Лихие гости Щукин Михаил
12
— Да там без нас управились. Подоспели, когда уже одни головешки шаяли. Спалил кто-то Цезаря и людишек его пострелял изрядно. А тех мужиков, которых я по вашему указанью привел, порешили напрочь, порезали, как баранов, — от уха до уха. Но главная закавыка, Захар Евграфыч, в другом. Главная закавыка — не один ушел Цезарь. Ваньку Петлю не нашли и Бориску тоже не нашли — выходит, вся головка у варнаков целой осталась. И Данила исчез. Вы уж, Захар Евграфыч, молчите про наши дела, не говорите Клочихиным, а то Анна с меня с живого не слезет — достукает до смерти. И так уже подступалась: почему с Луканиным моего Данилу не ищете?.. Еле-еле отбрехался.
Подробный рассказ Егорки еще больше насторожил Захара Евграфовича. Окороков, вернувшись из-за Кедрового кряжа, оказывается, о самом главном промолчал. Сообщил только, что поймать Цезаря не удалось — мол, ушел он и все… Да и разговаривал он, как вспомнил сейчас Захар Евграфович, сухо и отстраненно, словно по принуждению.
— А как ты думаешь, кто на Цезаря напасть мог?
Егорка помолчал, посопел, поерзал на лавке и вдруг громко, словно собравшись с духом, выпалил:
— Староверы! Больше некому! Они тихие-тихие, а как обозлятся — спасу нет! Видно, не договорились с Цезарем, как в одной долине им мирно проживать. Вот и расклад — кого-то выпихивать надо.
— Ясно, — сказал Захар Евграфович и поднялся с лавки, прекрасно понимая, что ничего не ясно — наоборот, все еще темнее и непонятней запуталось.
Сидели они с Егоркой на крыльце избы Митрофановны, на ярком солнышке, которое, поднявшись в зенит, светило уже не по-весеннему, а по-летнему — блескуче и жарко. Успенка, облитая этим искрящимся светом, лежала, словно умытая после долгой зимы — веселая и нарядная. Где-то слышались громкие бабьи голоса, в пригонах мычали коровы, требуя, чтобы их выпустили на волю, и даже собаки в этот день лаяли по-особому — не сердито, а добродушно и звонко. В воздухе явственно пахло оттаявшим навозом и сеном.
Захар Евграфович спустился с крыльца, прошелся по ограде, разминая ноги, и хотел уже возвращаться в избу, где ждал обед, приготовленный расторопной Митрофановной, как вдруг увидел, что к калитке идет какой-то человек. Странно идет, неуверенно — сделает несколько шагов, остановится, качнется из стороны в сторону, словно пьяный, и дальше бредет, медленно переставляя ноги. Вот он подошел ближе, и Захар Евграфович, вглядевшись, безмолвно ахнул: по улице, целясь к избе Митрофановны, шел Данила Шайдуров. На лице его, исхудавшем до неузнаваемости, почти полубезумно светились широко раскрытые глаза. Он добрел до калитки, облокотился на нее, тяжело, со всхлипом отдыхиваясь, медленно стащил с себя заплечный мешок с веревочными лямками, обессиленно уронил его под ноги.
— Данила! Ты?! — кинулся к нему Захар Евграфович.
Он поднял на него глаза, долго смотрел, словно не узнавая, и лишь после молчания хрипло отозвался:
— Я, Захар Евграфыч… Вот, добрался… Помоги в избу войти, сил нету…
Захар Евграфович, выскочив за калитку, подхватил его, на помощь подбежал Егорка, но Данила вскинул руку, отпихивая его, сквозь зубы задышливо выговорил:
— А тебя, гнус, убить мало…
— Меня? За что? — опешил Егорка. — Я тебе где дорогу перебежал?
— Веди, Захар Евграфыч, — не отвечая Егорке, снова попросил Данила, — веди, а то упаду… Анна где?
— Я позову, я быстренько, — с готовностью отозвался Егорка и бегом припустил по улице в сторону клочихинского дома.
— Захар Евграфыч, не упускай его, — Данила кивнул вслед Егорке, — от него вся беда, от гаденыша каторжанского…
— Разберемся, давай, давай…
Митрофановна обмерла, когда на пороге появился Данила, но скоро опамятовалась и кинулась его раздевать. Увидев на груди повязку с кровяным пятном, заохала, бросилась искать свою лекарскую кошелку, но Данила остановил ее:
— Митрофановна, не мельтеси, дай я передохну, уснуть хочу…
Он закрыл глаза и задышал спокойней, а скоро и впрямь уснул, закинув голову на подушке и уставив вверх густо отросшую, давно не стриженную бороду. Лежал не шевелясь, даже дыхания не было слышно, словно отошел в иной мир. Захар Евграфович постоял над ним и тихонько, на цыпочках, чтобы не разбудить спящего, вышел из избы.
По переулку, неловко взмахивая руками и оскальзываясь на влажной земле, простоволосая, в одной кофте, бежала Анна. Лицо ее, без единой кровинки, словно было выбелено мелом, и только огромные, широко распахнутые глаза светились глубинным, неистовым светом, какой вспыхивает у людей, когда они, отдаваясь чувству, захлестывающему без остатка, как будто самих себя теряют.
— Подожди, Анна, он только уснул… — попытался придержать на крыльце ее стремительный бег Захар Евграфович, но она, похоже, даже не услышала его, толкнула плечом, отстраняя с дороги, и вбежала, рывком открыв двери, в избу. Захар Евграфович подумал, что донесется сейчас бабий плач и причитания, и хотел уже, чтобы не слышать, уйти куда-нибудь подальше. Но из избы ни единого звука не слышалось. Он осторожно заглянул в настежь распахнутые двери и увидел: Анна, по-прежнему бледная, с застывшим, словно одеревеневшим лицом, на котором горели лишь глаза, стояла на коленях, медленно, размашисто крестилась, сомкнув губы, и смотрела на Данилу, словно на икону.
