Искра жизни Ремарк Эрих Мария

Пятьсот девятый невидящим взглядом продолжал смотреть на стену. Поляк Зильбер, когда умирал здесь с кишечным кровотечением, назвал ее стеной плача. Он, кстати, большинство имен на стене знал наизусть и вначале, покуда находились желающие, на спор угадывал, какое имя следующим высветит солнечное пятно. Вскоре Зильбер умер, а вот письмена по ясным дням все еще пробуждались на несколько минут к своей призрачной жизни, чтобы потом снова сгинуть во тьме. Летом, когда солнце стояло выше, на свет появлялись другие имена, те, что начертаны пониже, зимой же прямоугольник перемещался почти под потолком. А сколько еще русских, польских, еврейских имен оставалось в полной безвестности, ибо свет не добирался до них никогда! Барак устанавливали в такой спешке, что эсэсовцы даже не подумали обстругать или хотя бы закрасить стены. Обитателей барака, впрочем, надписи тоже занимали мало, особенно те, что оказались в темных углах. Эти даже и разбирать никто не пытался. Да и кому, спрашивается, взбредет в голову изводить драгоценную спичку только ради того, чтобы еще больше впасть в отчаяние.

Пятьсот девятый отвернулся – не было сил больше на это смотреть. Странно, он вдруг ощутил какое-то особое одиночество, словно все вокруг почему-то отдалились от него и перестали его понимать. Минуту-другую он колебался, потом не выдержал. Почти на ощупь добрался до двери и снова выполз на улицу.

На нем теперь были только его собственные лохмотья, он мгновенно замерз. За порогом он встал, выпрямился и, прислонившись к стене барака, посмотрел на город. Почему-то – он и сам не знал почему – не хотелось больше ползать на четвереньках, хотелось стоять. Сторожевые вышки вокруг Малого лагеря все еще пустовали. Впрочем, охрана в этой части зоны никогда не отличалась особым рвением, что и понятно: кто едва ползает, тот не сбежит.

Пятьсот девятый стоял у правого угла барака. Лагерь расположился у подножия холмистой гряды как бы по дуге, так что отсюда хорошо просматривался не только город, но и эсэсовские казармы. Они аккуратным рядком выстроились по ту сторону колючей проволоки, за деревьями, но деревья в эту пору еще стоят без листьев. Было хорошо видно, как мечутся там эсэсовцы, перебегая от дома к дому. Другие, сбившись в кучки, взволнованно смотрели на город и что-то обсуждали. Из-под горы выскочил длинный серый лимузин. Он подкатил к домику коменданта, что расположен чуть на отшибе, и остановился. Сам Нойбауэр уже ждал на крыльце, тотчас сел в машину, и та рванула с места. Еще по рабочему лагерю пятьсот девятый знал, что у коменданта в городе свой дом, где и обитает его семейство. Поэтому он пристально следил, куда же так торопится серый автомобиль. И так увлекся, что не расслышал чьих-то тихих шагов по дорожке между бараками. Это был староста двадцать второго барака Хандке, приземистый коренастый мужичонка с вкрадчивой кошачьей походкой. Он носил зеленую нашивку уголовника. Трезвый он был безобиден, но во хмелю становился просто бешеным и уже многих изувечил.

Староста подходил не торопясь. Пятьсот девятый еще мог бы попробовать смыться, когда увидел его – такие внешние проявления испуга обычно вполне удовлетворяли Хандке, – но не стал этого делать. Остался стоять.

– Ты что тут делаешь?

– Ничего.

– Ничего, значит. – Хандке сплюнул прямо к ногам пятьсот девятого. – Ах ты, говнюк! Или, может, размечтался? – Его белесые брови поползли вверх. – Не воображай и даже думать забудь! Уж вы-то отсюдова не выберетесь. Уж вас-то, ублюдков политических, они завсегда успеют через трубу прогнать.

Он снова сплюнул и пошел обратно. Пятьсот девятый стоял ни жив ни мертв. На секунду у него даже помутилось в голове. Хандке его терпеть не мог, и обычно пятьсот девятый старался не попадаться старосте на глаза. А на сей раз почему-то остался. Он не спускал глаз со спины старосты, пока тот не исчез за уборной. Он не испугался угрозы – угроза в лагере самое обычное дело. Он пытался понять, что за этой угрозой стоит. Выходит, Хандке тоже что-то почуял. Иначе бы ничего такого не сказал. А может, он даже и прослышал что-нибудь от эсэсовцев. Пятьсот девятый перевел дух. Значит, вовсе он не идиот, и ничего ему не почудилось.

Он снова посмотрел на город. Густой черный дым стелился теперь по крышам. Сквозь него слабо пробивался испуганный перезвон пожарных колоколов. Со стороны вокзала доносилось беспорядочное бабаханье: похоже, там рвались боеприпасы. Лимузин коменданта внизу, под горой, заложил на скорости такой вираж, что его занесло. Когда пятьсот девятый это увидел, лицо его вдруг передернулось. Гримаса смеха исказила его лицо. Да, он смеялся, смеялся беззвучно, судорожно, не в силах вспомнить, когда смеялся в последний раз, не в силах остановиться, причем в смехе этом не было радости, но он смеялся, смеялся и при этом оглядывался, а потом вскинул свой бессильный кулак и сжал его что есть мочи, и все смеялся, смеялся без конца, покуда яростный приступ кашля не бросил его ничком на землю.

III

«Мерседес» мчался вниз, в долину. Оберштурмбанфюрер Нойбауэр сидел рядом с шофером. Это был тучный мужчина с рыхлым, расплывшимся лицом любителя пива. Белые перчатки на его крупных руках ослепительно отсвечивали на солнце. Он это заметил и стянул перчатки. «Сельма! – проносилось у него в голове. – Фрея! Дом! Почему телефон молчит?»

– Скорей же! – гаркнул он шоферу. – Давай, Альфред! Поднажми еще!

Уже в предместьях в нос им ударил запах гари. По мере продвижения он становился все удушливей и гуще. У Нового рынка они увидели первую воронку. Центральная сберкасса обрушилась и горела. Пожарные трудились вовсю, пытаясь спасти соседние здания, но струи их брандспойтов казались слишком тоненькими и немощными, чтобы побороть огонь. Из воронки на площади воняло серой и какими-то кислотами. Желудок у Нойбауэра начал предательски сжиматься.

