Лихие гости Щукин Михаил

Агапов развел руками.

Они и предположить не могли, что обоз из двадцати двух подвод был уже за Кедровым кряжем, а у прохода теперь, на выходе в долину, круглыми сутками дежурили часовые, которых Цезарь, Бориска или Петля проверяли самолично, особенно ночью.

Визжали пилы, стучали топоры, ядрено пахло в весеннем воздухе смолой. Свежие срубы, ярко желтея ошкуренными бревнами, быстро и весело поднимались вверх. Горели костры, пахло жирным мясным варевом. На этот раз Цезарь строил свой лагерь совсем по иному плану и в ином месте: совсем недалеко от прохода уже стояли две караульные вышки, с которых прекрасно виделось все изножье кряжа. За вышками ставились срубы, ставились в таком порядке, что образовывали круг. Место перед ними было открытое, и подступиться незамеченным к лагерю теперь никто бы не смог. Привязанные к длинной коновязи стояли лошади, виднелись подводы, на двух из которых лежало сено — по-хозяйски, обстоятельно собирались люди на новое место жительства, ничего не забыли.

У самого основания кряжа, там, где зиял темный ход из пещеры, оттаивали кострами не отошедшую еще от мерзлоты землю и копали широкий ров, с каждым днем углубляя его; в тех местах, где выходила каменная порода, долбили ее кирками.

Заново набранное войско Цезаря трудилось азартно, не покладая рук. Обещанная награда в виде будущей беззаботной жизни грела души, да и долгое зимнее сидение в дубовской ночлежке изрядно прискучило и надоело — милое дело размяться на весеннем приволье, ощутить в теле собственную силу, а самое главное заключалось в том, что не надо было бояться казенных чинов, не надо было думать, как раздобыть копеечку и как жить. Здесь все имелось: и воля, и еда, и простор, который радовал глаз. Конечно, требовалось безоговорочно подчиняться Цезарю, но и уговор изначально таков был, силком сюда никого не тащили.

Одни лишь луканинские возчики, закованные в ножные железные кандалы, тоскливо смотрели потухшими глазами вокруг, проклиная свою судьбу, сотворившую с ними неожиданную беду. Они и помыслить не могли, собираясь в отъезд в Кротово, что вольной жизни им осталось с гулькин нос. На первой же стоянке, когда решили дать передых лошадям и самим перекусить, на них налетели внезапно неведомые люди, быстро и сноровисто связали, рты заткнули, уложили, как мешки или ящики, в сани, накрыли сверху рогожиной, и они уже не увидели, как подводы тронулись назад, стороной огибая Белоярск. Только здесь, уже за Кедровым кряжем, и очухались, поняли в полной мере, что с ними произошло: и сбежать нельзя, и жаловаться некому, вот и работали, не отставая от варнаков.

Цезарь — будто заново народился. Словно и не было горьких раздумий и горького отчаяния после пожара, словно и самого пожара не было. Ему казалось, что он с чистого листа начинает строить свою будущую судьбу и она будет такой, какой он желал всем своим существом — высокой. Он спал урывками, везде поспевал, за всем приглядывал, и веселая, довольная улыбка не сходила с лица.

— Ну, купец Замошный, как думаешь — дадим ребятам один вечерок загульный? — Бориску, который провернул ловкое дело в конторе Луканина, Цезарь теперь в шутку называл купцом Замошным, а тот в ответ лишь распускал лошадиные губы, изображая усмешку, и на новое свое имя отзывался с удовольствием:

— Думаю, что заслужили. Пускай погуляют, пар спустят. Я и сам, многогрешный, водочки хлебну, только караулы надо надежные выставить. Староверы…

— Про староверов помню… — перебил его Цезарь, — будут они у меня вот здесь горбатиться!

И он указательным пальцем ткнул себе под ноги в сырую землю, недавно только освободившуюся от снега.

16

Вздымая темную воду, от бортов «Основы» тяжело откатывались пологие волны. Против течения, да еще в самый разлив, пароход шел с надсадой, словно приморившийся конь, которому положили на телегу слишком тяжелый груз. Иногда, на излучине, корпус парохода дрожал от напряжения, и дождевая вода, скопившаяся в выемках палубы, покрывалась мелкой рябью. Дождик выпал короткий, весенний; шальная тучка быстро скатилась с небесного склона, и выглянуло веселое солнце. Стоял конец мая, деревья по берегам Талой уже опушились яркой зеленью. После дождя она и вовсе сияла, как изумруд.

— Иван Степанович, вы только взгляните — какая красота! — голос у Нины Дмитриевны звенел от восторга, когда она повела рукой, будто открывала перед старым капитаном величественную панораму реки Талой и ее берегов.

Дедюхин, не разделяя восхищений жены исправника, да еще и крепко недовольный, что она вообще обитает на пароходе — а куда денешься, если хозяин приказал! — на восторженные восклицания не отзывался и по сторонам не смотрел. Его маленькие, но сильные руки лежали на штурвале, прищуренные глаза нацеливались на фарватер, и стоял он на мостике, широко расставив ноги, так же прочно, как и на земле. Некогда ему было отвлекаться на бабьи глупости, потому что вести пароход в половодье — это вам не на цветочки-листики любоваться: проглядел топляк или корягу, а их в это время несчитано плывет, — и жди беды.

