Лихие гости Щукин Михаил
Захар Евграфович и Коля-милый выметнулись на улицу. Темнота. Ветер. И визг, где-то совсем близко, за углом. Кинулись туда. Неясная куча шевелилась на земле и верещала. Захар Евграфович ухватился обеими руками, вздернул, подтащил к окну, из которого падал свет, и увидел перед собой внезапно замолчавшего Екимыча.
— Ты орал?
Екимыч открыл рот, закрыл, вымолвить ничего не смог и только показал рукой за угол, откуда его только что выдернули. Наконец выговорил:
— Там… с рогами он…
— Кто? Кто с рогами? — допытывался Захар Евграфович.
— Черт! — выдохнул Екимыч.
Коля-милый между тем притащил фонарь, и все трое, освещая себе дорогу шатающимся желтым кругом света, зашли за угол. У стены, в затишке, мирно лежал молодой бычок. Его широкий лоб украшали небольшие, но толстые рожки. Он поморгал, глядя на свет фонаря, и вдруг вскочил проворно, будто его подбросили, скакнул вперед, угнув лобастую голову, и так поддал Коле-милому, что тот не устоял на ногах, фонарь отлетел в сторону и погас.
Захар Евграфович, которому все стало понятно, отыскал фонарь, снова зажег его и увидел, что Коля-милый, поднявшись, потирает бок; Екимыч стоит, опустив голову, а бычок по-прежнему мирно лежит на своем месте, помигивает глазами и, наверное, раздумывает: может, еще кого-нибудь поддеть на крепкие рожки, чтобы дремать не мешали?
— Почему скотина по двору ходит?! — закричал Захар Евграфович, разозленный донельзя глупой и дурацкой канителью. — Почему хлев не заперли как следует?! Черти ему блазнятся! Из жалованья вычет сделаю! Иди сам его в хлев загоняй! Пусть он тебя до икоты забодает!
Накричавшись, он плюнул в сердцах и пошел к дому. А там, на крыльце, его уже дожидался Окороков: видно, сторож сам сообразил и пропустил исправника без доклада. Подняться в дом и отужинать Окороков наотрез отказался. Объяснился следующим:
— Некогда, Захар Евграфович, дело не терпит. Да и говорить нам лучше всего в другом месте. И еще нижайшая просьба имеется: в известность о нашем разговоре никого не ставить. Дело сугубо секретное.
— Ну что же, будем молчать, если секретное. Поехали.
И Захар Евграфович первым стал спускаться с крыльца.
Приехали они в полицейский участок, в окнах которого, несмотря на поздний час, горел свет. У крыльца дежурили трое городовых. Проходя мимо них, Окороков коротко бросил:
— Никого не впускать!
В кабинете у исправника висел на стене большой портрет Государя. Всероссийский самодержец, большой и грузный, по-мужицки коренастый, сурово взирал на Окорокова и, наверное, удивлялся: очень уж они были похожи, царь и исправник, словно родные братья. Захар Евграфович невольно улыбнулся, когда Окороков, сняв шинель, подошел к своему столу и остановился под портретом.
— Чему веселимся, Захар Евграфович? — спросил Окороков.
— Да так, знаете ли, старая история вспомнилась, — ушел от ответа Захар Евграфович. — Для чего призвали? Я вас слушаю.
Окороков, не присаживаясь, стоял возле своего стола и молчал, словно забыв о Луканине. Затем решительно подошел к двери, выглянул и раскатистым голосом приказал:
— Давай его сюда!
За дверью послышались стук, сопенье, и городовой, придерживая за шиворот и за плечо, ввел в кабинет Василия Перегудова, который тяжело опирался на деревянные костыли и неумело передвигал их по полу. Лицо у него, усеянное крупными каплями пота, дрожало, губы кривились, и видно было, что двигается он через силу, едва одолевая собственную немощь. Остановился посреди кабинета, опираясь на костыли, исподлобья глянул на Захара Евграфовича и отвернулся.
— Вот, хочу представить — господин Перегудов. Как ни странно, мы нашли с ним общий язык и договорились, — Окороков повернулся и спросил: — Я верно утверждаю, господин Перегудов? Договорились?
Перегудов кивнул. Окороков, не довольствуясь его кивком, сурово рокотнул:
— Ответа не слышу!
— Да, — едва слышно выдавил из себя Перегудов, — договорились.
— Уведи его, — кивнул Окороков городовому.
Когда двери закрылись, исправник тяжело затопал по кабинету и неторопливо стал рассуждать, словно беседовал сам с собою:
— Теперь имеется верный шанс взять Цезаря Белозерова. Я подготовил надежных людей, у них будет записка от Перегудова, своего рода рекомендательное письмо. Где находится проход через Кедровый кряж, нам тоже теперь известно. И все остальное я продумал. Мне, Захар Евграфович, нужен ваш беглый, который пребывает сейчас в Успенке. Он ведь был за Кедровым кряжем, пусть хотя бы поможет моим людям сориентироваться. А приказать ему должны вы. Мне в деревне появляться пока не следует, сами понимаете. А вот вы и мои люди — без всяких подозрений можете туда приехать. Скажете, что новые работники, будут постоялый двор достраивать… А в цене не сошлись… Вот они и отправились восвояси, и беглый ваш тоже с ними убрался… Понимаете, о чем прошу, Захар Евграфович?
