Маленькие победы. Как ощущать счастье каждый день Ламотт Энн
Anne Lamott
SMALL VICTORIES: SPOTTING IMPROBABLE MOMENTS OF GRACE
Copyright © 2014, Anne Lamott. All rights reserved
Перевод на русский язык Э. Мельник
Художественное оформление П. Петрова
Что вы узнаете из этой книги
1. Когда радушие становится вопросом жизни и смерти? – см. главу «Книга радушия»
2. Почему труднее бывает принять благодарность, чем помочь человеку? – см. главу «Книга радушия»
3. Как пережить трагические моменты жизни, или Кому полезна скорбь? – см. главу «Лестницы»
4. Что обретаешь, пройдя через великие потери? – см. главу «Лестницы»
5. Почему труднее всего простить самого себя? – см. главу «Прощенная»
6. Куда могут завести нас благие намерения? – см. главу «Путевые вешки»
7. Что ищет на сайте знакомств самодостаточная женщина, подчеркивающая свою независимость? – см. главу «Пары»
8. Кому обжорство заменяет любовь? – см. главу «Пища»
9. Как превратить обиду на давно умершего отца в прощение: его и себя? – см. главу «Папа»
10. Когда надо умерить любовь к собственному ребенку? – см. главу «Прах и пепел»
11. Как вновь обретается потерянная любовь к матери – давно ушедшей, но не прощенной? – см. главу «Норат»
12. Как усталость от самого себя может привести к благодати? – см. главу «Бразермен»
13. Какое чудо способно предотвратить авиакатастрофу? – см. главу «Постучаться в дверь небес»
14. В чем смысл и истинная радость старости? – см. главу «Милый старый друг»
- Уж никнуть начали головки роз.
- Пчела, что золото свое сбирала день-деньской,
- Найдет себе шестиугольник для ночлега.
- А в небе вереницы облаков,
- Последних птиц метанья,
- Акварель на горизонте.
- Лицом к стене уселся белый кот.
- И в поле конь задремывает стоя.
- На деревянном столике свечу затеплю.
- И пригублю еще вина.
- Возьму я в руки нож и луковицу.
- А прошлое и будущее? – что ж,
- Дитя всего лишь о двух разных масках.
Маленькие победы
Прелюдия. Круг почета
Худшее, что можно сделать, когда сама хандришь, не находишь себе места от беспокойства, пышешь праведным гневом невинной жертвы или зеваешь от скуки, – пойти на прогулку со смертельно больной подругой. Она все испортит окончательно.
Прежде всего такие люди не считают себя умирающими, хотя это явствует из сканирования и деликатных отчетов врачей. Просто живут – как могут и сколько отпущено. И бывают благодарны за каждый подаренный день – в то время как ты беспокоишься, насколько поредели твои ресницы и раздалась пятая точка.
Моя подруга Барбара к тому весеннему утру, когда мы отправились на прогулку по лесу Мюира, уже два года жила с болезнью Лу Герига. Она перепробовала все, пытаясь остановить волну разрушения; увидев ее с четырехколесными ходунками, нуждающуюся в компьютерном голосе по имени Кейт на базе iPad, можно было подумать, что болезнь берет верх. Но помимо тяжелого заболевания, приводящего к атрофии мышц и полному параличу, у Барбары имелись глубокий интеллект, великая любовь к природе – и Сюзи.
Сюзи, верная возлюбленная на протяжении тридцати лет, обеспечивала ей несправедливое преимущество перед всеми: и мы стали бы великими, если бы у нас была Сюзи.
Барбара была исполнительным директором Breast Cancer Action, организации «скверных девчонок», борющихся против рака груди – с откровенно неприязненным отношением к «розоволенточному» подходу. Сюзи играла роль уравновешивающего фактора, и я за эти годы не раз выступала на их праздниках и мероприятиях по сбору средств. Барбара и Сюзи были примерно одного роста, обе – с короткими темными волосами. Они выглядели как кузины – дружелюбные, добрые, интеллигентные.
Теперь же лицо Барбары стало застывшим – маска, некий предмет, в который бьет сильный ветер; она сильно потеряла в весе. Однако прежней оставалась ее улыбка – милая, теплая, чуть ироничная.
Мы тронулись в путь. Барбара была вожаком, лидером гонки – единственным человеком на колесах, разведывающим сложности маршрута: от этого зависела наша жизнь. Сюзи следовала за ней по пятам. Я шла замыкающей.
На тропе, ведущей сквозь эти леса, ощущается дикость природы. Деревья настолько огромны, что невольно умолкаешь; они, как мифические животные, излучают невиданную энергию.
Мы втроем обедали в городе двумя месяцами раньше – до болезни, питательной трубки и Кейт. Барбара и тогда пользовалась ходунками, которые выглядели как компактная магазинная тележка и позволяли передвигаться в нормальном темпе. В то время она еще ела вилкой, а не через трубку, и разговаривала – настолько тихо, что порой приходилось обращаться к Сюзи за переводом. Барбара говорила о своем блоге благополучия – и о потребности в дополнительном питании. Дыхание, питание, голос; дыхание, питание, голос. (Она время от времени публиковала в своем блоге список операций, которые пока еще может выполнять; из недавних: «радоваться колибри; спать со своей любимой. Выступать в защиту людей с раком груди».)
Теперь она безмолвна. Когда хочет поговорить, может набирать слова на планшете, которые металлическим голосом произносит Кейт. Она знает, что постепенно жизненные соки уходят из нее. Когда ходишь по лезвию ножа и знаешь, что дальше будет только хуже, – упиваешься сегодняшним днем. И вот мы здесь, у начала маршрута, на прогулке в холодный день.
Когда ходишь по лезвию ножа и знаешь, что дальше будет только хуже, – упиваешься сегодняшним днем.
Я – ходок быстрый, поскольку у моего отца были длинные ноги и я научилась не отставать, но сегодняшняя прогулка с Барбарой напоминала картинку «Мамочка, можно? Можно я сделаю тысячу крохотных шажочков?». Барбара, судя по сосредоточенному виду, настраивалась на единение со всеми нависающими над тропинкой сплетенными ветвями. Не могла растрачиваться на бессмысленный лепет, поскольку вначале приходилось набирать текст. Что избавляло от пустой трескотни.
Эта роща – музыкальная. Красные деревья похожи на органные трубы, берущие безмолвные аккорды. Сюзи указывала на птиц, которых знала, и убирала немногочисленные препятствия с нашего пути. Сюзи – крепкая опора, несущая стена. Она не из тех, кто говорит: «Я совершаю удивительные поступки», – просто помогает себе и Барбаре комфортно существовать в дуэте. Она полна лукавого юмора, но без ернической остроты.
Я бывала в лесу Мюира сотни раз, с самого раннего детства. Именно сюда родители водили гостей, но пятьдесят лет назад все было по-другому. Родителям было страшно, когда пропадал ребенок, но им не приходила в голову мысль, что он мертв. Я боялась всегда, ибо терялась так часто, что до семи лет к моей верхней одежде булавкой прикалывали записки – маленькие визитные карточки с именем, номером телефона и примерно таким текстом: «если найдете, верните, пожалуйста» – точно я была каким-нибудь портфелем. Я терялась всю жизнь; может быть, чаще, чем большинство людей, – но всегда оказывалась найденной. Несмотря на то что верю в бессмертие души, я боюсь, потому что Барбара умрет и Сюзи останется совершенно одна.
Мне нравятся строки Уэнделла Берри: «Когда мы не знаем, что делать дальше, начинается истинная работа; когда не понимаем, каким путем идти, – истинное путешествие. Разум, не сбитый с толку, не старается мыслить. Лишь тот ручей поет, на чьем пути пороги».
Когда мы не знаем, что делать дальше, начинается истинная работа; когда не понимаем, каким путем идти, – истинное путешествие. Разум, не сбитый с толку, не старается мыслить
Во мне много веры – но и много страха.
