Екатерина Великая. 3-е издание Павленко Николай

От автора

Екатерине Алексеевне явно не везло с оценкой ее царствования ни в дореволюционной, ни тем более в советской историографии. Еще в годы ее правления современники отмечали немало темных пятен, затмевавших в их глазах то положительное, что было связано с ее именем. Во-первых, она была чистокровной немкой, и, видимо, национальная гордость не позволяла давать ее царствованию объективную оценку. Во-вторых, и это, пожалуй, еще важнее, она не имела никаких прав на престол и узурпировала корону у собственного супруга. В-третьих, на ее совести, если не прямо, то косвенно, лежит печать ответственности за смерть не только супруга, императора Петра III, но и законного претендента на престол Иоанна Антоновича. Наконец, нравственность императрицы не вызывала восторгов ни у современников, ни у историков. И все же правление Екатерины, прежде всего, сопряжено с достоинствами и достижениями, позволяющими возвести ее в ранг выдающихся государственных деятелей дореволюционной России и поставить ее имя рядом с именем Петра Великого.

Петр I стоял у истоков превращения России в великую державу, Екатерина II утвердила за Россией репутацию великой державы. Петр Великий прорубил окно в Европу и создал Балтийский флот, Екатерина утвердилась на берегах Черного моря, создала мощный черноморский флот, присоединила Крым. Петр захолустную Русь, задворки Восточной Европы превратил в Российскую империю; Екатерина придала этой империи европейский блеск, расширила ее границы и укрепила ее могущество.

Преемственность двух эпох можно проследить во множестве сфер жизни страны: градостроительстве, литературе, живописи, распространении просвещения, развитии науки, архитектуре. Различия состояли в методах реализации задуманного и масштабах результатов.

Восторженные панегиристы уже при жизни Екатерины называли ее Великой, хотя она наотрез отказалась принять этот титул официально, подобно Петру, и не оформила его постановлением Сената — она оставалась Екатериной II, предоставив право возвести ее в ранг великой монархини грядущим поколениям. Дважды отличавшийся подобострастием Гримм называл в своих письмах Екатерину Великой и дважды получал от императрицы резкую отповедь, не свойственную ей в других случаях. В первом из ответов она писала: «Оставьте глупые прозвища, которыми некоторые мальчишки захотели украсить мою седую голову и за каковую ветреность им надавали щелчков, так как они еще не родились, когда все эти глупости были торжественно отвергнуты на собрании уполномоченных от округов, которые от Риги до Камчатки входят в состав обширной земли русской».

В другом письме: «Прошу более не называть меня или, лучше, не давать мне насмешливого прозвища Екатерины Великой, потому что, во-первых, я не люблю никаких прозвищ, во-вторых, потому что мое имя Екатерина II, в-третьих, я не хочу, чтобы обо мне говорили, как о Людовике XV, находя его неудачно названным, и в-четвертых, ростом я не велика и не мала; представьте кому следует все насмешливые прозвища, тому, кто их заслуживает, как Георг и Густав (английский и шведский короли. — Н. П.) и компания»[1]. Приходится удивляться, как могла Екатерина, отличавшаяся редким честолюбием, устоять против соблазна назваться «Великой» при жизни!

Одни дореволюционные историки именовали ее Великой, другие скромно называли Екатериной II, но никто из них не давал ей столь суровой оценки, которая была распространена в советской историографии. В адрес императрицы, кажется, не раздалось ни одного похвального слова, и ее величали то беспардонной лицемеркой, умело скрывавшей свои подлинные чувства и мысли, пытаясь прослыть просвещенной монархиней, то ловкой дамой, втершейся в доверие к французским просветителям, то консерватором, стремившимся подавить Французскую революцию.

Истоки негативной оценки Екатерины следует искать в трудах основоположника советской историографии М. Н. Покровского. В середине 30-х годов советские историки открестились от его исторической концепции, но предшествующее десятилетие Покровский был общепризнанным законодателем мод в исторической науке. Покойный историк и писатель Н. Я. Эйдельман приводит слова известного архивиста Я. Л. Барскова, обнаруженные им в архиве последнего. Барсков так характеризовал Екатерину: «Ложь была главным орудием царицы, всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков»[2]. Хотя эти строки и не были опубликованы, они синтезируют существовавшую в литературе оценку Екатерины, в смягченном виде сохранившуюся до самого последнего времени. Но эта оценка неточна. Читатель настоящей книги легко убедится, что личность императрицы не была столь зловещей, как ее изобразил Барсков, хотя ложь, несомненно, сопровождала некоторые ее поступки. Но природа власти такова, что без обмана ей никак не обойтись.

На наш взгляд, без труда можно обнаружить то главное, что было присуще в одинаковой мере Петру и Екатерине: оба они являлись «государственниками», то есть монархами, признававшими огромную роль государства в жизни общества. Поскольку они жили в разные эпохи, существенно отличавшиеся укладом экономической, политической и культурной жизни, то и усилия управляемого ими государства были нацелены на выполнение разноплановых задач.

Для Петра I важнейшей сферой вмешательства в жизнь страны было стремление если не ликвидировать, то сократить экономическое отставание России от стран Западной Европы. С этой целью Петр насаждал в крепостнической России форму промышленного производства, присущую странам с начальной стадией развития капитализма. У России времен Петра отсутствовали объективные условия для, так сказать, естественного перерастания мелкого производства в мануфактурное.

П. Н. Милюков был тысячу раз прав, когда утверждал тезис, старательно, но безуспешно отвергаемый советской историографией, об искусственности мануфактурного производства в России в пору его возникновения, об отсутствии для этого спонтанных предпосылок. Приведем высказанную им мысль полностью: мануфактура, писал Милюков, «создана была впервые правительством. Старинные русские кустари при этом были забыты, и новая форма производства была перенесена с Запада готовою. В стране без капиталов, без рабочих, без предпринимателей и без покупателей эта форма могла держаться только искусственными средствами и привилась лишь благодаря продолжительному и усиленному покровительству»[3].

При Екатерине государство тоже вмешивалось в жизнь общества. Правда, сфера этого вмешательства, как и методы внедрения новшеств, были различными: Петр перенимал с Запада экономические структуры и новшества в устройстве государственного механизма. В итоге в крепостной России сложилась особая форма мануфактурного производства с применением крепостного труда, несвойственного капиталистическим предприятиям.

Примерно аналогичную ситуацию мы наблюдаем при перенесении идей французского просвещения, то есть по существу буржуазной идеологии, в Россию, где безраздельно господствовали крепостнические порядки. Екатерина Великая, подобно Петру, насаждала в России не производство, а идеологию, свойственную буржуазному обществу, в то время как страна еще не созрела для их спонтанного возникновения и распространения. Напротив, в России существовали объективные условия для развития крепостничества вширь и вглубь. Именно в этом противоречии, а не в личных качествах императрицы кроется суть эпохи — несовместимость развивавшихся крепостнических отношений с идеологией Просветительства.

Эти противоречивые тенденции развития страны проявлялись и в социально-экономической политике: объявление свободы предпринимательства, отражавшей буржуазную политику, уживалось с укреплением сословной структуры общества и предоставлением обширных привилегий дворянству; укрепление крепостнического режима сочеталось с запрещением мануфактуристам покупать крепостных крестьян, то есть с мерой, содействовавшей развитию капитализма; свобода вероисповедания, являвшаяся одним из признаков буржуазной идеологии, сопровождалась преследованиями инакомыслящих, то есть мерой, свойственной феодальному обществу.

В эти противоборствующие тенденции включалась третья сила — боязнь императрицы за судьбу трона, опасение пойти наперекор интересам дворянства — понадобилось целое столетие, чтобы дворянство убедилось в пагубности влияния вотчинного режима на хозяйство страны. Там, где императрице удавалось в большей мере учитывать реалии жизни общества, то есть не ущемлять интересы дворян (областная реформа, жалованные грамоты и др.), ей сопутствовало значительно больше удач, чем, например, при реализации идей «Наказа» и Уложенной комиссии.

Екатерине Великой принадлежит выдающееся место в истории России второй половины XVIII века. Эта немка оказалась более русской, чем, например, русские императрицы Анна Ивановна и Елизавета Петровна. Именно ее рассудительности, осторожности и отваге страна обязана как внешнеполитическими успехами, так и реализацией идей Просвещения.

В последнее время интерес историков ко времени Екатерины II значительно возрос. Среди трудов, абсолютно не схожих по тематике, выделяются научными достоинствами монография О. А. Омельченко «„Законная монархия“ Екатерины II» и обширная статья биографического жанра М. А. Рахматуллина, напечатанная в двух номерах журнала «Отечественная история», — «Непоколебимая Екатерина».

Автор считает необходимым сделать одну оговорку: во многих случаях им высказаны суждения и оценки, не совпадающие с общепринятыми. Однако мы не сочли возможным вступать в полемику ни с отечественными, ни с зарубежными историками, ибо эта полемика, утяжеляющая текст, представляет интерес лишь для узких специалистов, а не для широкого круга читателей, для которого и написана эта книга.

Считаю приятным долгом поблагодарить журнал «Родина», опубликовавший в 1995—98 годах в сокращенном виде текст настоящей книги.

Часть I Под скипетром Екатерины

Глава I

Великая княгиня Екатерина Алексеевна

25 декабря 1761 года старейший сенатор Никита Юрьевич Трубецкой, выйдя из покоев, где в четвертом часу испустила дух императрица, объявил вельможам, томившимся во дворце в скорбном молчании: «Ее императорское величество государыня императрица Елизавета Петровна изволила в Бозе опочить». Императрице только что исполнилось 52 года. Столь ранняя смерть, вероятно, наступила вследствие неупорядоченного режима жизни: у нее не было определенного времени ни для сна, ни для еды, ни для работы, ни для развлечений. Любопытные подробности на этот счет сообщил секретарь французского посольства Клавдий Карломан де Рюльер: «Она не смела засыпать прежде утра, потому что сама была возведена на престол заговором, который удался благодаря темноте ночной. Она так боялась быть застигнутой врасплох во сне, что приказала разыскать такого из своих подданных, который имел бы самый чуткий сон, и этот человек, по счастью уродливый, проводил в комнате императрицы все время, покуда она почивала»[4].

Императрица, видимо, страдала спазмом сосудов. Первый припадок зарегистрирован осенью 1744 года. Случались они и позднее, но без ощутимых последствий. Временами она беспрекословно внимала предписаниям врачей, строго соблюдала диету и безотказно употребляла всякие снадобья, но обычно указания врачей совершенно игнорировала.

Наиболее обстоятельные сведения о здоровье императрицы можно почерпнуть из писем великой княгини Екатерины Алексеевны английскому послу Ч. Уильямсу (в «Записках» императрицы об этом нет ни слова). Самый сильный приступ случился 8 сентября 1756 года. В этот день Елизавета Петровна отправилась в приходскую церковь в Царском Селе. Едва началась обедня, как императрица почувствовала себя дурно и молча вышла из церкви. Сделав несколько шагов, она потеряла сознание и упала на траву. Никто из свиты ее не сопровождал, и она долгое время пролежала безо всякой помощи в окружении толпы окрестных крестьян. Наконец, появились придворные дамы и доктора, принесли ширму и канапе и тут же пустили кровь. Процедура не помогла. Все это продолжалось свыше двух часов, после чего императрицу унесли на канапе во дворец, где, в конце концов, ей вернули сознание и выходили. И потом хворь навещала ее довольно часто: то ее лихорадило, то шла кровь носом. Почти весь 1761 год она провела в покоях, где принимала министров и давала распоряжения. Когда ей становилось легче, она не ограничивала себя в еде, после чего случались болезненные припадки. В июле произошел сильный приступ, на несколько часов лишивший Елизавету сознания. Хотя после этого ей стало немного легче, ее состояние не вызывало сомнений — она медленно угасала. 23 декабря врачи признали положение безнадежным, и на следующий день императрица, будучи в сознании, со всеми прощалась.

5 января 1762 года (25 декабря по старому стилю) граф Мерси д’Аржанто доносил императрице Марии-Терезии о подробностях смерти Елизаветы Петровны: «Припадок, которым началась болезнь русской императрицы, повторился с ее величеством в ночь с 3 на 4 число этого месяца и притом так сильно, что она несколько часов лежала изнеможенная, как бы при последнем издыхании, после чего наступило истощение всего организма при постоянной потере крови из различных органов тела. 4 числа поутру государыня приобщилась св. Тайн и, наконец, сегодня между 3 и 4 часами пополудни скончалась». Вечером, накануне кончины, она пригласила к себе великого князя и великую княгиню и потребовала от наследника, чтобы тот пообещал «при ее последних минутах не обижать в особенности графа Разумовского и камергера графа Шувалова»[5]. На следующий день император Петр Федорович принимал поздравления по случаю восшествия на престол.

Согласно свидетельству датского дипломата Андреаса Шумахера, воцарение Петра III прошло спокойно, хотя были приняты на первый взгляд непонятные меры предосторожности: за 24 часа до кончины императрицы гвардейские полки были поставлены под ружье, улицы патрулировали усиленные наряды солдат, удвоена стража у дворца, закрыты кабаки. Эти меры не были лишними, если учесть отношение Елизаветы Петровны к своему племяннику. Императрица не только имела намерение лишить его права на трон, но и реализовала его: в завещании престол передавался Павлу Петровичу, а регентшей на время несовершеннолетия императора объявлялась его мать, великая княгиня Екатерина Алексеевна. «Однако после смерти государыни, — продолжает Шумахер, — камергер Иван Иванович Шувалов вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин» [6]. Утверждение о предании огню завещания сомнительно, но то, что Петра Федоровича могли лишить прав на престол, кажется вполне вероятным. Только этим и можно объяснить меры предосторожности.

Изначальное имя нового императора звучало так: Карл Петр. Волею случая он стал наследником сразу трех монархов: шведского короля Карла XII, Петра Великого и герцога голштинского. Отсюда и два имени, данных младенцу при крещении. Его отец, герцог голштинский Карл Фридрих, претендент на шведскую корону, был приглашен в Россию еще до Ништадтского мира. Выдавая за герцога свою старшую дочь Анну Петровну, царь хотел использовать этот брак в качестве средства давления на Швецию. Свадьба состоялась в 1725 году, уже после смерти Петра. 10 февраля 1728 года Анна Петровна родила Карла Петра, а через три месяца, в возрасте 19 лет, скончалась (по версии Екатерины II, от чахотки).