— Понимаю.
— Поможете?
— Конечно. Когда нужно в Успенку ехать?
— Сегодня, прямо сейчас. И просьба: никто не должен знать, куда вы отъехали. Догадываетесь, почему?
— Догадываюсь.
— Это хорошо, что догадываетесь. Скажу более откровенно, теперь я точно знаю: кто-то из вашего ближайшего окружения напрямую связан с Цезарем. Ладно, вы человек умный, сами понимаете. А теперь знакомьтесь…
Окороков снова открыл двери, молча кивнул, и в кабинет, один за другим, вошли трое мужиков. Одетые в разношерстную одежду, кто во что, кто в шабур, кто в потрепанный полушубок, у одного на ногах — растоптанные пимы, у другого — старые бродни, а третий переминался в дыроватых сапогах; все бородатые и нестриженые. Похожи они были то ли на возчиков, которые со своими лошаденками перебиваются скудными заработками, перевозя мелкие грузы в Белоярске, то ли на мастеровых, то ли на обитателей дубовской ночлежки, не успевших еще прожиться до основания.
— Василий, Спиридон, Петр, — по очереди представил Окороков вошедших, — думаю, что этого вполне достаточно, для того чтобы разговаривать, а вас, Захар Евграфович, они знают с моих слов. Задача ваша простая: доехать с ними до Успенки, присоединить к ним беглого и вернуться обратно в Белоярск. Больше от вас ничего не требуется.
— Я хотел бы тоже…
Но Окороков даже не дал договорить Захару Евграфовичу:
— Ни в коем случае! Всю обедню мне испортите. Поверьте, я знаю, что говорю. Иначе оставайтесь здесь.
Захар Евграфович хмуро кивнул и замолчал. Понял, что Окороков все продумал и что настаивать на своем желании поучаствовать в поимке Цезаря — бесполезно.
Через четверть часа, в ночь, в сплошной темноте, они выехали в Успенку.
23
«Гори, гори ясно, чтобы не погасло», — издалека, из детства, почти напрочь забытого, вернулись в память эти слова, и Егорка повторял их, словно молитву, высоко вздымая над головой яркий факел. Огонь раскачивался, словно от ветра, и под низкими каменными сводами прохода через Кедровый кряж метались, испуганно шарахались из стороны в сторону огромные тени. Страшно было идти первому, разрывая темноту и ступая по каменистому неровному дну прохода — все казалось, что сейчас оттуда, из темноты, грохнет выстрел или выскочит кто-то страшный и вцепится мертвой хваткой в горло. Факел потрескивал, источая вонючий смолевый дым. Где-то рядом, невидная, хрустальным звоном журчала вода, но под ногами было сухо. Каменное дно прохода полого уходило вниз.
Назад Егорка не оборачивался, потому как слышал за спиной тяжелое сопенье и спиной же чуял, что трое мужиков, которых так неожиданно и скоро подсунул ему Луканин, идут, не отставая, следом. Упорные мужики, серьезные, у таких из-под догляда не выскочишь — Егорка это сразу понял. И, глядя на них, еще в Успенке, пожалел самого себя: вот жизнь косолапая, только-только прижился-прикормился на сладких хлебах, а тут и подоспела новая докука — приехал Луканин, привез с собой трех мужиков и сурово наказал Егорке, чтобы он подчинялся им безоговорочно. Что скажут — исполняй.
Вот он и исполняет. Шагает прямо к черту в пасть, еще и дорогу освещает неверным пламенем факела.
Мужики, двигаясь за ним следом, тащили на себе немалый груз. У каждого на горбу топорщились большие вьюки. Что в них лежало — Егорка не любопытствовал. Да и то сказать — чего лишний раз серьезных людей беспокоить. Он хорошо знал, что в его заплечной котомке ничего, кроме жратвы, не имелось, и этого знания ему было вполне достаточно.
Егорка уже изрядно притомился и вспотел, когда различил впереди неясный и зыбкий свет, какой бывает обычно на переломе ночи и утра. Невольно прибавил шагу. Свет разрастался, становился ярче, и скоро обозначил неровный полукруг — выход из прохода. В лицо потянул свежий ветерок, и пламя факела затрепыхалось, готовое вот-вот потухнуть.
Дно прохода круто поднялось и плавно выкатилось наружу — под ослепительно белый снег, над которым буйствовало полуденное солнце. Просевший, под искрящейся коркой снег не был отмечен ни одним следом — лежал нетронутый. Егорка воткнул в него громко зашипевший факел, поднял голову и прижмурился. Даже глаза заслезились — столь нестерпимым было сиянье и искристость отражающихся солнечных лучей.
Мужики, выбравшись за ним следом, огляделись и, не снимая со спин вьюков, сразу же взяли круто в сторону, туда, где густой щетиной стоял молодой ельник. Егорка потянулся за ними.
— В один след ступай! — приказал Спиридон, который был, похоже, за старшего.
В ельнике, забравшись в самую его глубину, мужики притоптали в снегу маленькую полянку и наконец-то стащили с себя тяжелую поклажу.