День выдался настолько холодным, что в лесу Мюира витало не так уж много ароматов: день был хрустяще сладостным. Мы шли по тропе, точно дети – настолько медленно, насколько возможно.
Завернули за первый поворот, вр-р-рум. Мы с Сюзи разговаривали – ни о чем конкретном. Барбара указала на свое ухо, и мы остановились, чтобы прислушаться: к звону ручейка, к голосам воды. Слышался контрапункт птичьей трели, песни человека и журчания ручейка: «Идите дальше, все просто идут дальше. Вы не сможете остановить ни меня, ни что-либо другое».
Мы шли в ногу с Барбарой, державшейся за свое транспортное средство, – и я чувствовала, что впитываю те качества, которые Барбара привносила в этот день, преисполненный радости. Гигантские секвойи были полны застывшей музыки; казалось, они вырядились в юбки из капа и молодой поросли. Я спросила Барбару и Сюзи:
– А если задрать эти юбки, что получится?
Барбара указала в ответ на вывороченное дерево: корни, покрытые мхом и чем-то вроде мшистого коралла; оно похоже на осьминога. Одни стволы были узловатыми и мускулистыми в своих юбках со множеством оборок, другие предоставляли каповые кресла для того, кому понадобится присесть.
Деревья были похожи на толпу прихожан. Когда мы шли под нависающим зеленым миром, во все стороны раскинувшим наросты и побеги, я испытала мгновенный приступ паники при мысли о неминуемой смерти Барбары – и, возможно, своей собственной. Мы все умрем! Это ужасно! Я не согласна. Как жить, зная это? Левой, правой, толкай и толкай свои ходунки…
Когда моему сыну было лет шесть-семь и он осознал, что мы с ним не умрем в один и тот же момент, он немножко поплакал, а потом заявил, что если бы знал это, не согласился бы родиться.
Барбара смотрела на меня – мы изучали друг друга, как деревья. Она никогда не пользовалась своей неподражаемой улыбкой, чтобы втереться в доверие. Это такая редкость! Мы ускорили шаг и выкатились из-за следующего угла, двигаясь со скоростью одной мили в час: Сюзи упомянула, что им нужно вернуться в Сан-Франциско на назначенную встречу. Город казался очень далеким, точно был на другой планете. Мы миновали огромную выставку каповых наростов в толстом, покрытом рябью потоке, словно остановленном в нисходящем движении, как сель или лава. Один наплыв выглядел точь-в-точь как медвежонок. Папоротники напоминают о доисторических временах – за ними прятались динозавры. Они элегантны, упруги и жизнерадостны, как перья в женской шляпке.
Я спросила Барбару:
– Ты часто боишься?
Она пожала плечами, улыбнулась, остановилась, чтобы набрать ответ на компьютере, и нажала кнопку «отослать». Кейт произнесла: «Не сегодня».
Блестящие лавровые деревья такие гибкие – в отличие от некоторых людей, например меня. Они – искатели света и солнца: когда окажешься в лесу этих могучих великанов, порой приходится брыкаться на манер дикого осла, прорываясь сквозь узкую щель между гигантами.
Мы уже почти добрались до конца тропы. Я всегда любила смотреть здесь на иностранок на высоких каблуках, говорящих по-русски, по-итальянски, счастливых, как птички. Пусть у них на родине есть Санкт-Петербург или Сикстинская капелла, зато у нас есть этот собор. Кто знает, какие трагедии оставили эти веселые туристы у себя на родине? Не бывает жизни без тяжести и грязи. Большинство старается как может – и кое-что получается, и мы хотим освободиться от того, что не получается и никогда не получится. В список вещей, которые пока еще может делать, Барбара включила следующее: «Подстригать ногти очень большими кусачками, слушать песни у себя в голове, наслаждаться бейсбольным матчем, если выигрывают «Джайентс» или «Ориолс» («Сан-Франциско Джайентс» (San Francisco Giants) и «Балтимор Ориолс» (англ. Baltimore Orioles) – профессиональные бейсбольные клубы)». Сделать так, чтобы все это получилось – благодать, не сделать – благодать в квадрате. Это намного лучше, чем отстраненное мученичество, которое отвратительно.
Барбара и Сюзи на такое не подписывались, нет. Не обошлось без ошибок: они планировали проводить как можно больше времени в Йосемити, в театре, в Мендосино – и помогать женщинам с раком груди. Но были готовы переориентировать – и самих себя, и жизнь. Что совсем не просто: мы думаем, что куда-то прибыли, и это – верно. А потом происходит некий крах, и мы оказываемся в совершенно иной реальности – будто переоделись в вещи, которые жмут. Однако сущность осталась прежней – пластичной и текучей. Все, что мы теряем, – это всего лишь вещь, в которую не нужно вцепляться мертвой хваткой. Было – и сплыло. Мы можем ее оплакать, но не обязаны ложиться с ней в могилу.
Барбара указала на пичужку настолько крохотную, что мы с Сюзи ее поначалу не увидели в хворосте и палой листве. Она была здесь единственым движущимся существом кроме нас. Мы углядели это крохотное прыгающее существо, услышали тонюсенький звонкий писк – и присели в реверансе восторга.
Большая лавровая арка над землей была нашей последней остановкой в пути. Она формировала полный округлый пролет, выгибаясь дугой над тропой, тянулась к солнцу и касалась земли на другой стороне. Интересно, подумала я, она так и будет виться поверх лесной подстилки, неотвязно следуя за светом? На ней не было ни единого листочка, словно все жизненные силы были потрачены на выгибание. Барбара подкатила к ней, улыбнулась и изобразила рукой арку, словно приветствуя ее.
Спутники
Книга радушия
Непременно должна была существовать книга – где-то там, в куче засаленных рукописей, – которая каким-то образом выскользнула из окончательных гранок Библии. Глава, посвященная тому, как возродиться после критического сеанса в Эдеме и обрести ощущение, что мы по-прежнему желанны на этой планете. В Писании есть моменты, где Бог радуется людям, но такие пассажи – редкие пташки. Вероятно, трезвые головы рассудили, что изобильная доброжелательность превратила бы всех в маменькиных дочек – и предпочли ей повествования о массовых бойнях, изгнании и позоре.
А между тем книга радушия учила бы нас, что власть и статусность никого еще не спасли; что радушие – его предложение и принятие – и есть источник безопасности. Разные главы и стихи этой книги напоминали бы, что мы желанны, а время от времени даже приносим радость, несмотря на прискорбную истину о том, что мы – алчные самопотакатели, чрезмерно склонные к осуждению и нередко истеричные. Как бы то ни было, книга «пропала». Или в процессе размышления над каноническими списками из Иерусалима и Александрии редколлегия епископов своевольно отклонила ее. И теперь мы должны написать ее сами.
Книга радушия учила бы нас, что власть и статусность никого еще не спасли; что радушие – его предложение и принятие – и есть источник безопасности.
С чего бы начать – учитывая, что нас явно не ценят такими, какие мы есть: высокомерные замкнутые личности из дома собственного детства? Начну со своего первого воспоминания.
Мне три года, я в нашей семейной хижине в Болинасе, еще до того, как этот городок превратился в общину контркультурных художников. Бабушка и дедушка уплатили две тысячи долларов за деревенский дом с одной комнатой, откуда были видны океан, горизонт и риф под ним.