– Давай в объезд, Альфред, – сказал он. – Здесь все равно не прорвемся.

Водитель повернул. Теперь они двинулись в объезд, давая крюка через южную часть города. Тут частные виллы с палисадниками мирно нежились на солнце. Ветер дул на север, так что и воздух здесь был чист и прозрачен. Но потом, едва они пересекли реку, запах гари почувствовался снова и становился все сильней, покуда не материализовался в сизом чадном дыму, что стелился по улицам, как густой осенний туман.

Нойбауэр теребил свой ус, коротенький и такой же аккуратный, как у фюрера. Это раньше он носил подкрученные, как у кайзера Вильгельма II. Ох, если бы не эти спазмы в желудке! Сельма! Фрея! Красавец-дом! Живот, грудь – все тело превращалось в один сплошной желудок.

Им еще дважды пришлось поворачивать в объезд. В одном месте бомба попала в мебельный магазин. Переднюю стену дома как отрезало, часть мебели все еще красовалась на этажах, остальное рухнуло вниз, на мостовую, и сейчас горело. В другом месте угодило в парикмахерский салон, перед которым валялись восковые манекены, – их оплавленные лица сморщились в жутковатые гримасы.

Наконец машина свернула на улицу Либиха. Нойбауэр высунулся из окна. Вот он – его дом! И палисадник! Терракотовый карлик и красная фарфоровая такса на газоне! Все невредимо! Даже все окна целы! Спазм в желудке сразу разжался. «Повезло! – подумал он. – Чертовски, сказочно повезло! То есть вообще-то все как надо». Почему именно с ним должно было что-то случиться?

Он повесил фуражку на вешалку из оленьих рогов и прошел в гостиную.

– Сельма? Фрея? Эй, где вы там?

Никто не ответил. Нойбауэр протопал к окну и распахнул его. В саду за домом работали двое пленных русских. Они на миг подняли головы и тут же принялись усердно копать дальше.

– Эй, вы там! Большевики!

Один из русских прервал работу.

– Семья моя где? – крикнул Нойбауэр.

Пленный что-то ответил ему по-русски.

– Брось ты свою тарабарщину, идиот! Ты немецкий язык понимаешь? Или спуститься и самому тебя научить?

Русский напряженно смотрел на него, явно стараясь понять.

– Ваша супруга в подвале, – раздалось вдруг за спиной Нойбауэра.

Он обернулся. Это была их служанка.

– В подвале? Ах да, ну, конечно. А где были вы?

– На улице, я только на минутку выскочила. – Девушка стояла в дверях, лицо ее раскраснелось, глаза блестели, будто она только что со свадьбы. – Говорят, больше сотни убитых, – выпалила она. – На вокзале, на медном заводе, в церкви…

– Тихо! – прикрикнул на нее Нойбауэр. – Кто говорит?

– Ну, люди, на улице…

– Кто именно? – Нойбауэр шагнул к ней. – Провокационные слухи! Кто распускает, я спрашиваю?!

Девушка отпрянула.

– На улице. Не я. Кто-то. Все говорят.

– Изменники! Отребье! – Нойбауэр бушевал. Наконец-то он мог сбросить накопившееся напряжение. – Бандиты! Скоты! Нытики! А вы? Что вам на улице понадобилось?

– Мне… Да ничего.

– Покинули свой пост, да? Чтобы сеять панику и разносить вредные слухи? Ну ничего, мы с вами разберемся! И все проверим. Чертовски тщательно проверим! А теперь марш на кухню!

Девушка выбежала вон. Нойбауэр, пыхтя, закрыл окно. «Обошлось, – думал он. – Они всего лишь в подвале, ну, конечно. Давно бы и сам мог догадаться».

Он достал сигару и закурил. Потом одернул на себе китель, выкатил грудь колесом, глянул в зеркало и отправился вниз.

Его жена и дочь, тесно прижавшись друг к другу, сидели на кушетке у стены. Над их головами в массивной золоченой раме переливался многоцветными красками портрет фюрера.

Подвал был построен в 1940 году под бомбоубежище. В ту пору Нойбауэр затеял строительство исключительно из соображений престижа – считалось, что истинные патриоты должны в этом деле показать пример. Да и кто тогда мог всерьез предположить, что Германия подвергнется бомбардировкам? Ведь сам Геринг заявил: воздушный флот рейха не пропустит ни одного вражеского самолета, а если пропустит, пусть его, Геринга, величают тогда хоть Майером, хоть Шмидтом, хоть чайником, – и всякий честный немец вправе был полагаться на это заверение. А теперь вон как все обернулось. Типичный пример коварства жидов и плутократов – прикидываться слабаками, преуменьшая свои истинные силы.

– Бруно! – Сельма Нойбауэр медленно поднялась с кушетки, начиная всхлипывать.

Это была толстая блондинка в розовом, цвета лососины, халате французского шелка, отороченном кружевами. Халат этот Нойбауэр привез ей в 1941 году из Парижа, где был в отпуске. Ее жирные щеки тряслись, маленький рот тщетно пытался прожевать слова.

– Все уже кончилось, Сельма. Только успокойся.

– Кончилось? – Она все еще пережевывала слова, будто огромные клецки. – На… надолго ли?

– Навсегда. Они улетели. Налет отражен. Они больше не вернутся.

Сельма Нойбауэр лихорадочно стянула полы халата на своей пышной груди.

– Кто тебе это сказал, Бруно? Откуда тебе это известно?

– Да мы по крайней мере половину из них сбили. Они теперь крепко подумают, прежде чем прилететь снова.

– Откуда тебе это известно?

– Известно, и все. Сегодня-то они застигли нас врасплох. Но уж в другой раз мы их совсем по-другому встретим.

Рот жены вдруг прекратил жевать.

– Это все? – спросила она. – Это все, что ты можешь нам сказать?

Нойбауэр понимал, конечно, что несет полную околесицу.

– Разве этого недостаточно? – спросил он в ответ, слегка повышая голос.

Жена смотрела на него в упор. Ее светло-голубые водянистые глаза глядели тяжело и неподвижно.