Нина Дмитриевна, ни капельки не обижаясь на молчание капитана, перегнулась через перила и стала звать лейтенанта Коллиса. Но тот зазывно махнул рукой, приглашая, чтобы она спустилась на нижнюю палубу, на которой он, раздвинув треногу, устанавливал фотографический аппарат, с которым не расставался, наставляя его на берега, на пароход, на матросов, на грузы, сложенные на корме, — словно хотел запечатлеть все, что его окружало, до последней мелочи. Сейчас он непременно желал запечатлеть Нину Дмитриевну. Киреева поблизости не оказалось, и он знаками объяснил ей, куда нужно встать, как повернуть голову и, показывая все это, ненароком задевал руками высокую грудь Нины Дмитриевны. Она улыбалась, а глаза у нее светились зазывным светом. Коллис, сам того не замечая, облизывал языком нижнюю губу, и ноздри у него шевелились, будто он принюхивался. Дедюхин, передав штурвал своему помощнику, спускался вниз, в свою каюту, чтобы попить чайку, все сверху видел и недовольно бормотал себе под нос:

— Только блядства мне здесь не хватало!

Не нравился ему этот рейс, открывавший нынешнюю навигацию, не нравились матросы, которых пришлось взять, согласно приказу Луканина, не нравились иностранцы, а больше всех не нравилась жена исправника — так и чесалась рука, чтобы изладить ей в аккуратный лобик бульбочку, приговаривая при этом: сиди дома, ветреная особа, не лезь на пароход с чужими мужиками и веди себя, как подобает замужней бабе.

Но Нина Дмитриевна не замечала раздражения капитана, была с ним приветлива и улыбалась ему, будто отцу родному. Вот и сейчас, увидев, что он спустился с мостика, взмахнула полными ручками, будто взлететь собиралась, и зачирикала:

— Иван Степанович, встаньте рядом со мной. Я хочу, чтобы у меня на память о вас имелась карточка! Ну, будьте так добры, будьте любезны!

— Не могу, Нина Дмитриевна, — дела. Простите великодушно, не могу! — Он ловко миновал Коллиса с фотографическим аппаратом и быстро нырнул по лестнице вниз, в свою каюту — только подковки сапог звякнули по ступенькам.

Коллис наконец-то приладился, накрыл себя куском черной материи, и стеклянная оптика запечатлела улыбающуюся Нину Дмитриевну на фоне крутого берега Талой, по которому, рассекая деревья, до самой воды спускался ребристый гранитный выступ, влажный от дождя и искрящийся под солнцем.

Впереди, по левому борту, на высоком взгорке показалась маленькая, десятка в полтора домов, деревня Осиповка. «Основа» загудела своим знаменитым гудком, и помощник капитана переложил штурвал влево, чтобы причалить к деревянному мостику, чьи доски вплотную подпирала разлившаяся вода. Деревня была последней на долгом пути в верховья Талой, здесь следовало загрузиться дровами, которые по уговору местные жители заготовили с осени. Еще два дровяных склада ждали вверху, но они уже располагались в нежилом месте, а как дальше быть с топливом и хватит ли его до истока Талой — никто толком не знал, потому что еще никто на пароходе столь высоко не поднимался. Дедюхин, не допив чай, выскочил на мостик, встал за штурвал и ловко подвел «Основу» к шаткому причалу.

На берег к этому времени уже сбежалась вся деревня, от мала до велика. Всех раздирало любопытство и горячее желание побывать на пароходе. Дедюхин хорошо знал, как надо использовать это любопытство на благое дело, и сразу же отдал приказ: тех, кто будет подниматься по трапу с дровами, пропускать беспрепятственно, а тех, кто с пустыми руками, — не пущать. Матросы, потешаясь, встали на караул у трапа. Впрочем, могли бы и не вставать. Совсем малые ребятишки и те усердно тащили длинные поленья.

За час с небольшим погрузку закончили. Дедюхин сошел на берег, вручил деревенскому старосте деньги, чтобы он рассчитался с мужиками, которые заготавливали дрова. Со старостой они были давние знакомцы, с прошлой навигации не виделись и теперь, радуясь встрече, присели на обсохшее после дождя бревно, чтобы обменяться новостями и выкурить по трубочке, но не успели и двух слов сказать, не успели даже табачок достать, как с трапа скатился матрос Иванютин, рослый, широкоплечий парень с копной огненных волос, за что и звали его все, позабыв имя, просто Рыжим; скатился и бегом, будто за ним гнались, — к капитану.

— Иван Степаныч, слово надо срочно шепнуть, — Рыжий шумно дышал, и широкая грудь его ходила ходуном. Видно было, что парень не в себе.

— Чего там, пожар? — недовольно спросил Дедюхин.

— Хуже, Иван Степанович. Отойти надо, на ухо шепнуть.

Дедюхин поднялся с бревна, попрощался со старостой, не забыв наказать ему, что на обратном пути, как всегда, снова дрова понадобятся — пусть мужики готовят. Кивнул Рыжему и пошел к берегу. Остановился, не доходя до трапа, спросил, не оборачиваясь:

— Ну, по какой причине запыхался?

Рыжий согнулся, чтобы достать до уха капитана, жарко зашептал:

— Там дрова, на палубе, я выкладывал, чтоб не развалились. А два полена не удержал — ахнулись, тяжелые поленья…

— Раззява, что ахнулись, там же грузы внизу, — недовольно перебил его Дедюхин.

— Вот я и говорю, Иван Степаныч, полез вниз, чтобы поленья убрать, а они так ахнулись, что крышку у ящика раскололи и доска одна отвалилась. Я доску-то на место хотел приладить, глянул, а там… — глаза у Рыжего стали круглыми, и он закончил свистящим шепотом: — А там — ружья! Полный ящик!

— Доску на место приладил? — быстро спросил Дедюхин.

— Прилепил на живульку, а сверху дерюгу натянул, дерюгу-то ветром скинуло, вот ящик и стоял незакрытый.

