентироваться во времени.
Он и прежде проявлял признаки этой безучастности ко всему: ничто его не интересовало, ни работа, ни дружба, ни музыка, ни кафе. Он ни разу не выезжал из города, а когда однажды ему понадобилось съездить в Оран, он вышел на ближайшей к Тлемсену станции, испугавшись того, что ему предстоит, и с первым же поездом вернулся домой. Тем, кто удивлялся его тридцатичетырехлетнему лежанию в постели, он объяснял, что по христианскому вероучению половина жизни человека – путь наверх, а другая – путь вниз и что во время этого пути вниз жизнь человека уже не принадлежит ему. Впрочем, он противоречил себе, замечая, что Бога нет, а коли так, то и священники не нужны, но эта философия, вероятно, объяснялась досадой, которую он испытывал от частых сборов пожертвований в своем приходе.
Его облик довершает страстное желание, о котором он говорил всем и каждому: он надеялся дожить до глубокой старости.
Бывает ли трагическое дилетантство?
Осознав абсурдность жизни и пытаясь жить соответственно, человек всегда замечает, что труднее всего уберечь цельность сознания. Обстоятельства почти всегда этому препятствуют. Речь идет о том, чтобы сохранить ясность в мире, где царит туманность.
Он замечает также, что подлинная проблема, даже без Бога, – это проблема психологического единства (осознание абсурда ставит, по сути дела, только вопрос о метафизическом единстве мира и духа) и душевного покоя. Он замечает также, что этот покой недостижим без послушания, которое трудно примирить с миром. Суть проблемы в этом. Надо именно примирить послушание с миром. Надо суметь жить по монастырскому уставу в миру.
Препятствием служит прошлая жизнь (профессия, женитьба, прежние воззрения и т.д.), то, что уже произошло. Не уклоняться ни от одного аспекта этой проблемы.
Отвратительно, когда писатель говорит, пишет о том, чего он не пережил. Но постойте, ведь убийца не самый подходящий человек, чтобы рассказывать о преступлении. (Однако не самый ли он подходящий человек, чтобы рассказывать о своем преступлении? Даже в этом уверенности нет.) Следует помнить, какое расстояние отделяет творчество от поступка. Настоящий художник находится на полпути между своими вымыслами и своими поступками. Он – человек, «способный на». Он мог бы быть тем, кого он описывает, пережить то, что он описывает. Только поступок ограничил бы его, и он стал бы тем, кто его совершил.
«Высшие никогда не прощают низшим величавой наружности» («Сельский священник»).
Там же. «Больше не осталось хлеба». Вероника и долина Монтиньяк растут одновременно. Тот же символизм, что и в «Лилии».
Тем, кто говорит, что Бальзак плохо пишет, следует напомнить эпизод смерти г-жи Грален: «Все в ней очистилось, просветлело, и на лице ее забрезжил отблеск пылающих шпаг ангелов-хранителей, которые ее окружали».
«Этюд о женщине»: рассказ безличен – но это рассказывает Бьяншон.
Ален о Бальзаке: «Гений его заключается в умении избрать посредственное и возвысить его, не изменяя».
Бальзак и кладбища в «Феррагусе».
Барокко у Бальзака: страницы об органе в «Феррагусе» и «Герцогине де Ланже».
Этот огонь, пылающий и смутный отблеск которого видит герцогиня в глазах Монриво, пламенеет во всем творчестве Бальзака.
Два стиля: г-жа де Лафайет и Бальзак. Первый стиль совершенен в мелочах, второй более озабочен целым, и четырех глав едва хватает, чтобы дать представление о его напоре. Бальзак хорошо пишет не вопреки, а даже со своими ошибками во французском.
Тайна моего мира: вообразить Бога без человеческого бессмертия.
Чарлз Морган и единство духа: блаженство единственного намерения – неизменная способность достигать совершенства – «гений – это власть над смертью», противостояние женщине и ее трагической любви к жизни – одно печальнее другого.
Сонеты Шекспира:
«Я вижу тьму, что и слепому зрима…»
«И долго мне, лишенному ума, / Казался раем ад, а светом тьма…»[6]
Край, где находит прибежище красота, труднее всего оборонять – так хочется его пощадить. Поэтому народы художественно одаренные непременно пали бы жертвою неблагодарных, если бы любовь к свободе не перевешивала в сердцах людей любовь к красоте. Это инстинктивная мудрость – ведь свобода есть источник красоты.