– Нет! – завизжала она вдруг. – Этого недостаточно! Все это чушь, и ничего больше! Чего нам только не обещали? Сперва нас уверяют, будто мы настолько сильны, что ни один вражеский самолет не появится в небе Германии – а они все-таки появляются. Тогда говорят – они больше не вернутся, потому что мы отныне будем их сбивать прямо над границей, – а вместо этого их прилетает в десять раз больше, и воздушную тревогу объявляют каждый день. И вот в довершение всего они уже бросают бомбы прямо на нас, а ты приходишь как ни в чем не бывало и заявляешь: они больше не прилетят, в следующий раз мы им покажем! Сам посуди, нормальный человек может этому верить?

– Сельма! – Нойбауэр невольно бросил взгляд на портрет фюрера. Потом подскочил к двери и захлопнул ее. – Черт подери! Возьми себя в руки! – зашипел он. – Ты что, погубить нас всех хочешь? С ума сошла так орать?

Он подошел к ней вплотную. Над ее толстыми плечами фюрер по-прежнему устремлял свой отважный взор на ландшафты Берхтесгадена[2]. На секунду Нойбауэр и вправду готов был поверить, что вождь все слышал.

Но Сельма на вождя не смотрела.

– С ума сошла? – визжала она. – Кто сошел с ума? Я? Нет уж, дудки. Как замечательно мы жили до войны! А теперь что? Что теперь? Еще неизвестно, кто сошел с ума.

Нойбауэр обеими руками схватил ее за плечи и стал трясти так, что только голова болталась. Волосы у нее распустились, гребешки и заколки полетели на пол, она поперхнулась и закашлялась. Наконец он ее выпустил. Она мешком повалилась на кушетку.

– Что на нее нашло? – спросил он дочь.

– Да ничего особенного. Просто переволновалась.

– Но почему? Ничего ведь не случилось.

– Ничего не случилось! – снова взвилась жена. – С тобой – то, конечно, там, наверху! А мы здесь, одни…

– Тихо, черт возьми! Не ори так! Я не для того пятнадцать лет оттрубил, чтобы ты своим визгом все мне порушила. Думаешь, мало охотников на мое место зарятся?

– Это первая бомбежка, папа, – невозмутимо заметила Фрея Нойбауэр. – До этого ведь только воздушные тревоги были. Мама привыкнет.

– Первая? Конечно, первая, какая же еще! Радоваться надо, что раньше ничего не случилось, а не устраивать дурацкий крик.

– Мама нервная очень. Но ничего, привыкнет.

– Нервная? – Спокойствие дочери как-то сбивало Нойбауэра с толку. – А кто не нервный? Может, думаешь, у меня нервы железные? Но надо держать себя в руках. Иначе знаешь, что может быть?

– Да то же самое! – Жена его смеялась. Она лежала на кушетке, неуклюже раскинув толстые ноги. Из-под халата выглядывали розовые домашние тапочки, тоже шелковые. Розовый шелк – в ее понимании это был верх элегантности. – Нервная! Привыкнет! Тебе хорошо говорить!

– Мне? То есть как?

– А с тобой ничего не случится.

– Как?

– С тобой ничего не случится. Это мы здесь сидим, как в мышеловке.

– Что за вздор ты несешь? Какая разница? Как это со мной ничего не случится?

– Ты-то в своем лагере в полной безопасности.

– Что? – Нойбауэр даже бросил сигару и придавил ее каблуком. – Да у нас таких подвалов в помине нет!

Насчет подвалов он, конечно, приврал.

– Потому что они вам и не нужны! Вы же за городом.

– Какое это имеет значение? Бомба – дура, ей все равно, куда падать.

– Лагерь они бомбить не станут.

– Ах вон что. Это уже что-то новенькое. Откуда тебе это известно? Что, может, американцы сбросили тебе такую листовку? Или специально для тебя передали по радио?

Нойбауэр покосился на дочь. Он ждал одобрения за такую удачную шутку. Но Фрея только теребила бахрому плюшевой скатерти, которой был накрыт стол возле кушетки. Зато жена и не думала молчать.

– Своих они бомбить не будут.

– Не говори ерунды! У нас там американцев вообще нет. И англичан тоже. Одни русские, поляки, всякий балканский сброд, ну и свои враги народа – немцы да еще жиды, предатели и душегубы.

– Они не будут бомбить ни русских, ни поляков, ни евреев, – проговорила Сельма с тупым упорством.

Нойбауэр резко обернулся.

– Ты, как я погляжу, очень много всего знаешь, – сказал он тихо, но с тем большей яростью в голосе. – А теперь послушай, что я тебе скажу. Они там, в самолетах, вообще не знают, что это за лагерь, понятно? Они сверху видят только бараки на горе. А что за бараки – они не знают, может, военный склад, может, еще что. Они видят казармы. Это казармы наших частей СС. Они видят здание, где работают люди. Для них это фабрики, то есть цели. Там, на горе, во сто крат опасней, чем здесь. Потому я и не хотел, чтоб вы туда переезжали. Здесь-то, внизу, по соседству с вами ни фабрик, ни казарм. Поймешь ты это наконец или нет?

– Нет.

Нойбауэр уставился на жену. Такой он свою Сельму еще никогда не видел. Он не мог понять, какая муха ее укусила. Вряд ли это только от страха, не настолько уж она напугана. Он вдруг почувствовал обиду: семья отворачивается от него. С досадой перевел глаза на дочь:

– Ну а ты? Ты что думаешь? Молчишь, как воды в рот набрала.

Фрея Нойбауэр встала. Тощая, желтоватая с лица, с большим, выпуклым лбом, она в свои двадцать лет не похожа ни на Сельму, ни на отца.

– По-моему, мама уже успокоилась, – только и сказала она.

– Что? Ты о чем?

– По-моему, мама уже успокоилась.

Секунду Нойбауэр молчал. Он ждал, не скажет ли жена еще чего-нибудь.

– Ну ладно, – проговорил он наконец.

– Нам можно подняться? – спросила Фрея.

Нойбауэр недоверчиво покосился на Сельму. В жене он не уверен. Надо втолковать: ей просто нельзя ни с кем общаться. Даже со служанкой. Со служанкой в особенности. Но дочь его опередила.

– Наверху будет лучше, папа. Воздуха больше.

Он все еще стоял, не зная, как быть. «Ишь, развалилась, как мешок муки, – неприязненно подумал он. – Нет бы сказать хоть что-то разумное».

– Мне надо зайти в ратушу к шести. Диц звонил, требует срочно обсудить положение.

– Все будет в порядке, папа. Ничего не случится. Нам ведь тоже еще надо ужин приготовить.