— Сейчас передохнем, оглядимся, вьюки спрячем и дальше тронемся, — Спиридон стянул с потной головы шапку, вытер ею лоб и строго поглядел на Егорку: — Выведешь нас к Цезарю, а сам сюда вернешься. И здесь будешь нас ждать.
— И сколько мне ждать? — спросил Егорка.
— Сколько потребуется. Сиди и жди. Ясно?
— Ясно, — вздохнул Егорка.
Передохнув, теперь уже налегке, они тронулись дальше, и скоро Егорка различил знакомые места — до лагеря Цезаря оставалось совсем немного.
— Вон горушку видите? Поднимитесь на нее — как на ладошке все видно.
— Не забудь, что я говорил, — еще раз повторил Спиридон, — жди. А теперь ступай, по старым следам иди.
Егорка повернулся и пошел по старым следам. Мужики тронулись вверх на горку. Солнце круто шло на закат и красило их всех на белом снегу в розовый цвет.
А в лагере Цезаря в это время происходило следующее…
Пришел на лыжах Ванька Петля, от которого поднимался, словно от загнанной лошади, густой пар, и сразу кинулся к низкому крыльцу, осторожно постучал в дверь и проскользнул в нее, чуть приоткрыв, будто в узкую щель спрятался. Цезарь и Бориска, увидев его, оборвали свой разговор и молча повернулись — оба с немым вопросом: что принес?
Ванька Петля обтер потное лицо грязной ладонью и выдохнул одно только слово:
— Уходят!
Затем, отдышавшись, стал рассказывать обстоятельней. Выбравшись из лагеря, налегке, на лыжах, он добрался до поселения кержаков и увидел, что стоят возле изб возы, а на возы грузят скарб. Укладывают его старательно, как и положено перед дальней дорогой, укрывают рогожами, увязывают веревками. По всей деревне бегают бабы, голосят, а лошади, еще не впряженные в возы, стоят с торбами на мордах — видно, овсом откармливают.
— Ну, Бориска, что скажешь? — Цезарь весело рассмеялся, и лицо его будто засветилось.
— Сказать особо нечего. Теперь к встрече надо готовиться.
— Вот завтра с утра и приступим, — Цезарь поднялся со своего кресла, выпрямился во весь рост и неторопливым жестом запахнул богатый цветастый халат, в котором он сейчас пребывал. Халат был шелковый, играл яркими красками, и казалось, что диковинные птицы на нем шевелятся, как живые.
Бориска, всегда одетый в одну и ту же хламиду, оттопыренную на спине горбом, мелкими шажочками прошелся по залу, старательно глядя себе под ноги, словно боялся запнуться, внезапно остановился и вскинул маленькую головку:
— Не следует до утра ждать, Цезарь! Наших сегодня же к проходу послать надо, на всякий случай.
— Не бойся, — Цезарь с хрустом потянулся, раскинув руки, и лицо его снова будто засветилось, — им по такому снегу да с возами — долго пробиваться. Не суетись, Бориска, теперь они от нас никуда не денутся, теперь они у нас вот где!
И он вздернул над головой крепко сжатый кулак.
Бориска покивал головкой, будто птичка, склевывающая зерно, и тронул за плечо молча стоявшего Ваньку Петлю:
— А ты ступай, ступай, намаялся, — отдыхай.
Ванька Петля ушел. Бориска повернулся к Цезарю и спросил:
— Может, выпустить кержаков с миром? По начальству жаловаться они все равно не пойдут, будут молиться и благодарить судьбу, что целы остались.
— Ну уж нет, Бориска! Мне рабы нужны, мно-о-го рабов! И они у меня будут! Будут! Больше таких речей не говори. Иначе я рассержусь.
— Хозяин — барин. Я еще вот что хотел сказать…
Но сказать Бориска не успел. В зал просунулся все тот же Ванька Петля и доложил:
— Трое мужиков пришли. Через проход. Говорят, что Перегудов направил.
Цезарь и Бориска переглянулись. Минули уже все оговоренные сроки, когда Перегудов должен был появиться в лагере, но его до сих пор не было, и что с ним случилось — неведомо. И вот — новость.
— Заводи, — приказал Цезарь, — а сам за дверями постой, вдруг нужда будет.
Двери широко распахнулись, и трое мужиков, осторожно ступая и удивленно оглядываясь, вошли в просторный зал, который, казалось, сразу уменьшился в размерах — столь мужики были громоздки и неуклюжи в своих размерах.
Цезарь и Бориска долго молчали и рассматривали пришедших. Мужики, выжидая, тоже помалкивали, только продолжали озираться, словно заблудились в лесу. Лица у них были растерянные.
— Огляделись? — первым нарушил молчание Цезарь. — Теперь рассказывайте.
— Спрашивай, — Спиридон чуть вышагнул вперед и поклонился, — спрашивать — твоя воля, а наша — отвечать. А чего не спросят, про то не рассказывать — так нас Перегудов учил, когда сюда отправлял.
— Учил он вас верно, — вклинился в разговор Бориска, — да только где же вы его видели, если он сейчас за стенкой обретается? Позвать?