Калипсо предлагает Улиссу выбор между бессмертием и отечеством. Он отвергает бессмертие. В этом, быть может, весь смысл «Одиссеи». В песни XI Улисс и мертвецы перед ямой, полной крови, – и Агамемнон говорит ему: «Слишком доверчивым быть, Одиссей, берегися с женою; / Ей открывать простодушно всего, что ты знаешь, не должно»[7].
Следует также отметить, что Одиссей говорит о Зевсе как о родителе-творце. Голубка разбивается об утес, но родитель создает другую голубку, чтобы восполнить утрату.
XVII. Пес Аргус.
XXII. Вешают женщин, которые отдавались мужчинам, – неслыханная жестокость.
Снова о хрониках Стендаля – См. Дневник, с. 28–29.
«Вершина страсти может состоять в том, чтобы убить муху ради возлюбленной». «Только женщины с сильным характером могут составить мое счастье».
И такая деталь: «Как часто случается с людьми, сосредоточившими свою энергию на одной или двух жизненных целях, вид у него был неопрятный и запущенный».
Т. II: «Я так много перечувствовал сегодня вечером, что у меня болит желудок».
Стендаль, который не ошибался относительно собственного литературного будущего, совершенно неверно судил о будущем Шатобриана: «Бьюсь об заклад, что в 1913 году все и думать забудут о его писаниях».
Эпитафия Г. Гейне: «Он любил розы Бренты».
Флобер: «Я умер бы со смеху, глядя, как один человек судит другого, если бы это зрелище не внушало мне жалость».
Что он увидел в Генуе: «Город весь из мрамора и сады, полные роз».
И еще: «Глупости свойственно делать выводы».
Письма Флобера.
Том II. «Успех у женщин, как правило, является признаком посредственности» (?).
Там же. «Жить как буржуа и думать как полубог»?? Ср. историю солитера.
«Шедевры глупы, у них невозмутимый вид, как у жвачных животных».
«Если бы я был любим, когда мне было семнадцать лет, каким художником стал бы я теперь!»
«В искусстве никогда не надо бояться преувеличения… Но преувеличение должно быть последовательным – пропорциональным самому себе».
Его цель: ироническое приятие существования и полное его преображение посредством искусства. «Жить – не наше дело».
Объяснить характер человека этим далеко идущим высказыванием: «Я утверждаю, что цинизм граничит с целомудрием».
Там же. «Мы ничего не совершили бы в этом мире, не будь мы движимы ложными идеями» (Фонтенель).
На первый взгляд жизнь человека интереснее его произведений. Она образует крепкое и напряженное целое. В ней царит единство духа. Все его годы проходят на одном дыхании. Да, это роман. Конечно, над этим еще следует подумать.
Малодушие всегда найдет себе философское оправдание.
Боясь быть принятым за литературу, искусствоведение пытается говорить языком живописи – и тут-то как раз и становится литературой. Надо вернуться к Бодлеру. Описание с точки зрения человека – но объективное.
Г-жа В. Среди запахов тухлого мяса. Три кошки. Две собаки. И рассуждения о музыке в душе. Кухня заперта. В ней ужасная жара.
Небо и жара всей своей тяжестью нависают над бухтой. Все пронизано светом. Но солнца нет.
Надо рассмотреть все трудности одиночества без изъятия.
Монтень: жизнь ускользающая, мрачная и немая.
Современный ум в полном смятении. Область знания до такой степени расширилась, что мир и дух утратили все точки опоры. Не подлежит сомнению, что мы страдаем нигилизмом. Но замечательнее всего – проповеди о «возврате». Возврат к средневековью, к первобытному мышлению, к земле, к религии, к арсеналу старых решений. Чтобы счесть эти лекарства хоть сколько-нибудь полезными, нам пришлось бы полностью пренебречь нашими знаниями – словно мы ничему не научились, – притвориться, будто мы начисто забыли то, что не забывается. Пришлось бы зачеркнуть многовековой вклад и несомненное богатство духа, который в конце концов (это его последнее достижение) по собственному почину возвращает мир к хаосу. Это невозможно. Чтобы выздороветь, нужно свыкнуться с новоприобретенной трезвостью суждения, с новоприобретенной прозорливостью. Надо учесть внезапно посетившее нас осознание нашего изгнанничества. Ум в смятении не оттого, что знание перевернуло мир. Он в смятении оттого, что не может смириться с этим переворотом. Он «не привык к этой мысли». Пусть же он привыкнет к ней, и тогда смятение пройдет. Останется только переворот и ясное осознание его духом. Надо переделать целую культуру.
Ощутимы должны быть только доказательства.
