Ноль К Делилло Дон
– Никаких больше не видел.
– А когда приехал? Что видел?
– Землю, небо, здания. Отъезжающий автомобиль.
– Еще?
– По-моему, я тебе говорил. Двоих парней у входа, потом они меня сопровождали. Увидел их, только когда подошел. Потом меня досматривали. Тщательно.
– А еще?
Я задумался, что же еще. И к чему в таких кошмарных обстоятельствах праздные разговоры. Или так оно и происходит в пограничных ситуациях? Мы скрываемся на нейтральной территории.
– У входа ты видел еще кое-что. В стороне, метрах в пятидесяти.
– И что же?
– Двух женщин. В длинных закрытых одеждах.
– Женщин в чадрах. Ну конечно. Стояли там на солнцепеке, в пыли.
– Тогда ты и познакомился с местным искусством, – сказал отец.
– Мне и в голову не пришло.
– Они стояли совершенно неподвижно, – продолжил отец.
– Манекены, – подсказала Артис.
– Чтобы их увидели или не увидели. Это не важно, – добавил отец.
– Никогда бы не подумал, что они ненастоящие. Я знал, как их одежда называется. Чадра. Или паранджа. Или как там еще. А остальное меня не интересовало.
Я подался вперед, взял у Росса чашку, передал Артис. Мы трое. Ее подстригли, укоротили виски, причесали. Подстригли словно по уставу, нарочно, чтобы обнажить вытянувшееся лицо, а глаза оставить широко открытыми, беспомощными. Но я смотрел еще пристальнее. Хотел понять, что она чувствует, вглядывался больше в душу, чем в тело, и в еле заметные паузы между словами.
– Сама себя чувствую искусственной, – сказала Артис. – Я лишь то, что считают мной.
Над этими словами я задумался.
– У меня голос изменился, – продолжала она. – Он мне слышится каким-то неестественным. Вроде мой голос звучит, но звук исходит не от меня.
– Лекарства, – ответил Росс. – Все из-за них.
– Кажется, что он идет извне. Не всегда, но так бывает. Словно у меня есть сестра – сиамский близнец, с которой мы срослись бедрами, и это она говорит. Но и такое сравнение неверно.
– Лекарства, – повторил отец.
– Вспоминаю события, вроде бы происходившие. В определенном возрасте, я знаю, людям приходит на память то, чего на самом деле не было. У меня по-другому. События-то происходили, но кажется, что воспоминание о них ошибочно, что оно навязано. Как это говорится? Электрический сигнал неправильно проходит.
Я – лишь то, что считают мной.
Это бы высказывание предложить для анализа изучающим логику или онтологию. Мы ждали, когда Артис снова заговорит. Она произносила по несколько фраз за один прием, останавливалась, отдыхала, потом продолжала, и я заметил, что наклоняю голову вперед, будто в сосредоточенной молитве.
– Мне так не терпится. Передать вам не могу. Сделать это. Уйти в другое измерение. А потом вернуться. На-ве-ки. Повторяю это слово про себя. Снова и снова. Оно такое красивое. На-ве-ки. Повторяю его. Еще. И еще.
Как бережно она держала чашку – как реликвию, которую нужно хранить, а взять небрежно или неосторожно поставить – значит предать память целых поколений.
А рядом сидел Росс в бело-зеленом спортивном костюме и, видимо, в защитных спортивных трусах той же цветовой гаммы.
– Навеки, – повторил он.
Теперь была моя очередь, и я тоже выдавил из себя это слово – шепотом. Потом у Артис затряслись руки, я поставил свою чашку, протянул руку, взял чашку у нее и передал отцу.
Я боялся чужих домов. Бывало, после школы какой-нибудь приятель уговаривал меня пойти к нему – в его дом или квартиру – вместе уроки делать. И жизнь людей, других людей, которые не я, повергала меня в шок. Липкая изнанка чужой жизни – помойное ведро на кухне, сковородки, торчащие из раковины, – я не знал, как на это реагировать. Любопытствовать, забавляться, быть безразличным или чувствовать свое превосходство? Проходишь мимо ванной, а там с крючка вместо полотенца свешивается женский чулок, на подоконнике – пузырьки с таблетками стоят открытые, лежат опрокинутые, а в ванне – детский тапочек. Мне хотелось убежать, спрятаться – и от этих картин, и от своей брезгливости. Спальни с незастеленными кроватями, носки на полу, босая старуха в ночнушке – горбатая фигура, бормочущий рот – целая жизнь, съежившаяся в кресле у постели. Кто эти люди, как они живут час за часом, год за годом? Хотелось уйти домой, сидеть там и никуда не выходить.
Я думал, буду жить иначе, чем отец, сделавший карьеру в сфере международных финансов, жить с точностью до наоборот. Мы с матерью говорили об этом полушутя. Сделаюсь ли я поэтом, поселюсь ли в подвале, начну ли изучать философию или стану профессором, специалистом по трансфинитной математике, в безвестном колледже где-нибудь на северо-востоке.