Мои бабушка и дедушка, которые колесили по миру, трудясь на ниве христианского миссионерства, привезли из своих странствий штук восемь мексиканских колдовских масок из дерева и развесили их по стене хижины. У каждой были дьявольские глаза, обведенные белой краской, которые светились в темноте. И клыки. Я уже тогда начала делать карьеру человека, страдающего пожизненной бессонницей; лежа без сна или просыпаясь, видела яростный блеск этих глаз и зубов – и ужас пробирал меня до печенок. Помню, когда родители ворчливо пытались успокоить меня среди ночи, я указывала на эти маски как на источник ужаса. Они говорили всякие утешительные слова типа «Ох, ради бога, Энни, это же всего лишь маски!» Но слова не помогали мне уснуть. Поэтому я переползала на ту сторону койки, где спал мой старший брат, и отключалась. Мое присутствие будило его. Он сталкивал меня обратно на мой край кровати – но я потихоньку перетекала обратно, точно зеленая слизь. Он отпихивал меня ногами. Я возвращалась. Тогда он принимался меня бить. Теперь-то я понимаю, что меня ударил бы любой.
Иногда я даже просыпалась с воплями от этих кошмаров в хижине – в силу чего становилась еще милее окружающим. Мне даже дома снились сны, в которых маски отыскивали меня – за десять городов от хижины; снился сон, в котором мать оборачивалась от плиты с лопаткой в руке, ее глаза санпаку блестели из-под маски бруха с пеньковыми волосами. Но маски оставались на стенах. Почему родители или бабка с дедом не заменили их чем-нибудь, что рождало бы во мне чувство безопасности, – скажем, вставленными в рамки картинами Одюбона? Я продолжала бояться их и в восемь, и в девять лет – и по-прежнему не могла спать. К тому времени у меня начались мигрени, я чувствовала себя сумасбродной и заброшенной.
Реальность состоит в том, что большинство из нас прожило первые десятилетия, чувствуя себя желанными лишь тогда, когда выполнялись определенные условия: родители ладили между собой, а мы вели себя как паиньки, хорошо учась в школе, не создавая проблем и имея минимальное количество потребностей. Если же тебе требовалось от них нечто большее – удачи!
Большинство из нас прожило первые десятилетия, чувствуя себя желанными лишь тогда, когда выполнялись определенные условия: родители ладили между собой, а мы вели себя как паиньки, хорошо учась в школе, не создавая проблем и имея минимальное количество потребностей.
Не легче и от того, что наша планета не так гостеприимна, как хотелось бы надеяться.
Вначале была имплантация – то ли наилучшая весть, то ли наихудшая, – затем Бог или жизнь занялись неким вуду-вязанием, создавая каждого человека. Мы пришли в этот мир один за другим. Следующее, что осознается: мы сидим за одним обеденным столом с заблуждающимися и несчастливыми людьми – то уже пьяными, то такими, которым следовало бы напиться, – имеющими проблемы с гибкостью и не имеющими никаких границ. Эти люди, кажется, из кожи вон лезли, стараясь дать нам понять, что мы – не те дети, которых они имели в виду. Ты подрываешь их благие намерения своей странностью и плохой осанкой.
Им нравилось думать, что их любовь безусловна. Как мило! Только вот печаль: ребенок, который садился за стол, был не тем ребенком, которого они задумали сделать. И всякий раз они заново изумлялись.
Родители попросту воспроизводили то, чему научились, когда сами были маленькими. Это система.
И не то чтобы возникало ощущение, будто ты для них чужой или нудная обязанность. Просто становилось понятно, что надо неустанно следить за их настроениями, уровнем психического здоровья, растущим раздражением и объемами потребленного пива. Да, во все этом был вкраплены и приятные воспоминания – о пикниках, домашних любимцах, пляжах. Но напомню, что непоследовательность – это именно то, с помощью чего экспериментаторы сводят с ума лабораторных крыс.
Может быть, они знали, что ребенок следит за ними, видит их насквозь, понимает, насколько они безумны, нестабильны и отстранены. Мы знали их интимные запахи и звуки, места уязвимости – точно маленькие шпионы. Целью игр в пятидесятые и шестидесятые годы было то, чтобы никто не догадался, кто ты на самом деле. Мы, дети, были свидетелями тотального притворства в том, какими родители хотели казаться миру. Мы помогали им поддерживать эту личину, ибо если бы кто-нибудь за пределами семьи смог увидеть, каковы они на самом деле, вся система – семейная лодка – могла бы пойти ко дну. Мы задерживали дыхание, чтобы обеспечить лодке плавучесть: были маленькими воздушными цистернами.
Глубоко в душе они знали, что являются маниакально-депрессивными личностями, но им хотелось, чтобы другие видели в них хороших родителей, этаких мирных воинов, рабочих пчел и активистов, которые делают мир безопасным. Дети знали об их дурных характерах и пороках – но жили под заклятием чародея, а также под постоянной угрозой изгнания или голода.
Светлой же стороной было то, что поскольку мир, в который мы пришли, был алкоголическим, больным, травмированным и травмирующим местом, нам было выдано на руки руководство пользователя по обращению с безумием. Мы знали, как надо хранить тайны. К тому же в комплекте с родителями прилагались их братья и сестры, которые обожали нас, потому что мы не были их детьми. Вот они-то по-настоящему мне нравились. Стоило переступить порог, как на лицах дядюшек и тетушек расцветало счастье. А вот и она! Это же Энни! Разве она не лапочка? То, как они смотрели на меня – с удовольствием и любопытством, – показало мне, как выглядит любовь.
Близкие друзья меня обожали, однако я боялась постоянно и всего: людей, неудач, сексуальных поступков, о которых думала, или совершала, или хотела совершить. Я развила в себе мощный шарм, юмор и сообразительность – чтобы отогнать демонов. Но они всегда возвращались.
Их любовь была надежным убежищем в опасные для жизни подростковые годы. Никто на земле не чувствует себя менее желанным и более искалеченным, чем подростки. Алкоголь был необходим для того, чтобы я хоть немного была «в порядке». До того как открыла для себя выпивку, мне казалось, что я невидима для красивых людей, находясь при этом под постоянным присмотром: родителей, учителей и, что самое ужасное, – своим собственным. Близкие друзья меня обожали, однако я боялась постоянно и всего: людей, неудач, сексуальных поступков, о которых думала, или совершала, или хотела совершить. Я развила в себе мощный шарм, юмор и сообразительность – чтобы отогнать демонов. Но они всегда возвращались.
Учителя начали приветствовать меня, почти как друзья, потому что я была умненькой, веселой и отчаянной. Всячески подбадривали меня, когда я чувствовала себя особенно безнадежной неудачницей, а еще давали книги, в которых содержался главный секрет жизни: все люди чувствуют себя одинокими, обиженными, изуродованными, чуждыми и отравленными. Отравленной-то я и была. И все великие писатели пили, за исключением Кафки и Ницше, а когда взрослеешь, не особо хочется стать ни тем, ни другим.
Колледж подарил мне друзей (некоторые из них так и остались близкими) – наряду с чувством политической и творческой цели, от которого я не отклонилась. Но в какой-то момент пришлось уйти и пытаться как-то построить жизнь. Остальное известно. Катание на призрачной карусели взрослости, назойливая музычка, кричащие краски, головокружение от побед и скрытые опасности взрослой жизни.
Высокая производительность всегда улучшала обстановку. Помогала и ужасная занятость, но, конечно, не так хорошо, как алкоголь или секс, предпочтительно – в сочетании.
Потом, когда мне перевалило за тридцать, система рассыпалась в прах. Я стала трезвенницей, потому что еще раньше съехала с катушек. Несколько женщин в городке протянули мне руку помощи. Я рассказывала о своих самых порочных поступках, а они говорили: «И я тоже!» Я рассказывала о своих преступлениях против невинных, в особенности – против себя самой. Они говорили: «Ну, еще бы! Ура. Добро пожаловать!» Казалось, я просто не могла заставить их отвергнуть себя. Это стало сперва кошмаром, потом – спасением.