— Воля ваша, — на лице у Спиридона даже тени тревоги не промелькнуло, — можете и позвать, да только не должно его тут быть. Он велел передать, что в губернский город отъехал, вот такими словами: «Птица важная летит, и я за ней». А для вас, ваша милость, письмецо имеется…
Спиридон стащил с ноги растоптанный валенок с кожаной заплатой на заднике, сунул руку в пахучее нутро, пошарился там и вынул бумажку, в несколько раз сложенную. Цезарь, морщась от запаха, развернул ее, быстро прочитал и передал Бориске. Тот скользнул цепким взглядом и сунул записку в необъятную свою хламиду.
Снова повисла долгая тишина. Цезарь испытующе смотрел на мужиков, а они стояли перед ним, опустив руки, и ждали — что скажет?
И Цезарь сказал:
— Друг мой пошутил. Он любит у нас шутки. Нет никого за стенкой. А теперь поведайте, ребятки, каким мастерством владеете, у нас за красивые глаза не кормят. Правильно я говорю, Бориска? Не кормят?
— Истинно так. У нас, милые мои, каждый кусочек хлеба заработать требуется. Перегудов-то рассказал вам, когда посылал сюда?
— А как же, — степенно и спокойно отвечал Спиридон, видно, взявший на себя, как старший, обязанность вести непростой разговор, — все он обсказывал нам. И мы согласные стали. А иначе зачем бы сюда тащились? А что касаемо нужного мастерства… При нас оно, никуда не делось. Василий, Петруха, ну-ка…
Мужики степенно стали раздеваться, складывая свою верхнюю лопотину прямо на пол. Остались в штанах и в одних рубахах. Переглянулись между собой, и Спиридон сказал:
— На улицу бы надо выйти.
Цезарь и Бориска тоже переглянулись.
Вышли на улицу.
И тут мужики словно переродились. Неуклюжие и мешковатые, казалось, неповоротливые в своей драной лопотине, они в один миг стали ловкими и будто невесомыми. Спиридон кинул быстрый взгляд на крыльцо, прижался спиной к стояку, сложил ладони в замок, и Петр, без всякого разбега, впрыгнул в гнездо ладоней; Спиридон поднял его, Петр зацепился за ребро навеса, вскинул тело наверх, свесился вниз, подал руку. Еще мгновение — и на ребре были уже все трое. Рывок — и они уже на гребне крыши. И снова — Спиридон уцепился за край; Петр, ухватываясь за своего товарища, словно за веревку, спустился вниз, принял товарищей — и вот уже все втроем стояли перед Цезарем и Бориской, даже не запыхавшись.
Произошло это действо столь стремительно, что показалось, будто все привиделось.
— Ну, еще кой-чего могем, если надобность будет, — Спиридон огладил чернявую бороду. — Кони нам ведомы, стрелять приходилось, и по тайге хаживали…
— Где же вы, ребятки, ремеслам этим обучались? — спросил Бориска.
— Да жизнь у нас пестрая выдалась, вот и пришлось выучиться, — ответил ему Спиридон, сохраняя на лице прежнюю серьезность и степенность.
— Ладно, хватит фокусов, — перебил их разговор Цезарь. — В избушку их, к этому… Покормить как следует, а на ночь запереть. Утром скажу решение.
Данила уже собирался спать, когда в избушку к нему привели Спиридона, Петра и Василия. Следом принесли в большом чугуне кашу с мясом, ковригу хлеба, выставили все на пороге и заперли дверь. Железный засов проскрипел громко и протяжно. Мужики дружно навалились на еду, а Данила молча сидел в углу и разглядывал их при мутном свете сальной плошки, пытаясь угадать: что за люди оказались в избушке и чего ему следует ожидать от них?
Чугун быстро опустел, Спиридон поскреб деревянной ложкой по днищу, вздохнул с сожалением и обернулся:
— Тебя, парень, не Данилой кличут?
— Ну, Данилой. А вы кто такие?
— Да мы так, прохожие. Поклон тебе от жены Анны принесли, а еще весточку добрую — парень у тебя родился, Алексеем назвали. Алексей — Божий человек. Значит, счастливым будет.
Данила поднялся из своего угла, утвердился на ногах и замер, растерянно опустив руки.
24
В ночь погода круто переломилась: повалил, встав сплошной стеной, беспросветный снег, похолодало, и тоскливо, по-волчьи, завыла метель.
Вот тебе и весна, которую так долго ждали и которая, казалось, пришла и утвердилась до красного лета.
Мирон поднялся с лежанки; не зажигая огня, оделся и вышел на крыльцо. Теперь, после смерти Евлампия, он жил в его доме и всякий раз, завершая молитву, вспоминал о нем и даже просил совета. Читал «Повесть дивную о страдании», примеривался к тем страданиям, которые ломали старца Ефрема и Евлампия, и думал: а он, Мирон, смог бы вынести, хватило бы ему силы и веры?
И медлил, не торопясь отвечать на простой и ясный вопрос, заданный самому себе.
Стоял на крыльце, просекаемый резкими порывами ветра, чуял, как тает на лице сухой и колючий снег, смотрел прямо перед собой и ничего не мог различить, кроме белесой мути. Тяжело и смутно было на душе у Мирона. Запахнувшись в полушубок, он слушал взвизги метели и вскинулся вдруг, даже руку поднял от удивления — увиделся ему среди белесой мути просвет, будто в густом лесу просека, а в просвете этом — два человека. Они шли один за другим, опираясь на посохи, и слышал Мирон: «Благословляем. Не бойся, мы здесь, молимся за тебя…»
Внезапно появившись, просвет так же внезапно исчез. Мирон истово перекрестился и вернулся в избу. Он понял, кто благословлял его. В душе появилось тихое спокойствие, и уснул он на лежанке Евлампия крепко и сладко, как уже давно не спал в последние недели.