Но тут Росс стал покупать работы молодых художников, приглашать их в свои загородные владения в Мэне – он там построил мастерскую. Фигуративистов, абстракционистов, концептуалистов, постминималистов обоих полов, которым не хватало места, времени и спонсора. Я убеждал себя: Росс использует их, чтобы свести на нет мои попытки противопоставить что-то его распухшему портфолио.
Наконец я выбрал путь, вполне для меня подходящий. Консультант по перекрестному ценообразованию. Специалист по внедрению – кластерные и некластерные среды. Суть этих профессий исчерпывалась их описанием. Название работы равнялось ее смыслу. Работа смотрела на меня с мониторов, стоявших на столе, за которым сидел я, осваивался на своем месте, понимал, что оно как раз по мне, и полностью справлялся с осознанием этого факта.
А дома, на улице или в аэропорту, когда ожидаешь посадки, разве по-другому? Персональные средства связи – вот что дергает нас за ниточки, на этом наркотике я и жил. Прикосновение к клавише вызывает всплеск напряжения в нейронах – я вижу то, чего раньше не знал, да и не нужно оно мне было до тех пор, пока не оказалось на кончиках моих пальцев, где задержится на одно зыбкое мгновение, прежде чем исчезнуть навсегда.
У мамы был ролик, чтоб собирать ворсинки с одежды. Он меня гипнотизировал, уж не знаю почему. Я смотрел, как мама водит этой штуковиной по своему драповому пальто. Я пытался сформулировать, что такое ролик, не подглядывая в словарь. Сидел и думал, потом забыл, потом опять думал, до отупения, вечером и на следующий день, то и дело чиркал слова в блокноте.
Вращающееся цилиндрическое приспособление для удаления прилипших к одежде ворсинок.
Я решил не сверяться со словарем, но все равно испытал удовлетворение, будто справился с нелегкой задачей. Ролик казался мне старинным инструментом – может, чем-то таким лошадей чистили в XVIII веке. Я увлекся этим делом – пробовал давать определения вещам и даже отвлеченным понятиям. Что такое верность, что такое правда. Потом бросил, а то бы оно меня доконало.
Экология безработицы, сказал Росс из телевизора – на французском, с субтитрами. Я пробовал это осмыслить. Но побоялся: вдруг приду к выводу, что тут не просто претенциозный профессиональный жаргон, что термин имеет смысл и из него можно вывести целую серьезную дискуссию, затрагивающую важные проблемы.
Когда я нашел квартиру на Манхэттене, нашел работу и принялся искать другую, то, бывало, целые выходные гулял, иногда с подругой. Была у меня одна, очень высокая и худая – складня, можно сказать. Она жила на перекрестке Первой авеню и Первой улицы, и я не знал, как пишется ее имя – Гейл или Гэйл, но решил сразу не спрашивать – сегодня, например, думал, что она Гейл, а завтра – что Гэйл, и пытался понять: может, от этого зависит, как я думаю о ней, смотрю на нее, говорю с ней и к ней прикасаюсь.
Комната как длинный пустой коридор. Кресло, кровать, голые стены, низкий потолок. Сидя в этой комнате и путешествуя по коридорам, я чувствовал, что деградирую до самого примитивного своего “я”, и все мое бахвальство исчезло, я его просто надумал – нужно же было в этом месте как-то защитить себя.
Запах чужих домов. Один парень при мне вырядился в материнскую шляпу и перчатки – могло быть и хуже, конечно. А еще рассказал, что им с сестрой по очереди приходится натирать отцу ногти на ногах мазью – от какого-то мерзкого ползучего грибка. Мой приятель считал это забавным. А я чему смеялся? Он все твердил “грибок, грибок”, пока мы сидели за кухонным столом и делали уроки. В блюдце, в луже пролитого кофе, расползался откушенный тост. Синус косинус тангенс. Грибок грибок грибок.
Мысль насчет Гейл и Гэйл – пока что самая интересная из когда-либо приходивших мне в голову, хотя и не дала ничего нового в плане выявления зависимости между написанием имени женщины и гладкостью скольжения мужской руки по телу этой женщины.
Системный администратор соцсети. Специалист по планированию человеческих ресурсов – обеспечение глобальной мобильности. Перемещаться с работы на работу и даже из города в город – у таких, как я, это в крови. Я не вникал в суть предмета, никогда почти, каков бы предмет ни был. Протестировать самого себя, поставить над собой эксперимент – вот в чем смысл. Испытание собственного разума – испытание без негативного подтекста. Нечего терять. Менеджер отдела разработок – имитационные модели.
Однажды Мэдлин высказалась по этому поводу – редкий случай. Мы обедали вместе в музейном буфете, она перегнулась через стол и прошептала:
– Подвижный мальчик. Аморфный мужчина.