– Ну хорошо. – Нойбауэр наконец на что-то решился. По крайней мере дочь не теряет голову. Хоть на нее положиться можно. Его кровь, его плоть. Он подошел к жене. – Ну хорошо. Забудем, Сельма, идет? Как говорится, и на старуху бывает проруха. В конце концов, не так уж это и важно. – Сверху вниз, с улыбкой, но холодными глазами смотрел он на жену. – Ну так как? – спросил он снова.

Она не откликалась.

Он обхватил ее за жирные плечи и даже слегка погладил.

– Тогда вот что: отправляйтесь-ка наверх и приготовьте ужин. Хорошо бы что-нибудь вкусненькое, после такой-то встряски, а?

Сельма равнодушно кивнула.

– Вот так-то лучше. – Теперь Нойбауэр убедился, что худшее позади. Его дочь, конечно же, права. Сельма успокоится и больше не будет молоть всякий вздор. – Правда, девочки, приготовьте что-нибудь повкусней. В конце концов, Сельмочка, я ведь только ради вашего же блага хочу, чтобы вы жили тут, в этом красивом доме, с надежным подвалом, а не там, по соседству с головорезами. Я и сам тут регулярно ночую по нескольку раз в неделю, ты же знаешь. Мы же все заодно. Так что и держаться надо вместе. Давайте, правда, приготовьте хороший ужин. Тут я на вас полностью полагаюсь. И кстати, достаньте-ка из погреба бутылку того французского шампанского, помните? У нас ведь еще много этого добра, верно?

– Да, – отозвалась жена. – Этого добра у нас еще много.

– И последнее, – отчеканил под конец группенфюрер Диц. – До меня дошли слухи, будто некоторые господа высказывали намерение вывезти свои семьи из города. Хотелось бы знать, насколько это в самом деле так?

Никто не ответил.

– Этого ни в коем случае нельзя допустить. Мы, офицеры СС, должны быть образцом во всем. И если мы начнем вывозить семьи из города прежде, чем будет отдан общий приказ об эвакуации, это может быть в корне неверно истолковано. Нытикам и маловерам это даст почву для всякого рода пересудов. Посему я вправе ожидать, что без моего ведома ничего подобного не произойдет.

Он стоял перед своими офицерами, рослый, статный, в элегантно пошитой форме, обводя глазами всех по очереди. Каждый из подчиненных отвечал ему преданным и открытым взглядом. И почти каждый прикидывал в мыслях, куда бы поскорее увезти семью, хотя виду не подавал. А еще каждый думал примерно вот что: «Дицу легко произносить речи – у самого-то семья не здесь. Он родом из Саксонии, и у него в жизни одна забота: выглядеть, как подобает прусскому гвардейскому офицеру. Велика премудрость! А рисковать чужими жизнями – это всякий мастак».

– На сегодня все, господа, – произнес Диц. – Хочу напомнить вам еще раз: наше новейшее секретное оружие уже на конвейере. По сравнению с ним снаряды «Фау-1» – просто игрушка, хотя и они весьма эффективны. Лондон лежит в руинах. Вся Англия под непрерывным обстрелом. Мы удерживаем главные порты Франции. Десантные части противника испытывают огромные трудности со снабжением. Наш встречный удар сметет неприятеля в море. И удар этот не заставит себя долго ждать. Мы накопили очень мощные резервы. А наше новое оружие… Я не могу ничего разглашать, но вот вам информация с самого верха: через три месяца победа будет наша. Так что только три месяца надо продержаться. – Он выбросил вперед руку. – За работу! Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер! – прогрохотало в ответ.

Нойбауэр выходил из ратуши. «О России Диц ничего не сказал, – размышлял он. – О Рейне тоже ничего. О прорванном Западном вале и подавно. «Продержаться!» Ему легко говорить. У него тут нет имущества. Он фанатик. Вот если бы он владел, как я, доходным домом возле вокзала. Или был пайщиком «Меллернской газеты». У него тут ни кола ни двора. А у меня все. И если все взлетит на воздух – у меня гроша за душой не останется».

На улице вдруг оказалось полно народу. Площадь перед ратушей была забита битком. На парадной лестнице уже устанавливали микрофон. Значит, Диц будет говорить речь. С фасада на площадь с невозмутимой улыбкой взирали каменные физиономии Карла Великого и Генриха Льва. Нойбауэр сел в «мерседес».

– На улицу Геринга, Альфред, – скомандовал он.

Доходный дом Нойбауэра стоял на углу улицы Геринга и аллеи Фридриха. Это было солидное здание, в нижнем этаже которого разместился салон модного платья. Два верхних этажа были сданы под конторы.

Нойбауэр велел водителю остановиться, вылез и обошел здание. Два стекла в витрине треснули, больше вроде бы никаких повреждений. Он глянул на окна верхних этажей. Они тонули в смрадном тумане дыма с вокзала, но в его доме ничего не горело. Может, там тоже лопнуло несколько стекол, но это и весь ущерб.

Некоторое время он постоял перед домом. Двести тысяч марок, думал он. Вот сколько стоил этот дом, если не больше. А заплатил он за него пять тысяч. В тридцать третьем дом принадлежал жиду Йозефу Бланку. Тот запросил сто тысяч и еще скулил, будто и так очень много теряет и дешевле ни за что не отдаст. Но после двух недель в концлагере продал за пять тысяч как миленький. «Я еще очень порядочно вел себя, – рассуждал Нойбауэр. – Мог бы вообще получить бесплатно. Бланк сам бы подарил мне этот дом, если бы СС с ним чуток позабавилась. А я ему целых пять тысяч дал. Приличные деньги. Правда, не сразу – у меня столько и не было тогда. Но как только первую арендную плату собрал, все и выплатил. Бланк и с этим, кстати, согласился. Так что вполне законная купля-продажа. Законно и добровольно. Заверено у нотариуса. А что Йозеф Бланк в концлагере неудачно упал, потеряв при этом глаз, сломав руку и еще кое-где поранившись, так это был несчастный случай. У кого плоскостопие, тот вообще легко падает». Нойбауэр ничего такого не приказывал. Его и не было при этом даже. Он всего лишь распорядился взять Бланка под охранный арест, чтобы слишком ретивые молодчики из СС ничего над ним не сотворили. Ну а уж остальное было по части Вебера, начальника режима.