Захар Евграфович отвернулся и снова выбрался на крыльцо.
Далеко отстав от Анны, по переулку трусил мелкой рысцой Егорка, успевая на ходу лузгать семечки и ловко сплевывать шелуху то в одну, то в другую сторону.
— Прибежала? — спросил он, войдя в ограду. — думал, стопчет меня, галопом поскакала. Я уж думал…
— Ты никуда не отлучайся, — оборвал его Захар Евграфович, — на глазах у меня будь, понадобишься.
— А куда я денусь, — разулыбался Егорка и даже языком прищелкнул, — чай, сегодня на радостях пировать станем. Как же я от выпивки отлучусь! Ого, какие гости! Глянь, Захар Евграфыч, целая депутация!
Захар Евграфович обернулся и увидел, что у калитки остановилась подвода, на которой разместилось в полном составе все клочихинское семейство: сам Артемий Семенович, супруга его, Агафья Ивановна с внуком на руках и сыновья. Неторопливо, с достоинством прошли в калитку, степенно поклонились Захару Евграфовичу и так же степенно, будто царские послы, вошли в избу. Пробыли там недолго. Скоро братья на руках вынесли Данилу, уложили на подстилку в телеге, которую ловко расстелила Анна, усадили матушку с племянником и поехали прочь от избы Митрофановны. Анна, не убирая руки со лба Данилы, шла рядом с телегой, и шаг ее был ровный и пружинистый, будто на вечерке в хоровод выплывала. Артемий Семенович, оставшись в ограде, молчал, хмурился, сурово кашлял в кулак и строгим взглядом провожал свое семейство до тех пор, пока они не скрылись за поворотом узкого переулка. Лишь после этого поднялся на ступеньки крыльца, чтобы быть вровень с Захаром Евграфовичем, заговорил, как всегда, обстоятельно и неторопливо:
— Печи вчера топили. Хорошо греют, жарко. Когда работу принимать будем? Можно седни ехать. Добрый двор получился, крепкий, а простору — хоть на телеге завихяривай.
— Может, тебе недосуг сегодня, Артемий Семеныч? — спросил Захар Евграфович. — дома важные дела имеются…
Артемий Семенович вздернул головой, словно норовистый конь в хомуте, отрезал:
— Без меня управятся. Есть кому сопли подтереть.
Никак не мог до конца смириться гордый Клочихин с тем обстоятельством, что придется ему под крышу своего дома принимать на житье Данилу, который дочь его убегом из семьи увел. Топорщилась суровая натура. Захар Евграфович, все это прекрасно понимая, едва сдержался, чтобы не улыбнуться. Заторопился:
— Тогда поехали.
Постоялый двор, срубленный из крупных и ровных бревен, под высокой двускатной крышей, смотрелся красавцем. Крепко и прочно осев на бугре, он будто венчал окружающую местность, оживляя ее своим удалым и веселым видом. Прошли по комнатам, оглядели отдельно построенную конюшню, сараи, погрели руки у не остывших еще печей, и Захар Евграфович, не скрывая своего довольства, сказал, показывая на пустовавшую поляну перед двором, как о деле решенном:
— А вот здесь Данила пусть себе дом ставит. Чего вам под одной крышей тесниться? Да и догляд во всякое время будет иметься. Как мыслишь, Артемий Семеныч? Я своего слова назад не беру — Данилу назначу постоялым двором управлять.
— Хозяин решает. Мне что… Мое дело десятое… Завтра баб пришлю, чтоб полы тут вымыли, подмазали, покрасили, ну и все, я свое дело закончил.
— Благодарствую, Артемий Семеныч, хорошо закончил.
— А я по-иному не приучен.
На этом и завершился их короткий разговор. В Успенку возвращались молча, каждый наедине со своими мыслями.
Артемий Семенович, не показывая вида, думал о том, что сладилось все — лучше не надо. Коли уж так судьбе угодно, что в зятьях у него Данила оказался, пускай живет на отшибе, не надо будет каждый день на его рожу любоваться, а по праздникам в гости съездить — уж как-нибудь перетерпится.
Захар Евграфович тоже думал о Даниле, но совсем по другому поводу. Что значили его слова о Егорке? Что он хотел сказать, ругаясь, что все беды из-за каторжанца? Чтобы понапрасну не терзаться, Захар Евграфович решил набраться терпения.
И правильно сделал. На следующий день, под вечер, в избу к Митрофановне пришел Данила. Старухи дома не было, чужих ушей не имелось, и они втроем: Данила, Егорка и Захар Евграфович — уселись за столом, закрыв перед этим двери на щеколду, чтобы уж никто не мог помешать или подслушать. Искоса Захар Евграфович поглядывал на Егорку, ожидая увидеть на его лице признаки волнения или тревоги, но тот был, как всегда, весел, улыбался и, похоже, не догадывался даже, что с него сейчас будут учинять спрос.
Данила начал рассказывать с самого начала, с того памятного утра, когда стреножили его возле сруба постоялого двора. Рассказывая, он заново переживал все, что с ним случилось за это время, голос начинал дрожать, и тогда он замолкал надолго, перемогая волнение. Захар Евграфович его не перебивал, Егорка тоже помалкивал.
— Вывел этот мужик меня через проход, ну а до Успенки я уж сам добирался; думал, не доползу, а дополз, хватило силенки… — Данила осторожно потрогал грудь, в том месте, где еще продолжала болеть рана, и без всякого перехода и передыха сурово выложил: — Когда меня Цезарь пытал, одного добивался: в какое время и по какой дороге Луканин в Успенку приедет? А для каких надобностей постоялый двор взялись строить, он распрекрасно знает. Ухмыляется и говорит: «Меня туда собрались заманивать!» Каково? Если память мне не отшибло, мы трое тайну ведали. Кто ее Цезарю пересказал? Ты, Егорий, больше некому! Признавайся!
И крепко сжатым кулаком тяжело ударил в столешницу. Егорка вытаращил глаза, чуть отодвинулся от стола вместе с табуреткой и серьезно, без обычной своей шутливости в голосе, спросил:
— Данила, ты умишком не тронулся?