«Европу, – говорит Монтескьё, – погубят военные».
Кто может сказать: я прожил прекрасную неделю. Свидетельство тому – мои воспоминания, а я знаю, что они не обманывают. Да, эта картина прекрасна, как были прекрасны эти долгие дни. Радости мои были чисто физическими, но полученными с благословения духа. В этом заключается совершенство, согласие с судьбой, признательность и уважение к человеку.
Длинные девственно-чистые дни! Праздник воды, такой черной по утрам, такой прозрачной в полдень, такой теплой и золотистой вечером. Долгие вечера на дюне среди обнаженных тел, изнуряющий полдень, а потом следовало бы повторить все сначала, снова сказать то, что уже было сказано. Это была молодость. Молодость, и в тридцать лет я ничего так не хочу, как продлить эту молодость. Но…
Книги Коперника и Галилея оставались под запретом до 1822 года. Три века упрямства, это мило.
Смертная казнь. Преступника убивают, потому что преступление истощает в человеке всю способность жить. Он все прожил, раз он убил. Он может умереть. Убийство исчерпывает.
Чем литература XIX и особенно XX века отличается от литературы классических веков? Как вся французская литература, она моралистична. Но классическая мораль есть мораль критическая (за исключением Корнеля) – мораль негативная. Мораль XX века, напротив, позитивна: она определяет стили жизни. Взгляните на романтического героя, на Стендаля (он вполне принадлежит своему веку, но именно поэтому), на Барреса, Монтерлана, Мальро, Жида и др.
Монтескьё: «Бывают мелкие глупости, которые хуже больших».
Начинаешь лучше понимать, что такое «Вечное возвращение», если представляешь его себе как повторение великих событий – как если бы все имело целью воспроизвести или подчеркнуть кульминационные события в истории человечества. Итальянские мастера раннего Возрождения или Страсти по Иоанну воскрешают, копируют, – бесконечно толкуют тот миг, когда на Голгофе было сказано: «Совершилось!» Во всех поражениях есть нечто от Афин, сданных римским варварам, где победы напоминают о Саламине, и т.д. и т.п.
Брюлар: «Я всегда относился к своим сочинениям так же целомудренно, как и к своим любовным приключениям».
Там же: «Для меня гостиная, где собрались восемь или десять человек, где все женщины имеют любовников, где ведут веселую беседу и в половине первого ночи пьют легкий пунш, – самое приятное место на свете».
Навязчивый страх ареста: посылая сыну месячное содержание, он добавил лишних сто франков. Потому что он стал мягче, великодушнее. Ужас делает его альтруистом.
Поэтому, когда два человека, целый день метавшиеся по городу, наконец заговаривают друг с другом, они сразу становятся мягче. Один со слезами говорит о жене, которую не видел два года. Вообразите вечера в городе, где гонимый блуждает в одиночестве.
А.Ж.Т. о «Постороннем».
Это очень продуманная книга, и тон ее… нарочитый. Правда, он пять или шесть раз повышается, но лишь для того, чтобы избежать монотонности и соблюсти правила. Мой Посторонний не оправдывается перед священником. Он приходит в ярость, а это совсем другое дело. Но в таком случае, скажете вы, я сам беру слово. Да, я много об этом думал. Я решился на это, потому что хотел, чтобы мой персонаж подошел к единственно серьезной проблеме будничным и естественным путем. Надо было обозначить этот великий момент. С другой стороны, обратите внимание, что мой персонаж остается верен себе. В этой главе, как и во всей книге, он довольствуется тем, что отвечает на вопросы. Прежде это были вопросы, которые мир ставит перед нами ежедневно, – теперь это вопросы священника. Таким образом, я даю моему персонажу определение через отрицание.
Все это, разумеется, касается художественных средств, а не цели. Смысл книги заключается именно в параллельности двух частей. Вывод: обществу нужны люди, которые плачут на похоронах матери; или: человека всегда осуждают не за то преступление, какое он, по его мнению, совершил. Впрочем, я вижу еще десяток возможных выводов.
Великие слова Наполеона: «Счастье – самый великий результат моих способностей».
До ссылки на остров Эльба: «Живой слуга лучше мертвого императора».
«Подлинно великий человек всегда будет выше событий, которые явились следствием его действий».
«Нужно хотеть жить и уметь умирать».