— Кто еще видел?

— Да вроде никого рядом не было.

— Ясно. Никому ничего не говори, а вечером всех наших, без этих новых, позови тихонько в машинное отделение. Тихонько, по одному. Да рожу прибери, а то будто и впрямь с пожара прибежал. Все понял?

— Рожу приберу, Иван Степаныч, — заверил Рыжий и пошел к трапу, но лицо у него оставалось по-прежнему удивленным, а глаза ошалелыми.

«Вот тебе и инструмент для трудов научных, — чертыхнулся Дедюхин, — чуяло мое сердце, что ничего доброго в этом рейсе не будет, коли начался он через задницу. Команду мою разогнали, чужих наняли, иностранцы опять же, и бабенка эта… Вертится, как сорока на колу, и чирикает без передыху. Как только Окороков с ней живет? Да черт с ними, как они живут, ты про ружья думай, старый пень, — откуда они взялись, целый ящик? Кого стрелять собрались? А в других ящиках какая зараза лежит? Пушка?»

Весь в тревоге, Дедюхин поднялся по трапу на палубу.

Скоро «Основа» дала гудок, отошла от деревянного причала и, напрягаясь, одолевая сильное течение, двинулась вперед, выплывая на середину реки.

Вечером, когда с берегов на текучую воду поползли фиолетовые сумерки, плотно укрывая последние блестки на стремнине, «Основа» стала на якорь. После ужина разошлись по каютам, все стихло, и только один Дедюхин прохаживался по корме, соблюдая важную, царственную походку, словно ничего особого и не случилось в этот день. Но вышагивать, не показывая вида, — это одно дело, а вот мысли свои тревожные в порядок привести — дело совсем иное. И пребывал Дедюхин в большом смятении. Не знал, что и думать, а самое главное — не знал и что предпринять. Но, когда, выждав время, спустился в машинное отделение и увидел перед собой при тусклом свете фонаря родных ему матросов, с которыми не один пуд соли за долгие плавания пережевали, ему стало спокойней. Он всматривался в знакомые лица и словно вел безмолвную перекличку. Вот Сидор Горелов, пожилой уже, сивый, но крепкий, как смолевый комель; вот Ванька Быструхин, веселый, разбитной парень, ловкий и увертливый, острый на словцо и вечно подсмеивающийся над увалистым Рыжим; вот и сам Рыжий; вот Семен Гужин, высокий, худой, как жердь, особого дара человек, имеющий ко всякой железке и механизму свой подход и свой секрет; вот Володя Репьев, помощник капитана, серьезный обстоятельный парень, на которого можно положиться, как на самого себя; вот кумовья, не разлей вода, Петро Савченко и Гриша Немытко, — всё про всех знал капитан Дедюхин и ни в одном из них не сомневался. Потому и говорить начал негромким, тихим голосом сразу по делу, будто штурвал ухватил маленькими, но цепкими и сильными ручками:

— Значит, такая нескладуха у нас, ребятки. Один ящик из груза расколотили нечаянно, а там ружья оказались. Мне про них ничего не ведомо. Кто положил, для каких надобностей везут — даже предположений не имею. Луканин мне про это ни слова не сказал — значит, и сам не знает. Что получается? Либо эти ружья четверо новых нанятых матросов везут, либо господа-иноземцы. Вот и требуется разобраться. На случай тревоги я сигнал придумал. Два раза рында ударила — все на корму, где я стоять буду. Если меня нет — к Репьеву. За всеми остальными следить в четыре глаза. А теперь так. Ты, Рыжий, и ты, Ваня, с пожарного щита багры маленькие взяли и неслышно, неслышно только, откройте наугад еще три-четыре ящика, а ты, Семен, на карауле побудь. Мы пока обождем. Если что — шумните.

Матросы быстро ушли. Остальные, не присаживаясь, молчали и ждали, напряженно вслушиваясь в тишину.

— Иван Степаныч, — подал вдруг голос Репьев, — нам бы свои ружья достать, положить поближе. У тебя, как мне помнится, револьвер был?

— И теперь есть. А ружья свои раньше времени доставать запрещаю. Увидят ненароком — сразу подозренье появится. Нам сейчас главное — вида не показывать. Как плыли, так и плывем. Не слышим, не знаем и ухом даже не поведем. Что-то ребятки долго задерживаются. Петро, выгляни.

Но выполнять это приказание не потребовалось. Посланные на корму матросы спустились один за другим в машинное отделение, и Ванька Быструхин четкой скороговоркой доложил:

— Еще в трех ящиках ружья лежат, а в одном, вроде, на мыло похоже. Как ты, Семен, сказал?

Гужин кашлянул в кулак и неторопливо, как всегда говорил и делал любое дело, отозвался:

— Если щепку зажечь да в это мыло бросить, от нашей «Основы» пустое место останется. Точно не разглядел, темно, но сдается мне, динамит в ящике. Штука такая, взрывается со страшной силой. Я про него в одном журнальчике читал. А изобрел его какой-то Нобель, иностранец. Так было написано.

— Час от часу не легче, — вздохнул Дедюхин. — Ладно, ребятки, быстро разошлись, спать легли, но спать — вполглаза. И дальше теперь жить — с осторожностью.

Он последним поднялся из машинного отделения, прошелся по корме и лишь после этого направился в свою каюту. Чиркнул спичку, чтобы зажечь фонарь, стоявший на столе, и остолбенел: в каюте у него сидела Нина Дмитриевна. Он держал спичку до тех пор, пока пламя не обожгло ему пальцы.

— Да вы не удивляйтесь, Иван Степанович, зажигайте свет. Я вас не соблазнять пришла, свет нам не помешает.