— Как видишь, еще не заговариваюсь. Отвечай прямо, поганец! Ты Цезарю про все наши дела докладывал? Не сознаешься — я тебе рожу в хлебово покрошу!
— Да погоди ты! — прикрикнул Егорка, и лицо его стало строгим. — Ты подумай сначала, раскинь бестолковкой, а кулаками не размахивай. Да если бы я с Цезарем пожелал завязаться, я бы там сразу и остался, я что — самому себе вражина? Такие страхи принял! Да и к Луканину я на службу не набивался, если бы не нужда да не пьянка, только бы вы меня и видели! Да пойми ты, не было у меня никакого резона с Цезарем дела иметь! Скажи, Захар Евграфыч!
Но тот не торопился ввязываться в перепалку. Молчал, подперев голову двумя руками, и билась, стучала у него в голове лишь одна мысль: тайну знали не только они втроем, были еще Агапов и исправник Окороков.
— Вы, ребята, не лайтесь. И не шумите, я не глухой. Весточки им, похоже, другой человек подавал…
— Кто?! — в один выдох спросили Данила и Егорка.
— Придет время — скажу. А пока мне еще удостовериться нужно.
13
Никогда раньше Цезаря так сильно не мучили сновидения, как в последнее время. Снились ему, едва ли не каждую ночь, то Мокрый кабак, то усадьба Любови Сергеевны, то лагерь за Кедровым кряжем; снились люди, которые встречались ему по жизни, а заканчивался любой сон одним и тем же финалом: ему срочно куда-то надо было или уехать, или уйти, но он никак не мог собраться: то искал одежду, то деньги, то седлал лошадь, и всякий раз, прекрасно понимая, что безнадежно опаздывает, не находил ни денег, ни одежды и не мог затянуть подпругу седла… Просыпался, и первое, что ощущал наяву, — неровный, испуганный стук собственного сердца. Оно колотилось, как у птички, угодившей в ловушку.
А может, он действительно в ловушке? И нет уже из нее выхода?
Цезарь долго смотрел в темный и низкий потолок, пытаясь уяснить для себя — куда он хотел уехать, и не просто уехать, а стремглав ускакать на Воронке, которого так и не смог подседлать. Но сон, только-только отлетевший от него, не оставил ясных следов в памяти, и помнилось лишь одно: рядом с Воронком стоял Илья, хлопал себя ладонями по коленям и хохотал — радовался, что Цезарь никуда не уедет. Он и не уехал — проснулся.
Полежал, повернувшись с левого бока на спину, дождался, когда утихомирится быстро бьющееся сердце, и лишь после этого тихонько, стараясь не шуметь, поднялся с широкой лавки, на которой спал, поднял свалившийся на пол полушубок, накинул его на плечи и на ощупь, в темноте, выбрался из тесной избы, насквозь пропитанной спертым, тяжелым воздухом.
Ярко светила луна, и в ее зыбком, неверном свете узкая и неподвижная тень Цезаря лежала во всю ширину ограды, достигая до нижней жерди покосившегося забора. Дальше, за оградой приземистой избы с прогнувшейся крышей, лежало поле, а еще дальше, за ним, иззубренной стеной мрачно темнела тайга, и казалось, что лунный свет до нее не достигает.
Нежилую избу на самой окраине Белоярска, которую бывший хозяин, построивший новый дом, собирался пустить на дрова, купили за сущие копейки, и теперь все люди Цезаря, оставшиеся в живых, бедовали в ней, представляясь артелью плотников, которая никак не может найти работу. Сейчас, стоя на вкопанных в землю чурках, заменявших крыльцо, Цезарь с особенной тоской вспоминал свой лагерь за Кедровым кряжем, в который вложил столько сил и старания, сколько ни во что и никогда не вкладывал за свою жизнь. И виделся он сейчас отсюда прекрасным, как недосягаемая мечта.
«Все профукал, все псу под хвост спустил, — с наслаждением выговаривал он безжалостные слова, словно не о самом себе думал, а об ином человеке, — последнее усилие оставалось сделать, и вот — разбитое корыто…» Теперь Цезарь часто повторял такие слова, запоздало ругая себя, что рановато он поставил себя хозяином долины за Кедровым кряжем; ругал за глупые маскарады, когда наряжался генералом, когда тешился, думая, что держит в руках большую власть, а вот ударили по рукам, и нет в них ничего — пустота.
Дверь за спиной тягуче скрипнула, дохнуло из избы стоялым запахом, и Цезарь, не оборачиваясь, спросил:
— Бориска, ты?
— Я, родимый, я. Кто еще кроме тебя по ночам не спит, кто еще думки печальные перебирает? Он самый, Борис Чернухин, прости, Господи, душу его грешную.
— Да уж не простит, не надейся, — усмехнулся Цезарь.
— Может, ты и верно говоришь, что не простит, а только попросить лишний раз — язык не отвалится. Язык, как известно, без костей, его куда хошь можно гнуть. — Бориска коротко хохотнул и без всякого перехода спросил: — Ну чего надумал, Цезарь Белозеров?
— По правде сказать — ничего не надумал. Но обязательно надумаю, сроку я себе оставил до завтрашнего дня.
— Многовато, многовато… А я вот в сию минуту тебе скажу, чего накумекал. Ты уж меня выслушай, раба неразумного, многогрешного. Перво-наперво надо своего человека к Дубовым запустить — пусть он слушок кинет, что мы теперь в другое место ушли и охочих людей туда зазываем.
— В какое место?
— Не перебивай. Хоть в какое, главное — чтобы подальше от Белоярска. И по этому следу господина Окорокова направить: ищи, родимый, в полное свое удовольствие. А мы за Кедровый кряж снова уйдем и новых людишек призовем с собой.
— Куда?