Критика о «Постороннем». Сплошной «Моралин». Глупцы, они думают, будто отрицание – свидетельство беспомощности, а это осознанный выбор. (Летописец Чумы показывает героическую сторону отрицания.) Для человека, лишенного Бога – а таковы все люди, – другая жизнь невозможна. Воображать себе, что мужественность сводится к суетливым пророчествам, что величие сводится к духовному позерству! Но эта борьба посредством поэзии, нередко столь темной, это так называемое восстание духа – самый легкий выход. Все это не достигает цели, о чем прекрасно знают тираны.
Бесперспективно.
«Каков предмет моих размышлений, превосходящий меня самого, и что я испытываю, не умея его определить? Своего рода тернистый путь к святости отрицания – героизм без Бога – наконец чистый человек. Все человеческие добродетели, в том числе одиночество в отношении Бога.
Что составляет превосходство (единственное) христианского образца? Христос и его апостолы – поиск стиля жизни. В этом произведении будет столько же форм, сколько этапов на пути к совершенству (не требующему награды). Посторонний – нулевая точка. Там же. Миф. Чума – шаг вперед, прогресс, не от нуля к бесконечности, но к более глубокой сложности – ее еще предстоит определить. Последней точкой будет святой, но у него появится собственное числовое значение – по человеческим меркам».
О критике.
Три года, чтобы написать книгу, пять строчек, чтобы ее осмеять – перевирая при цитировании.
Письмо к А.Р., литературному критику (не для отправки).
…Одна фраза из вашей критической статьи меня особенно поразила: «Я не принимаю в расчет…» Как просвещенный критик, знающий о том, что во всяком художественном произведении все заранее продумано, может не принимать в расчет единственный момент в изображении героя, когда тот говорит о себе и приоткрывает читателю часть своей тайны? И как вы не почувствовали, что этот финал еще и точка, где сходятся все линии, где описанное мною раздробленное существование обретает наконец единство…
Вы приписываете мне стремление воссоздать реальность. Реализм – слово, лишенное смысла («Госпожа Бовари» и «Бесы» – реалистические романы, но между ними нет ничего общего). Меня это вовсе не волновало. Если бы понадобилось сформулировать мою цель, я, напротив, заговорил бы о символе. Впрочем, вы это прекрасно почувствовали. Но вы наделяете этот символ смыслом, какого он не имеет. Да что тут говорить! Вы без всяких оснований приписали мне смехотворную философию. Ведь ничто в моей книге не указывает на то, что я верю в природного человека, что я отождествляю человеческое существо с растением, что человеческая природа чужда морали и т.д. и т.п. Главный герой моей книги никогда не проявляет инициативы. Вы не заметили, что он всегда ограничивается тем, что отвечает на вопросы, поставленные жизнью или людьми. Таким образом, он никогда ничего не утверждает. И я дал всего лишь его негативное изображение. Ничто не давало вам основания судить о его внутреннем состоянии, кроме той последней главы. Но вы «не принимаете ее в расчет».
Объяснять причины моего стремления «как можно меньше высказывать» было бы слишком долго. Во всяком случае, мне жаль, что поверхностный взгляд побудил вас приписать мне философию лавочника, которой я не могу разделить. Вы лучше поймете, что я хочу сказать, если я замечу вам, что единственная цитата из моего романа, которую вы приводите в своей статье, неверна (привести ее и исправить) и, следовательно, выводы ваши так же неверны. Быть может, в книге есть другая философия, и вы коснулись ее, рассуждая о слове «бесчеловечность». Но стоит ли об этом говорить?
Вы, быть может, подумаете: не слишком ли много шума из-за маленькой книжечки неизвестного автора? Но я полагаю, что в этом вопросе я человек старомодный. А вы встали в нравственном отношении на такую точку зрения, которая помешала вам судить с присущими вам – если верить отзывам – проницательностью и талантом. Такая позиция шатка, и вы знаете это лучше всех. Граница между вашей критикой и той, которая существовала не так давно и скоро появится вновь благодаря управляемой литературе, дабы судить о моральном характере того или иного произведения, весьма зыбкая. Это отвратительно, говорю вам об этом без гнева. Ни вы, ни кто-либо другой не вправе судить, пойдет произведение на пользу народу или во вред ему в данный момент или когда бы то ни было. Я, во всяком случае, отказываюсь подчиняться подобным приговорам, и именно это явилось поводом для моего письма. Уверяю вас, что я с радостью выслушал бы более суровый критический отзыв, если бы он исходил от ума менее косного.