После смерти отца в 1739 году одиннадцатилетний сирота оказался на попечении обер-гофмаршала Брюммера и обер-камергера Берхгольца, автора знаменитого «Дневника», который он аккуратно вел, находясь в свите герцога голштинского во время пребывания последнего в России. Брюммер отличался невежеством, грубостью, жестокостью и варварским отношением к воспитаннику: он морил его голодом, истязал и унижал. Одна лишь фраза исчерпывающе характеризует его педагогические способности: «Я вас так велю сечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если бы вы сейчас же подохли»[7].

Совершенно очевидно, что при подобных педагогах Карл Петр не мог получить ни должного воспитания, ни образования. С малых лет наследный принц так пристрастился к муштре и ружейным приемам, что, по свидетельству Якова Штелина, ни о чем другом не хотел и слышать. Сколь сильно он был поглощен военными забавами, видно из следующего факта: когда на девятом году жизни он из унтер-офицеров был произведен в секунд-лейтенанты, то от радости лишился аппетита. При этом мальчик часто и подолгу хворал и рос хилым и болезненным.

После смерти Анны Ивановны кильский двор потерял всякую надежду на русский престол, и Карла Петра стали усиленно готовить к королевскому трону в Швеции — его обучали шведскому языку и воспитывали в лютеранских традициях. Воцарение Елизаветы Петровны кардинально изменило ситуацию. Став императрицей, она сразу же послала в Киль за Петром барона Николая Фридриха Корфа. Елизавета действовала столь энергично и оперативно не только потому, что голштинский герцог являлся единственным продолжателем рода Петра Великого. Карл Петр вполне мог стать шведским королем, и еще не укрепившаяся на троне Елизавета рисковала подвергнуться шантажу со стороны Стокгольма. О нетерпении, с которым императрица ожидала прибытия в Петербург кильского ребенка, известно из двух писем, отправленных ею будущему наследнику в момент, когда тот еще был в пути. Елизавета поручила «объявить мое особливое желание, сколько я с беспокойством дожидаться приезду вашего княжеского высочества принуждена». Императрица не лукавила — ее действительно пугала перспектива похищения племянника, поэтому Корфу было велено везти его тайно, не заезжая в Берлин.

Наконец, в январе 1742 года отрок прибыл в Петербург. Императрица на радостях отслужила благодарственный молебен. Приехавший племянник оставил не самое благоприятное впечатление — выглядел бледным и болезненным. Тетушку (как известно, не отличавшуюся образованностью) поразила крайне слабая подготовка четырнадцатилетнего Карла Петра по части элементарных знаний[8].

Императрица сразу же определила к нему учителей русского языка и Закона Божьего. 17 ноября 1742 года он принял православие и в крещении был наречен Петром Федоровичем. Заботу о его образовании Елизавета возложила на академика Якова Яковлевича Штелина. Екатерина II, наблюдавшая за тем, как Штелин учил своего воспитанника, назвала того «шутом гороховым». Пожалуй, она была права, ибо академик вместо того, чтобы внушать подопечному мысль о необходимости обязательного усвоения ученых мудростей, просто приспосабливался к его капризам. По собственному признанию, Штелин обучал отрока следующим образом: «Когда принц не имел охоты сидеть, он ходил с ним по комнате взад-вперед и занимал его разговорами». Программа обучения отличалась странным своеобразием: Штелин видел главную задачу не в систематическом усвоении знаний, достигаемом упорным трудом, а в облегченном и поверхностном знакомстве ученика с оказавшимся под руками иллюстративным материалом. «Стараясь извлечь пользу, — доносил академик императрице о результатах своего педагогического усердия, — из каждого случая: например, на охоте просматривали книги об охоте с картинками… при кукольных машинах объяснен механизм и все уловки фокусников; при пожаре показаны все орудия и их композиции». Древняя история России изучалась по монетам, а новейшая — по медалям Петра Великого, выбитым по случаю важнейших событий его царствования. Подобную методику объяснить довольно трудно. Скорее всего, у академика отсутствовали педагогические навыки, а у его ученика — способности. При этом и в Киле, и в Петербурге одним из важнейших достоинств монарха почитали умение танцевать и не жалели ни времени, ни сил на обучение танцам.

Главное внимание в распорядке дня великого князя уделялось развлечениям. На первом месте стояла игра в солдатики — увлечение, завезенное из Киля; затем — забавы, разговоры и шутки с прислугой. В итоге наследник рос не обремененным добродетелями. Он был труслив, скрытен, вспыльчив, капризен. Свою трусость он пытался прикрыть хвастливыми рассказами о якобы совершенных им подвигах. Не обладал он и твердыми религиозными убеждениями и до конца дней своих оставался скорее лютеранином, чем православным. Развитие его как бы замерло на уровне детского самосознания.

В то время как Петр Федорович предавался детским забавам и с грехом пополам постигал начала наук, в мелком немецком Ангальт-Цербстском княжестве подрастала его будущая супруга — София Фредерика Августа, появившаяся на свет 21 апреля 1729 года.

Почему выбор императрицы Елизаветы Петровны пал на дочь безвестного ангальт-цербстского князя Христиана-Августа, добывавшего средства к существованию службой у прусского короля сначала в должности командира полка, затем коменданта Штеттина, затем губернатора? Этому способствовало несколько обстоятельств. Одно из них состояло в привязанности императрицы к голштинскому дому, нежных воспоминаниях о женихе Карле, прибывшем в Петербург, чтобы стать супругом цесаревны, но неожиданно скончавшемся от оспы. Вторая причина носила более серьезный характер: у Елизаветы Петровны был широкий выбор невест для своего племянника, готовившегося стать наследником русского престола, но она остановилась на безвестной принцессе по соображениям, достаточно точно и убедительно обоснованным саксонским резидентом Пецольдом, зорко следившим за событиями придворной жизни в Петербурге. «Нашли самым лучшим, — писал он, — избрать в невесты великому князю такую невесту, которая была бы протестантской религии и хотя она из знатного, но столь малого рода, дабы ни связи, ни свита принцессы не возбуждали особенного внимания или зависти здешнего народа». Следовательно, рассуждала Елизавета Петровна, принцесса, не избалованная роскошью и облагодетельствованная в Петербурге, окажется послушной супругой, лишенной интереса к интригам и вмешательству в большую политику. Наконец, не последнюю роль сыграла и внешность принцессы — на доставленном императрице портрете она выглядела миловидной девушкой.

До тринадцатилетнего возраста, когда София Фредерика Августа вместе с матерью появилась в России, историки располагают о ней скудными сведениями — княжеский род был столь скромным, что о родителях новорожденной, как и об их дочери источников не сохранилось: при дворе не вели камер-фурьерских журналов, а у современников супружеская пара не вызывала интереса, и они не запечатлели их жизнь в воспоминаниях. Известно лишь, что тридцатисемилетний полковник Христиан-Август женился на шестнадцатилетней голштингот-торпской принцессе Иоганне-Елизавете.

Их дочь Фике, как называли домашние Софию Фредерику Августу, не могла получить ни блестящего образования, ни воспитания, приличествующего княжескому роду. Объяснялось это отсутствием необходимых средств на содержание знающих и опытных учителей и гувернанток; в семье, помимо Фике, было еще четверо детей, которые росли болезненными и требовали дополнительного внимания. В характере матери причудливо сочетались властолюбие и пристрастие к развлечениям; с большим желанием она предавалась выездам, балам, путешествиям, маскарадам, оттеснявшим семейные заботы на второй план. В результате Фике росла в окружении отнюдь не родовитых сверстниц. Ее главной наставницей и воспитательницей была мадам Кардель, женщина, награжденная особым талантом. Став императрицей, Екатерина сохранила о ней добрую память: «Она почти все знала ничему не учившись; она знала как свои пять пальцев все комедии и трагедии и была очень забавна». Учителя обучали Фике немецкому языку, танцам, музыке. Как видим, объем знаний, приобретенный в детские годы, был весьма скромным — ее готовили к замужеству за каким-либо мелким князем, которых в тогдашней Германии было великое множество. И если ее знания выходили за рамки преподававшихся дисциплин, то этим она обязана госпоже Кардель, приохотившей воспитанницу к чтению. Поначалу Фике проявляла интерес к художественной литературе, а став взрослой — к произведениям французских просветителей и энциклопедистов. Что касается прочих наставников, то отзывы о них взрослой Фике не Отличались восторженностью: так, учитель чистописания Лоран был «глуп и пуст», хотя и «не даром брал деньги за уроки»; преподаватель немецкого языка был тоже глупым педантом.

Судьба свела будущих супругов — Екатерину II и Петра III — еще в детские годы, когда их родителям не приходила в голову мысль соединить подростков брачными узами. Это произошло в Эйтине, куда в 1739 году привезла Фике ее мать, любившая путешествовать. Екатерина вспоминала: «Я увидела Петра III в первый раз, когда ему было одиннадцать лет, в Эйтине… Тут-то я слышала, как собравшиеся родственники говорили между собой, что молодой герцог склонен к пьянству и что приближенные не давали ему напиваться за столом; что он упрям и вспыльчив; что он не любит своих приближенных, особенно же Брюммера; что, впрочем, он довольно живого нрава, но болезненного сложения и слабого здоровья. Действительно, цвет лица его был бледным, он казался худым и нежного телосложения. Этому ребенку приближенные его хотели придать вид взрослого и для этого стесняли его и держали на вытяжке, что должно было сделать из него фальшивым, от внешнего вида до характера».

Полностью доверять этому свидетельству Екатерины вряд ли следует, ибо в нем видна естественная для нее предвзятость и стремление опорочить своего будущего супруга. Во-первых, вряд ли десятилетняя девочка могла столь глубоко постичь характер мальчика на год ее старше. Во-вторых, в свидетельстве Екатерины улавливаются противоречия: с одной стороны, она приписывает ему страсть к вину, а с другой — утверждает, что взрослые «держали его на вытяжке». Если последнее утверждение верно, то тогда сомнительно, что взрослые разрешали ему пить, хотя «и не давали напиваться за столом».

Вернемся, однако, к Фике. Камер-фрейлина ее матери, баронесса фон Принцен, говаривала о Софии Фредерике, что «никогда не угадала бы, что ей суждено приобрести знаменитость, какую она стяжала. В пору ее юности я только заметила в ней ум серьезный, расчетливый и холодный, но столь же далекий от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, причудливостью или легкомыслием. Одним словом, я составила себе понятие о ней, как о женщине обыкновенной».

Камер-фрейлина, надо полагать, не обладала такой проницательностью, чтобы выявить неординарные способности Софии и не считать ее женщиной «обыкновенной». Более наблюдательный граф Гюлленберд в 1740 году упрекнул мать Софии в том, что та уделяет мало внимания воспитанию дочери, «развитой не по летам», а во время повторной встречи в 1744 году назвал Фике пятнадцатилетним философом.

Живейшее участие в выборе невесты для наследника российского престола принял прусский король Фридрих II, заинтересованный в дружбе с Россией. «Из всех соседей Пруссии, — рассуждал он, — Русская империя заслуживает наибольшего внимания, как соседка самая опасная: она сильна, она близка. Будущие правители Пруссии должны будут искать дружбы этих варваров». За десять дней до отъезда матери и дочери Фридрих II в письме к Елизавете дал им самую лестную характеристику: «Я могу поручиться в их достоинствах. Молодая принцесса, при всей живости и веселонравии, которые свойственны ее возрасту, одарена отличными качествами ума и сердца»[9].

Вопреки обыкновению, в брачных делах великого князя Елизавета Петровна действовала решительно и быстро. Причиной тому был холмогорский узник Иоанн Антонович. Чтобы преградить ему путь к престолу, надлежало закрепить династические права на корону. В конце 1743 года принцессе было прислано приглашение прибыть в Петербург, а вместе с ним и вексель на изрядную сумму на дорожные расходы и экипировку. 10 января 1744 года принцесса Фике в сопровождении своей матери Иоганны-Елизаветы отправилась в путь. Ехали они в величайшей тайне — мать Фике по дорожным документам значилась графиней Рейнбек.

Ехать приходилось по плохим дорогам в небывало суровую зиму, ночевать — в гостиницах, больше напоминавших хлев. На территорию России путешественницы прибыли спустя две с лишним недели. Сразу началась новая жизнь: в Риге их встретили пушечными залпами, боем барабанов, звуками труб и литавр. Камергер императрицы Семен Кириллович Нарышкин передал им роскошный подарок — две собольи шубы. Повсюду, где проезжали Фике и ее мать, их встречали торжественными церемониями; глаз ласкали бархат, позолота, дорогие меха, готовность удовлетворить любую прихоть, заискивающие улыбки. Свои жалкие кареты путешественницы сменили на роскошные сани: «…они красные, выложенные серебряным галуном, внутри обиты соболями и полостями из шелковой ткани» — так писала Иоганна-Елизавета супругу, добавляя при этом: «Мне в мысль не приходит, чтоб все это делалось для меня, бедной, для которой в иных местах едва били в барабан, а в других и того не делают»[10].

3 февраля 1744 года императорские сани с путешественницами остановились у главного подъезда Зимнего дворца. После недолгого отдыха путешественницы направились в Москву, куда двумя неделями раньше въехал двор.

9 февраля, накануне дня рождения великого князя Петра Федоровича, ангальт-цербстские гости прибыли в Москву. В тот же день принцесса Фике была представлена великому князю. «Восторг императрицы» — так выразительно отозвался об этом событии Я. Штелин. Действительно, императрица была очарована невестой и ее матерью. В свою очередь, Фике в России все очень понравилось, включая будущего супруга. «В течение первых десяти дней он был очень занят мною» — позже вспоминала Екатерина II. То же самое отметила и ее мать в письме к мужу: «Наша дочь стяжала полное одобрение, императрица ласкает, великий князь любит ее»[11].

Взаимные симпатии продолжались недолго. При более близком знакомстве оказалось, что характеры будущих супругов совершенно несовместимы. «Я увидела ясно, — записывала Екатерина задним числом, — что он покинул бы меня без сожаления; что меня касается, то ввиду его настроения он был для меня почти безразличен, но не безразлична была для меня русская корона». Великий князь тяготился ее обществом, предпочитая предаваться «своим обычным ребяческим забавам»[12].