Монах сказал, что может встать со стула, поднять руку и дотронуться до потолка. Я попробовал это проделать в своей комнате – получилось, только пришлось на цыпочки встать. Сел обратно на стул и содрогнулся – почувствовал себя затерянным.
А вот я еду в метро с Полой из Туин-Фолс, Айдахо, энергичной туристкой и управляющей в стейк-хаусе, а в другом конце вагона мужчина, он обращается к пассажирам, он нуждается, бедствует – всегда эта фигура режет глаз: безработный, бездомный с бумажным стаканчиком в руках идет по поезду, из вагона в вагон, и рассказывает свою историю. Вокруг – категорически непроницаемые лица, но мы, бывалые пассажиры, мастера поглядывать украдкой, конечно, видим его, наблюдаем, как он ухитряется идти прямо по вагону, который раскачивает сейсмическая волна. А вот Пола смотрит на него открыто, изучает, оценивает – плевать она хотела, что так не делается. Час пик, мы оба стоим, и я использую хоккейный приемчик – пихаю ее бедром, но на не обращает внимания. Метро – вотчина нищего или вроде того, все – вниз до Рокуэя и вверх до Бронкса, и ведет он себя так, будто имеет право на наше сочувствие и даже некоторый авторитет, который мы с недоверчивым уважением признаем, хотя, конечно, предпочли бы, чтоб этот человек испарился. Я кладу два доллара в бумажный стаканчик, снова пихаю Полу – на сей раз просто для смеха, бездомный толкает дверь и переходит в соседний вагон, и теперь уже не на него, а на меня посматривают подозрительно.
Вхожу в спальню. Настенного выключателя нет. Лампа стоит на комоде рядом с кроватью. В комнате темно. Закрываю глаза. Делают ли так другие? Закрывают ли глаза, входя в темную комнату? Это просто глупая причуда? Или мое поведение имеет психологическую подоплеку, которая как-то называется и где-то описана? Есть разум, и есть мозг. Стою и думаю об этом.
Тащусь за Россом по залам библиотеки Моргана – мы пришли рассматривать корешки книг XV века. Отец стоит перед выставочным стендом, уставившись на украшенную драгоценными камнями обложку Евангелия из Линдау. Россу удалось получить доступ на второй и третий ярусы и галереи – после рабочего дня; мы карабкаемся по потайной лестнице, перешептываемся, проходя мимо ореховых книжных шкафов с инкрустацией. Библия Гуттенберга, другие книги – на полках, за перекрестьем изящной решетки, один век сменяется другим.
Вот таким был отец. А какой была моя мать?
Мэдлин Сиберт из маленького городка на юге Аризоны. Где на почтовой марке – только кактус, так она говорила.
Мама вешает пальто на плечики, поворачивает крючок, чтоб можно было их нацепить на дверцу шкафа. Проводит роликом по спинке пальто. Мне приятно наблюдать за ней, потому, наверное, что, думается, мама находит какое-то нехитрое удовольствие в этом обычном действии – накинуть пальто на плечики, предусмотрительно развесить на дверце шкафа и роликом собрать прилипшие ворсинки.
Как сформулировать, что такое ворсинка, думаю я.
Что такое плечики. И пробую сформулировать. Такие эпизоды врезаются в память и застревают – среди прочих странноватых реликвий юности.
Я приходил в библиотеку еще несколько раз – в рабочее время, на первый этаж, где гобелен над камином, но отцу ничего не сказал.
6
Трое мужчин сидят по-турецки на циновках, позади – только небо. На них просторные одежды, неодинаковые, двое склонили головы, один смотрит прямо перед собой. Возле каждого стоит широкий сплюснутый сосуд – то ли бутыль, то ли жестянка. А у двоих еще по свече в простом подсвечнике. Один за другим, слева направо – кажется, это выходит случайно, – они берут свои бутыли и какой-то жидкостью поливают грудь, руки, ноги. Затем двое закрывают глаза, медленно обливают себе головы и лица. Третий – посередине – подносит бутыль к губам и пьет. Я вижу, как искажается его лицо, непроизвольно он открывает рот, чтобы выпустить пары – керосина, бензина, а может, лампового масла. Остатки выливает себе на голову и ставит бутыль на землю. И остальные ставят. Те, что сидят по бокам, подносят горящие свечи к своим рубашкам, потом к штанам, а средний достает коробок со спичками из нагрудного кармана, чиркает раз, другой, третий и наконец высекает пламя.
Я отступил от экрана. Увидев, как изменился в лице этот мужчина, когда керосин прошел по пищеводу ему в самое нутро, я и сам скривился, да так и стоял. Горящие люди с открытыми ртами реяли надо мной. Я отступил еще. Бесформенные, беззвучно кричащие фигуры.
Я отвернулся, пошел по коридору. Но не мог отделаться от образов, от этих кошмарных мгновений, от мучительного зрелища: мужчина чиркает спичкой и не может ее зажечь. Я так хотел, чтоб у него получилось. Наверное, сидеть меж горящих товарищей, чиркать спичкой и видеть обугленную головку – одну, другую, третью – было невыносимо.