Как бы там ни было, я хотел бы, чтобы мое письмо не породило нового недоразумения. Мои слова продиктованы вовсе не чувствами обиженного автора. Я прошу вас не предавать мое письмо огласке даже частично. Вам нечасто доводилось видеть мое имя в печати, несмотря на то что двери журналов нынче широко открыты. Дело в том, что мне нечего сказать читателям журналов, а приносить жертвы рекламе я не люблю. В данный момент я публикую книги, плод многолетнего труда, по той единственной причине, что закончил их и работаю над новыми, которые явятся их продолжением. Я не жду от них ни материальной, ни моральной выгоды. Я надеялся только на внимание и терпение, которых заслуживает дело, предпринятое с чистым сердцем. Похоже, что даже и это требование было чрезмерным. При всем том – примите уверения в моем искреннем почтении.
Три персонажа являются действующими лицами «Постороннего»: двое мужчин (один из которых я) и одна женщина.
Брис Парен. Эссе о платоновском логосе. Изучает логос как язык. Приходит к тому, что наделяет Платона философией выражения. Описывает поиски Платоном разумного реализма. В чем «трагизм» проблемы? Если наш язык не имеет смысла, то ничто его не имеет. Если правы софисты, значит, весь мир безрассуден. Решение Платона не психологическое, а космологическое. В чем оригинальность позиции Парена: он рассматривает проблему языка как метафизическую, а не социальную и психологическую… и т.д. и т.п. См. Примечание.
Французские рабочие – единственные, рядом с кем я хорошо себя чувствую, единственные, кого я хочу узнать и в кого «перевоплотиться». Мы похожи.
Конец августа 42-го г.
Литература. Остерегаться этого слова. Не торопиться произносить его. Если у великих писателей отнять литературу, то, вероятно, они лишатся того, что было для них самым сокровенным. Литература-ностальгия. Сверхчеловек Ницше, бездна Достоевского, бессмысленный поступок Жида и т.д. и т.п.
Этот шум источников на протяжении моей жизни. Они текут вокруг меня, через залитые солнцем луга, они приближаются ко мне, и скоро я услышу их шум в себе, этот источник забьет в моем сердце, и я буду думать под его шум. Это забвение.
«Чума». Невозможно с ней покончить. В этом варианте слишком много «случайностей». Надо полностью слиться с идеей. «Посторонний» описывает наготу человека перед лицом абсурда. «Чума» – глубинное равенство точек зрения отдельных людей перед лицом того же абсурда. Это шаг вперед, который разъяснится в других произведениях. Кроме того, «Чума» показывает, что абсурд ничему не учит. И это решительный шаг вперед.
Панелье. Перед восходом солнца сосны на высоких холмах неотличимы от увалов, на которых они растут. Потом далекое-далекое солнце золотит верхушки деревьев. И кажется, будто целая армия дикарей в перьях появляется из-за холма на фоне еле тронутого красками неба. По мере того как солнце всходит и небо светлеет, сосны тянутся вверх, и кажется, будто варварская армия, покачивая перьями, смыкает ряды перед наступлением. Потом, когда солнце поднимается уже довольно высоко, оно вдруг освещает сосны так, что кажется, будто они покидают склоны. И это похоже на бег дикарей к долине, на начало короткой трагической схватки, в которой варвары дня заставят отступить хрупкую армию ночных мыслей.
У Джойса волнует не само произведение, а тот факт, что он взялся за его создание. Таким образом, следует различать восхищение поступком художника – которое не имеет никакого отношения к искусству – и восхищение самим художественным произведением.
Убедиться, что произведение искусства есть вещь рукотворная, что создателю нечего ждать возвышенной «подсказки». «Обитель», «Федра», «Адольф» могли быть написаны иначе – и не менее прекрасно. На все воля автора – безраздельного властелина.
Еще много лет те, кто станут писать о Франции, не смогут обойтись без упоминаний современной эпохи. Эта мысль пришла мне в голову в пригородном поезде при виде проплывавших мимо лиц и силуэтов французов, сгрудившихся на небольших станциях: я не скоро смогу забыть их, этих старых крестьян и крестьянок; она вся сморщенная, он с гладким лицом, на котором белеют светлые глаза и седые усы; две зимы лишений пригнули их к земле, латаная-перелатаная одежда лоснится. Народу, познавшему нищету, не до элегантности. В поездах потрепанные, перевязанные веревками и кое-как заделанные картонками чемоданы. Все французы похожи на эмигрантов.
То же в промышленных городах – в окне мелькает лицо старика рабочего; нацепив очки и благонравно положив раскрытую книгу на ладони вытянутых вперед рук, он использует остатки дневного света, чтобы почитать.