Он обернулся. С чего это вдруг всякое старье в голову лезет? Что это с ним, в самом деле? Это все давно быльем поросло. Жить-то нужно. Не он, так кто-нибудь другой из партийцев прибрал бы к рукам этот дом. За меньшую сумму. А то и просто за так. А он купил, легально. Все по закону. Фюрер сам сказал: верные солдаты партии должны получить вознаграждение. Да и что те крохи, которые он, Нойбауэр, успел урвать, в сравнении с тем, что нахапали бонзы? Геринг, к примеру, или вон Шпрингер, их гауляйтер, прошедший путь от гостиничного вышибалы до миллионера. Нойбауэр никого не ограбил. Просто удачно купил. Все шито-крыто. У него все квитанции на руках. С печатями.

Над вокзалом вскидывались столбы пламени. То и дело слышались взрывы. Наверно, вагоны с боеприпасами. В прыгающих красноватых отблесках стены дома вдруг показались влажными, словно покрытыми кровавой испариной. «Что за чушь! – подумал Нойбауэр. – Что-то и впрямь нервы шалят». Этих жидовских адвокатов, что тогда с верхнего этажа пришлось выкуривать, давно уже и не помнит никто. Он уселся в машину. Слишком близко к вокзалу! Коммерчески-то это выгодно, но при бомбежках оказалось чертовски опасно, станешь тут нервный.

– На Большую, Альфред!

Здание «Меллернской газеты» совершенно не пострадало. Нойбауэр уже узнавал об этом по телефону. Как раз вынесли экстренный выпуск. Газеты рвали у разносчиков из рук. Толстые пачки таяли прямо на глазах. Один пфенниг от каждого проданного экземпляра полагался ему, Нойбауэру. Все новые разносчики выходили из редакции с пачками газет. Они вскакивали на велосипеды и стремительно уезжали. Экстренный выпуск – это и экстренный заработок. У каждого разносчика не меньше двухсот газет. Нойбауэр насчитал семнадцать разносчиков. Это тридцать четыре марки. Как говорится, худа без добра не бывает. Этими деньгами он хоть частично покроет замену витринных стекол. Глупости! Стекла ведь застрахованы. Так-то оно так, только заплатит ли агентство? Сможет ли заплатить – при таких-то разрушениях? Заплатят! Уж ему-то как пить дать заплатят! Так что тридцать четыре марки – это чистая прибыль.

Он купил экстренный выпуск. Короткое воззвание Дица уже было напечатано. Быстро сработали! Рядом сообщение, что два вражеских самолета сбиты над городом, еще несколько – над Минденом, Оснабрюком и Ганновером. Статья Геббельса – о бесчеловечности и варварстве врага, подвергающего бомбардировкам мирные немецкие города. Несколько основополагающих изречений фюрера. Заметка о том, что отряды гитлеровской молодежи уже ищут вражеских летчиков, выпрыгнувших с парашютами. Нойбауэр отбросил газету и направился к табачной лавчонке на углу.

– Три «Немецких стража», – попросил он.

Продавец раскрыл перед ним коробку. Нойбауэр равнодушно выбрал. Сигары все равно плохие. Сплошной буковый лист. Дома у него есть кое-что получше, импортный товар, из Парижа, из Голландии. Он спросил «Немецких стражей» только потому, что лавчонка – тоже его собственность. До перехода власти она принадлежала жидам-эксплуататорам Лессеру и Захту, была такая фирма. Тогда, в тридцать третьем, на нее наложил лапу штурмфюрер Фрайберг. И владел до тридцать шестого. Золотое дно. Нойбауэр откусил кончик «Немецкого стража». Кто же виноват, что Фрайберг в подпитии позволил себе в предательском духе высказаться против фюрера? Его, Нойбауэра, прямой партийный долг состоял в том, чтобы сообщить об этом куда следует. Фрайберг вскоре сгинул, а Нойбауэр откупил у его вдовы лавчонку. В порядке дружеской услуги. Он сам ей и посоветовал продать, причем немедленно. По его сведениям, все имущество Фрайберга подлежало конфискации. А деньги все-таки проще припрятать, чем магазинчик. Конечно, вдова была благодарна. Продала. Понятное дело, за четверть цены. А как еще, если наличных у Нойбауэра больше не было, а дело-то срочное? Она все поняла и согласилась. До конфискации, правда, потом так и не дошло. Нойбауэр и это ей растолковал. Просто он по дружбе употребил свое влияние. Так что деньги ей остались. А он даже порядочно поступил. Долг есть долг, а лавчонку и впрямь могли конфисковать. Кроме того, одинокая вдова не в состоянии держать лавчонку. Конкуренты вынудили бы ее продать еще дешевле.

Нойбауэр вынул сигару изо рта. Не тянется. Дерьмо, а не табак. Но люди платят. Кидаются на все, чем можно дымить. Жаль, право, что табак по карточкам. Можно было бы вдесятеро оборот увеличить. Он еще раз взглянул на лавчонку. Повезло. И эта цела. Он сплюнул. Почему-то во рту гадкий привкус.

От сигары, наверно. А может, еще от чего? Да ведь ничего же не случилось. Нервы сдают? К чему вспоминать все эти старые истории? Давно быльем поросло. Снова залезая в машину, он выбросил сигару, а две другие протянул шоферу.

– Держи, Альфред. Это тебе на вечер. А теперь в сад.

Сад был гордостью Нойбауэра. Это был солидный участок земли на окраине города. Большая часть была занята под овощи-фрукты, но имелся еще и цветник, и скотный двор. Несколько пленных русских содержали здесь безупречный порядок. Хозяину они не стоили ничего, а если начистоту, то еще сами могли бы Нойбауэру приплачивать. Чем корячиться по двенадцать – пятнадцать часов около медеплавильной печи, они тут выполняли легкую работу на свежем воздухе.

Сад был уже укутан сумерками. Небо в этой стороне города было прозрачное, в кронах яблонь застряла луна. От вспаханной земли шел густой, пряный дух. В бороздах уже пробились первые ростки, а на фруктовых деревьях набухли крупные клейкие почки. Маленькая японская вишня, что зимовала в оранжерее, уже красовалась в бело-розовой дымке застенчивых, едва раскрывшихся цветков.