Оказывается, радушие – это солидарность. Мы рады, что ты здесь, и мы с тобой. В самом начале периода трезвости я узнала, что существуют две точки зрения на меня: какой меня видят близкие друзья и какой я вижу себя сама. Я-то считала, что всем очевидно: я – мошенница, притом довольно отвратительная. А друзья считали меня неотразимой, всерьез достойной доверия. Поначалу я решила, что одна из этих точек зрения непременно должна быть неверной, и приняла радикальное решение: поверить – на некоторое время – своим друзьям. Приняла свое достойное любви «я» обратно, устроив скромную вечеринку: только кошка, я и воображаемые чашки с чаем, которые я поднимала, отставив в сторону мизинчик.
Это радушие по отношению к самой себе потребовало значительной перестройки, повторной балансировки собственной души. Я чувствовала, что получила письменное разрешение на большую научную командировку в собственное сердце, под защиту нескольких доверенных друзей.
Честно говоря, надеялась увидеть больше белых скал и пляжей, меньше трясин и теней – но то была реальная жизнь, природа вещей, полная одновременно чудес и гнили.
Как только я стала на это способна, друзья побудили признать заблудшую, темную часть себя. Я пригласила ее к себе: займи место за столом, родная. Сегодня на ужин супчик.
Итак, наши родители были обломками сошедших с рельсов поездов; мы разрушаем землю; дети то и дело умирают. Как понять, что остается нечто радушное, порой скрытое – но такое, чему по-прежнему можно доверять? Когда кажется, что все потеряно, сгодится пара-тройка друзей, красивый вид и редкие отчаянные моменты благодати. Ничего другого я не знаю.
Я обнаружила, что радушное отношение здорово помогает – особенно к людям, глубоко неприятным или странным. Оно исцеляет обоих.
Я обнаружила, что радушное отношение здорово помогает – особенно к людям, глубоко неприятным или странным. Оно исцеляет обоих. И лучше всего работает, если выбрать целью тех членов общества, которые, похоже, не нужны никому другому. Оп-па – и радушие уже существует в тебе.
Ты нужна нам, такая какая есть. Можешь в это поверить? Входи же, присаживайся. Дай-ка я налью тебе славную чашечку чаю. Хочешь пирожное с лаймовым соком?
С того момента, как я стала трезвенницей и начала помнить сны, старая хижина стала декорацией для большинства снов, в которых принимала участие моя семья. Это основание для обеденного стола, для саги о межпоколенческом недуге, о психическом нездоровье и скрытности. В моем «любимом» сне фигурировал семейный обед многолетней давности, во время которого мои выросшие братья собрались за трапезой у обеденного стола вместе с нашими родителями, живыми и здоровыми. Хижина выглядела так, будто ее сотворила Лора Эшли – с покрывалами на выдвижных койках, с салфетками на стульях. Однако как ни печально, кто-то притащил в дом собачьи какашки и измазал ими все коврики и покрывала. Младший брат перегнулся через стол и прошептал мне на ухо: «Какое это было бы уютное местечко, если бы не дерьмо повсюду».
Я не знала, как поскорее освободиться от людей-судей, от того, как они смотрят, одеваются, разговаривают, поэтому не могла перестать осуждать себя
Для меня этим сказано практически все. Я уверена, что у вас была прекрасная семья, и если это так – не берите в голову. Но мне так долго не хватало книги радушия! Я не знала, как поскорее освободиться от людей-судей, от того, как они смотрят, одеваются, разговаривают, поэтому не могла перестать осуждать себя. Я не знала, что радушие – вопрос жизни и смерти. Посмотрите, как часто одинокие люди убивают себя или других. Поглядите, какую расточительную и жалкую жизнь ведет большинство людей.
До недавнего времени я не различала знаков радушия – например, как человек плюхается напротив меня за столик и глубоко вздыхает, глядя на меня с облегчением; или стеснительный взгляд на чьем-нибудь лице, который дает мне время перевести дух и успокоиться. Не знала, что раны и шрамы были тем, что мы находим желанным в других – ибо они подобны нашим собственным.
Уловки и чары изнашиваются, выяснила я. Книга радушия гласит: позволь людям разглядеть тебя. Они увидят, что у тебя красивые руки – нежные, чистые и теплые, – и станут видеть те же качества в собственных руках, хотя бы иногда. Это называется – иметь друзей, выбирать друг друга, быть найденным, выуженным из каменных обломков. Просто крышу сносит – как же случилось такое удивительное событие: я в твоей жизни, ты в моей!
Две части стыкуются. Такое случается не так уж часто, но когда случается, то ощущения – самые феерические. И это способно сделать из тебя верующего. Конечно, жизнь время от времени катится в тартарары. Налетают холодные ветры и щиплют тебя; дождь заливает за воротник; наступает тьма. Но теперь вас двое. Святые угодники!
Книга радушия гласит: не испорти! И вот два канонических правила: не нужно душиться маслом пачули (мы по-прежнему тебя любим, но сидеть рядом с тобой не хотим), и единственное оправдание, позволяющее принести за обеденный стол сотовый телефон, – ожидание звонка с сообщением, что врачи добыли необходимый орган для предстоящей тебе трансплантации.
В возрасте шестидесяти лет я наконец осознала, что меня в детстве не научили говорить «добро пожаловать», – и начала задумываться о том, как эта привычка укрепила мое чувство отчужденности. Когда я росла, девочек учили преуменьшать то, что они отдавали, количество времени и тяжелого труда, которое это даяние потребовало. Поначалу на твой поступок могли даже не обратить внимания, потому что люди рассчитывали, что ты будешь для них что-то делать. Им казалось, что они вправе получать щедрые дары. Так что это было двойное самоотречение: твой жертвенный акт великодушия не замечали первые четыре раза, а потом, когда ты, наконец, слышала слова благодарности, учили отвечать: «Не стоит благодарности». Или: «Вы на моем месте сделали бы то же самое». Мне только в радость это сделать. Пустяк, безделица.
Если великодушие – безделица, что же тогда – дело?
Теперь я заставляю себя принимать благодарность. Смотрю человеку в глаза и великодушно говорю: «Всегда пожалуйста». Иногда касаюсь его щеки тыльной стороной пальцев. Эта простая привычка изменила меня.
Теперь я заставляю себя принимать благодарность. Смотрю человеку в глаза и великодушно говорю: «Всегда пожалуйста». Иногда касаюсь его щеки тыльной стороной пальцев. Эта простая привычка изменила меня.
Например, сегодня утром мне снилось, что я в хижине, пакую вещи перед переездом. В это самое утро, Бог свидетель, мне казалось, что я одна, но мой младший брат то и дело заглядывал ко мне, чтобы помочь с переездом, выгружая мебель и книги в арендованный грузовик. Он довез меня до нового коттеджа, неподалеку от Агате-Бич, где мы проводили детство, гуляя с родителями, выискивая морское стекло и окаменелые куски китовых костей, вглядываясь в лагуны, иногда падая в них. Новый коттедж был теплым, с этаким характерным обветшалым шиком, но всякий раз, как мы возвращались к старой хижине, чтобы загрузить очередную партию вещей, сердце мое щемило от мысли: каким замечательным маленьким домом она была. Выгрузив ящики с книгами из грузовика, мы забрались в мой «фольксваген-жук» 1959 года, и я повезла брата на собрание алкоголиков-трезвенников в старой городской библиотеке. Там были знакомые истертые полы из твердого дерева, и свечи, и похожие на настоящие пластиковые цветы, какие видишь на буддийских алтарях. На парковке мужчина торговал восемнадцатью разновидностями живых желтых цветов с грузовой платформы. Потом древняя немка, которой я поднесла покупки, потому что она казалась слишком хрупкой, открыла мой «фолькс», резко вывернув дверную ручку, которую, очевидно, заклинило. И сказала мне: «О, это порой случается и с моими машинами. Некоторое время все будет в порядке. Спасибо вам за помощь».
Я сказала: «Всегда пожалуйста». И проснулась.