Фике не прельщала праздная жизнь. Под руководством архимандрита Симона Тодорского она с усердием усваивала основы православной веры, а с учителем Василием Ададуровым занималась русским языком. Обходительность и внешняя доброжелательность Фике почти сразу же вызвали симпатии окружающих, и особенно императрицы.

Каждый свой шаг юная принцесса соразмеряла с возможными последствиями: «…ни во что не вмешивалась, имела всегда спокойный вид, была очень предупредительна, внимательна и вежлива, и так как я от природы была очень весела, то замечала с удовольствием, что с каждым днем я все больше употребляла расположение общества, которое меня считало ребенком интересным и не лишенным ума».

Когда Фике опасно захворала, Елизавета Петровна проявила неподдельную тревогу и ежедневно навещала больную. Императрицу до слез тронуло то обстоятельство, что принцесса изучала русский язык по ночам и довела себя до истощения, что и привело к болезни. 28 июня 1744 года София Фредерика Августа приняла православие и отныне стала именоваться Екатериной Алексеевной. В этот день императрица подарила ей бриллиантовую запонку и ожерелье ценой в 150 тысяч рублей.

На другой день в Успенском соборе произошло обручение. Теперь Екатерину Алексеевну стали почитать великой княгиней и титуловать императорским высочеством. Все церемонии совершались в торжественной обстановке, в присутствии Сената, Синода и высших придворных чинов. Один за другим следовали новые знаки внимания императрицы: бриллиантовый браслет с миниатюрными портретами императрицы и великого князя, затем 30 тысяч рублей на карманные расходы.

Фике быстро преодолела расстояние, отделяющее ее от великой княгини, и вскоре уже могла позволить себе расточительные расходы. По ее признанию, прибыв в Россию, она располагала «очень скудным гардеробом» из трех-четырех платьев, «и это при дворе, где платья менялись по три раза в день». Расточительность Екатерины вызвала резкое осуждение императрицы.

Чем ближе подходило время, когда помолвленные должны были стать под венец, тем чаще голову нареченной невесты одолевали мрачные мысли. Уравновешенной и рассудительной Екатерине противостоял вспыльчивый и вздорный Петр Федорович. С осени 1744 года, когда императрица заболела, занятия великого князя со Штелиным прекратились, и, по свидетельству наставника, его подопечный получил «свободу к праздности и фамильярному обхождению с своими служителями». Странное впечатление производила ребяческая откровенность жениха, заявившего своей невесте, что он влюблен в фрейлину императрицы, дочь статс-дамы Лопухиной, недавно сосланной в Сибирь, «что ему хотелось бы на ней жениться, но он покоряется необходимости жениться на мне, потому что его тетка того желает»[13].

Если бы это был брак по любви, то вряд ли он когда-либо состоялся. Он — долговязый, узкоплечий и хилый юноша; она — девушка с привлекательной внешностью.

Осенью 1744 года великий князь, ослабленный путешествиями вместе с невестой из Москвы в Киев и обратно, трижды болел — сначала расстройством желудка, потом в ноябре — корью, а в следующем месяце на пути из старой столицы в Петербург захворал оспой. Петра Федоровича удалось выходить, но оспа настолько обезобразила его лицо, что невеста, увидев его первый раз после болезни, «чуть не испугалась». Он «очень вырос, но лицом был неузнаваем; все черты лица его огрубели, лицо еще все было распухшее и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы».

Вскоре началась подготовка к свадебным торжествам. Императрица решила отметить это событие с небывалой пышностью. Задолго до свадьбы, 16 марта 1745 года, был опубликован указ, повелевавший всем вельможам первых четырех классов, а также придворным кавалерам изготовить богатые платья и кареты, а также экипировку слугам, количество которых тоже регулировалось: например, «персонам» первых двух классов надлежало в каждой карете иметь по два гайдука, от восьми до двенадцати лакеев, по два скорохода и два егеря.

Готовился к свадьбе и великий князь — он брал уроки супружеской жизни у шведского драгуна. Выслушав наставления, наивный юноша поспешил поделиться ими с будущей супругой, и та занесла их в свои «Записки»: «Жена не смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, и если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком»[14].

В пять часов утра в пятницу 21 августа 1745 года пушечные выстрелы из крепости и с кораблей, специально введенных в Неву, дали сигнал для сбора войск, построенных шпалерами от Зимнего дворца до Казанского собора, где должно было происходить венчание. Церемонии предшествовали трехдневные разъезды герольдов, сопровождаемых отрядами гвардейцев и драгун, под звуки литавр извещавших население о готовящемся обряде.

Празднества продолжались десять дней и завершились выводом на Неву знаменитого ботика Петра Великого — «дедушки русского флота».

Начались будни семейной жизни. Практически ничего не изменилось — те же ребяческие увлечения супруга, те же экзерциции, те же выходки, вызывавшие недоумение окружающих: то Петр через две недели порадовал супругу тем, что влюбился в фрейлину императрицы Карр, то вдруг его осенила мысль просверлить дыры в покои императрицы, где она принимала своего фаворита Алексея Разумовского. Наследник не только сам наблюдал за происходящим в покоях тетушки, но и приглашал заглянуть в дыру лиц из своего окружения. Проделка племянника стала известна императрице и вызвала редкой силы гнев.

Приведем свидетельства Штелина о времяпрепровождении великого князя. 1745 год: «Все употребляется на забавы, на пригонку прусских гренадерских касок, на экзерцицию со служителями и пажами, а вечерами на игру». 1746 год: в Ораниенбауме, где была сооружена крепость, «в первый раз высказалась страсть к военному в его высочестве устройству роты из придворных кавалеров и прочих окружающих великого князя…». Вечером и утром стрельба с вала крепости, ежедневные учения, маршировки.

К 1748 году относится свидетельство Екатерины об увлечении великого князя дрессировкой собак. Держал он их в чулане, расположенном рядом с покоями супруги, и той довелось «наслаждаться» запахами псарни. Ночью раздавались громкие команды и истошный лай собак, наказываемых дрессировщиком. «Когда он уставал их мучить, он принимался пилить на скрипке; он не знал ни одной ноты, но имел отличный слух, и для него красота в музыке заключалась в силе и страстности, с которою он извлекал звуки из своего инструмента». В записи Штелина за этот год читаем: «Великий князь забывает все, что учил, и проводит время в забавах с такими невеждами, как Чоглоков».

В середине 50-х годов его покои по-прежнему были заполнены куклами и солдатами, изготовленными из дерева, глины, свинца и воска. Запершись, Петр Федорович играл в куклы до часу-двух ночи. Однажды супруга (дело было в 1753 году), придя к нему в кабинет, обнаружила посередине повешенную крысу, которая таким образом была наказана за уголовное преступление — крыса съела двух крахмальных часовых, поставленных у бастионов картонной крепости. Военный суд приговорил ее к повешению, что и было исполнено.

До 1755 года Петр Федорович лишь урывками встречался со своими земляками голштинцами. После прибытия в Россию голштинской роты великий князь проводил в их обществе многие часы и, по словам Екатерины, был «в восхищении от своего отряда, поместился с ним в лагере, который для этого устроил, и только и делал, что занимался с ними военными учениями»[15]. Если раньше он облачался в голштинский мундир украдкой, то теперь почти не расставался с ним и был вынужден переодеваться, лишь отправляясь на куртаг: великий князь знал, что императрица ненавидела и голштинцев, и все голштинское.

С возрастом у наследника появились еще две дурные привычки: он стал много пить и курить. Первое наблюдение Екатерины о пристрастии Петра Федоровича к вину относится к 1746 году, но пить он начал значительно раньше. Со временем пребывание во хмелю стало его обычным состоянием. Иногда он напивался допьяна, но запоями не страдал. В дни молодости он испытывал отвращение к табаку, но затем втянулся и, как говорится, не вынимал трубки изо рта, целыми часами вместе со слугами просиживая в донельзя прокуренной комнате. Свои попойки и перекуры в обществе егерей и лакеев великий князь объяснял стремлением подражать Петру Великому.

Историки черпают сведения о личности великого князя главным образом из мемуаров Екатерины II и княгини Е. Р. Дашковой, теснейшим образом причастных к свержению Петра III. Есть все основания критически относиться к этим источникам и подозревать их авторов в сознательном сгущении красок. Но те свидетельства, где речь идет о личности великого князя, в основных своих чертах, к сожалению, достоверны.

Они подтверждаются и другими источниками, в частности инструкцией супругам Чоглоковым, приставленным к великокняжеской чете для присмотра за нею.

У императрицы было два повода усиленно присматривать за молодыми супругами. Первый вытекал из факта сверления дыр в ее покоях. Императрица рассудила, что предотвратить что-ли-бо подобное в будущем можно, лишь не спуская с племянника глаз и отслеживая каждый его шаг. Второй повод дала великая княгиня, ибо по истечении девяти месяцев с момента венчания у нее не проявилось никаких признаков того, что она вскоре произведет на свет горячо желанных наследника и наследницу. В результате 10 мая 1746 года А. П. Бестужев-Рюмин представил Елизавете инструкцию для «знатной дамы», главная задача которой состояла в строгом соблюдении условий, могущих способствовать приращению великокняжеской семьи. Ей полагалось наблюдение «брачной поверенности между обоими императорскими высочествами». Дама должна была внушить Екатерине мысль, что ее важнейшая обязанность, возведенная в ранг государственной задачи, состоит в том, «дабы желанный наследник и отрасль всевысочайшего императорского дома получена быть могла». Даме также вменялся присмотр за нравственностью Екатерины, для чего надлежало «всегда неотступно за нею следовать» и пресекать ее фамильярность с придворными кавалерами, пажами и лакеями, а также возможность передачи через них разного рода записок, устных поручений и пр. В одном из пунктов инструкции виден интерес ее составителя — проницательный Бестужев углядел в великой княгине активную натуру, склонную к интригам, поэтому ей было запрещено вмешиваться в «здешние государственные или голштинского правления дела». Переписываться ей разрешалось только через Коллегию иностранных дел, где составлялись письма, а Екатерине оставалось лишь поставить под ними свою подпись.

Иное содержание имели пункты инструкции, определявшие обязанности наставника за великим князем. Перечень запретительных мер в его отношении если не прямо, то косвенно обозначает свойственные ему пороки и дурные поступки. Ему предписывалось во время церковной службы соблюдать благоговение и благолепие, «гнушаясь всякого небрежения, холодности и индифферентности», и отдавать почтение членам Синода и всем духовным лицам. Эти меры были бы излишними, если бы великий князь не смеялся и громко не разговаривал в храме, не гримасничал во время богослужения. В этой связи приведем указ Елизаветы Петровны от 6 января 1749 года о наказании за разговоры в придворной церкви, который обязывал «наковать цепи с ящиками, какие обыкновенно бывают в приходских церквах, для знатных — медные позолоченные, для посредственных — белые луженые, для прочих чинов — простые железные»[16]. Не имелось ли здесь в виду поведение великого князя, ибо кто из придворных, зная набожность императрицы, осмелился бы нарушить порядок в храме?

Пункт второй инструкции дает представление о том, что здоровье великого князя «при нежном его состоянии легко опасению подвержено». Отсюда рекомендация слушать наставления «лейб-медикусов» относительно рациона питания и поведения в теплую и холодную погоду. Существенно отличаются и пункты, определявшие отношения между супругами. Если великой княгине надлежало вести себя так, чтобы «сердце его императорского высочества совершенно к себе привлещи каким бы образом с ним в добром согласии жить», то в отношении великого князя наставнику надлежало следить, чтобы «в присутствии дежурных кавалеров, дам и служителей, кольми меньше же при каких посторонних что-либо запальчивое, грубое или непристойное словом или делом случалось».

Инструкция исключает всякие сомнения в пристрастии великого князя к детским забавам и в характере его отношений с окружающими. Наставник должен был «всемерно препятствовать чтению романов, игре на инструментах, егерями, солдатами или иными игрушками». Также запрещалось «протаскивание всяких бездельных вещей» в покои Петра Федоровича, а именно «палаток, ружей, барабанов и мундиров». Наследнику не разрешалось совершить «ничего смешного, притворного и подлого в словах и минах». Ясно, что имелась в виду страсть юноши к гримасничанью и кривлянью. Напротив, он должен вести себя так, чтобы «любовь нации к себе приобресть мог». Для этого он должен «всегда серьезным, почтительным и приятным казаться»[17].

Иностранные наблюдатели также отмечали отклонения от нормы в поведении великого князя. В 1746 году французский дипломат доносил: наследник «склонен к вину, водится с людьми пустыми и его главная забава — кукольный театр». В следующем году прусский посол извещал своего короля: он, посол, сомневается, что великий князь когда-либо будет царствовать из-за слабого здоровья и поведения; «русский народ так ненавидит великого князя, что он рискует лишиться короны, даже в том случае, если бы она естественно перешла к нему по смерти императрицы». У Фридриха II тоже сложилось нелестное представление о Петре Федоровиче. В 1752 году он отзывался о нем так: «Великий князь чрезвычайно неосторожен в своих речах, по большей части в ссоре с императрицей, мало уважаем, вернее сказать, презираем народом и слишком уж занят своей Голштинией»[18]. Аналогичное мнение высказал французский посол маркиз Лопиталь в 1757 году.

По составлении инструкций встал вопрос, кого назначить наставниками к великокняжеской чете. Задача непростая, если учесть, что в XVIII веке нравы при дворе не отличались строгостью и супружеская неверность считалась заурядным явлением. Небезгрешная в этом плане императрица остановила выбор на своей любимице — статс-даме Марье Симоновне Чоглоковой, двадцатичетырехлетней красавице, матери двоих детей, умевшей, как тогда говорили, соблюдать «строгие правила в поведении». Наставником к великому князю императрица определила князя Василия Никитича Репнина, занимавшего эту должность недолго (он был лишен должности за то, что допустил появление при великом князе голштинской роты). Его место занял супруг Марьи Симоновны Николай Наумович Чоглоков. Супруги соблюдали инструкцию добросовестно и с рвением, что дало повод Екатерине весьма неодобрительно отозваться о них в своих записках. Свою обер-гофмейстерину она считала дамой «глупой, злой, корыстолюбивою», а гофмаршала Чоглокова называла «гордым и глупым дураком».