Русские работали на другом конце участка. Нойбауэр разглядел отсюда их темные, понурые спины и силуэт часового с винтовкой, примкнутый штык которой грозно буравил небо. Часовой-то нужен лишь для проформы, русские никуда не убегут. Да и куда им бежать – в арестантских робах, не зная языка? Рядом с ними виднелся большой бумажный мешок – пепел из крематория, который они засыпали в борозды. Они сейчас работали на грядках для спаржи и клубники, – лакомств, к которым Нойбауэр питал особую слабость. Клубникой и спаржей он готов лакомиться всю жизнь. В бумажном мешке был пепел шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.

Сквозь ранние сливово-сизые сумерки бледно мерцали первые примулы и нарциссы. Они росли у южной ограды под стеклом. Нойбауэр открыл одну из створок теплицы и склонился над цветами. Нарциссы не пахли. Но зато фиалки, невидимые в полумраке, источали упоительный аромат.

Он вдохнул полной грудью. Это его сад. Он сам его купил, сам за него расплачивался. По-честному, как в старину. За полную цену. И ни у кого не отбирал. Вот тут, тут его место. Место, где он становился человеком, – после забот суровой службы на благо отчизны и повседневных тревог о домочадцах. Он блаженно посмотрел вокруг. Оглядев беседку, увитую жимолостью и дикой розой, он окинул взглядом живую изгородь из бука, искусственный грот из известнякового туфа, кусты сирени, втянул в себя пряный воздух, уже пахнущий весной, ласково провел рукой по укутанным соломой стволам персиков и груш у стены, а потом открыл калитку на скотный двор.

Он не пошел к курам, что, как старые бабки, вечно сидят на своем насесте, не пошел и к двум поросятам, что спали в соломе, – он прямиком отправился к кроликам.

Кролики были ангорские, белые и серые, с длинным шелковистым мехом. Когда он включил свет, они еще спали и не сразу начали шевелиться. Он просунул палец в проволочную ячейку и пощекотал кроличью шерстку. Ничего мягче он в жизни не встречал. Он достал из стоявшей рядом корзиночки капустный лист и нарезанную морковку и просунул корм в клетку. Кролики тут же подошли и принялись уплетать лакомство своими розовыми губками, неспешно и аккуратно.

– Муки, – ласково позвал он, – поди сюда, Муки…

Душное тепло крольчатника убаюкивало. Оно походило на какой-то давний сон. Запах зверей возвращал сознанию давно забытую невинность. Это был свой маленький мир, свое, почти растительное бытие, отрешенное от всего – от бомбежек, интриг, лютой борьбы за существование, – только морковка, капустный лист, пушистое жаркое зачатие, время от времени стрижка, появление потомства. Ни одного кролика он не разрешил зарезать.

– Муки, – снова позвал он.

Большой белый кролик-самец нежными губами взял у него из рук лист капусты. Красные глаза поблескивали, как светлые рубины. Нойбауэр почесал его за ухом. Наклоняясь, услышал, как скрипнули на нем хромовые сапоги. Как там Сельма сказала? В безопасности? Вы там в лагере в безопасности? Кто и где сейчас в безопасности? И был ли вообще когда-нибудь?

Он просунул побольше капустных листьев в ячейки клетки. «Двенадцать лет, – думал он. – До переворота я был секретарем почты и получал каких-то двести марок в месяц. На эти деньги хоть живи, хоть подыхай. Теперь вот я кое-что нажил. И не хочу все снова потерять».

Он глянул в красные глаза кролика. Сегодня все обошлось. И дальше будет обходиться. А бомбить ведь могли и по недоразумению. Такое часто бывает, особенно когда вводят в дело новые силы. Город-то никому не нужен, иначе давно бы уже начали бомбить. Нойбауэр чувствовал, как постепенно все в нем успокаивается.

– Муки, – повторил он ласково, а сам подумал: «В безопасности? Конечно, в безопасности! Кому же охота помирать под самый конец?»

IV

– Свиньи вонючие! Пересчитываетесь снова!

Бригады работяг из Большого лагеря, вытянувшись по стойке «смирно», стояли на лагерном плацу-линейке шеренгами по десять, разбившись на отделения. Уже темнело, и в этом смутном освещении арестанты в своих полосатых робах напоминали гигантское стадо загнанных зебр.

Поверка длилась уже больше часа, а счет все никак не сходился. Всему виной была бомбежка. В бригадах, что работали на медеплавильном заводе, имелись потери. Одна из бомб разорвалась прямо в цехе, нескольких человек убило наповал, нескольких ранило. А тут еще эсэсовская охрана, придя в себя после первого испуга, принялась палить по разбегающимся в поисках укрытия заключенным, думая, что те решили удрать. И еще человек шесть ухлопали.

После бомбежки пришлось заключенным из-под щебня и камней откапывать своих убитых или то, что от них осталось. Это было нужно для поверки. Хоть и ничтожна цена арестантской жизни, хоть и не ставят эсэсовцы эту жизнь ни во что, а на поверке счет должен сойтись, и всех, кого вывели из зоны, при входе надо предъявить живыми или мертвыми. Бюрократию трупы не пугали, пугала только недостача.

Бригады тщательно подобрали все, что сумели отыскать; кто нес руку, кто ногу, кто оторванную голову Несколько носилок, что удалось сколотить, предназначались для тех раненых, у кого недоставало конечностей или были разорваны животы. Остальных вели или волоком тащили товарищи – это уж кого как. Перевязки мало кому сделали, перевязывать-то почти нечем. Проволокой или веревками затянули жгуты тем, кто истекал кровью. Раненным в живот – тем, что на носилках, велели руками как следует придерживать кишки.

Построились в колонну, с грехом пополам дотащились в гору до лагеря. По пути еще двое умерли. Их тоже пришлось волочить. Из-за этого случилось недоразумение, при котором изрядно осрамился шарфюрер СС Гюнтер Штайнбреннер. У главных ворот лагеря, как всегда, колонну встречал оркестр, игравший гимн «Фридрих Великий». При приближении колонны оркестр по команде переходил на парадный марш, и бригаде надлежало строевым шагом, соблюдая равнение направо, промаршировать мимо начальника режима Вебера и его свиты. Даже тяжело раненные на носилках и те повернули головы вправо и попытались придать некоторую подтянутость своим полумертвым, изувеченным телам. Лишь мертвецы освобождались от ритуала приветствия. Так вот, Штайнбреннер вдруг углядел, что какой-то бедолага, которого ведут двое товарищей, не держит равнение, а нагло плетется, свесив голову. Толком не разобравшись, не заметив, что ноги у арестанта тоже волочатся, Штайнбреннер мигом подскочил к наглецу и рукоятью револьвера заехал тому между глаз. Штайнбреннер был еще молодой, горячий, вот и решил второпях, что арестант всего лишь без сознания. Голова мертвеца от удара дернулась назад, а челюсть, наоборот, отвисла, – со стороны казалось, что окровавленная пасть в каком-то последнем, мстительном порыве хочет цапнуть револьвер. Остальные офицеры так и покатились со смеху, а Штайнбреннер был вне себя от ярости – он чувствовал, что этой промашкой отчасти утратил авторитет, который завоевал благодаря «курсу лечения» серной кислотой, проведенному на Йоэле Бухсбауме. Теперь придется повторить на ком-нибудь еще.