Дедюхин чиркнул вторую спичку, зажег фонарь. Нина Дмитриевна оказалась в круге желтого света, и поэтому, наверное, лицо ее было совсем иным, не таким, как обычно. Куда делась глуповатая, безмятежная улыбка, ямочки на щеках и шальной блеск глаз? Словно переродилась бабенка, смотрела строго, поджав пухлые губы, а когда заговорила, и голос оказался другим — отрывистым и чуть сиплым:

— Иван Степанович, ни вы, ни ваши матросы к ящикам и вообще к грузам подходить больше не смейте. Вы меня хорошо понимаете?

— Не совсем я вас понимаю, Нина Дмитриевна. Приказы мне отдаете… А вы, собственно, кто такая?

— Я вам сейчас объясню, Иван Степанович…

17

Как же сладко и радостно жить своей семьей, своим хозяйством и в своем углу!

Данила иногда просыпался среди ночи и не мог до конца поверить, что все его страдания и мытарства остались там, за Кедровым кряжем. А здесь, на постоялом дворе, где обитали они теперь с Анной и Алешкой, есть у них просторная комната, гуси и куры, корова и лошадь, а в скором времени, к зиме, как загадывал Данила, появится и собственный дом — первые венцы сруба он уложил на прошлой неделе. Много думал теперь молодой хозяин о собственных делах-заботах, но и службу свою, на которую был поставлен, не забывал и относился к ней с полной серьезностью. На постоялом дворе царили порядок и чистота, все нанятые работники знали, что Данила, несмотря на молодой возраст, никакого ротозейства не спустит и за всякую, даже малую, оплошность спросит строго.

Чуть свет, а Данила уже на ногах. Чаю не пил, крошки в рот не положил, только и успел — торопливо лицо из рукомойника ополоснуть, и сразу же побежал хозяйство оглядывать: конюшня, комнаты для проезжающих, как печи топятся, как завтрак готовится… Да мало ли дел, самых разных, с утра пораньше требуется переделать. Анна, не отставая от мужа, хозяйничала на кухне, и в глазах у нее стоял, не исчезая, глубинный и счастливый свет. Маленький Алешка надувал пузыри, сучил ножонками и ручонками и любил, как будто нарочно дождавшись удобного момента, пускать бойкую струйку, когда его брали на руки. Кряхтел при этом, плямкал губами и был чрезвычайно доволен той жизнью, в которую он совсем недавно явился.

Данила ничего не рассказал Анне о том, что довелось ему испытать за Кедровым кряжем. Только и обронил, когда она пристала с расспросами:

— Хлебнул я там лиха, досыта, а рассказывать не буду — невмоготу. И ты не приставай больше, Анна, не береди.

Она так и сделала.

Не мог нарадоваться нынешней своей жизни и Егорка. Получив от Луканина паспорт и обещанные деньги, бывший вор и каторжник по прозвищу Таракан засомневался в своем неверном ремесле и стал подумывать: а не развязаться ли с ним, этим ремеслом, окончательно? Он даже не загулял без оглядки, как беспременно сделал бы раньше, оказавшись с деньгами. Наоборот, стараясь сохранить подольше необременительное свое пребывание в Успенке, ходил трезвый и серьезный, стараясь всякий раз попасть на глаза Луканину. Тот в деревню заглянул на короткий срок, один день только побыл, но Егорке и этого срока хватило, чтобы убедить хозяина в собственной необходимости. И тот определил его на тот же самый постоялый двор, в полное распоряжение Данилы. В первые дни Егорка попытался, как и раньше, когда жили у Митрофановны, залечь на боковую, но ничего из этой затеи не вышло. Данила сурово его отчитал и запряг в работу, а иначе, сказал, доложит Луканину и придется лентяю собирать манатки. Егорка пошумел, размахивая руками, но ослушаться поостерегся и взялся за работу.

По воскресеньям приезжала проведать внука Агафья Ивановна, в иные дни заглядывали повидаться с сестрой Игнат и Никита, и лишь Артемий Семеныч заехал всего один раз. Поглядел, похмыкал в бороду, долгих разговоров не заводил, советов не давал, только и снизошел до Алешки, всунув ему в пальчики серебряную ложку:

— Это на первый зубок тебе, парень. Держи крепше, свое добро из рук не выпускай. Клочихинска порода, она не ротозейная.

С тем и отбыл.

Анна и такому приезду радовалась. Твердо верила, что со временем тятя полностью изживет обиду и злость. А Даниле и подавно дела до тестя не было, он о нем не скучал.

Вот так и жила молодая чета, складывая день за днем свою судьбу и семейное гнездо. Казалось им, Даниле и Анне, что все беды остались в прошлом, а новые, если появятся, обязательно минуют их стороной.

Но не вышло, как мечталось, не миновали…

В жаркий день, уже по просохшей дороге, прискакал на постоялый двор подполковник Окороков. С ним — казаки. Лошади были в мыле — видно, торопились казаки вместе с подполковником и плетей не жалели.

Данила и Егорка, вдвоем, чтобы успеть поскорее, доставали воду из колодца, насыпали овес в кормушки. Анна суетилась на кухне и торопилась, как только могла: такую ораву накормить — дело нешуточное. Казаки, не подпуская своих лошадей к воде и не давая им стоять, тянули их за поводья и водили по большому двору, чтобы они остыли и отошли от скачки. Лишь один подполковник Окороков не принимал участия в общей суете. Тяжело плюхнулся на верхнюю ступеньку крыльца, стащил с потной головы фуражку и сидел так, задумавшись, не обращая внимания на происходившее вокруг, словно вся эта торопливая суматоха никаким боком его не касалась. Долго сидел — казалось, что задремал. Но нет, не дремал, и все видел. Как только молодой казачок, выводивший его коня, остановился, Окороков сразу же крикнул:

— Не стой, не стой, тяни его, чего рот раззявил!