Наличие наставников в той или иной мере сдерживало свободу действий великокняжеской четы, особенно Екатерины, но супруги, постигнув слабости своих надзирателей, находили средства усыплять их бдительность. Так, Екатерина, которой запрещено было самой писать письма кому бы то ни было, ухитрилась-таки через заезжего кавалера получить письмо от матери и через него же отправить ответ. Хранительница «брачной поверенности» Чоглокова следила за каждым шагом Екатерины и готова была пресечь любую ее попытку завести любовника. Но шли годы, а желанный продолжатель рода все не появлялся на свет. Не помогло даже выраженное императрицей через Чоглокову недовольство бездетностью Екатерины, которую считали виновницей семейной трагедии.

Тогда Чоглокова, то ли сама проникшись заботой об интересах государства, то ли получив соответствующую инструкцию от Елизаветы, то ли, наконец, вкусив сладость измены супругу, завела разговор с великой княгиней о необходимости обзавестись любовником. Если верить мемуарам Екатерины, в 1753 году Марья Симоновна якобы сама спросила у нее, кому из двух возможных кандидатов она отдаст предпочтение: Сергею Салтыкову или Льву Нарышкину. Для великой княгини этот вопрос был риторическим, ибо она уже несколько месяцев находилась в интимной связи с Сергеем Васильевичем Салтыковым, роман с которым начался весной 1752 года.

Общеизвестно, что матушка Екатерина отличалась любвеобилием. Ее своего рода мужской гарем насчитывал свыше двух десятков только зафиксированных источниками фаворитов. Этот список открыл красавец Сергей Салтыков.

В «Записках» Екатерина запечатлела собственное мнение о своих женских чарах. В 1750 году на одном из публичных маскарадов она поразила всех, включая императрицу, своей внешностью: «Говорили, что я прекрасна, как день, и поразительно хороша; правду сказать, я никогда не считала себя чрезвычайно красивой, но я нравилась и полагаю, что в этом и была моя сила». В другом месте своих мемуаров она писала, что от природы была «одарена очень большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере очень интересной, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с первого же взгляда»[19]. Впрочем, в глазах дамского угодника и повесы француза Фавье, знавшего толк в женщинах и прибывшего в Петербург в 1760 году, Екатерина выглядела не столь неотразимой: «Никак нельзя сказать, что красота ее ослепительна: довольно длинная, тонкая, но не гибкая талия, осанка благородная, но поступь жеманная, не грациозная; грудь узкая, лицо длинное, особенно подбородок; постоянная улыбка на устах, но рот плоский, вдавленный; нос несколько сгорбленный; небольшие глаза, но взгляд живой, приятный; на лице видны следы оспы. Она скорее красива, чем дурна, но увлечься ею нельзя»[20].

Впрочем, кокетливая императрица все же удержалась от чрезмерного самовосхваления — отзывы современников в общих чертах совпадают с ее собственными. В глазах английского дипломата Джона Бекингема тридцатитрехлетняя Екатерина выглядела так: «Черты лица ее далеко не так тонки, чтобы могли составить то, что считается истинною красотою, но прекрасный цвет лица, живые и умные глаза, приятно очерченный рот и роскошные каштановые волосы создают в общем такую наружность, к которой очень немного лет назад мужчина не мог бы отнестись равнодушно».

Когда в те времена даме переваливало за пятьдесят, она считалась старухой — здоровье подрывалось ежегодными родами. Екатерине удалось сохранить привлекательность и в этом возрасте. Современник писал: «Екатерина II среднего, скорее большого, чем маленького роста, она только кажется невысокою, когда ее сравниваешь с окружающими русскими высокими людьми. Она немного полна грудью и телом, у нее большие голубые глаза, высокий лоб и несколько удлиненный подбородок. Так как ей теперь 52 года, то и нельзя ожидать юношеской красоты. Но она всего менее некрасива, напротив, в чертах ее лица, еще много признаков ее прежней красоты, и в общем видны знаки ее телесной прелести»[21].

Недостатка в фаворитках не испытывал и великий князь. С его необыкновенной способностью влюбляться он их менял довольно часто, причем неизвестно, в сколь близких отношениях он с ними находился. Вслед за фрейлинами Лопухиной и Карр предметом его обожания стала младшая дочь Шафирова Марфа Исаевна, ее место заняла девица Корф, которую затем сменила Теплова. Самую продолжительную привязанность Петр Федорович питал к Елизавете Воронцовой, чрезмерно полной, некрасивой и крайне неприятной фрейлине.

20 сентября 1754 года произошло событие, круто изменившее положение Екатерины, — она наконец родила сына, нареченного Павлом. Иные придворные, наблюдавшие семейную жизнь великокняжеской четы, шепотом поговаривали, что младенца по батюшке надлежит величать не Петровичем, а Сергеевичем.

Сомнения насчет своего отцовства одолевали и Петра Федоровича. В передаче Екатерины, однажды он публично заявил: «Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок и должен ли я принять его на свой счет»[22]. Три года спустя, 9 декабря 1757 года, Екатерина родила дочь Анну. В это время ее фаворитом был уже граф Понятовский — при дворе сочли, что Салтыков сделал свое дело, и его отправили резидентом за границу.

Когда родился Павел, императрица одарила роженицу 100 тысячами рублей; около полугода двор отмечал появление наследника разного рода увеселениями. Однако императрица сразу же отобрала новорожденного у матери, и та увидела его лишь 40 дней спустя. Любопытна судьба елизаветинского подарка: узнав о нем, Петр Федорович почувствовал себя обойденным и потребовал себе такую же сумму. Так как казна была пуста, обратились к Екатерине с просьбой одолжить подарок. Долг так и не был возвращен, и мать наследника в конце концов сама осталась без подарка.

После рождения Павла Елизавета Петровна охладела к великокняжеской чете. В «Записках» Екатерина сообщает о том, что императрица не могла пробыть с Петром Федоровичем «нигде и четверти часа, чтобы не почувствовать отвращения, гнева или огорчения», называла его дураком или пользовалась выражениями: «проклятый мой племянник сегодня так мне досадил, как нельзя более» или «племянник мой урод, черт его возьми».

Сомнения в правдивости Екатерины рассеиваются свидетельствами самой императрицы. Кабинет-секретарю Черкасову Елизавета писала: «Сожалею, что не токмо разума не достает, но и памяти лишен племянник мой». Тяготился своим положением при дворе и Петр Федорович. Он просил у Елизаветы разрешения жить в Ораниенбауме: «Если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно издохну здесь от скуки и от неудовольствия». Тетушке нетрудно было догадаться, что племянника влекло в Ораниенбаум желание предаваться военным играм с полюбившимися ему голштинцами. Не получив разрешения, Петр обратился с просьбой к И. И. Шувалову, чтобы тот выхлопотал ему двухлетнюю поездку за границу: «…не дайте мне умереть с горя; мое положение не в состоянии выдержать моей горести, и хандра моя ухудшается день ото дня»[23].

Особое недовольство двора вызвала позиция великокняжеской четы в отношении участия России в Семилетней войне как противницы Пруссии. На подозрении у Елизаветы оказался не только ярый поклонник Фридриха II Петр Федорович, но и Екатерина, по сведениям императрицы, принимавшая участие в придворных интригах на стороне фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина и его приятеля канцлера Бестужева-Рюмина.

Известно, что в самом начале войны армия под командованием Апраксина победила пруссаков под Гросс-Егерсдорфом, но фельдмаршал вместо преследования противника предпринял отступление, напоминавшее бегство. Партия Шуваловых — Воронцова толковала этот факт по-своему — поговаривали об измене Апраксина. По совету Бестужева Екатерина направила фельдмаршалу письмо с мольбой возобновить наступление. Воспользоваться советом Апраксин не сумел — он был смещен с должности главнокомандующего, и лишь внезапная смерть избавила его от позорного суда.

Положение Екатерины усугубилось арестом Бестужева. Если у Апраксина было обнаружено лишь вышеупомянутое письмо Екатерины и несколько записок, не содержавших ничего предосудительного, то среди бумаг канцлера можно было найти немало компрометирующих ее материалов. Великая княгиня встревожилась не на шутку, однако опытный вельможа накануне ареста сумел уничтожить все документы, содержавшие улики. Более того, находясь под арестом, Бестужев нашел способ известить Екатерину об уничтожении бумаг. Успокоившись, Екатерина решила сама перейти в наступление. С целью прорыва блокады она направила письмо Елизавете Петровне с просьбой отпустить ее на родину к матери.

Расчет строился на хорошем знании психологии императрицы. Екатерина рассудила, что Елизавета не станет выставлять свой двор на глазах всей Европы в крайне невыгодном свете. В конечном счете так и случилось. Елизавета Петровна решила пригласить Екатерину к себе для беседы. Однако ждать аудиенции пришлось шесть недель, в течение которых недруги великой княгини и Бестужева тщетно пытались обнаружить улики против них. При личной встрече ночью 24 апреля 1758 года Екатерина расположила императрицу в свою пользу. И хотя эта победа не дала великой княгине сиюминутных выгод, она внесла в ее жизнь успокоение и веру в неотразимую силу терпения как главного средства для достижения цели.

Сведения о болезни императрицы, как их ни скрывали, все же проникли в покои Екатерины и заставили ее задуматься. Если верить «Запискам», тревожная мысль о безрадостном будущем впервые пришла ей в голову только в 1758 году. Именно под этим годом она записала рассуждение о трех вариантах своей судьбы: «Во-первых, делить участь его императорского высочества, как она может сложиться; во-вторых, подвергаться ежечасно тому, что ему угодно будет затеять за или против меня; в-третьих, избрать путь, независимый от всяких событий. Но, говоря яснее, дело шло о том, чтобы погибнуть вместе с ним или через него или же спасать себя, детей и, может быть, государство от той гибели, опасность которой заставляли предвидеть все нравственные и физические качества этого государя. Эта последняя доля показалась мне самой надежной».

Все эти рассуждения — от лукавого. Уже в 1756 году она вынашивала план вполне конкретных действий: устранение с престола будущего императора (своего супруга) путем заговора. О существовании подобных намерений мы узнаем из переписки Екатерины с английским послом Чарльзом Уильямсом. Эта переписка заслуживает того, чтобы сообщить о ней дополнительные подробности.

Уильямс принадлежал к тем немногочисленным людям, которым осторожная Екатерина могла раскрыть свою главную тайну — желание царствовать. Их переписка, относящаяся к 1756–1757 годам, была окутана глубокой тайной: великая княгиня заранее условилась с послом, что ее письма по прочтении он будет ей же и возвращать. Чопорный сэр Чарльз внешне будто бы соблюдал эти обязательства и письма отдавал аккуратно, но предварительно снимал с каждого из них копию. Историкам впору поклониться коварному Уильямсу: именно благодаря ему бесценный источник оказался в английском архиве.

Великая княгиня использовала еще одну уловку, на этот раз крайне наивную: автор писем по ее воле превратился в лицо мужского пола: «Я получил через курьера…», «Я услышал…» и т. п. Вряд ли подобная «конспирация» могла уберечь Екатерину от роковых неприятностей, если хотя бы одно из писем попало во враждебные руки.

Еще жива была императрица, еще Петр Федорович не был провозглашен императором, а Екатерина так, на всякий случай, уже в августе 1756 года примеряла корону на свою голову и готова была пойти на дворцовый переворот. Из одного письма мы узнаем, что она полна решимости «погибнуть или царствовать», в другом великая княгиня заявляла: «Я буду царствовать или погибну».

План Екатерины, по-видимому, был навеян сведениями о действиях Елизаветы в 1741 году и чтением книг по истории стран Западной Европы. Замышляя военный переворот, Екатерина уже в то время умела блефовать. Получая от Уильямса финансовые субсидии, она пыталась создать у своего корреспондента уверенность, что подготовка к перевороту идет полным ходом и английские денежки тратятся не напрасно. В письме от 9 августа 1756 года Екатерина рассуждала: «…всякий насильственный переворот должен совершиться в два или три часа времени». 11 августа великая княгиня убеждала Уильямса в том, что в переворот уже вовлечены многие влиятельные лица: «Я занят формированием, обучением и привлечением разного рода пособников для события, наступления которого вы желаете. В моей голове сумбур от интриг и переговоров»[24]. На самом деле Екатерина водила англичанина за нос — в 1756 году все ее утверждения о подготовке к перевороту были попросту плодом ее пылкого воображения.

Перевороты в пользу Елизаветы и Екатерины Великой имеют между собой много сходного. Главная их общая черта не нова и берет начало с момента воцарения Екатерины I — решающая роль гвардии. И в ноябре 1741 года, и в июне 1762-го во главе заговора лично встали претендентки на трон (причем степень личного участия Екатерины II была на порядок выше, чем ее предшественницы). И Елизавета, и Екатерина использовали иностранные субсидии.

Вместе с тем в перевороте в пользу Екатерины есть одна особенность, по своему значению перекрывающая указанные выше элементы сходства. Все предшествующие претенденты и претендентки имели хоть какие-то права на престол. Екатерина же Алексеевна, будучи чужеродным телом в родословии Романовых, никаких юридических оснований на занятие трона не имела. И если для участия в столь рискованном предприятии охотников нашлось более чем достаточно, то это следствие всеобщего недовольства и ненависти персонально к Петру Федоровичу.

Переворот 1762 года отличала от прочих и его продолжительность — если для свержения Бирона или Иоанна Антоновича понадобилось несколько ночных часов, то здесь процедура взятия власти заняла более двух суток: все началось в пять утра 28 июня и завершилось в час дня 30 июня, когда взятый под стражу свергнутый император был доставлен в Петергоф.

Если в 1740 и 1741 годах претенденты имели дело с грудным младенцем, то Екатерине довелось противостоять взрослому императору, который теоретически мог опереться на армию и оказать вооруженное сопротивление притязаниям супруги. Ввиду продолжительности переворота участие в нем (правда, пассивное) приняло и население столицы Российской империи.

Знакомство великой княгини с гвардейскими офицерами, способными проложить ей путь к трону, относится к весне 1759 года, когда в Петербурге появился Григорий Григорьевич Орлов, один из пяти братьев, отличавшийся красотой, отчаянной удалью и известный громкими любовными похождениями. Он снискал уважение солдат во время сражения под Цорндорфом, когда, получив три ранения, не оставил своего поста. В своих амурных делах он был необычайно дерзок: будучи адъютантом у генерал-фельдцейхмейстера П. И. Шувалова, он увлек его любовницу Елену Куракину. Только преждевременная смерть генерала избавила Орлова от серьезных неприятностей. Вскоре Григорий стал известен и Екатерине. Именно через него великая княгиня установила связь с гвардейцами.