На вокзале толпы народа безропотно поглощают отвратительную пищу, потом выходят в темный город, толкаясь локтями, но оставаясь чужими друг другу, и возвращаются в гостиницу, комнатушку и т.д. Отчаянная молчаливая жизнь, которую в ожидании лучшего ведет вся Франция.
10, 11 и 12 числа каждого месяца все курят. 18-го не у кого прикурить. В поездах толкуют о засухе. Здесь она выглядит не так душераздирающе, как в Алжире, но от этого не менее трагична. Старый рабочий рассказывает о своей нищенской жизни: две комнатки в часе езды от Сент-Этьенна. Два часа на дорогу, восемь часов на работе – дома нечего есть, а на черном рынке все слишком дорого. Молодая женщина зарабатывает стиркой белья, потому что у нее двое детей, а муж вернулся с войны с язвой желудка. «Ему нужно белое мясо, хорошо прожаренное. Откуда его взять! Получил бумагу на диетическое питание. И выдают ему три четверти литра молока, но только снятого. Где это видано, чтобы мужчину кормили молоком?» Бывает, у нее крадут белье клиентов, и ей приходится платить.
Тем временем дождь заливает грязный промышленный район – едкий запах нищеты – беспросветная тоска этой жизни. А другие произносят речи.
Сент-Этьенн в утреннем тумане, гудки призывают на работу посреди беспорядочного нагромождения башен, зданий и толстых труб, устремляющих к сумеречному небу фабричные отходы, словно дым от чудовищного жертвенного костра.
Будеёвице, действие III. Сестра возвращается после самоубийства матери.
Сцена с женщиной:
– От чьего имени вы говорите?
– От имени моей любви.
– Что это такое?
Сестра наконец уходит. Женщина рыдает, плачет. Слыша рыдания, входит молчаливая служанка.
– Ах, это вы, помогите мне хоть вы!
– Нет.
(Занавес.)
У всех великих добродетелей абсурдное лицо.
Ностальгия по чужой жизни. Потому что, если смотреть извне, она образует единое целое. А собственная жизнь, при взгляде изнутри, кажется разорванной. Мы все еще гонимся за призраком цельности.
Наука объясняет то, что функционирует, а не то, что есть. Напр.: почему существуют различные сорта цветов, а не один-единственный?
Роман. «Он ждал ее утром на краю луга под большими ореховыми деревьями. Дул холодный осенний ветер. Жужжанье ос, ветер в листве, упрямо поющий за холмами петух, глухой лай, изредка воронье карканье. Над ним было мрачное сентябрьское небо, под ним – сырая земля, и ему казалось, что он ждет одновременно и зиму, и Марту».
При связи с животными отсутствует сознание другого. В нем «свобода». Вот почему оно привлекало столько умов, вплоть до Бальзака.
Панелье. Первый сентябрьский дождь, легкий ветерок, смешивающий желтые листья с падающими каплями. Секунду они парят, а потом вода своим весом резко прижимает их к земле. Когда природа банальна, как здесь, лучше заметна смена времен года.
Бедное детство. Плащ на несколько размеров больше – сиеста. Пиво Винга – воскресенья у тетушки. Книги – муниципальная библиотека. Возвращение рождественским вечером и труп перед рестораном. Игры в подвале (Жанна, Жозеф и Макс). Жанна подбирает все пуговицы, «так становятся богачами». Скрипка брата и уроки пения – Галуфа.
Роман. Не ставить в заглавии «Чума». Лучше что-нибудь вроде «Пленники».
Аввакум и его жена идут пешком среди сибирских снегов. Протопопица: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» Аввакум: «Марковна, до самыя до смерти». Она, со вздохом: «Добро, Петрович, ино еще побредем».
I послание к Коринфянам, VII, 27: «Соединен ли ты с женой? Не ищи развода. Остался ли без жены? Не ищи жены».
Лука, VI, 26: «Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо».
В качестве апостола Иуда творил чудеса (Святой Иоанн Златоуст).
Чжуан-Цзы – третий из великих даосов (2-я половина IV века до н.э.) – разделяет точку зрения Лукреция: «Большая птица поднимается при ветре на высоту 90 000 ли. Оттуда видит она табуны диких лошадей, скачущие галопом».
До христианской эры Будда не проявлял себя, потому что был погружен в нирвану, то есть лишен облика.
Согласно Прусту, дело не только в том, что природа подражает искусству. А в том, что великий художник учит нас видеть в природе то, что его произведение одному ему присущим образом сумело из нее вычленить. Все женщины становятся ренуаровскими.