Дорога от завода до лагеря заняла много времени, и поверка началась позже обычного. Убитых и раненых разложили строго по порядку, как в строю, каждого при своем отделении и блоке. Даже тяжело раненных не отправили в госпиталь и пока что не стали делать перевязку – перекличка и счет важней.

– Живо! Рассчитывайтесь снова! Если в этот раз не сойдется, будем помогать.

Начальник режима Вебер сидел верхом на стуле, который специально для него вынесли на плац-линейку. Это был мужчина тридцати пяти лет, среднего роста и недюжинной физической силы. Широкое смуглое лицо его отметил глубокий шрам, сбегавший от правого угла рта вниз к подбородку, – память о схватке с рабочими-путейцами в 1929 году. Вебер облокотился о спинку стула и скучливо наблюдал за полосатым строем рабочих бригад, между которыми в ажиотаже носились эсэсовцы, старосты и десятники, крича и раздавая пинки.

Старосты блоков, потея от напряжения и страха, начали пересчет. Раздались монотонные голоса: «Первый, второй, третий…»

Неразбериха возникла, конечно же, из-за тех, кого в клочья разорвало на медеплавильном. Заключенные, понятно, старались и подобрали все головы, руки-ноги и тела, что там нашлись, но нашлось не все. С какого конца ни считай, а все получалось, что двоих нету.

В наступающей темноте между некоторыми бригадами уже возникали споры из-за отдельных конечностей, а в первую очередь из-за голов. Каждое отделение стремилось предстать в полном составе, дабы избежать суровой кары, неизбежной в случае недостачи. Кое-где люди уже рвали друг у друга из рук кровавые останки, уже пошли в ход кулаки, но тут раздалась команда: «Смирно!» В суматохе старосты так ничего и не успели придумать, двух тел по-прежнему не было. Не иначе, бомба разорвала их в клочки, а клочки либо перелетели за ограду, либо их забросило на крышу, где они и валяются.

Дежурный офицер подошел к Веберу.

– Теперь, похоже, только полутора человек недостает. У русских на один труп три ноги, а у поляков рука лишняя нашлась.

Вебер зевнул.

– Пусть перекликаются поименно и выясняют, кого нет.

По рядам лагерников пробежал едва заметный трепет ужаса. Поименная перекличка означала, что придется стоять еще часа два, если не дольше, – у поляков и русских вечно происходила путаница с именами, поскольку по-немецки они почти не понимали.

Перекличка началась. Вдалеке раздались первые робкие голоса и почти сразу же ругань и удары. Эсэсовцы били от досады, что пропадает их свободное время. Десятники и бригадиры били просто от страха. Тут и там иные из бедолаг уже начали падать, под ранеными медленно расползались черные лужи крови. Их иссера-бледные лица заострились и в глубоких сумерках отсвечивали масками смерти. С немой мольбой устремляли они взоры на товарищей, а те, стоя навытяжку, руки по швам, ничем не могли им помочь. Для иных частокол ног в замызганных полосатых штанах был последним, что они видели в жизни.

Из-за крематория выползла луна. Воздух был мглистый, вокруг луны образовался широкий венец. На какое-то время этот желто-красный шар застыл прямо за щелями трубы так, что казалось, будто в печах крематория сжигают духов и из труб вырывается голодное призрачное пламя. Постепенно лунный диск вылез из-за трубы и встал над ней, так что теперь ее тупое рыло напоминало жерло миномета, изрыгнувшего огненное ядро прямо в небо.

В первой шеренге блока номер тринадцать стоял заключенный Гольдштейн. Стоял он крайним слева, так что рядом с ним лежали убитые и раненые из их отделения. Среди раненых был и Шеллер, друг Гольдштейна. Он лежал ближе всех. Краем глаза Гольдштейн вдруг увидел, что черное пятно под раздробленной ногой Шеллера начало расползаться гораздо быстрее, чем прежде. Видимо, наспех сделанная повязка разом ослабла, и теперь Шеллер истекал кровью. Гольдштейн ткнул локтем своего соседа Мюнцера, а потом начал заваливаться на бок, словно с ним обморок. И упал аккурат так, чтобы лечь Шеллеру на ноги.

Это был очень рискованный номер. Надзиратель их блока и так уже в ярости ходил по рядам, как взбесившаяся овчарка.

Одного приличного удара кованым сапогом в висок было достаточно, чтобы успокоить Гольдштейна раз и навсегда. Арестанты вокруг стояли неподвижно, но тайком каждый напряженно наблюдал за происходящим.

Надзиратель вместе со старостой блока были как раз на другом конце шеренги. Староста что-то ему докладывал. Он тоже заметил уловку Гольдштейна и теперь пытался, как мог, хоть ненадолго отвлечь внимание шарфюрера.

Гольдштейн нащупал под собой веревку, которой была перевязана нога Шеллера. Прямо под собой он видел кровь, и его тошнило от запаха сырого мяса.

– Да брось ты, – прошептал Шеллер. Гольдштейн тем временем отыскал соскользнувший узел и развязал его. Кровь потекла сильнее. – Они меня все равно усыпят, – шептал Шеллер. – С такой-то ногой…

Нога держалась только на нескольких сухожилиях и лоскутах кожи. После того как Гольдштейн на нее свалился, нога странно вывернулась и лежала теперь совсем уж чудно – ступней вовнутрь, словно в ней появился еще один сустав. Руки у Гольдштейна были все в крови. Он затянул узел, но жгут снова соскользнул. Шеллер дернулся и опять прошептал:

– Да брось ты.