В конце коридора я увидел кого-то – это женщина, она смотрит на меня. А я вот он – заплутавший путешественник, никем до сих пор не замеченный, человек, спасающийся бегством от телеэкрана. Картинка все еще стоит перед глазами, угнетает, но женщина не смотрит мне за спину. Наверное, экран уже потух или показывает голое поле под серым небом. Я подхожу, она делает мне знак – слегка склоняет голову влево, и мы сворачиваем в узкий коридор, к которому под прямым углом примыкает другой длинный коридор.
Женщина маленького роста, постарше меня – лет сорока, в длинном платье и розовых тапочках. Про самосожжения я ничего не сказал. Надо соблюдать порядок: ничего не говори и ко всему будь готов. Нога в ногу мы шли по коридору. Я поглядывал на нее: облегающее платье в цветочек, темные волосы стянуты в тугой узел, перехвачены лентой. Она не была манекеном и действие происходило не на экране, но я невольно думал, имеет ли этот временной отрезок протяженность и глубину или он лишь еще один в череде отдельных эпизодов, разграниченных запертыми дверьми.
Вошли в коридорчик, вроде бы упиравшийся в глухую стену. Моя провожатая произнесла пару коротких слов, и в стене открылось смотровое окошко. Я сделал большой шаг вперед, вдруг оказался на возвышении и в окошко увидел заднюю стену длинной узкой комнаты.
На этой стене увидел консоль, а на ней – огромный человеческий череп. Череп с трещинами, от времени покрывшийся пятнами – цвета тусклой меди и бронзы, а сам – мертвенно-серый. Глазницы в обрамлении драгоценных камней, щербатые зубы покрыты серебряной краской.
Потом я рассмотрел и саму комнату – обстановка спартанская, стены и пол из тесаного камня. За поцарапанным дубовым столом сидят мужчина и женщина. На столе ни табличек, ни бумаг. Мужчина и женщина разговаривают, может, и не друг с другом, а на деревянных скамьях, обратившись к ним лицом, ко мне спиной, непринужденно расположились девять человек.
Я понял, что сопровождавшая меня женщина ушла, но не утерпел и оглянулся, как сделал бы всякий, – удостовериться. Ушла, конечно, – позади меня, шагах в пяти, закрывалась раздвижная дверь.
Женщина за столом рассказывала о грандиозных, многолюдных действах: верующие в белых одеждах, Мекка, хадж, всеобщая молитва, миллионы, из года в год, индуисты на берегах Ганга, миллионы, десятки миллионов, праздник бессмертия…
Свободная блуза, платок на голове – в этом наряде она казалась хрупкой, говорила по-английски, спокойно и четко, и я гадал, из каких краев ее изящный акцент и кожа цвета корицы.
– Представьте себе: на балкон над площадью Святого Петра выходит папа римский. Внизу – тысячи людей, они пришли получить благословение, – говорит женщина, – получить надежду. Папа пришел благословить их будущее и дать надежду, что последним вздохом не закончится жизнь души.
Я попробовал представить себе, как стою среди бесчисленных сдавленных тел, среди толпы, объятой священным трепетом, но не смог поймать ощущение.
– Здесь же мы имеем дело с малым, частным, требующим кропотливого труда. Один человек входит в криокамеру, через некоторое время – другой и так далее. Сколько их, этих людей, в обычный день? Здесь нет обычных дней. И нет ничего нарочитого. Наши тела не сгибает раскаяние, смирение, покорность, благоговение. Мы не целуем ног, не целуем колец. У нас нет молитвенных ковриков.
Женщина подалась вперед, одной рукой сжала другую, и в каждой ее продуманной фразе звучало подлинное воодушевление – так мне хотелось думать.
– Но связаны ли мы с религиями и обрядами, давно существующими? Возможно, наша революционная технология лишь обновляет и углубляет традиционные концепции вечной жизни, которых пруд пруди?
Один из слушателей обернулся и посмотрел в мою сторону. Оказалось, это отец, он вроде бы ожидал меня увидеть и кивнул. Как будто говорил: вот они, два человека, чьи идеи, чьи гипотезы легли в основу этого начинания. Светлые умы, как он недавно сказал. А остальные, видимо, благотворители, вроде Росса, спонсоры, богачи – сидят в каменных стенах, на скамьях без спинки и постигают философские основы Конвергенции.
Заговорил мужчина – на каком-то из центральноевропейских языков. Послышалось журчание, и его иностранная речь трансформировалась в английскую – монотонную, цифровую, бесполую.
– Это и есть будущее – это труднодоступное, осевшее пространство. Плотное, однако в некотором смысле иллюзорное. Его координаты заданы из космоса. И одна из наших задач – сформировать сознание, которое сольется с этой средой.