Лестницы
В мае 1992 года я поехала в Икстапу с сыном Сэмом, которому было два с половиной года. В то время моя лучшая подруга Пэмми уже два года боролась с раком груди. У меня также был бойфренд, с которым я разговаривала по два-три раза в день, которого любила и который любил меня. Потом, в начале ноября того года, с небес спустился гигантский ластик и стер из реальности Пэмми, а заодно и бойфренда, с которым я рассталась по взаимному согласию. Печаль моя была огромна, монолитна.
Все эти годы я покупалась на великую ложь о том, что со скорбью следует справляться как можно быстрее и приватнее. Но тогда же узнала, что вечный страх скорби удерживает нас в пустыне, в изоляции: лишь глубокая скорбь ведет к исцелению. Течение времени ослабит ее остроту, но без непосредственного переживания не исцелит. Сан-Франциско – скорбный город, мы пребываем в скорбном мире, и это одновременно и нестерпимо, и создает великую возможность.
Я совершенно уверена: только переплыв океан печали, мы приходим к возможности исцелиться.
Я совершенно уверена: только переплыв океан печали, мы приходим к возможности исцелиться, то есть – к переживанию жизни с истинным чувством присутствия и покоя. Я начала учиться этому, когда мы с Сэмом вернулись на тот же курорт через три месяца после смерти Пэмми.
Я снова привезла туда сына отчасти из соображений чередования. Однако на сей раз он был иным. Мы оба были иными. Я обнаружила, что едва способна жить без Пэмми. Всякий раз, приходя к ней домой, чтобы проведать ее дочь Ребекку, я слышала флейту Пэмми, отчетливо вспоминала желтизну ее волос, ощущала, как ее присутствие меня преследует. Это было похоже на жаркий желтый день, который Фолкнер описывает в «Свете в августе» как «сонно разлегшегося желтого кота», разглядывающего рассказчика. В любой момент кот может внезапно прыгнуть.
А еще я в то время была немного зла на мужчин и напугана; в послевкусии романтической утраты сердце мое ощущалось, будто окруженное забором. Теперь Сэм, казалось, стоял со мной за этим забором; похоже, он чувствовал себя в безопасности только рядом со мной. Он был мил и дружелюбен, но сделался стеснительнее, перестав быть тем общительным мотыльком, каким порхал годом раньше, когда Пэмми была жива. Тогда я могла оставить его на целый день в детской группе отеля. На этот раз он лип ко мне с ярко выраженной «эдиповостью». Я начала называть себя Иокастой; он меня – «милая».
В первый год я приехала сюда одна, с Сэмом. Я в основном плавала и ела одна, входила в столовую трижды в день, стесняясь и ощущая себя не в своей тарелке – съежившейся, с прижатыми к бокам руками, как у Пи-Ви Германа. Но в этом году я была со своим другом Томом, крайне забавным иезуитом и алкоголиком-трезвенником, который годами пил и ежедневно покуривал – не до привыкания – марихуану. Он также баловался некоторыми химическими препаратами – как он говорил, чтобы получше узнать людей.
Его лучшая подруга Пэт тоже была с нами. Я обнаружила, что с трудом способна терпеть людей, у которых есть лучшие друзья – притом еще живые. Но когда мы завтракали с ними в аэропорту тем утром, когда отправлялись в Мексику, они рассмешили меня и заставили забыться.
Пэт – очень красивая женщина около пятидесяти, с лишним весом примерно в сотню фунтов, трезвенница с семилетним стажем.
– У Пэт масса проблем, – сообщил нам Том за завтраком.
– Верно, – подтвердила Пэт.
– Она блюла трезвость семь лет, – продолжал Том, – пока ее муж не заболел раком мозга. Потом несколько лет она каждый день употребляла по чуть-чуть тайленола с кодеином, только в компании, и самую капельку найквила от простуды, которая ну никак не желала проходить.
– Я была немного расстроена, – пояснила она.
После завтрака мы полетели в Икстапу. Саманные гасиенды, мощенные булыжником дорожки, длинный белый пляж, пальмовые деревья, бугенвиллеи, теплые океанские воды – и никого дома в отчаянной надежде, что я позвоню.
Скорбь, как я где-то прочитала, – это «ленивая Сюзан». Сегодня она тяжела и скрыта, завтра принимается вращаться и останавливается на отметках «громогласная» и «разъяренная», через день – на оскорбленных причитаниях, через два – на отупении и безмолвии. Я охрипла в первые шесть недель после смерти Пэмми, и моя любовь пришла к концу из-за воплей в машине и слез, и у меня были волдыри на одной ладони от того, что я колотила по кровати теннисной ракеткой, завывая от боли и гнева. Но в то первое утро в Мексике «ленивая Сюзан» остановилась на чувстве ностальгии, похожем на то, которое я испытала, когда родители продали дом, где я росла.
Я проснулась раньше Сэма и лежала в кровати в прохладной белой саманной комнатке, полная воспоминаний о первом дне, проведенном здесь год назад. Я вспоминала, как звонила Пэмми и любовнику в то первое утро, как они ахали от удовольствия, услышав мой голос. Я лежала, думая на этот раз, что совершила ужасную ошибку, решив вернуться, что я не готова смеяться, играть или расслабляться – и гадала, есть ли у Бога еще один кролик, которого он мог бы вытащить из шляпы. А потом мой «эдипический» маленький сын проснулся, запрыгнул на мою кровать и некоторое время гладил меня по лицу, нежно приговаривая: «Ты красавица».
Год назад, когда я отводила его в соломенный загончик для малышей, мы ходили, держась за руки, и по дороге он радостно кричал: «Пьивет, Небо, меня зовут Сэм! Я тебя юбью», – потому что не выговаривал буквы «р» и «л». «Пьивет, Йистик! – радостно говорил он листьям. – Меня зовут Сэм. Я тебя юбью!» Казалось, это было очень давно. А в этом году он не отрываясь смотрел на меня с видом скорбного жениха и говорил: «Я хочу це’овать тебя в губки…»
На третий день в Мексике Том поведал мне, что Юнг сказал в какой-то момент после смерти своей обожаемой жены: «Мне дорого стоило восстановить опору под ногами. Теперь я волен стать тем, кто я есть на самом деле». И это самая что ни на есть божья истина: чем чаще я плакала в своем номере в Икстапе и чувствовала себя совершенно разбитой, тем чаще у меня случались мгновения высшей радости или осознания, что каждый миг сияет ради собственной преходящей сущности. Я больше не убеждена, что нам полагается непременно оправляться от смерти некоторых людей, но мало-помалу, бледная и с опухшими глазами, я начинала ощущать чувство принятия, ощущать, что понемногу начинаю принимать факт смерти Пэмми. Я позволила ему войти в себя.
Я была ужасно непредсказуема, иногда чувствуя себя настолько святой и безмятежной, что хоть встречайся с далай-ламой. А потом скорбь и безумие накатывали вновь – и я оказывалась в Разбитом Разуме и в завываниях.
Глубина этого чувства продолжала изумлять и угрожать, но всякий раз, когда оно накатывало и я его выдерживала, обнаруживала, что меня не смыло. Спустя некоторое время оно уже стало как внутренний душ, частично смывающий ржавчину и известковые отложения с моих труб. Это было все равно что хорошенько полить засохший сад.
Поймите, я не говорю, что скорбь не нужна. Однако, избегая ее, вы крадете у себя жизнь и ощущение живого духа.
Поймите, я не говорю, что скорбь не нужна. Однако, избегая ее, вы крадете у себя жизнь и ощущение живого духа. В основном я старалась избегать ее, загружая себя до предела, слишком усердно работая, стараясь достичь большего. Нередко можно избежать боли, пытаясь «лечить» других; слегка помогает шопинг, как и романтическая одержимость. Непревзойденный вариант – мученичество. Хотя многим полезен избыток физической нагрузки, это не для меня, хотя я выяснила, что стопка журналов может притупить чувства и даже помочь изменить настроение.