— За Кедровый кряж. Никому в голову не придет, что мы там рискнули остаться. Как должен Окороков рассуждать? Если он солдат с прохода убрал, если охраны там никакой нет, что господа-разбойнички должны делать? Ну?! Отвечай за господина Окорокова!
Цезарь мгновенно понял ход мыслей Бориски и отозвался:
— Господа-разбойнички должны оттуда улизнуть и в новом месте укрыться. А если мне, то есть господину Окорокову, еще и донесут тихонько, где это новое место — поверю. Может быть, посомневаюсь, но поверю.
— Эх, Ваську Перегудова жалко, в самый раз бы теперь пригодился. Промахнулся парень! Живой теперь или нет?
— Лучше, чтобы мертвый был. Придавили — он и дал слабину, черкнул записочку. Не разглядел бы ты золотых зубов у лазутчика окороковского — неизвестно, чем бы все кончилось.
— Да как судить, Цезарь. Шкура-то своя, живая, ее как рубашку не скинешь, жить всякой твари хочется. Да и не знаем мы в точности, как там все, в участке у Окорокова, происходило.
— Дай время — узнаем. Сегодня в город собираюсь пойти.
— Поостерегся бы, Цезарь, в город шастать, неровен час — загребут.
— Теперь остерегаться поздно, себе дороже. Теперь у нас одна планида — либо пан, либо удавка на шею.
— А все-таки поостерегся бы…
— Остерегусь. Голова у тебя, Бориска, золотая, цены твоей голове не имеется. Пожалуй, так и сделаем, как ты предложил. Уйдем за Кедровый кряж. Одно только меня тревожит — староверы.
— Дорога до них ведома, доберемся, а там… там видно будет.
Цезарь кивнул, соглашаясь с ним, и долго молчал, глядя на свою длинную тень, неподвижно лежавшую на земле. Бориска, вздыхая и покряхтывая, словно тяжелый груз тащил, отошел за угол избы, пожурчал там и отправился досыпать, оставив Цезаря в одиночестве под звездным небом и под ярким светом луны.
До самого утра Цезарь не сомкнул глаз, простояв на улице.
А утром, ненадолго заглянув в избу, он вышел в ограду совершенно иным человеком. Даже те, кто его хорошо знал, взглянув, не узнали бы: большая, изодранная и дыроватая шапка налезала на самые глаза, на плечах — расползшийся по швам шабуришко, на ногах — немыслимые опорки с отвалившимися подошвами, а самое главное — грязная, в кудель свалявшаяся борода закрывала почти все лицо. Глянешь — и сразу ясно, что явился перед тобой постоялец дубовской ночлежки, в пень пропившийся и давно забывший даже собственное имя. Немощной, шаркающей походкой выбрался Цезарь за ограду и ушел в город.
Никто его не провожал, и вслед ему никто не смотрел.
Сторонясь шумного Александровского проспекта, окраинными улицами, не сбиваясь с шаркающего и немощного шага, Цезарь выбрался на берег реки Талой, все еще покоившейся подо льдом, и двинулся вдоль складов, где под тесовыми навесами лежали грузы, дожидавшиеся навигации, чтобы быть отправленными в верховья или низовья реки. Тюки, ящики, мешки громоздились высокими пирамидами под строгим доглядом сторожей, которые даже днем бухали в медные рынды, подвешенные возле их избушек, предупреждая лихой народишко, что люди, поставленные на эти посты, бодрствуют, снам не предаются и готовы в любой момент защитить хозяйское добро.
Миновав склады, Цезарь выбрался на узкую, но хорошо притоптанную дорожку, которая привела его прямиком в кабак — самый паршивый, окраинный, какой имелся в Белоярске. Ни ставен, ни вывески у этого кабака не было, и обозначал он самого себя только разлапистой елкой с облетевшей хвоей, которая маячила, прибитая ржавыми гвоздями, сбоку низкой двери. Кабак назывался — Ванька Елкин . Ванька и Ванька, Елкин и Елкин — никаких вопросов у знающих и страждущих не имелось, и вывеска им не требовалась.
Дверь открылась, будто визгнула собака, которой нечаянно наступили на лапу. Цезарь нагнул голову, чтобы не удариться о притолоку, и вошел в темное и тесное нутро кабака, навсегда пропахшее кислым, сивушным запахом. Примостился на скамейку, с краешку свободного стола, выложил на столешницу медяки и подпер ладонью голову, словно задремал, дожидаясь, когда у расторопного полового дойдет до него очередь. Молодой, рыжий парень долго ждать себя не заставил. Ничего не спрашивая, привычно смахнул медяки в карман грязного передника, крутнулся и выставил мерзавчик, а на закуску — горячей требухи и соленой капусты, все в одной чашке; сверху положил ломоть хлеба. Закусывай, господин хороший, радуйся, что у Ваньки Елкина для тебя всегда приют имеется.
Цезарь неторопливо выпил, пожевал капусты и незаметно огляделся: нет ли чего подозрительного? За дальним столом шумели уже веселыми голосами четверо оборванцев. Рядом с ними торопливо опохмелялись две трясущихся личности, судя по виду — из конторских. Больше никого в этот час в кабаке не было. Даже половой куда-то отлучился. Вот и славно. Цезарь незаметно достал из кармана шабура гвоздь с расплющенным и остро заточенным концом, грудью навалился на столешницу, уронил голову, будто задремал-задумался. Сам между тем быстро нащупал рукой толстую перекладину стола, едва ощутимую на ней углубленную полоску и всунул в нее острие гвоздя. Надавил, и деревянная дощечка, словно крышка пенала, легко сдвинулась. Из узкого углубления Цезарь вытащил бумажку, свернутую в трубочку, вернул дощечку на прежнее место и сунул бумажку вместе с гвоздем в карман. Вскинулся, протер глаза, как будто очнулся, и снова огляделся — в его сторону даже головы никто не повернул. Цезарь допил мерзавчик, доел капусту, требуху и выбрался из кабака, делая вид, что пошатывается на неверных ногах.