«У подножия кровати, сотрясаемая всеми вихрями этой агонии, не рыдая, но порой заливаясь слезами, моя мать впала в безотчетное отчаяние, как листва, которую хлещет дождь и кружит ветер». Г [ерманты].
«Существа, сыгравшие в нашей жизни большую роль, редко исчезают из нее внезапно и насовсем». Г [ерманты].
«В поисках утраченного времени» – произведение героическое и мужественное:
1) благодаря постоянству созидающей воли;
2) благодаря усилию, которого его создание потребовало от больного человека.
«Когда из-за приступов я несколько дней и ночей подряд не мог не только спать, но даже лежать, не мог ни есть ни пить, то в момент наивысшего изнурения и страдания, когда мне казалось, что мучения мои никогда не кончатся, я сравнивал себя с путешественником: выброшенный на песчаный берег, отравленный ядовитыми растениями, он трясется от лихорадки в мокрой одежде, но через два дня ему становится лучше, и он наудачу продолжает свой путь, пытаясь отыскать какое-нибудь местное племя, которое может оказаться и людоедским. Его пример укреплял меня, возвращал мне надежду, и мне становилось стыдно, что я на мгновение утратил присутствие духа» («Содом и Гоморра»).
Не идет к проститутке, которая к нему пристает и возбуждает в нем желание, потому что у него при себе только тысячефранковый билет, а попросить сдачу ему неловко.
Чувство, противоположное прустовскому: восхищаться новизной города, каждого нового дома, каждого человека, каждой розы и каждым любовным порывом и воображать себе, чем они станут для нас со временем, когда сделаются привычными и «родными», отправляться на поиски времени, которое еще не наступило.
Пример:
Ночь, одиночество, приезд в незнакомый город – это ощущение удушья, собственной ничтожности рядом с организмом в тысячу раз более сложным. Достаточно на следующее утро отыскать главную улицу, и все приходит в порядок; мы обживаем новое место. Коллекционировать ночные приезды в города, где ты никогда не был, черпать силы из незнакомых гостиничных номеров.
В трамвае: «Родился он нормально. Но через неделю его веки склеились. И тут, само собой, глазки загноились».
Когда к некоторым городам (как правило, к тем, где мы уже были) или некоторым людям нас влекут сексуальные мечтания, мы оказываемся в дураках. Ибо даже самые бездуховные из нас никогда не живут, повинуясь сексуальному влечению, во всяком случае, в повседневной жизни слишком много вещей, не имеющих ни малейшего отношения к сексу. Так что, когда нам время от времени с грехом пополам удается воплотить одно из этих мечтаний или воскресить одно из таких воспоминаний, в жизни нашей образуются огромные пустоты, словно мы изменили образ жизни. И тогда приходится вожделеть другие города.
Критики о «Постороннем». Говорят: бесстрастность. Неудачное слово. Точнее было бы сказать: доброжелательность.
Будеёвице (или Господь не отвечает). Вместо молчаливой служанки – старый слуга.
Женщина в последней сцене: «Господи, сжалься надо мной, обрати ко мне свой взор. Услышь меня, Господи. Протяни мне руку. Господи, сжалься над теми, кто любит друг друга и живет в разлуке».
Входит старик.
– Вы звали меня?
Женщина: Да… Нет… Не знаю. Но помогите мне, помогите, ибо мне нужна помощь. Сжальтесь надо мной и помогите мне.
Старик: Нет.
(Занавес.)
Поискать детали, усиливающие символику.
Отчего лицо его, напоминающее о стольких страданиях, все-таки кажется мне счастливым?
Роман. Женщина, которую он любит, при смерти. «Я не могу, не могу позволить тебе умереть. Ибо я знаю, что забуду тебя и потеряю все, что имею. Я хочу удержать тебя в этом мире, единственном, где я могу сжать тебя в объятиях», и проч., и проч.
Она: «О! Как ужасно умирать, зная, что тебя забудут».
Все время держать в памяти и выражать одновременно обе точки зрения.
Уяснить себе, что я хочу сказать в «Чуме».
Октябрь
В еще зеленой траве уже пожелтевшие листья. Короткие, но сильные порывы ветра бьют солнечным молотом по зеленой наковальне лугов, выковывая слиток света, и пчелиное гудение этой кузницы доносится до меня. Алая красота.
Роскошная, ядовитая и одинокая, как мухомор.