Тот послушно потянул за узду упиравшегося коня.

Обиходив лошадей, казаки получили от Окорокова разрешение на отдых и дружно повалились спать под навесом, приспособив под головы седла. Слитный, могучий храп бился в доски навеса, и казалось, что они скоро начнут выгибаться от невидимого напора.

Только Окороков продолжал сидеть, не сдвинувшись со своего места, и все держал в руке пропыленную фуражку. За последнее время он заметно похудел, под глазами залегли темные тени, а над переносицей еще глубже прорезалась глубокая морщина — будто постарел лет на пять. Впрочем, дело нехитрое. От всех передряг, которые свалились в последнее время на исправника, немудрено было и на лицо осунуться, и телом исхудать, и духом ослабнуть. Мало того что не смог он за Кедровым кряжем взять Цезаря, мало того, что прозевал его в Белоярске, так он еще и хитрый крючок заглотил, который ему ловко подсунули. Когда шерстили и переворачивали дубовскую ночлежку, удалось выяснить, что людишки, ушедшие с Цезарем, называли местом сбора Кривой камень. Торчал такой — огромный гранитный выступ — на одном из притоков Талой, в месте глухом и диком. Кинулся Окороков с казаками к Кривому камню, просидел там почти неделю, пока не понял, что обвели его вокруг пальца. Вернулся в Белоярск, где узнал о том, что пропали бесследно двадцать две луканинские подводы. И только после этого известия закралось сомнение: а не на старое ли место откочевал Цезарь? Не скрылся ли он снова за Кедровым кряжем? Отправил верных людей на разведку, и, когда они вернулись и доложили, он схватился руками за голову. Разведчики смогли добраться до самого выхода из пещеры и там, притаившись за каменными выступами, выглядели: глубокий ров, который одолеть можно только спустившись в него по длинной лестнице и затем, по такой же длинной лестнице, подняться вверх; две караульные вышки, часовые на них, а за вышками — избушки, срубленные из толстых бревен, с маленькими окнами, похожими на бойницы. Представив все это, Окороков сразу же понял: для того, чтобы прорваться за Кедровый кряж, потребуется целая воинская операция, но в этом случае еще неизвестно, скольких солдат, пока они будут перебираться через ров, успеют отправить на тот свет люди Цезаря. Да и удастся ли всех варнаков перебить или взять живьем — отступят в долину, врассыпную, а там ищи ветра в поле. Окороков и в прошлый раз отказался от поисков Цезаря и уцелевших его людей только по одной причине: поиски там вести, рискуя каждую минуту нарваться на засаду, — все равно, что копну сена перебирать, надеясь обнаружить утерянную иголку. Да никто и не даст ему столько людей, и никто не дозволит такие большие потери.

Он тяжело поднялся, дошел до колодца, вылил себе на голову воду, оставшуюся в ведре, и, не вытираясь, натянул фуражку на мокрые волосы. Встряхнулся, передернув плечами, и — словно ожил. Зычным голосом оторвал ото сна казаков, отправил их обедать, а сам двинулся быстрым, развалистым шагом к Даниле и Егорке, которые вытащили из амбара еще два мешка с овсом и собирались рассыпать его по кормушкам. Постоял около них, подождал, когда они опростают мешки, и коротко приказал:

— Кончай хозяйничать, ступайте за мной.

Прошел, не оглядываясь, в самый дальний конец ограды, где высокий забор вплотную примыкал к могучей островерхой ели, и сел в тенек прямо на землю. Данила и Егорка почтительно встали перед ним.

— Садитесь. — Когда они сели, Окороков внимательно оглядел их, пытаясь каждому заглянуть в глаза, и быстро спросил: — Ты Данила Шайдуров? А ты Егор Костянкин, и прозвище твое Таракан?

— Я не… — заторопился Егорка и даже привстал на колени.

— Закрой рот! — окоротил его Окороков. — Сказал — Таракан, значит, Таракан. И про новый свой паспорт лучше помалкивай, пока я его не отобрал. А теперь, ребята, рассказывайте по очереди. Ты, Таракан, о той тропе, по которой через кряж перебирался, а ты, Данила, про староверов и про все остальное.

Он их внимательно слушал, иногда переспрашивал, уточнял что-то для себя, а Егорка и Данила, чем дальше рассказывали, тем больше тревожились, и тревога эта явственно проступала на их лицах. Понимали они прекрасно, что не ради своего любопытства примчался сюда, на постоялый двор, исправник и слушает их, не пропуская ни одного слова. Нутром почуяли, что приехал он по их души.

— А теперь меня слушайте, — Окороков стащил с головы фуражку, бросил ее под ноги, словно она мешала ему говорить, и, глядя на ее лаковый козырек, продолжил: — Завтра отправитесь через Кедровый кряж, по тропе. С вами мои люди пойдут. Если станете отказываться… тебя, — кивнул на Егорку, — за шкирку возьму вместе с новым паспортом, сам знаешь, за какие грехи, а тебя, — также кивнул на Данилу, — потащу к допросу: так ли все за кряжем было, не являешься ли ты пособником варнаков — я знаю, что спросить, и знаю, за что человека можно в кутузку определить. Деваться вам некуда, ребята, будете плясать, как я скажу. Почему именно вас посылаю? Сами догадывайтесь. Один дорогу знает, другой для староверов не совсем чужой человек.