Маленький кругленький мужчина, курчавый, высоколобый. Он все время моргал – человек-мигалка. Говорил с усилием и будто бы помогал себе рукой, совершая вращательные движения.
– Считаем ли мы себя живущими вне времени, вне истории?
Женщина вернула всех нас с небес на землю.
– Надежды и мечты относительно будущего часто не учитывают реалий, сложностей современной жизни на нашей планете. Мы это понимаем. Голодные, бездомные, заложники, враждующие группировки, религии, секты, нации. Экономические кризисы. Природные катаклизмы. Сможем ли мы защититься от терроризма? Сможем ли предотвратить кибератаку? Будем ли и правда жить здесь автономно?
Говорящие, по-моему, обращались к кому-то помимо слушателей. Вероятно, в комнате работали устройства видео– и аудиозаписи, только я их не видел, и прежде всего беседу эту организовали, чтоб отснять материал для архива.
Вероятно также, что о моем присутствии никто, кроме меня, отца и сопровождающей с завязанными в узел волосами, знать не должен был.
Дальше речь шла о гибели – всеобщей. Женщина опустила глаза и разговаривала теперь с грубой деревянной столешницей. Я подумал, что она, наверное, из тех, кто время от времени постится, целыми днями обходится без пищи, только выпивает немного воды. А в молодости, может быть, жила в Англии, в Америке, с головой погружалась в занятия и научилась уходить, прятаться от мира.
– Мы во власти нашей звезды, – сказала она.
Неведомое Солнце. Говорили о солнечных бурях, вспышках и супервспышках, корональных выбросах массы. Мужчина подыскивал подходящие сравнения. Трудно объяснить, но его слова о земной орбите будто бы задавали ритм круговым движениям руки. Я смотрел на женщину, которая склонила голову и некоторое время молчала – на фоне миллиардов лет, нашей беззащитной планеты, комет, астероидов, случайных столкновений, уже вымерших и пока еще исчезающих видов.
– Катастрофа – страшилка нашего времени.
Кажется, человек-мигалка начинал входить во вкус.
– Мы находимся здесь, разместились здесь еще и для того, чтобы разработать систему защиты от бедствий, способных поразить нашу планету. Моделируем ли мы конец света, дабы изучить его и, может быть, выжить? Корректируем ли будущее, перемещая его в наше время, в текущий период? Придет день, когда смерть сделается просто неприемлемой, даже если жизнь на планете станет еще уязвимей.
Я представил, как дома он сидит во главе стола, за семейным обедом, в заставленной мебелью комнате – в эпизоде из старого фильма, словом. Наверное, этот человек был профессором, но оставил университет, чтобы в здешнем осевшем, как он выразился, пространстве, проверить на прочность свою теорию.
– Идея катастрофы встроена в мозг изначально.
Надо дать ему имя. Придумаю имена им обоим – от нечего делать и чтобы, так сказать, оставаться активным участником процесса, усложнить свою незначительную роль конспиратора и тайного свидетеля.
– Вот спасение от того, что каждый из нас смертен. Катастрофа. Она превозмогает все внушающие страх немощи нашего тела и разума. Мы встречаем смерть, но не в одиночку. Мы исчезаем в эпицентре урагана.
Я слушал его внимательно. И ни одному слову не верил, хотя перевод был хороший. Поэтические мечтания, больше ничего. Не имеющие отношения к настоящим людям, настоящим страхам. Или это я недалекий, не вижу дальше своего носа?
– Мы здесь, чтобы постигнуть силу одиночества. Мы здесь, чтобы переосмыслить все, что касается смерти. Мы переродимся в иную форму жизни – в киберлюдей, войдем во Вселенную и будем говорить с ней на другом языке.
Я придумал несколько имен, но все отверг. А потом решил: пусть будет Сабо. Может, в стране его происхождения таких наименований и не давали, ну да неважно. Здесь нет страны происхождения. Хорошая фамилия. Подходит к его раздувшейся фигуре. Миклош Сабо. Простецкое, земное имя – отличный контраст с голосом электронного переводчика.
Теперь я рассматривал женщину – она говорила. Говорила, ни к кому не обращаясь. Говорила в пространство. Ей нужно только имя. Фамилии нет, семьи нет, нет связей, нет увлечений, нет места, куда нужно вернуться, нет причин не быть здесь.
Платок на голове – знамя ее независимости.
– Одиночество, да-да. Ваше тело заморожено, помещено в саркофаг, в капсулу, – представьте только, как вы одиноки. Что если вы будете осознавать себя? Что если новые технологии это предусматривают? Вот с чем вы можете столкнуться. Активное сознание. Одиночество в смертный час. Подумайте об этом слове – “одинокий”. Alone. От среднеанглийского all one. Совсем один. Вы отбрасываете личность, личину. Личина – это маска, вымышленный персонаж сумбурной драмы, которая и есть ваша жизнь. Маска сорвана, и вместо личины появляетесь вы, в истинном смысле этого слова. Совсем один. Ваше “я”. Что такое “я”? То, чем вы являетесь сами по себе, без других людей, друзей, незнакомцев, любимых, детей, без улиц, по которым ходите, без пищи, которую едите, без зеркал, в которые смотритесь. Но являетесь ли вы кем-то сами по себе?