Минул день, минула еще одна ночь, а наутро, когда поднялось солнце, двадцать крепких мужиков вышли из деревни на широких лыжах — тихо, без разговоров, след в след, один за другим, и скоро скрылись в молодом кедраче. Мирон уверенно вел за собой людей, больше уже не сомневался, и беспокоился теперь лишь об одном: не опоздать бы. Надеялся, что суета с погрузкой скарба на возы, которую он устроил в деревне, даром не пропала. Наверняка лазутчик варнаков, за которым следили, как только он появился у деревни, уже доложил, что условия Цезаря приняты. Вот и пусть возы ждут, пусть их караулят…
Легкий морозец не отпускал, и широкие лыжи с негромким шорохом проминали сухой снег.
«Не будет тебе прощения, Данила, если слукавил, — думал Мирон, все ускоряя свой ход по нетронутому снегу, — гореть тебе в геенне огненной за обман. Держи свое слово…»
…Данила колол дрова, бухая тяжелым колуном по толстым сосновым чуркам, которые промерзли за долгую зиму и разлетались со стеклянным звоном. В прохладном воздухе пахло смольем. Время от времени он устраивал себе передых: втыкал колун в чурку, выпрямлял натруженную спину и подолгу смотрел за высокую ограду, где виделись на взгорке четыре сосны. После обеда, в очередной раз глянув на них, Данила вздрогнул и даже оглянулся испуганно: не заметил ли кто? А вздрогнул он потому, что острая макушка одной сосны была надломлена и лежала на ветках.
Это был знак от Мирона: староверы уже здесь.
Теперь оставалось лишь одно, — Господи, пособи!
Данила доколол оставшиеся чурки, из старой поленницы, разворошив ее, вытащил большущие свитки бересты, обложил их сосновыми щепками, а сверху придавил поленьями, которые все еще ядрено пахли смольем. Только поднеси огонь к бересте — и запылает, до самого неба.
На этом и строился нехитрый замысел Данилы и Мирона, на несколько рядов обговоренный ими в деревне: запалить в нескольких местах лагерь варнаков, двери, если удастся, подпереть кольями, а староверы залягут вокруг с ружьями — на свет стрелять ловко. Сами же они будут в темноте. А дальше… Дальше никто не знал, что случится.
По всему лагерю, под избами-казармами, под сараями, под амбарами успел Данила сделать свои закладки — береста вперемешку со смольем. Припас спички и даже изладил факел. Все приготовил. Страха не испытывал, только в одном сомневался: успеет ли он добежать до всех своих закладок, хватит ли ему проворности… Хотя бы еще одного помощника, да где его возьмешь… Трое новых варнаков, принесшие новость из Успенки и ночевавшие вместе с ним в избушке, попытались завести разговор, намекая, что неплохо бы Даниле с ними подружиться и довериться, но он в ответ каменно молчал и ни одного слова не произнес. Не верил им Данила, да и как можно было верить, если от Цезаря в любую минуту можно было ожидать всяческой гадости. А если он этих мужиков с тайным умыслом посадил в избушку, догадавшись о сговоре с Мироном?
Нет, придется в одиночку совершить, никто не поможет.
Там, в Успенке, ждет его Анна, и, если не врут новоявленные варнаки, — сын у него родился, Алексей. Он все сделает, чтобы к ним вернуться. И от варнаков вырвется, и этот чертов кряж одолеет. Не имеется такой силы, которая удержала бы его.
Данила поднял с земли тяжелый колун, вскинул его на плечо и неторопким шагом направился к избушке. С недавнего времени, после похода в деревню староверов, за ним уже не было постоянного и строгого догляда; утром он получал от Ваньки Петли приказание на работу, исполнял его и остальное время мог проводить в избушке, которую на ночь снаружи уже не закрывали на запор. Но вот появились новые варнаки, и вчера избушку заперли. Неужели и сегодня запрут? Данила прибавил шагу.
Возле дверей избушки огляделся — вокруг никого не маячило. Данила вывернул колуном пробой, обрубил вытащенные гвозди и все аккуратно вставил в старые гнезда. Глянешь — точно так же, как и было, даже запор закрыть можно, а толкнешь изнутри посильнее — все и вывалится. Теперь оставалось ждать ночи. Данила лег в углу на грязное тряпье, повернулся лицом к стене и попытался представить — каков он на лицо, сын его Алексей?