— А вот меня увидят они — сразу ноги выдернут! — вскинулся Егорка, хватаясь за последнюю надежду.

— Не выдернут, — усмехнулся Окороков, — проведешь людей через тропу и можешь обратно вернуться, по этой же самой тропе.

— Ладно, перебрались мы через кряж, чего дальше делать? С Цезарем воевать? — спросил Данила и нахмурился, дожидаясь ответа.

— Какой скорый! Завтра расскажу. А теперь ступай и придумай причину для жены, по которой ты ненадолго из дома отбудешь. Понял? И хорошую причину придумай, после мне доложишь, чтобы я знал. Идите, ребята, обедайте. Я здесь, в тенечке, полежу, подремлю маленько.

Он откинулся на спину, плотно приминая крупным телом молодую траву, и прикрыл глаза, словно и впрямь собирался задремать. На самом деле было ему не до сна. Ни на минуту не забывал Окороков о своем главном деле — о Цезаре, который вновь затаился за Кедровым кряжем. Если и в этот раз вся придуманная им затея рухнет… Окороков даже головой встряхнул, отгоняя эту мысль. Попытался об ином думать: «Как вы там, уважаемая Нина Дмитриевна, не скучаете обо мне? Чем занимаетесь?»

18

«Основа», выбрасывая из трубы черный, клубящийся дым, быстро и бесследно исчезавший в воздухе, упрямо шла против течения. Внешне на пароходе ничего не изменилось. Команда занималась своим делом, Дедюхин стоял на мостике, Коллис не уходил с кормы, настраивая свой фотографический аппарат и наставляя его на проплывающие мимо берега, остальные иностранцы большую часть времени играли в нарды, не выходя из своей каюты, а Нина Дмитриевна голосила по-прежнему, призывая всех любоваться окружающими красотами. Четверо новых нанятых матросов по очереди несли вахту, определенную им Дедюхиным, были исполнительны и молчаливы, лишнего слова от них никто не слышал.

Но при всем этом внешне благополучном раскладе явственно ощущалась неопределенная тревога и ожидание: вот-вот случится нечто такое, что сейчас даже и предположить невозможно. И все, кто обитал на пароходе, не показывая вида, жили этим ощущением тревоги и ожидания.

Вахту своих матросов Дедюхин построил так, что кто-то из них обязательно находился на палубе, а два человека постоянно дежурили в машинном отделении, даже по ночам, когда пароход стоял на якоре. Нина Дмитриевна, как и раньше, приставала к капитану с глупостями; он, не изменяя своего обычного к ней отношения, отмалчивался и старался не попадаться жене исправника на глаза. И только очень наблюдательный человек мог заметить, что иногда они успевали перекинуться между собой мгновенными взглядами, какие бывают лишь у тех людей, которых объединяет общая тайна.

А крутые берега Талой между тем все выше начали вздыматься к небу каменными уступами; они угрюмо нависали над рекой, порою закрывая солнце, щетинились зеленой листвой деревьев, но щетина эта становилась редкой, все сильнее просвечивала, обнажая голые выступы, на которых лишь кое-где, клочками, маячил белесый мох. Иногда в проеме выступов скатывались вниз каменные осыпи, и здесь, на круглых окатышах, уже ничего не росло.

Это начинались подступы к Кедровому кряжу. Вот-вот, уже скоро, за очередным изгибом реки, должны были прорезаться до самого неба его недосягаемые громады.

В этих местах пароход требовалось вести с особой осторожностью. Дедюхин с утра до вечера почти не сходил с мостика.

Талая, обтекая длинный и высокий гранитный выступ, делала крутой зигзаг, так что быстрое течение закручивало воду в воронки, и дальше уже тянулась прямо и ровно, словно русло ее отчеркнули по линейке. И вот в том месте, где заканчивался зигзаг и начиналось прямое русло, на широкой каменной площадке выложены были длинные поленницы дров, которые требовалось перетаскать на пароход, теперь уже самим, без посторонней помощи. Дедюхин на правах капитана отдал приказ: на погрузку выйти всем, до единого. Попросил, чтобы Киреев перевел его приказ Коллису. Тот перевел, Коллис согласно кивнул головой и направился в каюту, где его подчиненные, коротая время, играли в нарды.

Причалить удалось почти вплотную к берегу, бросили чалки, закрепили их за ближние ели, спустили широкий трап, и команда, весело гомоня, с удовольствием разминая ноги на твердой земле, сошла на берег, потянулась неторопливой цепочкой к высоким поленницам, густо засыпанным сверху прошлогодней хвоей. И как только они подошли, как только начали шевелить поленья, чтобы обрушить их вниз и брать с земли — так удобней, как теплый полуденный воздух прорезали скорые, оглушительные в тишине и совершенно неожиданные выстрелы. Столь неожиданные, что некоторые матросы даже присели в испуге, закрывая головы руками.

Первым опамятовался Рыжий, бросился к трапу, но в тот же момент, пиукнув, пуля впилась перед ним и сырая земля брызнула мелкими комочками. Рыжий споткнулся и замер, как вкопанный. Ванька Быструхин оказался хитрее. Рухнув на землю после первых выстрелов, он попытался ползком двинуться вперед, но и ему ударили в лицо земляные брызги — пуля угодила рядом с головой. Еще чуть-чуть — и окрасились бы густые кудри алой кровью. Ванька, не шевелясь, лежал, как убитый.