Орлов использовал свое влияние на приятелей-офицеров, с которыми частенько бражничал; он убеждал их, что от великого князя добра ждать не приходится: Петр Федорович публично огорчался победами русского оружия над пруссаками, при каждом удобном случае демонстрировал свое преклонение перед Фридрихом II, грозил распустить гвардию, называл гвардейцев янычарами.

При Петре Великом созданная им гвардия стала самой боеспособной частью русской армии. После его смерти гвардейские полки (число которых при Анне Ивановне достигло трех) утратили прежнюю репутацию и постепенно превратились в изнеженное воинство, не принимавшее участия в военных действиях и служившее для охраны императорских резиденций, эскортирования царских выездов, парадных шествий и т. п. «Их боеготовность, — писал датчанин Шумахер, — была очень низкой, за последние двадцать лет они совершенно разленились, так что их скорее стоит рассматривать как простых обывателей, чем как солдат. По большей части они владели собственными домами, и лишь немногие из них не приторговывали, не занимались разведением скота или еще каким-либо выгодным делом. И этих-то изнежившихся людей Петр III стал заставлять со всей мыслимой строгостью разучивать прусские военные упражнения»[25]. Заметим, что эти бесполезные для боевой выучки занятия доставляли императору истинное наслаждение, и он лично бил провинившихся тростью за всякое нарушение во время изнурительных вахтпарадов. Одним словом, гвардия представляла благодатную почву для противников коронованного самодура.

Второй силой, на которую опиралась Екатерина, стали вельможи. Их было немного, но при дворе они пользовались огромным влиянием. Среди них выделялся сорокадвухлетний граф Никита Иванович Панин, враг Шуваловых, именно по этой причине оказавшийся не у дел. «Меня уверяли, что Панин умный человек. Могу ли я теперь этому верить?» — вопрошал Петр Федорович, пожаловавший Никите Ивановичу после своего воцарения чин генерал от инфантерии. Панин от пожалования отказался, ибо новый чин обязывал его участвовать в военных экзерцициях, от которых не освобождались даже высшие армейские чины. В ходе частых бесед Екатерина и Панин сошлись во мнении о необходимости устранить Петра III от правления; в то же время Панин хотел видеть на троне своего воспитанника Павла Петровича, Екатерина же мечтала о собственном восшествии на престол.

Вторым вельможей, на которого Екатерина вполне могла опереться, был украинский гетман Кирилл Григорьевич Разумовский, младший брат елизаветинского фаворита, занимавший одновременно должность командира Измайловского полка, в котором служили братья Орловы. У Кирилла Разумовского были свои резоны держать сторону Екатерины: в молодые годы он был ее тайным воздыхателем, но не решился объявить ей о своих чувствах; он жил в ожидании неприятностей от нового императора — при дворе поговаривали о назначении гетманом Украины фаворита Петра III Гудовича.

Нельзя не упомянуть и Екатерину Романовну Дашкову. Скептики возразят: способна ли была хрупкая девятнадцатилетняя дама сыграть серьезную роль в таком рискованном и чисто мужском деле, как организация заговора? Оказалось, способна. В оценке ее участия в перевороте существуют два несхожих взгляда. Один из них принадлежит самой Дашковой и представлен в ее «Записках». Если полностью доверять мемуаристке, то она явилась чуть ли не руководителем заговора. По ее версии, именно она велела доставить императрицу из Петергофа в столицу. Один из Орловых пришел к ней спросить, не рано ли это делать. «Я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова, — вспоминала Екатерина Романовна, — и выразилась очень резко насчет дерзости его братьев, медливших с исполнением моего приказания»[26].

Надо полагать, юная Дашкова слишком афишировала свое участие в перевороте, что раздражало императрицу. Только этим можно объяснить появление следующих строк в письме Екатерины II Станиславу Августу Понятовскому, написанном по горячим следам 2 августа 1762 года: «Княгиня Дашкова, младшая сестра Елизаветы Воронцовой, хотя и желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести по причине своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста и не внушала никому доверия. Хотя она уверяет, что всё ко мне проходило через ее руки, однако все лица, бывшие в заговоре, имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена… Приходилось скрывать от княгини пути, через которые другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последние недели ей сообщали так мало, как только могли»[27].

Истина, как всегда, где-то посередине. Значение услуг Дашковой при возведении на трон Екатерины II отрицать не приходится — она была вхожа в дома вельмож и обладала связями, которых так недоставало заговорщикам. Проницательная Екатерина угадала в Дашковой и наличие недюжинного таланта, и готовность выполнять любые поручения.

Еще одной силой, более всего способствовавшей успеху Екатерины, был сам император. Тысячу раз прав был камергер Пассек, говоря, что у Петра III «нет более жестокого врага, чем он сам, потому что он не пренебрегает ничем, что могло ему повредить». Сдается, император будто бы нарочно делал все, чтобы восстановить против себя двор, большинство вельмож и даже население столицы, до которого доходили разного рода слухи о его странностях. Напротив, умная супруга делала все, чтобы создать о себе самое благоприятное впечатление.

После восшествия на престол Петр III обрел полную свободу действовать в соответствии со своими капризами. Он быстро вошел в роль самодержца, но странности в его поведении обнаружились сразу же после того, как гроб с телом покойной Елизаветы Петровны был выставлен для прощания. В то время как Екатерина в скорбном молчании истово молилась и отбивала поклоны усопшей, Петр вел себя самым непристойным образом, превращая всю церемонию в фарс. По свидетельству Дашковой, «Петр III являлся крайне редко и то только для того, чтобы шутить с дежурными дамами, поднимать на смех духовных лиц и придираться к офицерам и унтер-офицерам по поводу их пряжек, галстуков или мундиров». То же самое утверждал и служивший при русском дворе итальянец Мизере, то и дело отмечавший в дневнике, что в дни прощания с покойной императрицей, а также после ее похорон Петр Федорович не соблюдал траура, проводя время в кутежах, после которых дня по два приходил в себя, обедах, устройстве фейерверков и т. д.[28]

Пристрастие Петра Федоровича к вину превратилось в откровенное пьянство и вызывало чувство удивления и омерзения не только у иностранцев, но и у русских людей. В течение шести недель, пока императрица лежала в гробу, свидетельствовал иностранный наблюдатель, Петр III «целые ночи проводил с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими в пиршестве и пьянстве». «Жизнь, которую ведет император, — доносил иностранный дипломат, — самая постыдная; он проводит свои вечера в том, что курит, пьет пиво и не прекращает эти оба занятия иначе, как только в пять или шесть часов утра и почти всегда мертвецки пьяным». Еще один иностранец подтверждал, что «двор приобрел вид и тон разгулявшейся казармы».

Автор знаменитых мемуаров Андрей Тимофеевич Болотов служил при Петре III помощником начальника столичной полиции и в силу своего служебного положения мог наблюдать жизнь двора изнутри. Он подтверждает свидетельства иностранцев: Петр III «редко бывал трезв и в полном уме и разуме»; напившись, он молол всякий вздор и «нескромицу». У Болотова при этом «сердце обливалось кровью от стыда пред иностранными министрами». Однажды, рассказывает Болотов, изрядно выпившая за обедом компания во главе с императором вышла в сад и стала там забавляться, «как малые ребятки»: «прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкали своих товарищей. Подобным образом развлекались все первейшие в государстве люди, украшенные орденами и звездами»[29].

Всех вельмож в царствование Петра III пугала в первую очередь неуверенность в завтрашнем дне, тревога за свою карьеру, ибо никому не ведомо было, какая мысль осенит взбалмошную императорскую голову. Это обстоятельство подметил австрийский посол граф Мерси д’Аржанто, сообщавший о щедрых пожалованиях по случаю дня рождения императора: «Даже те, на долю которых выпала большая часть высочайших милостей, не находят в них достаточных причин для спокойствия на будущие времена». Исключения не составляла и фаворитка Елизавета Романовна Воронцова, привязанность императора к которой не подлежит сомнению, — в зависимости от его настроения безграничное расположение к ней могло смениться гневом и угрозой ареста.

Подобные поступки императора привели к тому, что в высшем эшелоне власти совершенно не осталось людей, беззаветно преданных ему и готовых встать на защиту его прав на корону.

Особые отношения сложились у императора с гвардией. По восшествии на престол он заменил лейб-компанию, созданную императрицей Елизаветой, гвардией из голштинцев. Между тем лейб-компанцы справедливо полагали, что именно они, возведя на трон Елизавету Петровну, проложили путь к короне и Петру III — не будь переворота, трон занимали бы потомки не Петра Великого, а Ивана Алексеевича.

Лейб-компания — ничтожная часть гвардии, но и у гвардейских полков было достаточно поводов для недовольства. И дело здесь не только в муштре или замене одноцветных зеленых мундиров на разноцветные (по образцу и подобию прусских), узкого покроя, неудобные в пользовании. Расшитые золотом мундиры стоили безумных денег, что также не нравилось офицерам.

Само преклонение Петра III перед Фридрихом II заслуживает более подробного рассказа. Петр Федорович нисколько не преувеличивал, когда в мае 1762 года писал прусскому королю: «Я убежден, что ни один из собственных подданных ваших не предан более моего вашему величеству». Коварный король также не скупился на хвалебные эпитеты в адрес российского императора: «человек, желанный небом», «интимный друг», «божественный монарх, достойный алтарей», «милостивое божество», человек с «божественным характером». Письма Фридриха изобличают человека, в совершенстве понявшего психологию своего адресата и знавшего способы воздействия на него. Льстивые слова прусского короля способны были вскружить и не такую слабую голову, как у Петра III. Император принимал комплименты за чистую монету и еще более привязывался к Фридриху. «Самая сильная страсть императора, — засвидетельствовал граф Мерси, — превышающая все остальные, это, бесспорно, его неограниченное уважение к королю прусскому». Эта страсть воплощалась в разнообразных поступках, как значительных, так и частного характера. К числу первых стоит отнести прекращение военных действий против Пруссии, заключение мира, отпуск пленных пруссаков без выкупа и возвращение Фридриху II земель, занятых русскими войсками. Выше всего на свете Петр III ценил пожалованное ему прусским королем звание генерал-лейтенанта. Он хвастал, что поступил на прусскую службу еще пять лет назад в чине капитана, и верил «признаниям» Фридриха в том, что быстротой продвижения по службе обязан своим военным дарованиям. Дошло до того, что спущенному на воду русскому кораблю император присвоил название «Король Фридрих» (второму кораблю, спущенному на воду в том же мае 1762 года, он дал имя своего голштинского дяди — «Принц Георг»[30]).

Петр III был подобострастен не только перед самим прусским королем, но и перед его уполномоченными. Он не принимал ни одного решения в делах внешней политики без консультации с полковником Бернгардом Гольцем. Болезненная привязанность российского монарха к Фридриху привела в замешательство даже прусского генерала Вернера, заявившего, что он «никогда не мог бы себе представить, что снисходительность и преданность русского императора к его королю заходит так далеко, если бы сам не был очевидцем этого».

Главная причина недовольства гвардейцев коренилась в крутом повороте внешней политики России. Одним росчерком пера Петр III свел к нулю все успехи, добытые кровью русских солдат и офицеров в Семилетней войне. Глухой ропот вызвало и намерение императора начать военные действия против недавней союзницы — Дании. Подобная политика вызвала недовольство со стороны Австрии и Франции, в коалиции с которыми Россия начинала Семилетнюю войну. В Манифесте о прекращении военных действий против Пруссии Петр III объяснял свою акцию миролюбием и стремлением прекратить кровопролитие, призывая союзников последовать его примеру; проявляя удивительную непоследовательность, он другой рукой подмахивал указы, готовившие страну к войне с Данией. Посчитав, что у него прорезался талант военачальника, он, в подражание Фридриху II, возложил на себя обязанности главнокомандующего. В этой войне русский император решил проливать кровь русских солдат за интересы герцога Голштинского, мечтавшего о возврате Шлезвига, отнятого у Голштинии за полстолетия до этого. Став императором в Петербурге, герцог из Киля не поднялся в своем сознании до уровня правителя мировой державы. Заняв трон, он готов был подвергнуть страну испытаниям, продиктованным тупым и упрямым рассудком. Искать логику в поступках императора, голова которого находилась под постоянным воздействием винных паров, — занятие столь же бесполезное, как и неблагодарное.

Для изнеженной гвардии, участие которой в войне с Данией было предрешено, бремя похода за тридевять земель и военные действия, чуждые интересам России, стали главным поводом для недовольства.

Не меньше оснований быть недовольными императором имели и духовные лица. Их раздражало кощунственное отношение императора к православной религии и ее обрядам, демонстративное издевательство над служителями церкви. Вот картина поведения Петра III в церкви, схваченная пером княгини Дашковой: «Император приходил в придворную церковь лишь к концу обедни; он гримасничал и кривлялся, передразнивал старых дам, которым он приказал делать реверансы на французский лад вместо русского преклонения головы»[31]. В Духов день 1762 года Петр вел себя в придворной церкви так, словно находился в своем кабинете: «…принимал иностранных министров и дворянство, ходил по церкви, как будто в своих покоях, взад и вперед, громко разговаривал с лицами обоего пола…» Широкие круги черного и белого духовенства резко враждебно отреагировали на указ Петра III о секуляризации церковного имущества. Изъятие населенных крестьянами вотчин у монастырей и церквей лишало тех и других доходов и беспечной жизни.

На первый взгляд отношение к Петру III дворянства выглядит странным. Казалось бы, это сословие должно было испытывать к нему чувство глубочайшей признательности за «Манифест о вольности дворянской», освобождавший дворянство от обязательной службы, и ряд других указов, изданных им в его пользу. Разве могла не вызвать одобрения дворян отмена указа 1721 года, разрешавшего владельцам крупных промышленных предприятий покупать к ним крепостных крестьян? Реализация же указа Петра III сулила дворянам немалые экономические выгоды — этим актом восстанавливалась их монополия на владение крепостными крестьянами; еще большую выгоду должны были извлечь дворяне-промышленники, так как предприниматели из купцов отныне принуждены были использовать исключительно труд наемных работников. Одобрение дворян должно было вызвать и упразднение внушавшей страх Тайной розыскных дел канцелярии. Но в массе своей и столичные, и провинциальные дворяне проявили по отношению к императору индифферентность. Отчасти это безразличие можно объяснить странными выходками императора, но главная причина коренилась в отсутствии сословной организации дворянства, способной оказывать хоть какое-то влияние на власти предержащие. Таким образом, Петру III опереться было вообще не на кого, заговорщики же могли рассчитывать лишь на твердую поддержку гвардии.