Артис сказала: чувствую себя искусственной. Может, того самого, отчасти вымышленного персонажа, которому предстоит переродиться, или умалиться, или возвеличиться, превратившись в истинное “я”, помещенное на время в морозилку, она и имела в виду? Об этом думать не хотелось. Хотелось подобрать женщине имя.
Она говорила с расстановкой о сущности времени. Меняется ли в криокамере представление о временном континууме – прошлом, настоящем, будущем? Осознаются ли дни, годы, минуты? Или такая способность сходит на нет, а потом исчезает? Если вы утратите чувство времени, много ли в вас останется человеческого? Или человеческого станет больше, чем когда-либо? Или вы превратитесь в эмбрион, в еще не рожденное?
Она посмотрела на Миклоша Сабо, профессора из Старого Света, и я вообразил его знаменитым философом годов этак из тридцатых, который носил костюм-тройку и имел преступную любовную связь с женщиной по имени Магда.
– Время – вещь слишком сложная, – изрек он.
Как тут не усмехнуться. Я стоял, сгорбившись, у смотрового окошка, а находилось оно чуть ниже уровня глаз, и опять отвлекся на череп у дальней стены – местный артефакт, возможно, похищенный, который уж никак не ожидаешь увидеть в этом месте, где к смерти подходят по-научному. Череп был раз в пять больше обычного человеческого и в плоском шлеме, похожем на тюбетейку, – вначале я его хорошенько не рассмотрел. Этот впечатляющий головной убор изготовили из крошечных птичьих фигурок – череп облепила золотая стая, сцепленная кончиками крыльев.
Голова гиганта выглядела настоящей, мертвая, бессмысленная, а ее художественное оформление, ее серебристый оскал приводили в замешательство – трудно умилиться такому народному творчеству, уж больно оно злобное и ехидное. Вот если б убрать из помещения людей и мебель, тогда, среди каменных стен и каменного холода, этот череп был бы как раз на месте.
В комнату вошли двое мужчин – близнецы, высокие, белокожие, в старых рабочих брюках и серых футболках. Встали по разные стороны стола и без всякого вступления заговорили по очереди, без заминки передавая друг другу слово.
– Первая доля секунды первого галактического года. Мы становимся гражданами Вселенной.
– Здесь, конечно, есть вопросы.
– Когда нам удалось продлить жизнь и приблизиться к тому, чтобы стать существами, вечно возобновляемыми, что сталось с нашими импульсами, нашими стремлениями?
– С социальными институтами, которые мы создали.
– Мы строим цивилизацию будущего, где будут царить апатия и распущенность?
– Разве смерть не благо? Разве не она определяет ценность нашей жизни, минута за минутой, год за годом?
– И много других вопросов.
– Разве этого достаточно – жить немного дольше благодаря современным технологиям? Нужно ли продлевать жизнь еще, еще и еще?
– Разве избыточная, тестообразная людская масса не обесценивает новейшие достижения науки? Зачем это допускать?
– Разве бессмертие, в буквальном смысле слова, не умаляет искусство – в том виде, в каком оно еще сохранилось, его шедевры, не превращает их в ничто?
– О чем будут писать поэты?
– Что сталось с историей? Что сталось с деньгами? Что сталось с Богом?
– И много других вопросов.
– Разве мы не помогаем населению бесконтрольно расти, увеличивая нагрузку на окружающую среду?
– Так много живых существ и так мало места.
– Не превратимся ли мы в планету, населенную горбатыми стариками, десятками миллиардов стариков с беззубыми улыбками?
– И как быть с теми, кто умирает? С остальными. Всегда ведь будут остальные. Почему одним сохраняют жизнь, а другие умирают?
– Половина людей меняет кухни, а другая половина голодает.
– Нам хочется верить, что любой недуг, поражающий разум и тело, можно будет излечить, если продолжительность жизни увеличится до бесконечности?
– И много других вопросов.
– Жизнь конечна, и это ее определяющее свойство.
– Природа хочет истребить нас и вновь стать первозданной, неиспорченной.
– Ценны ли мы, если живем вечно?
– Перед лицом какой последней истины мы окажемся?
– Разве не потому мы дороги близким, что их терзает мысль о нашей смерти, окончательной и бесповоротной?
– И много других вопросов.
– Что значит умереть?
– И где находятся умершие?
– Когда мы перестаем быть теми, кто мы есть?
– И много других вопросов.
– Что сталось с войной?
– Положил ли прогресс конец всем войнам или начало конфликту иного масштаба – всеобщему?