Пришлось Гольдштейну снова развязывать узел. Пальцы его наткнулись на раздробленную кость. Его стало мутить. Он сглотнул, продолжая копаться в осклизлом мясе, наконец нашел веревку, подтянул ее повыше – и замер. Мюнцер пихнул его в ногу. Это был сигнал – надзиратель блока, пыхтя, направлялся в их сторону.

– Еще один симулянт! Ну а с этим что?

– Обморок, господин шарфюрер, – угодливо пояснил староста. – А ну, вставай, падаль! – заорал он на Гольдштейна, пиная того ногой под ребра. Удар выглядел куда серьезней, чем был на самом деле – в последнюю секунду староста его смягчил. И тут же стукнул еще раз. Тем самым он избавлял Гольдштейна от ударов надзирателя. Гольдштейн не двигался. Кровь Шеллера текла прямо у него под носом.

– Да ладно. Пусть лежит, пошли. – Надзиратель двинулся дальше. – Черт, когда же мы управимся?

Староста поплелся за ним. Гольдштейн еще секунду-другую выждал. Потом схватил концы веревки, стянул их что есть силы вокруг ноги Шеллера, завязал, после чего крепко-накрепко закрутил деревянную палочку – хомутик, который и обеспечивал надежность перевязки. Кровь перестала течь ручьем. Она теперь только слабо сочилась. Гольдштейн осторожно убрал руки. Повязка держалась.

Перекличку закончили. В итоге порешили, что недостает трех четвертей русского и верхней половины поляка Сибольского из барака номер пять. Вообще-то это было не совсем так. Руки от Сибольского имелись. Но ими завладел барак номер семнадцать и выдавал за останки Йозефа Бинсвангера, от которого не было ровным счетом ничего. Зато двое ловкачей из пятого барака выкрали нижнюю половинку русского и выдали за ноги Сибольского: благо ноги различать трудно. По счастью, нашлись и еще кое-какие неоприходованные куски и конечности, которыми с грехом пополам покрыли недостачу одного человека с четвертью. То есть худо-бедно удалось доказать, что в сумятице при бомбежке ни один заключенный не сбежал. Хорошо еще, что так обернулось, не то пришлось бы стоять на плацу до утра, потом тащиться на завод и искать недостающие останки. Недели три назад весь лагерь простоял на ногах двое суток, пока не нашли пропавшего арестанта – он, как выяснилось, порешил себя в свинарнике.

Вебер невозмутимо сидел верхом на своем стуле, все также оперев подбородок на руки. За все время переклички он едва ли шелохнулся. Теперь, выслушав доклад, лениво встал и потянулся.

– Люди совсем застоялись. Неплохо бы им размяться. Занятия по топографии!

Над плацем разнеслось дробное эхо команд: «Руки за голову! Присесть на корточки! Прыжками вперед, по-лягушачьи, марш!»

Длиннющая колонна заключенных исправно выполнила приказ. Присев на корточки, все медленно попрыгали вперед. Луна тем временем поднялась повыше и засияла ярче. Она освещала лишь часть плаца, другая половина оставалась в тени лагерных строений. В лунном сиянии четко обозначились контуры крематория, главных ворот и даже виселицы.

– Прыжки назад!

Стройными рядами арестанты попрыгали обратно, из света снова в тень. Многие падали. Надзиратели, старосты и десятники пинками заставляли их подняться и прыгать дальше. За шарканьем сотен ног окриков и ударов было почти не слышно.

– Вперед! Назад! Вперед! Назад! Смир-р-р-но!

Только теперь, собственно, и начались занятия по топографии. Сводились они к тому, что заключенным следовало бросаться на землю, ползти по-пластунски, вскакивать, снова падать и снова ползти. Таким манером они изучали «топографию зоны», чтобы знать ее «как родную». Немного погодя вся лагерная «танцплощадка» превратилась в причудливое копошащееся месиво огромных полосатых гусениц, в которых очень трудно было узнать людей. Раненые береглись, как могли, но в такой толкучке, да еще со страху, всякое было возможно.

Через четверть часа Вебер наконец скомандовал: «Отставить!» Эти пятнадцать минут произвели в рядах измученных узников основательное опустошение. Повсюду виднелись неподвижные силуэты тех, кто уже не в состоянии был подняться.

– Встать! Разобраться по блокам!

Все поплелись на свои места. Люди волоком тащили за собой свалившихся и поддерживали тех, кто хоть как-то мог стоять. Тех, кто не мог, сложили вместе с ранеными.

Лагерь снова стоял по стойке «смирно». Вебер вышел вперед.

– Все, чем вы сейчас занимались, делалось в ваших же интересах. Просто вы учились искать укрытие при воздушных налетах. – Несколько эсэсовцев захихикали. Вебер глянул в их сторону, потом продолжил: – Сегодня вы на собственной шкуре испытали, с каким бесчеловечным врагом мы имеем дело. Германия, которая всегда стремилась только к миру, подвергается жестокому и вероломному нападению. Неприятель, видя, что на поле брани он терпит поражение, в отчаянии хватается за последнее средство: вопреки всем нормам международного права он самым подлым образом бомбит мирные немецкие города. Разрушает церкви и больницы. Убивает беззащитных женщин и детей. Впрочем, ничего другого от этих недочеловеков и выродков ждать не приходится. Но и за должным ответом у нас дело не станет. С завтрашнего дня администрация лагеря вводит усиленный трудовой режим. Все бригады выходят на работу на час раньше и занимаются разборкой руин. Выходные по воскресеньям отныне отменяются. Евреям в течение двух дней хлеб выдаваться не будет. Благодарите за это ваших заграничных друзей – поджигателей и убийц.

Вебер умолк, лагерь стоял тихо. Вдалеке послышался уверенный рокот мощного мотора, он быстро нарастал. Это забирался в гору «мерседес» Нойбауэра.

– Запе-вай! – скомандовал Вебер. – «Германия, Германия превыше всего!»

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

У хозяина Ахтарского металлургического комбината Вячеслава Извольского есть в жизни все. Свой завод....
В 1744 году императрица Елизавета Петровна решила женить своего наследника, Петра Федоровича, на доч...
В тихом российском городке, в просторечии называемом глубинкой, убит старик-рыболов. В ходе расследо...
«…Бывший ученик Шатрова, перешедший на астрономическое отделение, разрабатывал оригинальную теорию д...
«– Наконец-то! Вечно вы опаздываете! – весело воскликнул профессор, когда в его кабинет вошел Сергей...