После смерти Елизаветы Петровны Екатерина твердо усвоила мысль, что в создавшейся ситуации у нее нет иного пути, как вступить в схватку за власть с собственным супругом. Оказавшись на троне, император перестал соблюдать даже внешние приличия в отношении супруги, демонстративно игнорируя ее существование. На время отсутствия императора в столице в планировавшемся на май 1762 года датском походе создавался особый совет, в котором императрице места не нашлось. Более того, в Манифесте о восшествии Петра III на престол ни слова не сказано ни о его супруге, ни о наследнике. В тексте присяги вместо обычного обязательства быть верным его императорскому величеству, его супруге, наследнику и наследнице присягавший клялся быть верным подданным «по высочайшей его воле избираемым и определяемым наследникам». Все это не сулило Екатерине ничего утешительного, что и подметил французский дипломат Бретейль в депешах, отправленных в январе 1762 года: «В день поздравлений с восшествием на престол императрица имела крайне унылый вид. Пока очевидно только, что она не будет иметь никакого значения… Император удвоил свое внимание к девице Воронцовой… Императрица в ужасном положении; к ней относятся с явным презрением. Она нетерпеливо сносит обращение с нею императора и высокомерие девицы Воронцовой. Не могу даже себе представить, чтоб Екатерина, смелость и отвага которой мне хорошо известны, не прибегла бы рано или поздно к какой-нибудь крайней мере. Я знаю друзей, которые стараются успокоить ее, но которые решатся на все, если она потребует»[32]. Екатерина уединилась, но сквозь ее затворничество проглядывала крайне осторожная и настойчивая забота о том, чтобы избежать заточения в каком-нибудь глухом монастыре. Императрица действовала старым, испытанным способом — совершала поступки, противоположные деяниям ее супруга: уклонялась от разгула, истово соблюдала каноны православной веры, подчеркивала свое уважение к духовным лицам, втихомолку осуждала затеянные супругом секуляризацию церковных владений и датскую войну. Общественное мнение все более склонялось в ее пользу.

Трудно сказать, сколь долго бы тлело возбуждаемое Петром III недовольство, если бы не эпизод, случившийся 9 июня и придавший решимость заговорщикам. В этот день имел место торжественный обед по случаю обмена ратификационными грамотами о мире между Россией и Пруссией, состоявшегося еще 24 мая: пылкий поклонник Фридриха II решил отметить «событие» трехдневными празднествами. В присутствии четырехсот персон, в том числе иностранных министров, Петр предложил три тоста: за здоровье императорской фамилии, за здоровье прусского короля и в честь заключения мира. Первый тост надлежало произнести Екатерине. Когда она поставила бокал, к ней подошел Андрей Васильевич Гудович, генерал-лейтенант и любимец Петра, и по поручению императора задал вопрос, почему она не встала во время своего тоста. Императорская фамилия, отвечала Екатерина, состоит из императора, его сына и ее самой, поэтому она сочла вставание необязательным. После того как Гудович передал этот ответ императрицы, император заявил, что она дура и должна бы знать, что к императорской фамилии относятся и голштинские принцы.

Не будучи уверенным, что Гудович передаст его слова в точности, Петр Федорович громко, чтобы слышали все, произнес роковое слово «дура». У публично оскорбленной императрицы на глаза навернулись слезы. После обеда император велел арестовать супругу, но не выполнил своего обещания благодаря заступничеству принца Георга. «С этого дня я стала прислушиваться к предложениям, которые мне делались со времени смерти императрицы», — писала Екатерина своему бывшему фавориту Понятовскому 2 августа 1762 года. Вряд ли, однако, она поведала бывшему возлюбленному всю правду. Зная честолюбие императрицы, невозможно представить, чтобы она равнодушно взирала на события, происходившие вокруг нее до злосчастного июньского обеда.

Подозревал ли Петр III о нависшей над ним угрозе переворота? Император полностью исключал такую возможность и был убежден, что подданные искренне любят его. Между тем даже иностранным наблюдателям было известно, что в столице зреет «революция». Австрийскому послу Мерси какой-то «добрый друг», часто снабжавший его конфиденциальной информацией, еще в марте 1762 года сообщал о наличии в гвардии «между рядовыми сильного брожения, которое, по его мнению, может дать повод к возмущению»[33]. Но особую заботу о Петре III проявил его покровитель Фридрих II, крайне заинтересованный в сохранении русской короны на голове странного императора. На основе информации, получаемой прежде всего от Гольца, у короля сложилось впечатление, что трон под Петром Федоровичем весьма неустойчив. Фридрих советовал императору не отправляться на театр военных действий до своей коронации и предупреждал об угрозе заговора в пользу Иоанна Антоновича. Главный же совет короля состоял в том, чтобы, отправляясь на войну, Петр взял «в свою свиту всех ненадежных людей, могущих злоумышлять против вас, и даже тех, кто сколько-нибудь подозрителен».

Император, всегда считавшийся только с самим собой, остался глух даже к предупреждениям своего кумира. Гольц жаловался королю на Петра Федоровича, не пожелавшего отказаться от намерения командовать войсками в конфликте с Данией: «На этой мысли он так утвердился, что нет никакой возможности отключить его от нее». Впрочем, Гольц так и не сумел сориентироваться в расстановке сил придворных «партий». Он был убежден, что опасность императору грозила со стороны Мельгунова и Шуваловых. Однако удар, как мы увидим ниже, был нанесен совсем с другой стороны.

Источники сообщают о трех планах лишения Петра III короны. Все они не были оригинальными. Первый сводился к повторению процедуры свержения Брауншвейгской фамилии Елизаветой Петровной: арест императора в его покоях. Андреас Шумахер сообщил о другом плане, который допускал пролитие крови и повторял действия заговорщиков Циклера и Соковнина, покушавшихся на жизнь Петра Великого. Зная о пристрастии Петра III подражать своему деду Петру I, любившему тушить пожары, заговорщики планировали 2 июля поджечь крыло нового дворца. Когда император появится на пожаре, заговорщики должны были окружить его плотным кольцом, а кто-то из них — нанести смертельный удар в спину, после чего труп собирались бросить в одну из полыхавших комнат. Была готова и официальная версия — несчастный случай.

Автором третьего плана был Никита Иванович Панин. Осуществление его не было привязано к фиксированной дате. Ориентировочно в конце июля, когда император будет производить смотр гвардейским полкам перед отправкой их в датский поход, его надлежало арестовать.

Но все произошло вовсе не по плану. Строго говоря, это была импровизация, возникшая в результате непредвиденных событий. 26 июня капрал Преображенского полка спросил у поручика Измайлова, скоро ли свергнут императора. Измайлов донес о заданном вопросе секунд-майору Воейкову, а тот — полковнику Ушакову. В ходе открывшегося следствия было обнаружено недоброжелательное высказывание об императоре капитан-поручика Пассека. Вечером 27-го числа его взяли под стражу. Это событие и послужило сигналом для заговорщиков. Их поспешность, с одной стороны, объяснялась реальной опасностью раскрытия заговора. С другой стороны, братья Орловы, привыкшие действовать напролом, только и ждали случая, чтобы от разговоров перейти к делу.

О намерении совершить переворот стало известно Никите Панину и Кириллу Разумовскому. Последний распорядился печатать Манифест о восшествии на престол Екатерины Второй. Машина была запущена, а план действий тем не менее отсутствовал. Ясно было одно — начинать надо с провозглашения Екатерины императрицей, но она в эти часы находилась в Петергофе.

В полночь на 28 июня Алексей Орлов и Василий Бибиков направились в Петергоф. В шестом часу утра Орлов вошел в Монплезир, где спала Екатерина. «В мою комнату, — вспоминала императрица, — входит Алексей Орлов и говорит совершенно спокойным голосом: „Пора вставать, все готово, чтобы провозгласить вас“. Я спросила о подробностях, он сказал: „Пассек арестован“. Я не колебалась более». Екатерина наскоро оделась и вместе с камер-фрейлиной Шаргородской села в весьма скромную карету, запряженную парой лошадей. Бибиков и камер-лакей Шкурин пристроились на запятках, а Алексей Орлов — рядом с кучером. В пяти верстах от столицы путников встретил Григорий Орлов, в карету которого пересела императрица. Карета двинулась по направлению к канцелярии Измайловского полка. По сигнальному выстрелу из пистолета навстречу ей с криками «ура!» бежала радостно возбужденная толпа гвардейцев. Тут же полковой священник принял от измайловцев присягу новой императрице. Во главе толпы солдат, впереди кареты с Екатериной, верхом на коне, обнажив шпагу, ехал к Семеновскому полку его командир гетман Разумовский. Правда, часть офицеров пыталась удержать солдат на стороне Петра III, но эта попытка была решительно пресечена. Вскоре к заговорщикам присоединился и третий гвардейский полк — Преображенский. Огромная толпа солдат, смешавшись с петербургскими жителями, двинулась по Невскому к новому Зимнему дворцу. В пути под возгласы «ура!» Екатерина объявила об отмене датского похода.

В Зимнем дворце уже находились высшие чины государства, тотчас присягнувшие императрице. Затем был обнародован Манифест, объявлявший о вступлении Екатерины на самодержавный престол «по желанию всех наших верноподданных». Практически вся столица оказалась во власти императрицы. Следующая задача — привлечь на свою сторону полки и стоявший в Кронштадте флот. В Кронштадт, расположенный невдалеке от Ораниенбаума, летней резиденции императора, был послан адмирал Талызин с собственноручной запиской Екатерины: «Господин адмирал Талызин от нас уполномочен в Кронштадте; и что он прикажет, то исполнять».

Что же происходило в это время в лагере Петра III? Канун 28 июня он провел за ужином с горячительными напитками, затянувшимся допоздна, и поэтому проснулся поздно. В час дня карета императора, в которой вместе с ним восседал его неразлучный советник прусский посол Гольц, во главе многочисленной свиты направилась в Петергоф на торжественную обедню и всенощную по случаю дня святых Петра и Павла.

До прибытия гостей в Петергоф гофмаршал Михаил Львович Измайлов, которому император велел не спускать глаз с супруги, не обнаружил ее в обычное для пробуждения время. Камеристка императрицы успокоила его, солгав, будто ее повелительница поздно отправилась ко сну. Между 11 и 12 часами, когда отсутствие Екатерины уже стало казаться подозрительным, Измайлов проник в ее покои и понял, что она сбежала. На первой же попавшейся кляче он сломя голову поскакал навстречу императору и примерно в пяти верстах от Ораниенбаума сообщил ему эту новость. Император, только что собравшийся посмеяться над внешним видом Измайлова, был ошеломлен известием об исчезновении Екатерины. Тут же последовали советы: кто-то предложил немедленно отправиться на остров под защиту кронштадтских редутов, но император остался верен себе* и продолжил путь в Петергоф.

— Где Екатерина? — спросил Петр у канцлера М. И. Воронцова, прибывшего туда раньше императора.

— Не знаю, я не смог ее найти, но говорят, что она в городе, — ответил тот.

— Теперь я хорошо вижу, что она хочет свергнуть меня с трона. Все, чего я желаю, это либо свернуть ей шею, либо умереть прямо на этом месте.

После этого разговора, согласно молве, Петр все еще лелеял надежду обнаружить супругу, спрашивал и переспрашивал свиту, проверял шкафы, заглянул даже под кровать, но Екатерины нигде не оказалось.

Что делать? Петр избрал наихудший выход — он пошел прогуляться по парку, решив воздержаться от каких-либо действий до выяснения обстановки в столице. С этой целью он отправил в Петербург генерал-фельдмаршала князя Никиту Юрьевича Трубецкого и графа Александра Ивановича Шувалова (первый из них был полковником Семеновского полка, а второй — Преображенского). «Вам нужно быть в городе, чтобы успокоить ваши полки и удерживать их в повиновении мне» — с таким напутствием вельможи отправились в столицу. Спустя некоторое время Петр направил в Петербург канцлера Михаила Илларионовича Воронцова с деликатной миссией — увещевать Екатерину и уговорить ее отказаться от намерения свергнуть его с трона.

Прибыв в столицу, Трубецкой и Шувалов, вопреки торжественным заверениям в преданности императору, тут же присягнули Екатерине. Верным своему обещанию остался лишь канцлер. Явившись к императрице, он обнаружил там Трубецкого и Шувалова, с язвительными усмешками рассказывавших императрице о задании, полученном от Петра. Воронцов все же попытался убедить Екатерину «пресечь восстание немедленно, пока оно еще в самом начале, и воздержаться впредь, как подобает верной супруге, от любых опасных предприятий». Вместо ответа императрица посоветовала канцлеру взглянуть в окно, где бушевала восторженная толпа:

— Разве не поздно теперь поворачивать обратно?

Воронцов ответил:

— Я слишком хорошо вижу это, ваше величество, и поэтому мне не остается ничего иного, как представить императору всеподданнейшее донесение обо всем происходящем.

Екатерина велела арестовать канцлера, но под стражей он находился недолго — его выручила, видимо, его племянница Дашкова.

Тем временем император приказал кабинет-секретарю Волкову составить письмо Сенату с призывом сохранять верность трону. В нем дурное обращение с императрицей объяснялось тем, что она родила наследника от любовника. Из этой затеи тоже ничего не вышло — офицер, которому велено было доставить это письмо, вручил его Екатерине, которая придержала письмо у себя. Распорядился Петр и об отправке на ведущие в Петербург дороги разъездов, адъютантов, гусар, ординарцев. Те из них, кто возвращался, привозили неутешительные известия — все дороги перекрыты присягнувшими Екатерине войсками.