По той же самой тропинке, по которой пришел, добрался до складов, миновал их и, лишь оказавшись на безлюдном пространстве, достал из кармана бумажку, скрученную в трубочку. Развернул. Кривые буквы, падающие влево, складываясь в слова, извещали: «Исправник, похоже, получил выговор от начальства. Солдат у него отозвали. Сейчас ничего не предпринимает. Луканин ездил в Успенку. Парень, который был за кряжем, вернулся живым. Что этот парень рассказал, пока неизвестно. Гости уже в дороге, Луканин о их приезде извещен телеграммой. Спешно готовят к навигации пароход „Основа“. По всей вероятности, на нем и будут доставлять гостей к означенному месту, как только вскроется река. Больше никаких сведений не имеется».
— Не имеется, — недовольно пробормотал Цезарь, — а за что я деньги плачу… Эх, людишки, людишки, нет предела вашей мерзости!
Он мелко-мелко изорвал бумажку, бросил клочки на обочину тропинки и глубоко притоптал их в грязи дырявым опорком.
14
Взволнованный голос Нины Дмитриевны звенел заливистей валдайского колокольчика:
— И вот сегодня, в этот высокоторжественный день, мы зажигаем в холодном и суровом краю яркую свечу просвещения и будущего процветания нашей отдаленной, но любимой родины. Вековые сумерки, лежащие над великой Сибирью, будут разорваны нашим общим служением на благо сказочно богатого, но еще мало обжитого края. Открытие Белоярского отделения Русского географического общества совпало с прибытием к нам дорогих гостей — ученой экспедиции, составленной из подданных Соединенных Штатов и Британской империи. В самое ближайшее время их экспедиция отправляется в верховья реки Талой, чтобы составить описание флоры и фауны этой, еще не изученной местности. Мы окажем нашим дорогим гостям самый радушный прием, чтобы они навсегда сохранили в своих сердцах искренние и добрые чувства сибиряков…
Зал сиропитательного приюта был полон. Некоторые из приглашенных, кому не досталось места, стояли в проходе. В первом ряду располагались самые почетные горожане и члены американо-английской экспедиции во главе с лейтенантом Коллисом — крепким, рыжеватым мужчиной лет тридцати пяти, который широко улыбался, слушая Нину Дмитриевну, одобрительно кивал головой, иногда что-то переспрашивал у переводчика Киреева, сидевшего рядом, выслушивал перевод и снова кивал головой, продолжая улыбаться.
Публика внимала Нине Дмитриевне с большим вниманием.
— А признайтесь, Захар Евграфович, во сколько вам обошлась эта география? — городской голова Илья Васильевич Буранов улыбнулся и на ухо посочувствовал: — Прекрасно вас понимаю, от супруги исправника нет спасения, как от снегопада. И все-таки — во сколько?
— Для науки мне ничего не жалко, — шепотом сообщил, тоже улыбаясь, Захар Евграфович, — да и устоять перед общественным напором, сами знаете, невозможно. Пришлось раскошелиться. А сколько — уже неважно.
Горячая и глубоко прочувствованная речь Нины Дмитриевны подходила к концу:
— Сибирские общественные силы расправляют плечи для созидательной работы. И это находит замечательное подтверждение в стихах одного из сибирских авторов. Вот какие строки он посвятил нашей родной Сибири:
- Край забытый, край изгнанья,
- Много горя ты терпел,
- Без отрад и упованья
- Был печален твой удел.
- И во тьме той непроглядной
- Ты совсем почти заснул,
- Но надежды луч отрадный
- И тебе, Сибирь, блеснул.
- Край родной наш и любимый,
- Благодатный, юный край,
- Не тужи, ты наш родимый,
- Упованья не теряй.
- Верь, зарею чистой, ясной
- Мрак рассеется густой.
- И взойдет с зарей прекрасной
- Солнце правды над тобой!
Хлопали Нине Дмитриевне долго и громко.
— Душещипательный стишок, даже слеза меня пробила, — Илья Васильевич вытащил большой, крепко надушенный платок и промокнул глаза. Захар Евграфович с удивлением глянул на городского главу, но ничего не сказал.
Затем слово было предоставлено лейтенанту Коллису. Он поднялся на сцену, одернул полы безукоризненно сидящего на нем пиджака и заговорил — быстро и напористо, словно отдавал команды, и совсем не беспокоился — успевает ли господин Киреев, исполняющий должность переводчика, переводить его речь:
— Уважаемые господа и дамы, члены Белоярского отделения Русского географического общества! Все англичане и американцы хорошо известны по их наклонностям говорить спичи. Морские офицеры, — а я по своей недавней службе принадлежал именно к ним, — напротив, слывут за молчаливых людей, и поэтому мой спич будет коротким. Адмирал Фаррагут [23] однажды выразился, что он не желал бы иметь под своей командой такого офицера, который был бы в состоянии сказать спич. Прошу извинения, если и я останусь верным знамени, воздвигнутому знаменитым командором. Выражаю благодарность всем вам за в высшей степени сердечный прием, оказанный нам в вашем городе. Когда мы окончим свою научную миссию, результаты которой послужат и будущему процветанию Сибири, и когда мы будем возвращаться домой, мы увезем с собой самые теплые и приятные воспоминания о вашем городе, о том замечательном приеме и радушии, которые были оказаны нам городскими властями, Белоярским географическим обществом и вообще сибирским народом. Мы этого никогда не забудем.
Коллис приложил правую руку к сердцу и низко поклонился.
Зал разразился аплодисментами. Все встали. Захар Евграфович, тихонько хлопая в ладоши, наклонился к Буранову и напомнил:
— Вечером жду вас на торжественный ужин, а пока — вынужден покинуть, прошу прощения… Надо еще кое-какие распоряжения сделать.
И он незаметно вышел в боковые двери, продолжая слышать, как за его спиной все не стихали аплодисменты.