– Когда индивидуальная смерть уже не будет неизбежной, что станет с притаившейся угрозой ядерного уничтожения?
– Исчезнут ограничения, сдерживавшие людей столько лет?
– Ракеты скажут свое слово и сами выстрелят из установок?
– Есть ли у техники инстинкт смерти?
– И много других вопросов.
– Но мы отметаем эти вопросы. Они не ухватывают сути нашего начинания. Мы хотим расширить границы человеческой сущности – расширить, а потом превозмочь. Мы хотим сделать все, на что только способны, чтобы изменить сознание человека и перенаправить импульс цивилизации.
И дальше в таком же духе. Близнецы не были учеными или социологами-теоретиками. А кем же? Авантюристами, но какого рода, я пока не вполне понимал.
– Мы возродили эту бесплодную землю, эту пустынную глушь, эту дыру, чтобы уйти от благоразумия, освободиться от груза, который называют здравым мышлением.
– Сегодня здесь, в этой комнате, мы обращаемся к будущему – к тем, кто, может быть, назовет нас смельчаками, чудаками или глупцами.
– Рассмотрим две вероятности.
– Мы хотели переписать будущее, будущее каждого из нас, но получили в итоге лишь пустую страницу.
– Или: мы оказались среди тех немногих, кто изменил жизнь всей планеты навсегда.
Я их назвал близнецами Стенмарк. Да-да, близнецы Стенмарк. Ян и Ларс или Нильс и Свен.
– Спящие в капсулах, в коконах. Те, кто уже спит и кому еще предстоит уснуть.
– Мертвы ли они на самом деле? Можно ли назвать их мертвыми?
– Смерть – это культурный артефакт, а не строго определяющий сущность человека феномен.
– Оказавшись в камере, остаются ли они прежними?
– Мы заселим их тела наноботами.
– Обновим органы, восстановим организмы.
– Эмбриональные стволовые клетки.
– Энзимы, белки, нуклеотиды.
– Они станут объектами наших исследований, игрушками для наших забав.
Свен подался вперед, к аудитории – донес до нее последние слова, и благотворители удивились, взволнованно зашумели.
– В соответствующие рецепторы мозга вживляются наноустройства. Русские романы, фильмы Бергмана, Кубрика, Куросавы, Тарковского. Произведения классического искусства. Детишки читают стихи на разных языках. Тезисы Витгенштейна, аудиокниги по логике и философии. Семейные фотографии и видеозаписи, порнография на ваш вкус. В капсуле вы видите во сне бывших возлюбленных, слушаете Баха, Билли Холидей. Изучаете хитросплетения музыкальных и математических конструкций. Перечитываете пьесы Ибсена, снова плывете реками и ручейками хемингуэевских фраз.
Я опять посмотрел на женщину в платке, все еще безымянную. Пока не дам ей имя, она не станет настоящей. Теперь она сидела прямо, сложив руки на столе, закрыв глаза. Медитировала. Хотелось в это верить.
Слышала ли она Стенмарков? Хоть слово? Ее сознание освободилось от слов, мантр, сакральных звуков.
Назвал ее Арджуна, потом – Арджана. Симпатичные имена, но не подходят. Запертый в герметичном отсеке, я изобретал имена, вслушивался в акценты, придумывал людям прошлое, национальность. И таким способом выражал свой слабенький протест – в этом месте, где о подобных различиях надлежало забыть. Нужно себя смирить, подстроиться. Но когда это я подстраивался? Что мне надо было, то я и делал.
Я слушал Стенмарков.
– Однажды возникнет культ смерти, потому что появятся противники продления жизни.
– И возвратят смерть.
– Банды мятежников, поклонников этого культа, станут убивать всех без разбора. Мужчины и женщины будут бродить по деревням с каким-нибудь примитивным оружием и уничтожать каждого встречного.
– Устраивать кровожадные ритуальные расправы.
– Молиться над трупами, исполнять песнопения, совершать с трупами интимные действия, о которых и подумать страшно.
– А потом сжигать тела и размазывать пепел по другим телам, по вашим телам.
– Или молиться, исполнять ритуальные песнопения, а потом поедать трупы – все, что можно съесть. А остальное сжигать.
– Так или иначе люди вернутся к убеждениям своих предков о неотвратимости смерти и возродят модель вымирания.
– Смерть – живучий обычай, побороть его трудно.
Нильс жестикулировал – вздымается кулак, большой палец тычет через плечо. Он указывал на череп. И я сразу понял, догадался, что большой и грубый костяной экспонат, помещенный у стены, создали они, что именно близнецы-демонологи – с виду неприметные ребята – сформировали облик, фактуру и дух всего этого места. Их замысел, от и до – и атмосфера, и течение здешней жизни, и само строение, утопленное в землю, и каждая деталь внутри него.
Все стенмарковское.