Однако представить так и не смог. Задремал накоротке, но сразу и вскинулся, словно от тычка. Сел на полу, оглядывая полутемную избушку, пытался понять — что его так подкинуло, какая тревога оторвала от сна? В избушке было тихо, пусто, а в раскрытые двери ровной полосой струился свет. Данила вышел на улицу, но и здесь все было как обычно и никакой тревоги или угрозы не наблюдалось. Серели строения, искрился белый и ровный после неожиданной недавней метели снег, солнце стояло высокое и по-весеннему теплое. Варнаки спокойно занимались своими делами: кто хозяйничал на конюшне, кто тянулся за варевом к общему котлу, кто просто сидел на лавке и жмурился, глядя на солнце. Никого из трех мужиков, прибывших вчера, не было видно. «Цезарь разговоры говорит с ними», — догадался Данила, который никак не мог избавиться от тревоги, так неожиданно поднявшей его с жесткого лежбища.
Он вернулся в избушку, снова улегся в свой угол, но уснуть не смог. Так и пролежал с открытыми глазами до самого вечера, до синих сумерек.
Новоявленные варнаки не появлялись. Данила с облегчением вздохнул: ему это было на руку, легче выскользнуть из избушки, когда наступит полная темнота.
И темнота наступила, не задержалась нигде и не заблудилась. Лагерь быстро окунулся в нее, словно ушел на дно, обозначил себя несколькими мутно светящимися окошками в приземистом доме, где обитали Цезарь с Бориской, и затих. Снег, подтаявший и отсыревший за день, скрадывал звук шагов, и Данила бежал почти неслышно. Первые две закладки были заложены им возле дома-казармы, в котором находились варнаки. Одна — рядом с крыльцом, другая — возле боковой стены. Спичка вспыхнула и осветила трясущуюся ладонь. Данила зажег факел, подождал, когда он разгорится, и сунул в бересту. Она вспыхнула, словно порох. Теперь — к крыльцу. Заранее припасенный кол твердо подпер двери. Огибая дом-казарму, чтобы достигнуть глухой стены, Данила еще успел краем глаза увидеть, что первая закладка разгорается быстро и весело. Вспыхнула и вторая. Еще две — возле дома Цезаря, и там же — крепкий кол под дверь. Данила метался с горящим факелом, не испытывая страха, словно не разбойников поджигал, а торопился доделать спешную работу по хозяйству. Голова была ясной, глаза все видели и замечали, и делал он свое поджигательское дело столь ловко и скоро, словно всю жизнь только им и занимался.
Из-под крыши сенного сарая огонь сразу же выметнулся красным клубком, качнулся в одну сторону, в другую и взмыл вверх, раскидывая по снегу неверный, шатающийся свет. Пылали стены, пылала поленница, было светло. Данила бросил в сторону ненужный теперь факел и метнулся в темноту, туда, куда не доставал свет пожара. За спиной у него слышались крики, звенели выбиваемые окна, кто-то отчаянно колотился в двери, подпертые колом, а навстречу, вспыхивая мгновенными огоньками, громко и часто ударили первые выстрелы. Данила с размаху упал на снег и пополз: боялся, что староверы примут его за варнака и возьмут на мушку.
Выстрелы бухали равномерно и густо. Выскочившие варнаки вскрикивали и падали, срезанные пулями, пытались отползти в сторону, ругались и стонали от боли, царапая снег. Никто из них не ожидал нападения; за время долгого сидения под защитой неприступного кряжа они потеряли чувство опасности и той постоянной настороженности, когда человек беспрестанно оглядывается, проверяя, нет ли за спиной угрозы, и вот — расплачивались. Староверы, невидные в темноте, били безжалостно и точно.
И все-таки варнаки были люди бывалые, и смерть им не по одному разу заглядывала в глаза, обдавая холодным дыханием. Одолели первую растерянность, разобрали ружья, перебрались в правый конец дома-казармы, куда еще не добрался огонь; оттуда, из окон, ударил дружный залп, и сразу же выбросились на снег несколько неясных фигур, скрылись, отползая под защиту глухой стены. А из крайних окон — снова залп. И новые тени отползли к глухой стене.
Уцелевшие варнаки так просто сдаваться не собирались. Залп следовал за залпом, из-за глухой стены тоже густо посыпались выстрелы. Под их прикрытием кто-то метнулся к конюшне, волоча по розовому снегу огромную тень, но далеко не убежал — откинулся назад, подгибая колени, и медленно завалился на спину.
Данила, увидев, как упал этот варнак, едва не вскрикнул: как же он, дурак, мог забыть про конюшню! Она стояла целехонькой, и ясно было, что варнаки сейчас начнут прорываться именно к ней. Только на конях можно было выскочить из крепкой осады староверов. В это время грохнул еще один залп, и он будто подкинул Данилу с земли. Напрямик, почти не пригибаясь, бросился он к конюшне, отмахивая огромные прыжки, словно заяц, уходящий от близкой, настигающей его погони. Пуля, которой он не услышал, сдернула с него шапку. Но Данила даже не почуял. Рванул ворота, в лицо ему дохнуло теплым конским духом, но он и этого не ощутил. Нашарил на стене недоуздок и принялся стегать им направо и налево, выгоняя лошадей. Они сразу встревожились, захрапели, затем кинулись к выходу и уже на улице, в отблесках пламени, в грохоте выстрелов, испугались по-настоящему и брызнули в разные стороны, разметывая в воздухе длинные гривы. Данила в запале выскочил следом за ними с недоуздком в руках и споткнулся от сильного удара в грудь. Упал ничком, теряя сознание, но еще продолжал елозить ногами, — ему казалось, что он быстро-быстро бежит, настигая коней с розовыми развевающимися гривами…
25
Пожарище удушливо воняло гарью. Хлопья сажи густо покрывали мокрый снег. С неба сеяла мелкая и противная морось, будто стояла поздняя осень, и обугленные бревна, в широких трещинах которых еще мигали красные прожилки, сердито шипели, исходя белесыми струйками дыма. Густо валялись черные головешки, похожие издали на стайки невиданных птиц, опустившихся по странной надобности в этом гиблом месте. Две лошади, одна за другой, словно они были связаны, ходили по кругу, огибая пожарище, и тревожно фыркали, как бы жалуясь, что ничего съестного здесь не осталось.