Приехав домой, Захар Евграфович первым делом прошел в залу, где уже стояли тщательно сервированные столы, сам все проверил и велел позвать Колю-милого. Тот явился незамедлительно — трезвый, как стеклышко, серьезный и деловитый. На потной голове лежал неизменный платок с четырьмя завязанными на углах узелками, промокший насквозь. Коля-милый, уже встав перед хозяином, вспомнил об этом платке, стащил его с головы и скомкал в ладони.
— Звали, Захар Евграфович?
— Звал. Как ужин? Не опозоримся?
Лицо Коли-милого мгновенно стало постным и глубоко обиженным, на вопрос он ответил не сразу, сначала подумал, наморщив лоб, и лишь после этого с обреченным вздохом сказал:
— Ежели хоть один человечек выразит недовольство, сам к Мишке с Машкой в клетку сяду. Сам себе приговор исполню.
— Ладно, ладно, — засмеялся Захар Евграфович, — в пузырь-то не лезь, я же не обидеть хотел, а спросил для порядка.
— Хвалиться не желаю, Захар Евграфович, но кажется, что самого себя превзошел ныне.
В назначенный час начали прибывать гости. Первыми приехали господа-иностранцы во главе с лейтенантом Коллисом. На правах радушного хозяина Захар Евграфович показал им дом и обширное хозяйство, рассказал о своей коммерции и вежливо подвел итог, выразив надежду, что деловые отношения, которые установились, будут продолжены и в будущем. Коллис внимательно слушал и его, и Киреева, одобрительно кивал головой, а затем коротко выразил свои впечатления:
— Я не думал, что в столь отдаленном краю есть такая насыщенная деловая жизнь. Я восхищен, господин Луканин.
Захар Евграфович не смог сдержать довольной улыбки. Что и говорить, приятно ему было слышать такие слова от иностранца. «Погоди, парень, — думал он, — тебе еще много удивляться придется, тебя еще от Коли-милого сюрприз ожидает».
Николай Васильевич Миловидов, похоже, и впрямь в этот день превзошел самого себя. На столы, словно из сказочного и щедрого рога изобилия, бесконечно выплывали все новые и новые кушанья, которым, похоже, и счета не имелось. Все уже наелись-напились, а кушанья несли и несли.
Прервав долгие и бесконечные тосты, загремел оркестр, начались танцы.
Ксения Евграфовна, которая нарушила в этот раз свое обычное правило и вышла к гостям, сидела рядом с братом и Луизой, недовольно морщилась от шума и многословия и, выбрав удобный момент, тихо попросила:
— Ты уж, Захарушка, не пляши нынче с медведями. Иностранцы все-таки — скажут, что мы совсем дикие.
— Не буду, Ксюша, не буду, — успокоил ее Захар Евграфович, — мы с Луизой танцевать пойдем. Пойдем?
Луиза подняла на него сияющие глаза, и столько в них выразилось ласки, любви бесконечной и преданности, что Захар Евграфович даже вздрогнул. Бережно, нежно держа Луизу за руки, он вел ее в танце, и казалось ему, что кружит их мягкое и теплое течение, уносит вниз по широкой реке и обещает впереди бесконечное, ничем не омрачаемое счастье. И шептал он, совершенно искренне, душевно радуясь тем словам, которые произносил:
— Луизонька, тебе нужно, как это называется, в православные перекреститься. Ну, Ксюша знает, она расскажет. А после этого мы с тобой обвенчаемся, будем по закону мужем и женой, ты станешь мне рожать наследников, должен же я свое дело кому-то передать.
— Лу-кань-ин… Милый Луканьин, я боюсь плакать от счастья… — она подняла на него чудные свои глаза, в которых действительно стояли слезы, и Захар Евграфович не удержался и быстро, крепко поцеловал ее.
Оркестр продолжал греметь, но гости, устав от танцев, снова потянулись к столам, и снова зазвучали тосты, попеременно то с одной, то с другой стороны; Киреев, глядя голодными глазами на стоявшую перед ним снедь, не успевал переводить и проклинал, наверное, в эти минуты свое ремесло — хоть и за столом, а не выпить и не закусить.
Нина Дмитриевна потребовала тишины и сказала вместо тоста целую прочувствованную речь, суть которой сводилась к тому, что только благодаря Захару Евграфовичу Луканину состоялось сегодняшнее грандиозное событие и что такие люди, как он, есть настоящее украшение и гордость сибирской земли. Гости поддержали эту пространную речь аплодисментами и дружным звоном хрустальных фужеров.
— Нина Дмитриевна, — смущенно попенял ей Захар Евграфович, — вы меня представили этаким херувимом, что, право, не знаю…
— Я ничего не представляла, — шалые глаза играли, губки вздрагивали, а на щеках полыхал ядреный яблочный румянец — во всей своей красе была в этот вечер супруга исправника, — я говорила истинную правду. И наше общество меня, как вы имели возможность заметить, полностью поддержало. Быть скромным — это ваше право, Захар Евграфович, а говорить истину — это право мое!
Спорить с ней было невозможно, и Захар Евграфович попытался увести разговор в сторону:
— А что же вашего супруга сегодня нет? В отъезде?
— Господин исправник, как известно, человек государственный. И в известность о своих делах меня редко ставит. Отбыл по служебной надобности — вот и весь сказ. Я даже хотела…
Но что хотела госпожа Окорокова, услышать Захар Евграфович не успел. Ее пригласил на тур вальса лейтенант Коллис, и она упорхнула с ним столь стремительно, словно ее сдуло неведомым вихрем.
Закончился торжественный ужин глубоко за полночь. Ксения и Луиза, донельзя уставшие, не дождались его завершения и ушли спать, Захар Евграфович, как хозяин, оставался до самого конца и, выйдя во двор, самолично провожал гостей, обнимался с Коллисом и его спутниками, выслушивал благодарственные слова от захмелевшего Ильи Васильевича Буранова, подсаживал дам в коляски, целуя им ручки, и, наконец, всех проводив, облегченно вздохнул, чувствуя, что безмерно приморился. Присел прямо на ступеньку перед домом, перевел дух.