В Спинозе можно увидеть культ поклонения тому, что есть, а не тому, что может или должно быть, – ненависть к делению на черное и белое, к нравственной иерархии – некоторое равновесие добра и зла в лучах божественного света. «Люди ставят порядок выше беспорядка, как если бы порядок составлял в природе что-либо независимое от нашего представления» (Прибавление к кн. I).
Что Бог одновременно с совершенством создал несовершенство, ничуть его не удивляет – ему было бы удивительнее другое: что Бог вовсе не создал несовершенства. Ибо, будучи в силах создать весь ряд от совершенства до несовершенства, он не мог этого не сделать, и это огорчительно лишь с нашей точки зрения, а она ошибочна.
Этот Бог, этот мир незыблемы и не противоречат друг другу. Все задано раз и навсегда. Мы можем сколько угодно отыскивать причины и следствия (отсюда геометрическая форма). Но этот мир ни к чему не стремится и ниоткуда не происходит, ибо он уже завершен и всегда был таковым. Он не знает трагедии, ибо не знает истории. Он предельно бесчеловечен. Это мир для отважных.
[А также мир без искусства – ибо без случайностей (прибавление к книге I отрицает существование уродства или красоты)].
Ницше говорит, что математическая форма у Спинозы оправданна лишь как средство эстетическое.
См. Этика, кн. I. Теорема XI дает четыре доказательства существования Бога. Теорема XIV и пространная схолия к теореме XV, судя по всему, отрицающая творение.
Значит, правы те, кто толкует о пантеизме Спинозы? Но ведь у него есть постулат (слово, которого Спиноза избегает на протяжении всей «Этики»): пустоты не существует (впрочем, доказательства даны в предыдущих произведениях).
XVII теорему можно противопоставить XXIV: одна обосновывает понятие необходимости, другая позволяет снова ввести понятие случайности. Теорема XXV трактует о соотношении состояний и модусов. Наконец, в XXXI теореме отрицается свобода воли человека. А также и Бога, скованного его собственной природой. XXXIII теорема еще жестче ограничивает и без того скованный мир. Можно было бы подумать, что для Спинозы природа Бога сильнее его самого, – но в теореме XXXIII он заявляет (споря со сторонниками Верховного Добра), что бессмысленно подчинять Бога фатуму.
Это мир данного раз и навсегда, мир, существующий по принципу «так заведено», – необходимость здесь всемогуща – самобытности и случайности здесь места нет. Здесь царит однообразие.
Любопытно. Умные историки, излагая историю какой-либо страны, наперебой расхваливают определенную – например, реалистическую – политику, которой эта страна, как им кажется, обязана величайшими эпохами своего существования. Однако они сами признают, что это положение дел никогда не было долговечным, потому что очень скоро к власти приходил новый правитель либо изменялась форма правления. Тем не менее историки продолжают отстаивать политику, не выдерживающую замены одного человека другим, хотя политика по сути своей сводится именно к замене одних людей другими. Все дело в том, что эти историки думают и пишут в расчете лишь на свою эпоху. Альтернатива историков: скептицизм или политическая теория, не зависящая от смены людей (?).
Эти потуги так же ничтожны в сравнении с гениальностью, как судорожные скачки саранчи в сравнении с полетом ласточки.
«Иногда, после долгих ночей, когда всем распоряжалась воля, когда час за часом я трудился, запретив себе развлечения и слабости, стараясь забыть и о чувствах и о мире, я предавался – о, с каким самозабвением, с каким облегчением! – той тоске, что сопутствовала мне все эти дни. Как сладостно, как соблазнительно было прекратить переделывать себя и бросить этот труд и эту маску, которую мне так нелегко было вылепить. Я любил, я скорбел, я желал, одним словом, я был человеком…
…пустынное летнее небо, море, которое я так любил, и эти ждущие поцелуя губы».
Сексуальная жизнь была дана человеку, дабы сбить его с пути истинного. Это его опиум. Она все усыпляет. Без нее вещи вновь оживают. С другой стороны, воздержание препятствует продлению рода – в этом, быть может, и заключается истина.
Писатель не должен говорить о сомнениях, посещающих его в связи с его творчеством. Он рискует услышать в ответ: «Кто же заставляет вас творить? Если это так ужасно, зачем этим заниматься?» Сомнения – самая потаенная часть нашей души. Никогда не говорить о своих сомнениях – каковы бы они ни были.
«Грозовой перевал» – один из величайших романов о любви, ибо он кончается поражением и бунтом – иначе говоря, смертью без надежды. Главный герой – дьявол. Такая любовь может держаться лишь финальным поражением, то есть смертью. Она может продолжаться только в аду.
Октябрь