— Лошадей приберите, воды хоть дайте, что ли… — Окороков стоял в самой середине пожарища, оглядывался во все стороны, как оглядывается в глухом лесу заблудившийся человек, и в его рокочущем голосе явственно слышалась едва скрываемая злость.
Весомая причина была у исправника, чтобы злиться: на самого себя, на своих помощников, на варнаков во главе с Цезарем и на весь белый свет. Тщательно продуманный, ночами вынянченный план его, в котором, кажется, он предусмотрел все мелочи, ухнулся псу под хвост.
А ведь так хорошо раскладывалось по полочкам…
Три опытных жандармских офицера, прибывшие из губернского города, заехали сначала под видом плотников в Успенку вместе с Луканиным, пожили там несколько дней, затем разругались, как и было задумано, с Артемием Семенычем и ушли из деревни, захватив с собой Егорку Костянкина. Сделано это было для того, чтобы у соглядатаев Цезаря, если таковые имелись у него в Успенке, не возникло никаких подозрений: ну, сманили плотники с собой непутевого мужичка и сманили, делов-то… Может, хорошие деньги обещали на другом подряде.
Дальше план, придуманный Окороковым, должен был исполняться в следующем порядке: агенты оставляют Егорку на краю долины, возле прохода, а сами идут с письмом Перегудова в лагерь варнаков. Через два дня Егорка должен был в условленное место, рядом с лагерем, доставить для них оружие и забрать записку, в которой бы агенты сообщили о том, как охраняется лагерь, есть ли караулы и когда удобнее сделать нападение. Егорка, забрав эту записку, приносит ее Окорокову, который ждет с воинской командой у входа в лазню-баню. Конечно, можно было двинуться сразу и напрямик, без всяких мудрствований, но тогда, верно рассуждал Окороков, варнаки могли без боя разбежаться по всей долине и ловить их поодиночке было бы попросту невозможно, из-за опасения напороться на засаду. Поэтому он намеревался взять их скопом, в одном месте и в одно время.
Но вышло все наперекосяк.
Когда Егорка добрался до назначенного места, никакой записки там не нашел и решил глянуть: что в лагере делается? Подобрался поближе и увидел, что лагеря нет, а вместо него шает большим черным кругом свежее пожарище. Сломя голову Егорка кинулся к Окорокову.
И вот исправник стоял теперь здесь, посреди пожарища, оглядывался вокруг, и очень ему хотелось на ком-нибудь сорвать свою злость, которая распирала его так, будто в нутро березовый клин вбили. Но он себя сдерживал, воли чувствам не давал и только слегка хмурился, сохраняя на широком лице суровую сосредоточенность.
— Господин исправник! — донесся до него испуганный, вздрагивающий голос. — Господин исправник, гляньте, чего творится! Страсть-то какая!
Молоденький розовощекий солдатик торопливо крестился и пятился испуганно от обгоревшей и покосившейся стены бывшего дома-казармы, которая, рухнув до половины, другой половиной устояла после пожара и, одинокая, клонилась набок, осыпая на землю сажу. Окороков сдвинулся с места, подошел к солдатику:
— Чего кричишь?
Солдатик молча ткнул перед собой пальцем и попятился еще дальше, была бы его воля — убежал бы отсюда. В чистых голубых глазах его плескался неподдельный ужас: впервые в жизни видел парень такую картину.
Под накренившейся стеной аккуратно, один подле другого, были уложены трупы застреленных варнаков. Некоторые из них были в исподнем — даже одеться не успели. Здесь же, чуть сбоку, в обгоревшей одежде, с опаленными волосами, но узнаваемые, лежали Спиридон, Петр и Василий. Окороков присел перед ними на корточки, внимательно оглядел и убедился: люди его были убиты не из ружей, а зарезаны ножами, как бессловесные животины, распаханы острым железом одинаково и страшно — одним рассекающим взмахом, от уха до уха.
«Штабс-капитан Истратов, ротмистры Веденеев и Лукин», — несколько раз Окороков повторил про себя фамилии и звания погибших, словно боялся их позабыть, и лишь после этого шумно вздохнул и прошептал, донельзя приглушив свой рокочущий голос:
— На чем же вы промахнулись, друзья?
Он сразу уверился, что Цезарь раскусил опытных жандармских офицеров, поймал их на какой-то оплошности, потому и были они зарезаны.
Но что все-таки произошло здесь? Кто перестрелял разбойников? И еще с добрый десяток вопросов, ответов на которые даже не маячило.
Окороков взмахнул рукой, подзывая к себе Егорку. Когда тот с готовностью подбежал, спросил:
— Кто из них Цезарь? Кто из них Бориска?