— Слушай меня! — на срединной поленнице, словно проклюнувшись неведомым образом через дерево, возник во весь рост Ванька Петля. На левой руке его, согнутой в локте, лежало цевье винтовки, но лежало таким образом, свободно и вольно, что ясно было: хозяин мгновенно вскинет винтовку в нужный момент и выстрелит, не задумываясь. Дедюхин это понял сразу и успел еще крикнуть:

— Тиха, ребята, не лезьте на рожон, я…

— Заткнись, старый хрен! — громогласно окоротил его с верхотуры Ванька Петля. — или я ухо тебе отстрелю! Слушай меня! Тихо-тихо поднялись и по одному, на карачках, пошли к пароходу. На карачках! Если кто выпрямится — стреляем!

И команда «Основы», позорно поставленная на карачки, двинулась к трапу. Когда Рыжий и Митька Быструхин, ковылявшие первыми, исподлобья подняли глаза, они обомлели: вдоль борта парохода, на равном расстоянии, словно специально и четко отмеренном, стояли подчиненные Коллиса и в руках у них были винтовки. Сам Коллис, безоружный, топтался у края трапа, поочередно поднимая то одну, то другую ногу, словно палуба ему жгла подошвы, и широко, показывая два ряда идеальных зубов, улыбался — будто приближались к нему долгожданные и бесконечно дорогие его сердцу гости.

Из-за поленниц, из-за ближних кустов, с оружием наперевес, неторопко выбрались люди Цезаря, полукольцом окружили команду, голова которой уже поднималась по трапу, и остановились, оборачиваясь назад, явно ожидая приказа — что дальше делать? И в это самое время неторопко, переставляя ноги мелкими шажочками, возник Бориска в длинном своем балахоне, оттопыренном горбом. Прошагал до самого трапа, пересчитал, тыкая в каждого пальцем, всю дедюхинскую команду и, подняв головку, крикнул Коллису, словно старому знакомцу:

— Восемь душ, как одна! Здравия желаем, господин хороший!

— Какие восемь! — с сильным акцентом, но вполне внятно заорал на русском языке Коллис. — Двенадцать! Двенадцать!

Команду согнали на нос парохода, заставили сесть на палубу. Бориска и Коллис быстро отдавали приказания, а варнаки и иностранцы кинулись в рассыпную по пароходу, заглядывая в самые укромные уголки, отыскивая четырех недостающих членов команды, тех самых, которые приняты были на борт по приказанию исправника Окорокова. Но их нигде не было. Будто испарились. Сходили на берег вместе со всеми, никто не видел, чтобы убегали, а — нету. Как корова языком слизнула.

«Чертова баба! И я — пень безмозглый! — тоскливо и с запоздалым раскаянием, что доверился Нине Дмитриевне, ругался и досадовал на самого себя Иван Степанович Дедюхин, — вязать их надо было всех в ту же ночь, а этим варнакам свою засаду устроить и перестрелять, как зайцев!» Да что теперь досадовать — поздно. Развесил уши, поверил шальной бабе, а теперь… Теперь вот сиди на теплой палубе родной «Основы» и пошевельнуться не смей, если не желаешь, чтобы голову продырявили. А ведь в тот вечер, когда жена исправника заявилась к нему в каюту, он ей действительно поверил. Да и как было не поверить, если Нина Дмитриевна положила перед ним казенную бумагу, в которой ясно и вразумительно было сказано, что все власти и частные лица должны оказывать ей всемерную помощь, а неоказание таковой будет расцениваться… — До конца Иван Степанович не запомнил, и так ему было ясно: если что, по головке не погладят. Потому и согласился все ее просьбы исполнить: к ящикам с оружием не подходить, иностранцам оказывать полную лояльность, а в нужный момент, когда Нина Дмитриевна подаст сигнал, арестовать их. Вопросы, которые попытался задать ей Иван Степанович, она отвергла решительным взмахом пышной своей ручки:

— Наберитесь терпения, я расскажу, но не сейчас.

И ушла из каюты, оставив после себя сладковатый запах духов.

Иван Степанович еще раз запоздало ругнулся на самого себя и вдруг ахнул беззвучно: а где же сама Нина Дмитриевна? Неужели сидит до сих пор в своей каюте и не ведает даже, что творится на палубе? Или сбежала неизвестно куда с четырьмя матросами? Черт ногу сломит…

В это время, пока Иван Степанович лихорадочно пытался хоть что-то для себя уяснить, Нина Дмитриевна, сидя перед зеркальцем в своей каюте, тщательно прихорашивалась. Расчесывала кудряшки, пудрила круглые щечки и милый, задорный носик. Когда дверь каюты распахнулась и в узком проеме, заслоняя его широкими плечами, возник Коллис, она от неожиданности опрокинула пудреницу, и пудра, оставляя за собой пахучий шлейф, просыпалась на пол.

— Ой, господин Коллис, вы меня так напугали! — Нина Дмитриевна шлепнула в пухлые ладошки. — Надо же стучаться, когда входите к даме. Я вас за джентльмена считала…

— Подниматься палуба. Быстро! — голос у Коллиса был отрывистым и звучным, словно лязгал винтовочный затвор.

— Ой, господин Коллис, а вы, оказывается, по-русски говорите! — Нина Дмитриевна еще раз шлепнула в пухлые ладошки. — Почему так долго скрывали? Вы почти совсем правильно говорите.

— Палуба, мадам! Подниматься! Быстро! — Коллис шагнул в каюту.

— Да не хочу я на палубу! — капризно надула губки Нина Дмитриевна. — Вы же видите, я свой туалет не закончила!

Коллис сделал еще один шаг, ухватил Нину Дмитриевну за локоть и в неуловимое мгновение ослеп и оглох от захлестнувшей его боли — в подглазья ему, точно и выверенно, с силой ударили два растопыренных пальчика. И сразу же новый удар — ребром ладони в шею. Коллис с грохотом обрушился на колени — так падает бык, когда ему обухом проламывают череп.