Казалось бы, в такой обстановке Петр III, претендовавший на лавры Фридриха II, должен был решительно апеллировать к армии, склонить на свою сторону Кронштадт, но он лишь бесцельно расхаживал по парку, выслушивая советы Б. К. Миниха, А. П. Мельгунова, А. В. Гудовича, М. Л. Измайлова и других. В четыре часа пополудни он наконец принял решение укрыться в Кронштадте, но собирался отплыть туда лишь после получения достоверной информации от посланных в столицу вельмож. Он полагал, что гвардия, Сенат и правительство верны ему, народ любит его, а супруга вот-вот будет молить его о пощаде. Пока же в Кронштадт отправился генерал Петр Антонович Девиер с заданием удержать крепость за императором и подготовить ее к прибытию Петра.

Девиер действовал не лучшим образом. Когда он прибыл в Кронштадт, там еще не знали о столичных событиях. Вместо того чтобы любыми средствами воздействовать на гарнизон крепости и ее коменданта генерал-майора Нуммерса, Девиер сделал вид, что ничего не случилось. Не обнаружив никаких признаков волнений или неповиновения, он отправил в Петергоф донесение о том, что в Кронштадте готовы к приему императора. Рапорт был получен в десятом часу вечера. У Петра мелькнула надежда на спасение. Мелькнула и быстро рассеялась, ибо по отъезде Девиера в Кронштадте появился адмирал Иван Лукьянович Талызин с известной нам запиской императрицы. В итоге энергичных действий ему удалось переломить настроение гарнизона и его коменданта. По приказу Талызина гарнизон крепости был собран на комендантском плацу, где с радостью присягнул Екатерине. Об этих событиях император и его свита узнают тремя часами позже.

В Петергофе между четырьмя и десятью часами пополудни нарастала растерянность: у Петра Федоровича обморок сменялся раздражением, а последнее — упадком сил. В седьмом часу он присел на деревянную скамейку, чтобы перекусить, выпить шампанского и бургундского. Вино, видимо, придало ему решительности, и он велел голштинскому воинству срочно прибыть из Ораниенбаума в Петергоф. Прибывший отряд в 1300 человек был плохо вооружен и, конечно же, не мог оказать достойного сопротивления превосходящим силам гвардии. Трезвые головы прекрасно понимали бессмысленность сопротивления и уговорили Петра вернуть голштинцев в казармы Ораниенбаума.

В десятом часу Петр, преодолев колебания, решился отплыть в Кронштадт. Туда из Петергофа отчалила флотилия в составе фрегата и галеры. В первом часу ночи 29 июня корабли подошли к кронштадтской гавани, но вместо ожидаемой торжественной встречи спущенной на воду недалеко от берега императорской шлюпке пришлось выслушать грозное предупреждение от караульного с бастиона: если корабли не отойдут в море, то по ним будет открыт огонь. Император кричал, что «он сам тут и чтоб его впустили». В ответ караульный поделился с ним новостью, что у нас нет Петра III, а есть только Екатерина И, и вновь пригрозил стрельбой. Императорская галера взяла курс на Ораниенбаум, а Петр Федорович оказался в глубоком психологическом шоке.

В часы нерешительности Петра III Екатерина пыталась закрепить свое положение и лишить супруга свободы действий. Она хотела добиться его отречения от престола, придав случившемуся благопристойный вид. По ее приказанию к Петергофу были стянуты крупные силы. Войска общим числом в 14 тысяч человек были разделены на три отряда. Авангардом из гусар и казаков командовал Алексей Орлов. За ним следовала артиллерия и полевые полки. Замыкала шествие гвардия. Возглавляли ее две дамы в блестящих мундирах, ехавшие верхом в сопровождении знатной свиты — фельдмаршала Бутурлина, гетмана Разумовского, генерал-аншефа Волконского и др. Участники похода были уверены, что эта увеселительная прогулка скоро окончится успехом и щедрым вознаграждением.

Последняя рота оставила столицу в десятом часу вечера. Отправляясь в Петергоф, Екатерина направила Сенату указ: «Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войском, чтобы утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полной доверенностью, под стражу отечество, народ и сына моего»[34].

Сенат, получивший предписание непрерывно заседать в ночные часы и информировать императрицу обо всех происшествиях в городе, отправил первый рапорт в два часа ночи, извещая о пребывании наследника в полном здравии и о благополучии в столице. Среди восьми подписей сенаторов на первом месте в рапорте стояли подписи недавних посланцев Петра Федоровича князя Трубецкого и графа Шувалова.

В свою очередь Сенат получал известия о продвижении императрицы к цели своего путешествия. В половине третьего ночи Н. И. Панин сообщил, что «наша всемилостивейшая государыня благополучно марш свой продолжает» и в данное время находится у Красного кабачка, куда прибыла в час ночи. Императрица, изнуренная нервным напряжением, разместилась на втором этаже трактира.

В Сенате провели тревожную ночь, ибо никто не знал, что творится в стане Петра и с какой стороны можно ждать удара. Сенаторы сочли, что главная опасность грозит со стороны моря — в случае атаки кронштадтских кораблей столица оставалась беззащитной. Мы уже знаем, что благодаря усилиям Талызина тревога эта была напрасной.

В шестом часу утра 29 июня поход возобновили. В этот час в стане Екатерины не располагали достоверной информацией об обстановке в Ораниенбауме и Петергофе. Но на пути из Красного кабачка к Троице-Сергиевой пустыни стали появляться многочисленные беглецы из свиты императора, готовые тут же присягнуть его супруге. Дал о себе знать и Петр III — в пустынь с посланием от него прибыл вице-канцлер Голицын. У императора еще теплилась надежда помириться с супругой. В несохранившемся собственноручном письме он признавал свою вину перед Екатериной, обещал исправиться и предлагал полное примирение. Доставив письмо, Голицын тут же присягнул Екатерине и рассказал ей о неудавшейся попытке высадиться в Кронштадте и о растерянности императора.

Эти известия дали основания полагать, что судьба Петра III решена. Подтверждением тому стало второе послание Петра, доставленное Екатерине генерал-майором Михаилом Львовичем Измайловым, с просьбой о прощении и отказе от своих прав на престол. Вместе с фавориткой Елизаветой Воронцовой и генерал-адъютантом Гудовичем он готов был отправиться в Голштинию и просил лишь о пенсии, достаточной для безбедного существования.

По свидетельству императрицы, с Измайловым у нее состоялся разговор, вполне характеризующий моральный облик не только этого генерала, но и других присягнувших ей вельмож.

— Считаете ли вы меня за честного человека? — спросил Измайлов у Екатерины.

Та дала утвердительный ответ.

— Ну так приятно быть заодно с умными людьми, — продолжал Измайлов. — Император предлагает отречься от престола. Я вам доставлю его после его совершенно добровольного отречения. Я без труда избавлю мое отечество от гражданской войны.

Екатерина согласилась, и в сопровождении Григория Орлова и князя Голицына Измайлов отправился в Ораниенбаум[35]. На всякий случай Екатерина в записке к Петру потребовала от него, чтобы тот «удостоверение дал письменное и своеручное» об отказе от престола «добровольно и непринужденно». Делегация прихватила с собой готовый текст отречения. В нем Петр заявлял о неспособности нести бремя управления страной: «Того ради, помыслив, я сам в себе беспристрастно и непринужденно чрез сие заявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что от правительства Российским государством на весь век мой отрекаюсь». Кроме того, свергнутый император обязался не привлекать посторонних сил для восстановления своих прав на корону[36].

Прибыв в Ораниенбаум, Измайлов оставил своих спутников в приемной, а сам отправился к Петру и через несколько минут появился с подписанным актом отречения от престола. Получив его, Орлов и Голицын немедленно отправились в Петергоф, а через некоторое время из Ораниенбаума покатила карета с Петром III, Елизаветой Воронцовой, Гудовичем и Измайловым. Как только экипаж пересек границу парка, его окружил усиленный конвой из гусар и конногвардейцев.

В первом часу дня Петра и его спутников доставили в Петергоф. Выйдя из кареты, бывший император сам отдал шпагу дежурному офицеру, а потом, потрясенный случившимся, лишился речи и упал в обморок. Спустя некоторое время его навестил Н. И. Панин, которого бывший император просил не разлучать его с фавориткой. Это был последний эпизод самого продолжительного в истории России дворцового переворота.

После того как свергнутый Петр III оказался под надежной охраной, встал вопрос, что с ним делать дальше. В середине 1762 года в России помимо царствующей государыни оказались сразу два свергнутых императора, представлявших равновеликую опасность для Екатерины II. Если Иоанн Антонович с грудного возраста содержался в строгом заточении и от него тщательно скрывали его происхождение, а также права на престол, то другой свергнутый император полгода царствовал и знал прелести порядков, при которых любой его каприз мгновенно и безоговорочно исполнялся. Императрица хорошо знала неуравновешенный характер своего бывшего супруга и учитывала возможность непредсказуемых действий с его стороны, способных вызвать потрясение трона. Между двумя узниками существовало еще одно важное различие: выражаясь языком того времени, Иоанн Антонович не располагал «партией», то есть группой своих сторонников из числа родственников, облагодетельствованных вельмож или недовольных новым правлением. Влиятельных родственников у Петра III тоже не было, если не считать ненавидимого в России его голштинского дяди Георга, но лихие головы, способные, подобно Мировичу, пойти на риск ради свергнутого императора, могли объявиться в любой момент.

В этих условиях существовали три возможных варианта дальнейшей судьбы Петра Федоровича. Первый: отпустить его на родину, в столь милую его сердцу Голштинию. Чтобы отклонить такую возможность, не надо было обладать предусмотрительностью Екатерины: свергнутого императора в таком случае почти Наверняка превратили бы в марионетку, за которой стояли давние противники России — Пруссия, Швеция, Османская империя и т. п. Второй вариант — физическое уничтожение Петра — представлялся самым простым и верным способом решить проблему трех императоров в России. Но эта акция не могла осуществиться без благословения императрицы и почти наверняка нанесла бы непоправимый ущерб репутации Екатерины, и без того подмоченной переворотом. Наконец, вариант третий: держать свергнутого императора в заточении подобно Иоанну Антоновичу, только в более комфортных условиях.

Местом заточения Петра III был избран Шлиссельбург. Уже в первый день переворота, 28 июня, туда отправили генерал-майора Никиту Савина с заданием подготовить «лучшие покои» для узника. Чтобы избежать превращения Шлиссельбурга в «склад» для лишенных трона императоров, на следующий день Савину было велено вывезти Иоанна Антоновича в Кексгольм. Последнее по времени упоминание о Шлиссельбурге относится к 2 июля, когда подпоручик Григорий Плещеев доставил туда некоторые вещи Петра Федоровича. С этого времени власти были озабочены не содержанием узника, а его убийством. Это было сокровенное желание императрицы, конечно же, дошедшее до сознания лиц, охранявших бывшего императора.

Поначалу охранники, видимо, уповали на естественную кончину Петра, не отличавшегося крепким здоровьем. Основанием для такого рода мыслей могло стать резкое ухудшение здоровья императора, наступившее сразу же по прибытии в Ропщу из-за переживаний в трагические для него дни. Андреас Шумахер сообщает: «При своем появлении в Ропше он уже был слаб и жалок. У него тотчас же прекратилось сварение пищи, обычно проявлявшееся несколько раз на дню, и его стали мучить почти непрерывные головные боли».

30 июня датировано последнее послание Петра III Екатерине, в котором бывший император просил отменить караул во второй комнате и предоставить ему возможность прогуливаться по ней. «Еще я прошу, не приказывайте офицерам оставаться в той же комнате, так как мне невозможно обойтись с моею нуждой»[37].

Курьер с извещением о болезни Петра III прибыл в Петербург только 1 июля. Он передал желание больного, чтобы в Ропщу приехал его лечащий врач голландец Людерс. Врач отказался, справедливо полагая, что в этом случае ему придется постоянно находиться при узнике в Ропше или в других местах заточения. Людерс ограничился тем, что выслушал симптомы болезни, нашел их неопасными для жизни и выписал лекарства.

2 июля Екатерина распорядилась удовлетворить все просьбы супруга, за исключением доставки в Ропшу фаворитки Воронцовой. Императрица велела отправить в Ропшу врача Людерса, обер-камердинера Тимлера, арапа Нарциса, а также скрипку и «мопсинку собаку». Впрочем, неясно, понадобилось ли все это бывшему императору, ибо в тот же день Екатерина получила письмо от Алексея Орлова, в котором сообщалось, что Петр Федорович «очень занемог, и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил». В циничном послании Орлов не скрывал того, что оставлять бывшего императора в живых крайне опасно: «Первая опасность для того, что он все вздор говорит, и нам это нисколько не весело. Другая опасность, что он действительно для нас всех опасен для того, что он иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть».

Людерс прибыл в Ропшу 3 июля, когда состояние здоровья узника резко ухудшилось; на другой день к больному приехал еще один врач — придворный хирург Паульсен. О том, что происходило в субботу, 5 июля, данных не сохранилось, но уже на следующий день Петра Федоровича не стало. В Манифесте, обнародованном 7 июля 1762 года, кончина императора объяснена так: «В седьмой день после принятия нашего престола всероссийского получили мы известия, что бывший император Петр Третий обыкновенным и часто случавшимся ему припадком геморроистическим впал в прежестокую колику. Чего ради, не презирая долгу нашего христианского и заповеди святой, которого мы одолжено к соблюдению ближнего своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств из того приключений, опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему нашему прискорбию и смущению, вчерашнего вечера получили мы другое, что он волею всевышнего Бога скончался».

Что же здесь соответствует истине, а что является чистейшей ложью, призванной прикрыть злодеяние? Действительно, императрица послала к заболевшему Петру врачей. Но показателен факт, что Паульсен был отправлен в Ропшу не с лекарствами, а с хирургическими инструментами для вскрытия тела.

Насильственная смерть императора неопровержимо подтверждается абсолютно надежными источниками. 6 июля Алексей Орлов отправил императрице два послания. Первое из них извещало: Петр Федорович «теперь так болен, что не думаю, чтоб он дожил до вечера и почти совсем уже в беспамятстве, о чем уже и вся команда здешняя знает и молит Бога, чтоб он скорее с наших рук убрался». Второе письмо вносит полную ясность в причины смерти свергнутого императора. Приведем его полностью: «Матушка, милосердная государыня, как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка, готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете, но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя! Но, государыня, совершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором (Барятинским. — Н. П.); не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес — и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек».