Ночь была теплая, тихая. И слышались в тишине ясно и громко долгие, глухие хрусты, будто коленкор рвали — это на Талой зашевелился лед.
Даже уходить не хотелось. Было лишь одно желание — сидеть под светящимся небом, слушать тревожный голос реки, задремывать, прикрыв глаза, и ни о чем не думать.
Но долго пребывать в такой благости ему не дозволили.
Прибежал запыхавшийся сторож, растерянно доложил:
— Там Дедюхин, капитан который, в ворота ломится. Слышать, говорит, ничего не желаю — веди к хозяину. А сам трезвый…
— Запусти, — приказал Захар Евграфович.
Через ограду Иван Степанович семенил, видно было при лунном свете, мелкой трусцой, и это было столь странно при его обычной степенности, что Захар Евграфович поднялся со ступеньки и пошел ему навстречу.
— Что случилось?
— Не знаю, с чего начать, Захар Евграфович. Нам бы пройти куда, чтобы не на улице… Разговор секретный…
— Пойдем.
Но только они поднялись на крыльцо, как их остановил теперь уже совсем растерянный и даже слегка осипший голос сторожа:
— Хозяин, прощенья просим, а тут еще…
— Черти ночью гостя посылают, — зарокотал знакомый голос исправника, который ни с каким иным спутать было невозможно, — покорнейше прошу прощенья за поздний визит. Разрешите на крыльцо взойти, Захар Евграфович?
— Поднимайтесь. Чем обязан?
— А это я вам обязательно доложу, если вы меня в кабинет пригласите и чаю предложите.
Дедюхин, чуть отступив в сторону, молчал, не вмешиваясь в их разговор, и только смущенно покашливал, словно у него першило в горле. Видно было, что смутило его появление исправника, и в данный момент он никак не мог решить, что ему делать: то ли уйти, то ли остаться и следовать за хозяином.
— Пойдем, пойдем с нами, голубчик, — радушно пригласил Окороков, — по всему видно, что без тебя наш разговор никак не обойдется.
Дедюхин взглянул на Захара Евграфовича, тот кивнул, и они втроем прошли в дом.
У дверей кабинета Окороков остановил Ивана Степановича и показал ему на кресло:
— Подожди здесь, мы тебя позовем.
Дедюхин снова посмотрел на хозяина, и тот снова кивнул, давая согласие, но в кабинете, куда они вошли вдвоем с Окороковым, не сдержался, выговорил:
— Вам не кажется, господин исправник, что вы ведете себя в моем доме не совсем прилично?
— Да какое там — кажется! По-хамски веду себя, Захар Евграфович. Самому до невозможности стыдно, а никуда не денешься — служба. Впрочем, к делу, Захар Евграфович, без предисловий и без церемоний. Вот, читайте.
Из кармана кителя он вытащил бумагу, расправил ее и осторожно положил на стол.
Бумага была под грифом губернского жандармского управления, и в ней просто, четко и ясно, без канцелярских витиеватостей говорилось о том, что купец первой гильдии Луканин Захар Евграфович обязан впредь выполнять все распоряжения белоярского исправника подполковника Окорокова и хранить тайну об этих распоряжениях, потому что расследуется дело особой государственной важности. В случае неисполнения грозили Захару Евграфовичу суровыми карами. Печать и подпись.
— Бумага сия, конечно, спорная, — пророкотал Окороков, — ее можно и в суде обжаловать, и газетным писакам обнародовать, да только я вам не советую. Во-первых, дело государственной важности, о котором написано, оно и в ваших интересах, касается Цезаря Белозерова. А во-вторых…
— Что во-вторых? — не сдержался Захар Евграфович.
— Да требуется от вас сущий пустячок, я его сначала тет-а-тет хотел с капитаном Дедюхиным решить, а не вышло, он к вам сразу побежал, да так прытко, что едва догнал. С завтрашнего дня четырех человек из команды «Основы» надо уволить, а на их место взять новых людей, которые придут наниматься. Вот и все. Да, забыл. Сам пароход и все грузы мои люди тихонько-незаметно должны будут осмотреть перед отплытием. И еще одна новость, правда, она уже частного порядка. Моя взбалмошная супруга отправляется вместе с экспедицией лейтенанта Коллиса, ну, тут вы сами виноваты. Не дали бы денег, не было бы общества и всех этих глупых капризов, с которыми, увы, я совладать не в силах — подкаблучник я, Захар Евграфович, несмотря на весь мой грозный вид.
Окороков беспомощно развел ручищами и виновато улыбнулся.
Свернув бумагу, Захар Евграфович протянул ее исправнику, но тот покачал головой:
— Себе оставьте. А у меня другие бумаги имеются.
— От Цезаря? — в лоб спросил Захар Евграфович. — Мне кажется, что вы давно с ним общий язык нашли. Может, и переписку ведете? А иначе как объяснить, что вы его живым выпустили, и откуда Цезарю стало известно про постоялый двор, для каких целей я его строил? Данила мне все рассказал.
— Он вернулся? — вскинулся Окороков.
— Вернулся. Много интересного поведал.
— И вы сделали вывод, что я в сговоре с Цезарем. Простите, Захар Евграфович, но в переднем углу я иконы у вас вижу, так вот в следующий раз, если что померещится, креститесь перед ними. Говорят, помогает, и видения болезненные исчезают. А что касаемо моей просьбы — выполнить неукоснительно.
Окороков резко поднялся и вышел, оставив за собой двери открытыми. Слышно было, как он сказал Дедюхину:
— Ступай, хозяин тебя зовет.
«Чего-то я, похоже, не понимаю, — успел подумать Захар Евграфович, глядя в широкую спину исправника, — другой бы на его месте оправдываться стал… Чего же я не понимаю?» Спросил сам себя и не нашел ответа. Но Дедюхину, который вошел в кабинет и почтительно встал у порога, велел выполнять все указания исправника. Четырех человек из команды «Основы» уволить и направить на работу в док — такое, мол, хозяйское решение. А новых людей принять. Дедюхин молча выслушал, кивнул, давая понять, что хозяйский приказ ему полностью ясен и потому переспрашивать и вопросы задавать — дело совершенно лишнее. Умница он все-таки был, капитан «Основы», за что и любил его Захар Евграфович, как родного.