Нередко можно избежать боли, пытаясь «лечить» других; слегка помогает шопинг, как и романтическая одержимость. Непревзойденный вариант – мученичество.
Скверно то, что любое средство, коим ты пользуешься, чтобы держать боль в узде, лишает тебя крупинок золота, которое дает ощущение скорби. Концентрация прекрасно помогает сохранять определенность и дарит иллюзию, что жизнь твоя не распалась. Но поскольку жизнь на самом деле распалась и иллюзия не продержится вечно, ты – как человек удачливый и храбрый – захочешь вытерпеть крушение иллюзии. Начинаешь плакать, извиваться, вопить, потом продолжаешь плакать, но скорбь когда-то приходит к концу, вручая тебе два своих лучших дара: мягкость и просветление.
Когда я забирала Сэма из детского клуба, казалось, будто он провел день на семинаре «Как пережить потерю матери». Я являлась, подобно восставшему Лазарю, – и радость ребенка была непомерной. Мы всегда останавливались, чтобы понаблюдать за игуанами, которые собирались на траве подле лагуны, – гигантские взрослые ящеры, словно вышедшие из «Парка юрского периода», и малыши из «Доктора Зюсса». Они были столь абсурдны и допотопны, что это было похоже на единение между тобой, ими и чем-то древним.
Мы проводили много времени и в номере. Там работал кондиционер. Сэм, серьезный и бдительный, часто заговаривал о том, как он в последний раз видел Пэмми – на Хеллоуин, за три дня до того, как она умерла. Он был одет как морское чудовище, сидел у нее на кровати, и они пели вместе «Братец Яков». Он вновь и вновь перебирал факты того вечера:
– Она была в пижамке?
– Да.
– А я был в костюме морского чудовища?
– Верно.
Я много думала о воздействии смерти Пэмми на Сэма, о собственных ошеломленных попытках сладить с ней, об озвучиваемой им каждые несколько дней тревоге – мол, если мама Ребекки могла умереть, то разве не может быть, что и его мама умрет? Я каким-то образом чувствовала, что единственное, что я могу ему предложить, – собственная готовность чувствовать себя плохо. Уразумела, что в конечном итоге тектонические пласты внутри меня сместятся и я почувствую уменьшение боли. Пытаться «лечить», или отвлекать, или развеселить его, выманивая из депрессии, значило бы на самом деле оказать ему медвежью услугу. Я молилась о готовности позволить ему ощущать себя печальным и неприкаянным, пока он не перестанет с трудом пробираться сквозь растерянность и вновь не войдет в реку обыденности.
Солнце нещадно палило, часы медленно ползли под сонное урчание кондиционера. Я то и дело принималась плакать, потом задремывала. Иногда скорбь похожа на нарколепсию.
Однажды днем я тихонько плакала в номере, а Сэм дремал в своей кровати. Потом уснула глубоким сном. Проснулась намного позже и обнаружила, что Сэм стоит у моей кровати, тянет меня за рукав и серьезно смотрит своими огромными вопросительными внеземными глазами. Он прокашлялся, а потом произнес фразу, как я догадываюсь, услышанную по телевизору. Вот что он сказал: «Прошу прощения, мистер…»
От этого заныло сердце. Я думала, что умру. В «Песне обо мне» Уитмен писал: «Прикоснуться своей личностью к чужой – почти максимум того, что я способен вынести».
На нашем курорте был мужчина с протезом вместо ноги. Я видела этот протез, лежащий рядом с бассейном, несколько раз до того, как увидела его самого, а когда это случилось, он взбирался по лестнице к трапеции на территории цирка. Занятия цирковой школы проходили на курорте каждый день в три часа, на лужайке между гасиендами и пляжем, в хитросплетении веревок, качелей и сетей. Этот мужчина, которого звали Стивом, был одет в шорты, и обрубок ноги на дюйм или два выглядывал из-под нижнего их края – и, должна сказать, это выбило все дерьмо из меня, стеснявшейся надеть шорты из-за целлюлита и растяжек.
Он взбирался по лестнице с этакой развинченной грацией: асимметрично, но без неуклюжести, перекладина за перекладиной, сосредоточенно, ровно и медленно. Затем достиг платформы, надел страховку и закачался над страховочной сетью, зацепившись одной ногой за перекладину трапеции, раскачиваясь туда-сюда – и наконец выпустил ее. Наставник на другой трапеции качнулся к нему, они поймали друг друга за руки, сцепились и некоторое время качались туда-сюда. Затем этот мужчина упал спиной в страховочную сеть и триумфально поднял сжатый кулак. «Да!» – выговорил он и долго-долго лежал в сетке, глядя в небо с затаенной улыбкой.
Я стеснительно подошла к нему за обедом на следующий день и проговорила:
– Вы были великолепны на трапеции. Вы собираетесь еще раз это сделать?
Мне думалось, что он может это сделать, а я – написать что-нибудь серьезное о духе, силе характера и победе. Но он сказал:
– Милая, меня ждут куда более высокие горы.
Непохоже, чтобы жизнь поддавалась мне, красиво укладываясь в коробочку – чтобы я могла написать о ней с мудростью и глубоким смыслом, прежде чем сунуть куда-нибудь на полку. Теперь, на этом этапе бытия, я разбираюсь в жизни достаточно, чтобы понять, что ни в чем особенно не разбираюсь. Мне показывают одноногого мужчину, взбирающегося по лестнице к трапеции, и лучшее, что я могу сделать, – это рассказать, что, когда я его увидела, он был очень сосредоточен и в прекрасном настроении.
На следующий день я увидела его пластиковую ногу, лежавшую на полотенце на дальнем конце пляжа, где происходили уроки виндсерфинга. О, боже, подумала я. Шнурок на дорогой кроссовке, надетой на ступню пластиковой ноги, был развязан. Я подошла и завязала его, а потом села рядом на песок. Мне очень хотелось расспросить его, как он лишился ноги и как снова встал на ноги – даром что одна из них теперь сделана из пластика. Я вспомнила, как за несколько месяцев до смерти Пэмми мы прочли строку великого персидского поэта-мистика Руми: «Где есть руины, есть надежда на сокровище». Мы с Пэмми говорили тогда о затонувшем корабле на дне океана, полном драгоценных камней и золота; он был там, в обостренном чувстве существования и священного, которое мы ощущали посреди разрухи, посеянной ее болезнью. Он был там, в невероятном чувстве безотлагательности и радости, которое мы ощущали в иные дни ближе к концу, колеся по торговым центрам и паркам, – Пэмми в своем инвалидном кресле, в парике, погоняющая меня голубым шелковым шарфиком. Я сидела на пляже в надежде снова увидеть этого мужчину, думая о том, сколь многое мы теряем – и сколь многое все же остается, но близился вечер, мне надо было идти забирать Сэма – и я ушла до того, как вернулся Стив.
Где есть руины, есть надежда на сокровище
Моя новая подруга Пэт почти каждый день пропадала в море, плавая с маской, и любила это занятие больше всех остальных, хотя из-за немалого веса никак не могла забраться обратно в лодку без посторонней помощи. Накануне отъезда из Мексики я тоже решила попробовать. Катер для ныряльщиков с маской отплывал в три часа дня и отвозил группу к небольшой бухточке в двадцати минутах хода через залив. Однако за обедом я начала трусить – и колебалась, пока Пэт не сказала, что я должна ехать, что она не будет со мной дружить, если я этого не сделаю.
– Тогда расскажи мне, что в этом нравится тебе больше всего, – предложила я.
Она немного подумала, и на лице ее появилось отсутствующее, почти чувственное выражение.
– Мне нравится выбирать парней, которые будут помогать заталкивать мое большое, мокрое, скользкое тело обратно по лесенке в катер, – медленно проговорила она.