Сопоставляя содержание этих двух писем, нетрудно обнаружить вопиющее противоречие: как Петр III, находясь «почти совсем уже в беспамятстве», мог сидеть за столом и заспорить с Барятинским? Остается предположить, что мифом является либо смертельная болезнь Петра Федоровича, либо эпизод за столом, во время которого темпераментный князь Федор прикончил бывшего монарха.

В обстоятельствах смерти Петра III много загадочного, прояснить которое затруднительно. Так, секретарь датского посольства Шумахер писал об убийстве Петра, состоявшемся 4 июля (а не 6-го, как сообщалось в Манифесте), а убийцей назван не Барятинский. «Сразу же после увоза этого слуги (Маслова. — Н. П.) один принявший русскую веру швед из бывших лейб-компанцев — Швановиц, человек очень крупный и сильный, с помощью некоторых других людей жестоко задушил императора ружейным ремнем».

О заранее задуманном убийстве свидетельствует также удаление из Ропши камер-лакея Маслова. По сведениям Шумахера, Маслов, вышедший в парк подышать свежим воздухом, по приказанию какого-то офицера был схвачен и отправлен неизвестно куда. Случилось это якобы рано утром 4 июля. По версии Орлова, Маслов занемог и отправлен в столицу. Как бы там ни было, но убийцы избавились от лишнего свидетеля.

Клавдий Рюльер оставил описание реакции императрицы на известие о смерти супруга. «Но что достоверно, это то, что в тот же день, когда оно (убийство. — Н. П.) произошло, императрица весело принималась за свой обед, когда вдруг вошел этот самый Орлов, растрепанный, весь в поту и пыли, с разодранной одеждой, с лицом взволнованным, выражавшим ужас и торопливость. При входе блестящие и смущенные глаза его встретились с глазами императрицы. Она встала, не говоря ни слова, прошла в кабинет, куда он за ней последовал, и через несколько минут приказала позвать туда графа Панина, уже назначенного министром. Она сообщила ему, что император умер, и советовалась с ним о том, как объявить народу об этой смерти. Панин посоветовал дать пройти ночи и распустить это известие на другой день, как будто оно было получено в продолжение ночи. Приняв этот совет, императрица возвратилась в столовую с прежним спокойным видом и также весело продолжала свой обед. На другой день, когда объявили о том, что Петр умер от геморроидальной колики, она вышла, заливаясь слезами, и выразила горечь свою в особом манифесте»[38]. В этом красочном и драматичном описании допущена неточность: известие Екатерине о смерти Петра доставил не Орлов, а кто-то другой. Но для нас важна колоссальная выдержка Екатерины, которую мог проявить только человек, подготовленный к восприятию подобного известия.

Причастна ли императрица к убийству своего супруга? На этот вопрос пытались ответить уже современники переворота. Рюльер, например, заметил, что ему об этом ничего не известно. Напротив, Шумахер давал на этот вопрос категорически отрицательный ответ: «Нет, однако, ни малейшей вероятности, что это императрица велела убить своего мужа. Его удушение, вне всякого сомнения, дело рук некоторых из тех, кто вступил в заговор против императора и теперь желал навсегда застраховаться от опасностей, которые сулила им и всей новой системе его жизнь, если бы она продолжалась». Здесь необходимы два уточнения. Во-первых, рассуждения Шумахера нелогичны: если заговорщики желали застраховаться от опасностей, то почему такой же опасности не подвергалось главное действующее лицо заговора — сама императрица? Во-вторых, современникам не были известны письма Алексея Орлова, пролежавшие в екатерининской шкатулке все 34 года ее правления.

Конечно же, осторожная императрица не могла дать прямого указания убить своего бывшего супруга. Но и цареубийцы не осмелились бы совершить акт насилия над экс-императором, если бы не были уверены в своей безнаказанности и в том, что Екатерина в этой смерти прямо заинтересована. Не рискнул бы и Алексей Орлов отправлять Екатерине письма с прямыми намеками на необходимость лишения жизни Петра Федоровича.

Екатерине ничего не оставалось, как сокрыть цареубийство. Теоретически она могла предать гласности подлинные обстоятельства гибели Петра III, назначить следствие и привлечь виновных к суду. Но от этого шага ее удерживали личные причины — среди лиц, причастных к перевороту, значился и фаворит Григорий Орлов. Обнародовать ропшинские события значило изрядно скомпрометировать императрицу.

Официальную версию смерти супруга Екатерина отстаивала вплоть до своей смерти. Даже близкому человеку, одному из первых фаворитов Станиславу Августу Понятовскому, она беззаботно излагала все ту же историю, хотя и с некоторыми подробностями: «Его свалил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови к мозгу; он был два дня в этом состоянии, за которыми последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух, потребовав перед тем лютеранского священника. Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть, но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа отравления; он имел совершенно здоровый желудок, но умер он от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено». Проверить эти свидетельства Екатерины невозможно — описание вскрытия трупа не сохранилось, отсутствует и медицинское заключение о болезни Петра.

В ночь на 8 июля тело покойного доставили в Петербург и установили в Александро-Невской лавре. Бывший император лежал в мундире голштинского драгуна. Устроителям траурной церемонии не откажешь в проницательности: мундир покойника символичен — усопший являлся не российским императором, а всего лишь голштинским герцогом. Шумахер сообщает со слов своего «заслуживающего доверие друга»: «Вид тела был крайне жалкий и вызывал страх и ужас, так как лицо было черным и опухшим, но достаточно узнаваемым, и волосы в полном беспорядке колыхались от сквозняка… Всем входившим офицер отдавал два приказания — сначала поклониться, а затем не задерживаться и сразу идти мимо тела и выходить в другие двери.

Наверное, это делалось для того, чтобы никто не смог как следует рассмотреть ужасный облик этого тела»[39].

В среду 10 июля 1762 года тело Петра III было предано земле в Благовещенской церкви рядом с могилой правительницы Анны Леопольдовны. Похороны сопровождались еще одним фарсом, разыгранным при участии императрицы. Можно представить, как не хотелось Екатерине участвовать в этой траурной церемонии. Непонятно, как вести себя: то ли изображать вдовью скорбь по поводу преждевременной утраты нежно любимого супруга и проливать обильные слезы, как она делала после кончины Елизаветы Петровны, то ли, напротив, проявить к происходившему полное равнодушие. И в том и в другом случае поведение императрицы подлежало осуждению: одни упрекнули бы ее в неискренности, другие — в бессердечии.

Услужливые царедворцы решили избавить императрицу от неприятных испытаний. Выдержка из протокола Сената от 8 июля информирует нас о случившихся накануне похорон событиях. Никита Иванович Панин доложил Сенату о намерении императрицы участвовать в похоронах бывшего императора, ибо «великодушие ее величества и непамятозлобивое сердце наполнено надмерною о сем приключении горестью и крайним соболезнованием о столь скорой и нечаянной смерти бывшего императора». Сколько ни уговаривали ее Панин и Кирилл Разумовский воздержаться от этого шага ради сохранения здоровья, она настаивала на своем. Сенат вынес единодушное постановление просить императрицу, «дабы еб величество шествие свое в Невский монастырь к телу бывшего императора Петра Третьего отложить соизволила». В конечном счете Екатерину удалось уговорить — она «ко удовольствию всех ее верных рабов намерение свое отложить благоволила».

Последний акт фарса наполнен мелодраматическими сентенциями. Императрица, согласившись не участвовать в похоронах, стала каяться в этом и упрекать сенаторов, что ее поступок будет осужден всем светом, на что Сенат возразил: присутствие на похоронах сопряжено с опасностью для ее жизни — солдаты до того раздражены и озлоблены на покойника, что могут в клочья разодрать его тело. «Это заставило ее наконец уступить настояниям Сената, правда при строгом условии, что вся ответственность перед Богом и людьми ляжет на него»[40].

Так начиналось 34-летнее царствование Екатерины Второй. Оно знаменовалось многими замечательными деяниями, оставившими заметный след в истории страны. Но восшествие на трон не украшает имя императрицы.

Глава II

На непрочном троне

В первые два-три года царствования Екатерина напряженно искала пути утверждения на троне, проявляя при этом крайнюю осмотрительность и осторожность. Она еще не освоилась с новой для себя ролью и либо продолжала претворять в жизнь политику, намеченную в предшествующее время, либо завершала ее. Отдельные новшества императрицы носили частный характер и пока еще не давали оснований относить царствование Екатерины к разряду выдающихся явлений в отечественной истории.

Позднее, а именно в 1769 году, когда ее положение на троне стало достаточно прочным, и ей, как казалось, ничто не грозило, она мрачными красками обрисовала положение страны в год своего вступления на престол: финансы находились в запущенном состоянии, отсутствовали даже сметы доходов и расходов; армия, пребывавшая за пределами России, восьмой месяц не получала жалованья, некогда грозный военно-морской флот был запущен, крепости разрушились; торговля находилась в упадке вследствие того, что была продана на откупы частным лицам; народ стонал от произвола и лихоимства приказных служителей, повсюду царили притеснения и неправосудие; тюрьмы были переполнены колодниками; в неповиновении заводовладельцам пребывали 49 тысяч приписанных крестьян, а помещичьих и монастырских в непослушании — 150 тысяч.

Стремясь оттенить положительные результаты своего семилетнего правления, императрица, разумеется, сгустила краски, но не настолько, чтобы считать ее характеристику положения страны совершенно недостоверной. Более того, Екатерина умолчала о двух главных своих бедах, несколько лет лишавших ее покоя: первая из них состояла в насильственном овладении престолом, права на который у нее отсутствовали совершенно; вторая беда состояла в наличии трех законных претендентов на престол в лице двух свергнутых императоров и законного наследника — сына Павла Петровича.

Правда, от свергнутого супруга удалось избавиться уже через несколько дней после переворота. Сын Павел серьезной угрозы не представлял, ибо восьмилетний ребенок не имел опоры ни в гвардии, ни среди вельмож и придворных. Самым опасным претендентом Екатерина справедливо считала томившегося в Шлиссельбургской крепости 22-летнего Иоанна Антоновича.

После эйфории, сопровождавшей двухдневное триумфальное шествие Екатерины к трону, наступили будни — и императрицу преследовала навязчивая мысль: доказать подданным не только полезность, но и крайнюю необходимость переворота, убедить современников, что предшествовавшее царствование вело страну к гибели, смыть пятно дважды совершенного ею насилия — свержения Петра, а затем и его убийства. Первую попытку императрица предприняла в манифесте 6 июля 1762 года. Манифест содержал критику в адрес супруга, но в нем отсутствовала программа действий нового правительства. Точнее, она имелась, но была изложена в столь общей и туманной форме, что позволяла толковать ее кому как заблагорассудится: императрица «наиторжественнейше» обещала руководствоваться такими установлениями, которые бы обеспечили соблюдение «доброго во всем порядка», целостность империи и «нашей самодержавной власти».

Сказанное выше не вселяло в Екатерину уверенности в своем будущем. Свидетельств тому, исходивших как от императрицы, так и от современников, великое множество. Английский посланник Бекингем доложил 6 октября 1762 года, что императрица вполне сознает «затруднительность своего положения» и «употребляет все средства для приобретения доверия и любви подданных». У французского посланника Бретейля сложилось аналогичное впечатление. Ему доводилось наблюдать, как Екатерина проявляла «тяжелую заботу», чтобы понравиться всем. Общий вывод Бретейля таков: «Боязнь потерять то, что имела смелость взять, ясно и постоянно видна в поведении императрицы»[41].

Непрочность положения признавала и Екатерина. Через несколько дней после переворота она обещала принцу Антону Ульриху Брауншвейгскому, находившемуся в заключении в Холмогорах, предоставить свободу, то есть право беспрепятственно выехать из России. Что касается детей его, в том числе и Иоанна Антоновича, то их, сообщала императрица, освободить она не может, «пока дела наши государственные не укрепятся в том порядке, в котором они к благополучию империи нашей новое свое положение теперь приняли».

Она сама осознавала необходимость угождать, лавировать, приспосабливаться, совершать поступки, противоречившие ее убеждениям, унижавшие ее честолюбие. Императрица не кокетничала, когда, вспоминая пережитое после переворота, внесла в свои «Записки» следующие слова: «Положение мое таково, что мне приходилось соблюдать большую осторожность и прочее, и последний гвардейский солдат, глядя на меня, говорит себе: вот дело рук моих»[42].

Одной из первых своих акций Екатерина отметила тех, кому она была обязана троном. Лично ею составленный список пожалованных открывали братья Орловы (Григорий, Алексей и Федор), которых она возвела в графское достоинство, наградила селом Ильинским, населенным 2929 душами мужского пола, и 50 тысячами рублей. Щедрость императрицы превзошла все ожидания и не шла ни в какое сравнение с пожалованиями, совершенными в аналогичной ситуации Елизаветой Петровной. Всего за первый год царствования Екатерина раздала 795 662 рубля. И это при казне, опустошенной разорительной Семилетней войной. Крупные суммы достались Екатерине Дашковой (20 тысяч), Екатерине Шаргородской (10 тысяч). Гетману Кириллу Разумовскому, Никите Панину и князю Михаилу Волконскому установлен пожизненный пансион в 5 тысяч рублей в год.

Но возникло по крайней мере еще два вопроса, требовавших незамедлительных ответов. Как поступить с фаворитами и фаворитками предшествовавшего царствования, какую судьбу определить вельможам из ближайшего окружения Петра III, пользовавшимся его полным доверием? Подвергнуть их всех опале, отправить в ссылку, как это сделала Елизавета Петровна, или проявить великодушие и снисходительность? Императрица проявила достойную похвалы выдержку и мудрость.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Добро пожаловать в «короткометражку» о беременности длиной в 9 месяцев и 256 страниц! Татьяна Буцкая...
Бестселлеры Татьяны Аптулаевой уже давно завоевали признание у тысяч мам по всей России. Секрет успе...
Новый фронтовой боевик от автора бестселлера «Пограничники Берии»! Новые подвиги «зеленых фуражек», ...
Бестселлеры Татьяны Аптулаевой уже давно завоевали признание у тысяч мам по всей России. Секрет успе...
Работа посвящена викке – одной из наиболее динамично развивающихся языческих религий современности. ...
Sevastopol weekend — серия материалов о социальной организации увиденного в армии современной России...