Егорка окинул убитых быстрым взглядом, швыркнул застуженным носом и развел руками:
— Нету их здесь, ни того ни другого. И Ваньки Петли нету. Первый живодер у них на подхвате.
— А парень? Парень из Успенки?
— И Данилы тоже нету.
Окороков тяжело потоптался на месте, затем медленно прошелся вдоль лежащей шеренги убитых и отдал приказ:
— Выставить караулы, устраиваться на ночлег.
Сам же принялся обходить пожарище, старательно все осматривая, но закончился его обход ничем — даже малой зацепки, которая помогла бы объяснить произошедшее здесь, обнаружить ему не удалось. Только обугленные бревна, истоптанный и растаявший снег да обгорелые сани, оказавшиеся почему-то за пределами лагеря. На санях, видимо, было сено, и, пока оно горело, снег вытаял до самой земли.
Окороков подошел к костру, разведенному солдатами, протянул руки к огню и замер в тяжелом раздумье, даже не ощущая широкими ладонями жара от толстых бревен, которые, не успев остыть, быстро разгорелись и густо сыпали искрами.
Землю по-прежнему кропила сырая морось и угрюмо наползали потемки.
Часть четвертая
1
Сердито съежившись сухоньким лицом, так, что даже узенькие бакенбарды вставали дыбом, Александр Васильевич быстро писал, разбрызгивая чернила, и буквы из-под пера выходили кривые, будто встопорщенные:
«В 3-е делопроизводство. Коршуну.
Чрезвычайно недоволен. Работа ваша — из рук вон! Думайте и действуйте осмотрительней и хитрее. Гости, о которых сообщалось ранее, собираются в дорогу. Пересылаю дополнительные сведения. Принять все меры к розыску. Никаких оправданий быть не может.
А. В.»
Дописал, плюхнул ручку в чернильницу, запечатал письмо в конверт, повертел его в тонких, морщинистых пальцах и стал на вид не таким сердитым: морщины разгладились, бакенбарды улеглись. Александр Васильевич положил конверт в папку и уже спокойно, негромко, себе под нос, пробормотал:
— Если с умом овес посеяли, он и через лапоть прорастет.
Вскочил с кресла, обежал вокруг стола, громко постукивая каблуками башмаков, и остановился внезапно, словно в стенку ударился. Постоял, замерев, и снова бросился к столу, разорвал только что запечатанный конверт и быстро дописал на бумажном листе:
«P. S. Всех, кто понадобится, принудить к содействию. Соответствующее распоряжение отдано».
Новый конверт он запечатал еще тщательней и погладил ладонью, как гладят по головке непослушное, но любимое чадо.
За входной дверью раздался звонок, через некоторое время дверь неслышно открылась, и молодой человек с незаметным, словно стертым лицом, заглянув в кабинет, шепотом спросил:
— Заводить?
Александр Васильевич извлек из кармана жилетки круглые старинные часы на крупной серебряной цепочке, отщелкнул крышку, внимательно уставился в циферблат, словно пытался что-то сосчитать. Вдруг усмехнулся, с веселым щелчком захлопнул крышку часов и распорядился:
— Пока подержи. А через четверть часа — заводи.
Ровно через четверть часа в кабинет вошла богато одетая дама. Александр Васильевич услужливо подвинул ей стул, усадил и слегка поморщился от невидимого, но очень запашистого облака духов, которое его окутало. Дама оглядела кабинет, Александра Васильевича и томным, распевным голосом спросила:
— Чем обязана? И по какой причине я здесь оказалась?
Александр Васильевич не ответил. Из ящика стола достал исписанные листы бумаги, положил их перед дамой и коротко приказал:
— Читайте.
Дама презрительно хмыкнула, опустила глаза, и лицо ее сразу же изменилось, стало таким испуганным, словно перед ней положили не бумажные листы, а живую змею. Дочитать до конца Александр Васильевич ей не дал, отобрал бумаги, положил их на прежнее место и лишь после этого, присев в кресло, с нескрываемым любопытством стал рассматривать даму.
— Почему вы так смотрите? — не выдержала она.
— Любуюсь! Любуюсь, голубушка! В нашем сером заведении не каждый день такую красоту лицезреть приходится. Вот и растягиваю минуты удовольствия. Будь я моложе — и не таких бы комплиментов наговорил. Придумал бы нечто возвышенное, может быть, и в стихах. Но я человек старый и ворчливый, поэтому говорить будем о скушном. Все ваши похождения, как вы поняли, на этих бумажках подробно записаны. О Цезаре Белозерове знаем, об английской торговой компании, где вы служите, тоже ведаем. Теперь вы у меня послужите.
— Каким образом?
— А как я скажу, так и будете служить.
— Если я откажусь, то…
— Не откажешься, поганка! Я тебя в порошок сотру! Слышишь?
— Слышу, — сникнув, ответила дама.
— Вот так оно лучше, милейшая Мария Федоровна.
2
Это был третий пожар за его жизнь, под корень сжигавший прошлое.
Первый он пережил еще мальчишкой — давно.
Там, словно занавешенный сиреневой, зыбкой дымкой, стоял на деревянной окраине Тюмени родительский дом…