В результате мы с Томом поехали вместе. Маленькая бухточка была скрыта мысом от пляжа с тростниковыми хижинами и зонтиками на белом песке; кактусы на соседних холмах обрамляли картинку. Мы надели экипировку и прыгнули. Вода здесь не кристально чистая, и миллиона ярко окрашенных рыбок тоже не видать, но если рай существует – а я думаю, что нечто такое имеется, – возможно, он похож на плавание с маской: сонный, мягкий, яркий, тихий.
Поначалу звук моего дыхания под водой был трудным и сдавленным, как у персонажа Кира Дулли в фильме «2001. Космическая одиссея», когда он висит в стручке за бортом корабля. Я парила сама по себе. Затем, в безмолвии, я некоторое время чувствовала, будто дышу вместе со всем остальным в мире. Это такая славная передышка от реальной жизни – когда не нужно ничего взвешивать. Прекрасные растения покачивались в течении; мимо проплывали странные мелкие рыбешки.
Я грезила наяву о Пэмми. Ближе к концу она как-то сказала о своей младшей дочери: «Все, что мне нужно, чтобы по-настоящему расстроиться, – это подумать о Ребекке, и все, что мне нужно, чтобы по-настоящему обрадоваться, – это подумать о Ребекке». Я медленно парила в воде, плача; маска наполнилась слезами – не помешали бы дворники. Мне было очень одиноко. Я подумала: возможно, я не чувствовала бы себя так скверно, если бы настолько большие куски Пэмми не застряли во мне; а потом подумала: хочу, чтобы эти куски оставались во мне до конца дней, чего бы это ни стоило. Итак, я продолжала дрейфовать, по-прежнему чувствуя себя одинокой – но уже не настолько сбившейся с курса. Я начала думать о Пэт, большой, толстой – и ощущающей себя достаточно комфортно, чтобы носить открытый купальник. Рассмеялась, вспомнив, что она сказала про лесенку, и нечаянно наглоталась воды. Я наблюдала, как маленькие рыбки вплывают в заросли перистых морских растений и выплывают из них, и думала о прекрасной, дикой, счастливой Ребекке. От этого у меня тоже защемило сердце, однако внутри стало капельку светлее. И как раз в этот момент ко мне подплыл, загребая руками, Том – и я осознала его присутствие рядом с собой, хотя никак не могла видеть его лица, и мы с ним долго-долго лежали там, как поплавки на поверхности воды: лицами вниз, затерянные в собственных мирах, едва шевеля ластами, бок о бок.
Прощенная
Я долгое время говорила всем, что не из тех христиан, которые одержимы прощением; я – из другой породы. Но несмотря на то что замечание было забавным – и соответствовало истине, – мне стало все больнее оставаться такой. Говорят, нас наказывают не за грех, а грехом: я стала чувствовать себя наказанной собственной неготовностью прощать. К тому времени как я решила стать одной из тех, кто всерьез одержим прощением, это было все равно что пытаться стать марафонцем в среднем возрасте: все во мне либо корчилось, словно отшатываясь от жаркого пламени, либо смеялось истерично. Я пыталась усилием воли заставить себя прощать разных людей, которые навредили мне за прошедшие годы либо напрямую, либо косвенно: четырех бывших президентов-республиканцев, трех родственников, двух прежних бойфрендов и одного учителя на грушевом дереве – и это был гибрид «Двенадцати дней Рождества» и «Таксиста». Но в конечном итоге смогла лишь притворяться, что простила их. Тогда я решила, что слишком высоко задрала планку. Как сказал К.С. Льюис в книге «Просто христианство», «если мы по-настоящему хотим научиться прощать, вероятно, лучше было бы начать с чего-то полегче, чем гестапо».
Говорят, нас наказывают не за грех, а грехом: я стала чувствовать себя наказанной собственной неготовностью прощать.
Итак, я решила поставить всех, с кем я когда-либо жила, спала или кто писал на меня рецензии, в список ожидания – и начать с того, кого ненавидела совсем недолго.
У меня какое-то время был враг («Враг. Упрощенная версия») – мать одного из детей, с которым Сэм учился в первом классе. Она была такой теплой и дружелюбной, что наверняка оторопела бы, узнав, что мы – враги. Но я, самозваный школьный консультант по этике, могу сказать, что так и было. Интуитивно я чувствовала, что она разведена и, возможно, одинока, но у нее были недобрые глаза. В первые недели школьных занятий она смотрела на меня как на растафарианку и уклонистку, а потом, спустя некоторое время, будто я – растерянный инопланетянин-звездолетчик. Кстати, готова признать, что у меня были определенные проблемы с адаптацией, когда Сэм пошел в первый класс. Я, казалось, никак не могла просечь фишку: слишком многое надо было запоминать, слишком многое делать. Но первая учительница Сэма была так добра и снисходительна, что я просто не забивала свою хорошенькую головку расписаниями, домашними заданиями, орфографическими списками и прочими неприятностями. Да и в классе от меня особой помощи не было. У нас были все эти мамочки, которые всегда готовили лакомства для походов в тематические парки по выходным для всего класса; возили детей – включая и моего – на экскурсии и, кажется, читали все бумажки, присылаемые из школы родителям, что, на мой взгляд, немного отдает показухой. А еще это давало им несправедливое преимущество. Они, к примеру, знали с первого дня, что среды – «минимальные» дни, когда занятия заканчиваются на полчаса раньше обычного, и щеголяли этим знанием, забирая своих ребятишек точно в нужное время.
Я каким-то образом исхитрилась дожить до октября, так и не уяснив этой своеобразной черты школьного расписания.
Наконец, однажды в среду я остановилась возле класса Сэма и обнаружила его – уже в который раз – рисующим вместе с учительницей. Та мягко проговорила:
– Энни, неужели вы не знаете, что по средам занятия заканчиваются на полчаса раньше?
– Ой… – отозвалась я.
– Неужели вы не получили документы, которые школа посылала этим летом?
Я пораскинула мозгами – и наконец действительно припомнила какие-то бумаги, пришедшие по почте из школы.
И вспомнила, что действительно собиралась их прочесть.
Сэм сидел за столом и рисовал с угрюмым, отстраненным взором.
Так вот, моя врагиня об этом узнала.
Она объявилась спустя два дня, затянутая в пуховую курточку, потому что было холодно, а она как раз была одной из тех родительниц, которые везли детей на экскурсию. Кстати, это было преступлением против природы, или против меня, или просто так, безотносительно. Преступление состояло в том, что ниже курточки-пуховичка виднелись велосипедные шортики из спандекса. Она носит «велосипедки» почти каждый день, и я скажу вам почему: потому что она это может. Потому что весит около сорока килограммов. Она ходила в спортзал почти каждый день с момента развода, и на ее теле нет ни унции жира. Я прямо-таки терпеть не могу эту черту в людях. Я считаю ее актом агрессии против нас – матерей, которые забыли о тренировках после того, как родились дети.
Ах да, и еще одно: на ее белом «вольво» до сих пор висит наклейка с Рональдом Рейганом – спустя семь лет после того, как он покинул Белый дом.
В день экскурсии она ласково сказала:
– Я просто хочу, чтобы вы знали, Энни: если у вас появятся вопросы о том, как функционирует класс, я с удовольствием помогу вам.
Я улыбнулась в ответ. В голове вертелись такие ужасные мысли, что я не могу даже выговорить их вслух, потому что они заставили бы Иисуса возжелать хлебнуть неразбавленного джина из кошачьей плошки.
Эти мысли поставили меня на колени. Я молилась об этом. Я молилась – потому что мой сын обожает ее сына, а мой сын настолько добр, что одно это вызывает у меня желание стать лучшим человеком – человеком, который не ненавидит других только за то, что они носят велосипедные шортики из спандекса. Я молилась о чуде; я написала ее имя на полоске бумаги, сложила листок и положила в коробку, которую использую для входящих, адресованных богу. «Помоги», – просила я Его.