Это их эстетика – изоляция, скрытность, вещи, показавшиеся мне столь зловещими и бесплотными. Пустые коридоры, цветовая палитра, двери, то ли ведущие в кабинеты, то ли нет… То и дело заходишь в тупик, время замирает, смысл ускользает, никто ничего не объясняет. Я подумал о телеэкранах, что появляются и исчезают, о немых фильмах, о манекене без лица. Подумал о своей комнате, пугающе безликой, комнате вне пространства – такой ее задумали и спроектировали, – о других подобных комнатах (сколько их – пятьсот? тысяча?) и, представив их, вновь почувствовал, что сам умаляюсь, размываюсь. А еще покойники, или вроде бы покойники, или кто они там – словом, криопокойники – стоят в своих капсулах. Да, это искусство, уникальное, существующее только здесь.
Братья изменили манеру выступления – теперь они обращались не к записывающим устройствам, а непосредственно к аудитории, состоявшей из девяти человек, мужчин и женщин.
– Мы провели здесь шесть лет, никуда не выезжали, погрузились в работу. Потом съездили домой – ненадолго, но остались довольны и с тех пор катаемся туда-сюда.
– А когда придет время…
– Есть что-то неотвратимое в этих словах.
– А когда придет время, оставим навсегда наш мирный северный край и приедем в это пустынное место. Старые, хилые, хромые, еле волоча ноги – приедем, чтобы подвести окончательный итог.
– И что же мы получим здесь? Гарантии, более надежные, чем некая неописуемая жизнь после смерти, которую сулят мировые религии.
– А нужны нам гарантии? Почему бы не умереть просто так? Потому что мы люди и нам нужно за что-то ухватиться. В данном случае не за религиозную традицию, а за науку – настоящего и будущего.
Они говорили тихо и задушевно, без всякого позерства и больше обращались друг к другу, чем во время предшествовавшего диалога. Слушатели умолкли, застыли.
– “Готов умереть” не означает “согласен исчезнуть”. Пусть разум и тело говорят нам: пора оставить этот мир. Мы все равно будем за что-то хвататься, цепляться и царапаться.
– Два упрямых клоуна.
– Погруженные в прозрачный раствор, мы будем трансформироваться, клетка за клеткой, и ждать, когда настанет время.
– А когда оно настанет, мы вернемся. Какими мы будем и что увидим здесь? Только подумайте: этот мир спустя много десятилетий – а может, раньше или позже… Не так-то просто представить, каким он станет – лучше, или хуже, или все настолько изменится, что и не рассудишь, останется только удивляться.
Они говорили об экосистемах планеты будущего, строили теории – будет ли окружающая среда возрождена или загублена, – а потом Ларс вскинул руки: прервемся, мол. На столь резкий переход слушатели не сразу отреагировали, но скоро комната погрузилась в тишину, стенмарковскую тишину. Братья стояли и смотрели прямо перед собой пустыми глазами.
Стенмаркам, по моим прикидкам, уже перевалило за пятьдесят; даже отсюда я видел, как ветвятся голубые вены на их руках, под бледной тонкой кожей. Я решил, что в прежние времена они были уличными революционерами, незаметными, но самоотверженными организаторами локальных беспорядков или даже целых восстаний и подходили к этому делу творчески, используя свое художественное мастерство, а потом вдруг подумал: интересно, близнецы женаты? Да, на сестрах. Я представил, как они гуляют вчетвером в каком-нибудь лесочке: впереди идут братья, за ними сестры – такой семейный обычай, игра; расстояние между парами аккуратно рассчитано и тщательно соблюдается. В моих полубредовых фантазиях оно равнялось пяти метрам. Да, мерить нужно непременно в метрах, не в футах, не в ярдах.
Ларс опустил руки – перерыв завершился, выступление возобновилось.
– Кто-то из вас, может, тоже сюда вернется. Чтоб проводить любимого человека в последний путь. И вы, конечно, уже задумались, как будете сами проходить этот путь, когда придет время.
– Мы понимаем, что некоторые слова, прозвучавшие сегодня, могут отпугнуть. Это нормально. Ведь мы говорим о грядущем чистую правду. Но сделайте вот что. Подумайте о богатстве и бессмертии.
– Вас собрали здесь, созвали сюда. Разве не этого вы ждали? Теперь вы можете притязать на то, чтобы для вас миф стал реальностью. Вечная жизнь принадлежит тем, кто владеет сказочным богатством.
– Королям, королевам, императорам, фараонам.
– Теперь это не просто дразнящий шепот, который вы слышите во сне. Это реальность. Не думайте о деньгах, о миллиардах, мыслите шире – вы можете прикоснуться к иной святыне. Совершить экзистенциальный прорыв. Переписать печальный, горький, безжалостный сценарий смерти – обычной смерти.
Нет, это был не маркетинговый ход. А что? Вызов, провокация, попытка сыграть на тщеславии богачей, избранных или просто сказать им слова, которые они уже и сами хотели услышать, даже если пока об этом не догадывались? Я не знал.