15
На следующий день, после обеда, на Талой взломало лед и глухо шумящая густая мешанина ринулась вниз по течению; скребла берега, отламывая огромные пласты земли и роняя деревья. Иная льдина вдруг вздыбливалась, взблескивала на солнце неровным изломом — будто невиданная рыба, вынырнувшая из самой глубины; проплывала недальнее расстояние, растрачивала свою крепость и рушилась, рассыпаясь на мелкие куски.
Талая на глазах выплескивалась из берегов. Вездесущие ребятишки с визгом носились по пологим спускам и ставили метки — деревянные палочки. Они быстро скрывались под водой. Ощутимо наносило от реки влагой и холодом, хотя день стоял теплый и ласковый.
Буйная, неуемная сила ледохода завораживала. Множество белоярцев толпилось на высоком песчаном откосе, любуясь сверху зрелищем, которое можно было увидеть только один раз в году.
Ни Захара Евграфовича, ни Агапова, никого из приказчиков в этот час на берегу не было, хотя раньше, согласно традиции, они всегда бросали работу и приходили к реке. Такой уж день выдался — не до любований. И имелась на это веская причина — бесследно исчез обоз из двадцати двух подвод. Ушел — и пропал. Как корова языком слизнула. В луканинской конторе царил переполох.
— Это ж не иголка, обронил и не найдешь, — сокрушался Агапов, — двадцать две телеги, восемь возчиков да еще купчишка этот! Ах, беда, беда! Ну где этот Ефтеев, его только за смертью посылать!
Ефтеев, легок на помине, вбежал, запыхавшись, в каморку Агапова. В руках он держал бумаги, которые сразу же выложил перед Захаром Евграфовичем, и заторопился, заикаясь от волнения:
— Вот, у меня здесь все записано, Захар Евграфович, все до капли записано! Вот, смотрите… Это подряд, вот тут указано — в лице купца Замошного, вот квитанция — он наличными в кассу платил… Вот…
— Да ты сядь, — прервал его Захар Евграфович, — передохни. Читать я и сам умею.
Быстро просмотрел все бумаги и отодвинул их в сторону. Все верно, все оформлено, как надо, честь по чести. И никаких нареканий к Ефтееву быть не могло. Пришел некий купец Замошный, подписал подряд на перевозку грузов, заплатил деньги, загрузил двадцать две подводы, и отправились они, согласно подписанному подряду, две недели назад в большое село Кротово, что стоит в семидесяти верстах от Белоярска. Ходу туда и обратно — меньше недели, ну, если что случилось, еще день-два накинуть. А возчиков и подвод нет и нет. Послали верхоконных, те мигом обернулись и доложили: никакой обоз в Кротово не приходил, и никто о купце Замошном не слышал. А дорога до Кротова — одна-единственная, по тайге идет, и нет от нее ни свертков, ни ответвлений. Но и на дороге следов обоза верхоконные не нашли, когда спрашивали у встречных проезжающих, в ответ им только плечами пожимали — в глаза не видели.
— А ну-ка узнай, Ефтеев: где они свой груз брали и чего они грузили? — распорядился Захар Евграфович.
Приказчик молча кивнул головой и выскочил из каморки.
— Пожалуй, и я в одно место съезжу, — встрепенулся Агапов, — ты уж наберись терпенья, Захар Евграфыч, подожди меня.
— Куда собрался?
— К Дубовым. Гложет меня одна мыслишка, как червячок ворочается.
Агапов быстро выкатился на своей коляске из каморки. Захар Евграфович, оставшись один, вздохнул и неожиданно запел про ухаря купца — никаких мыслей у него в голове в это время не имелось. Пусто. И тягучее, неодолимое отчаяние заползало в душу. Запутался он в последнее время, совсем запутался, словно стоял с завязанными глазами, растопырив руки, пытался наугад поймать бегающих возле него людей, а они ускользали и ускользали, успевая больно его шпынять со всех сторон. Так и просидел, будто в полудреме, пока не вернулся Ефтеев и не доложил:
— Грузились они у Сушкова, который скобяной магазин держит. Оптом покупали. Топоры, гвозди, пилы — как будто строительство большое затевают. Много чего взяли. А у Колесникова, в бакалее, муку брали, крупу, — еду, одним словом. На наши подводы грузили — так приказчики мне сказали. Вот…
— Ладно, ступай, — отпустил его Захар Евграфович, — надо будет, я позову.
Агапов вернулся не скоро и вернулся встревоженный. Вкатился на своей коляске, попил холодного чая из тонкого стакана в серебряном подстаканнике, и, пока пил, рука подрагивала, а стекло тоненько звенело.
Отдышался, вздернул седую голову:
— Совсем худо, Захарушка, худо. Уйма народу у Дубовых снялась в одночасье и ушла. Помнишь, я про Савелия рассказывал, которого после в участке отравили? Так вот он, оказывается, всем, кого за Кедровый кряж зазывал, тогда особое слово говорил, как бы сигнал. Вот это слово и принесли, неизвестно кто, и народишко на крыло поднялся. Человек сорок, говорят Дубовы, не меньше ушло. Окороков после этого два дня ночлежку вверх дном переворачивал. Грозен был, обещался Дубовым, что прихлопнет их, как мух. Лучше бы он Цезаря прихлопнул. Да тут кишка тонка, либо сговор полюбовный. Похоже, под носом у нас Цезарь был, был да сплыл. Ефтеева сейчас встретил, сказал он мне, где и чего они грузили. Вот я и думаю: выбрался Цезарь из-за кряжа, отлежался здесь, отдышался, новых людишек набрал и махнул с нашим обозом в укромное местечко.
— В какое? — спросил Захар Евграфович.