Некоторое время не наблюдалось никакого заметного прогресса. Меня попросили испечь что-нибудь для прощального праздника в последний день занятий. Я не могла этого сделать, поскольку была запарка в работе. А еще я была в плохом настроении. Но, по крайней мере, я пришла на праздник, ела вкусное печенье, которое испекла моя врагиня, – и мы немножко пообщались, и я решила было, что это прогресс. И вот надо было ей взять и испортить все вопросом:
– А вы что-нибудь испекли?
Я не пеку. Я пекла для школы один раз, и это был неудачный опыт. Сэм был тогда в подготовительном классе маленькой христианской школы. Я испекла дюжину капкейков для рождественской вечеринки и поставила их охлаждаться. Мы с Сэмом вышли на улицу, чтобы подмести искусственный газон. (Ну да, садоводством я тоже не занимаюсь.) И вдруг из дверей вырвалась Сэйди – наша собака, такая послушная, так любящая угождать. Но в шерсти и на морде у нее была глазурь, а в глазах – глубоко озабоченное выражение. О боже мой! – казалось, кричала она одними глазами. – Ужасные новости с кухни!
Сэм воззрился на меня с абсолютным отвращением, точно говоря: «Ты, невежественная распустеха – ты оставила капкейки в таком месте, где до них смогла добраться собака!»
На следующее утро я пошла и купила капкейки в супермаркете. Как и было сказано: я не пеку.
А еще я не заставляю Сэма читать. В нашем первом классе никого не заставляли уметь читать, что хорошо, поскольку мой сын не читал. Я имею в виду – не читал сам по себе.
Ребенок моей врагини читал профессионально, как маленький Джон Кеннет Гэлбрейт в футболке с Человеком-Пауком. Мальчишка был из тех, кого называют «ранними читателями». Сэм – «поздний читатель». Альберт Эйнштейн был «поздним читателем». Теодор Качиньски был «ранним читателем». Не то чтобы я защищаюсь. Pas du tout.
Сэм и сын этой женщины пошли вместе и во второй класс, и следующее, что я узнала: она прониклась особым интересом к чтению Сэма.
Она начала год с того, что стала подсовывать мне «первые книжки» для первоклассников, которые, по ее мнению, Сэм мог бы прочесть. И он определенно мог прочесть некоторые слова. Но меня возмущало то, что она вручала их нам с покровительственной улыбкой, словно говоря, что ее ребенку они не понадобятся, поскольку он читает новое творение Джоан Дидион.
Я отправилась к божьему ящичку. Вынула из него листок бумаги с ее именем. Добавила восклицательный знак. Положила бумажку обратно.
Однажды, вскоре после этого, она подрулила ко мне в школе и спросила, нет ли у меня лишнего экземпляра написанной мною книги о том, каково это – быть матерью. Книга эта полна черного юмора и довольно тенденциозна: когда родился Сэм, Джордж Буш-младший был президентом, и, пожалуй, я была несколько сердита. Были свои предубеждения: я написала книгу о младенцах с антибушевской направленностью.
Так что, когда она попросила у меня экземпляр, я попыталась увильнуть; старалась заинтересовать ее своей антирейгановской книгой о писательском ремесле, но она не поддалась.
Спустя пару дней, полная подспудного чувства неотвратимого рока, я подарила ей свою книжку, подписанную словами «С наилучшими пожеланиями».
Следующие несколько дней она двусмысленно улыбалась всякий раз, как мы виделись в школе, – и тревога росла. Однажды она подошла в магазине.
– Я прочла вашу книгу, – сказала она и подмигнула. – Может быть, – продолжала она шепотом, поскольку мой сын стоял в нескольких футах, – может быть, это и хорошо, что он не читает.
Хотелось бы мне, чтобы у меня нашелся идеальный остроумный ответ, нечто настолько учтивое и блестяще язвительное, чтобы Дороти Паркер, подслушав эти слова с небес, победно воздела кулак. Но я, ошеломленная, могла только раззявить рот на свою врагиню. Она очень мило улыбнулась и была такова.
Добравшись до дома, я обзвонила десять человек и каждому рассказала, как она меня срезала. А потом я срезала ее. И это было хорошо.
Когда мы встретились в следующий раз, она улыбнулась. Я оскалилась, самую малость. Я чувствовала отвращение, но и себя ощущала отвратительной. Вынула свою записку, адресованную богу. И сказала: «Глянь-ка, милый. Думаю, нам нужен калибр покрупнее».
Ничего не случилось. Никакой неопалимой купины, никаких злаковых хлопьев, падающих с небес и выкладывающих инструкции на снегу. Просто Бог начал действовать: куда бы я ни пошла, всюду обнаруживались полезные домашние советы насчет любви к врагам своим и подставления другой щеки; намеки, что все это побуждает обратить взор в совершенно новом направлении. Были увещевания о саморазрушительности непрощения людей и напоминания, что обычно непрощение не наносит другим людям такого вреда, как тебе самой. На самом деле не простить – все равно что выпить крысиного яду, а потом ждать, пока крыса сдохнет. Печеньица-предсказания с намеками, почтовые открытки, наклейки на бампер – короче, весь комплект, кроме письмен на небесах; однако у меня не пропадало чувство, что я не могу и не стану прощать ее – ни так, ни этак, ни на небе, ни на земле.
На самом деле не простить – все равно что выпить крысиного яду, а потом ждать, пока крыса сдохнет.
Однажды в воскресенье, когда я мучилась этой проблемой, воскресная проповедь оказалась шестой главой из Луки: «Прощайте и прощены будете». Кстати, как ни стараюсь, не могу найти в этих словах лазейки. Тут не сказано: «Прощай всех, если только они не скажут какой-нибудь гадости о твоем ребенке». Не говорится даже: «Просто попытайся». Но если хочешь быть прощенной и ощущать любовь, придется простить всех и каждого, даже наихудшего бойфренда, даже – господи помилуй! – саму себя.
Если хочешь быть прощенной и ощущать любовь, придется простить всех и каждого, даже наихудшего бойфренда, даже – господи помилуй! – саму себя.
Спустя пару дней я забирала Сэма из дома другого его приятеля и заметила в кухне пожелтевшую вырезку, прилепленную клейкой лентой к холодильнику, со словом «Прощение» в заголовке – словно Бог решил отставить деликатничать и перейти к откровенной настырности. В заметке говорилось, что дарование прощения означает, что Бог есть для даяния, и что мы здесь тоже для даяния, и что отказывать в даянии любви или благословения – это абсолютное заблуждение. Автора текста никто не знал. Я переписала заметку и приклеила ее к своему холодильнику. Потом старая подруга из Техаса оставила на моем автоответчике следующее сообщение: «Не забывай, Бог любит нас именно такими, каковы мы есть, и Бог любит нас слишком сильно, чтобы позволить нам оставаться такими».
Не забывай, Бог любит нас именно такими, каковы мы есть, и Бог любит нас слишком сильно, чтобы позволить нам оставаться такими
Вот только думается мне, что она могла исказить цитату, поскольку сказала, что «бог любит нас слишком сильно, чтобы позволить нам оставаться такими».
Я стала нервно оглядываться поочередно через оба плеча.
Пару дней спустя сын моей врагини пришел играть с Сэмом у нас дома, а перед ужином мать приехала забрать его. И, оказавшись в моем доме впервые, она уселась на диван – точно уже проделывала это прежде и это вполне естественно. Я ощупала свое сердце изнутри: оно оказалось не слишком холодным и не слишком твердым. В сущности, я почти что предложила ей чаю, потому что она показалась мне грустной или, возможно, усталой. Я даже чувствовала внутри острый нож доброты, пока ее сын, топоча, не вылетел из Сэмовой комнаты, крича, что он решил свой арифметический тест на 100 процентов, а Сэм сделал два примера неправильно.
– Предатель! – выкрикнул Сэм из своей комнаты и с грохотом захлопнул дверь.