Нина Дмитриевна в один прыжок перескочила через него, осторожно выглянула из каюты — направо, налево — и быстро захлопнула дверь. Скинула крышку с картонной коробки, выдернула тонкий шелковый шнур и заломила Коллису руки, которые он пытался прижать к глазам. В мгновение ока запястья оказались перехваченными шнуром, который глубоко врезался в кожу и замкнулся хитрым, крепким узлом. Рывок — и Коллис вздернут с пола, прислонен к стенке каюты. Он широко разевал рот, из которого рвался наружу нутряной надсадный хрип, лицо было измазано в помаде, и по ней, прочерчивая извилистые полоски, текли из крепко зажмуренных глаз крупные слезы, подкрашенные сукровицей.

Из той же самой круглой картонной коробки, предназначенной для изысканной дамской шляпки, Нина Дмитриевна неторопливо вытащила револьвер, привычно и деловито взвела курок, открыла дверь и еще раз огляделась. Убедилась, что поблизости никого нет, и неслышно вышагнула в коридорчик. Прошла до узкой железной лестницы, ведущей на палубу, поднялась по ней, осторожно выглянула наверх.

За считанные минуты мгновенная перемена произошла с ней: пухлая, говорливая дамочка, которая, казалось бы, только и способна болтать глупости и пудрить носик, напоминала теперь хищную рысь — гибкую и стремительную. Даже прищуренные глаза потемнели, и казалось, что они вот-вот вспыхнут зеленовато-желтым блеском.

На палубе в это время, где столпилось столь много народа, происходило следующее. Бориска, не суетясь, толково расставлял своих людей: одного — на капитанский мостик, двоих послал в машинное отделение, еще одного — в нос парохода, остальных поставил охранять команду «Основы». Теперь весь пароход находился под перекрестным наблюдением, и что-то сделать либо куда-то проскочить незамеченным было попросту невозможно. Иностранцы, выполняя приказ Коллиса, метались по «Основе», но найти никого не могли, а Бориска, сердясь и шлепая лошадиными губами, вскрикивал:

— Чего мечетесь, как угорелые! Толмача давай вашего! Тащи толмача!

Привели Киреева, тот вытаращил глаза, не понимая — кому и что переводить.

— Где главный? Спроси у них: где главный? — Бориска тряхнул Киреева за плечо: — Уснул?

— Да он же вниз спускался, — опередил Кирееева Ванька Петля, стоявший у трапа и зорко наблюдавший за всем, что происходило на пароходе. — Глянуть?

— Я сам, — Бориска подобрал полы своей хламиды и начал спускаться по металлической лестнице, осторожно ставя ноги на узкие ступеньки.

Спустился, поднял голову, чтобы оглядеться, и даже повернул ее чуть в сторону, но лишь чуть: точно в висок ему уперся ствол револьвера.

— Тихо, рот закрыт, идем вперед, — голос, прозвучавший над ухом, был женским, но рука, жестко ударившая его в горб, подталкивая вперед, была совсем не женской — такая сила не у каждого мужика имеется. Бориска подчинился и мелкими шажочками, спотыкаясь, двинулся по коридору. Когда он поравнялся с каютой Нины Дмитриевны, ствол револьвера оторвался от виска, сам револьвер коротко взлетел вверх, и сильный удар рукоятки по затылку вышиб Бориску из сознания. Ноги подкосились в коленях, он обмяк, как тряпичное чучело, и послушно, беззвучно сполз по двери каюты — вниз. Лежал и не шевелился. Нина Дмитриевна распахнула дверь, и скоро уже Бориска, все еще не пришедший в себя, связанный по рукам точно таким же шелковым шнуром, как и Коллис, сидел, неловко привалившись горбом к стене. Нина Дмитриевна ладонью отметнула со лба кудряшки, вздохнула, переводя дыхание, и аккуратно застегнула на высокой груди расстегнувшуюся синюю пуговицу веселой нарядной кофточки — тоже синей, с большими белыми цветами и пышными оборками на рукавах.

Она явно чего-то или кого-то ждала. Сидела, не выпуская из руки револьвер с взведенным курком, настороженно вслушивалась и зорко наблюдала за своими пленниками.

Быстрый, торопливый шорох за дверью — словно мышь скребется. Нина Дмитриевна осторожно кашлянула и направила ствол револьвера на дверь. Из коридора донеслось:

— Нина Дмитриевна, как у вас?

— Оба здесь. Приступайте.

— Есть.

От выстрела, глухо долетевшего до каюты, Нина Дмитриевна вздрогнула и упруго вскочила, не забывая сторожить взглядом Коллиса и Бориску.

А выстрелы, смешиваясь в сплошную пальбу, уже гремели на палубе без перерыва. Четверо матросов, бесследно исчезнувших в начале заварухи, вдруг объявились внезапно в самых неожиданных местах. Один выскочил из канатного ящика на носу, другой оказался на самой верхотуре возле трубы, третий вымахнул на палубу из-за левого борта, четвертый, стоя на металлической лестнице, высунулся по пояс, и два револьвера в его руках грохотали часто и оглушительно. Ванька Петля был срезан первым же выстрелом, лежал на трапе, окрашивая исшорканные доски кровью, и дергал ногами в предсмертной судороге, будто собирался уползти на берег. Стреляли матросы четко и выверенно. Люди Цезаря падали один за другим. Подчиненные Коллиса вскидывали свои ружья, нажимали курки, курки щелкали, но выстрелов не было.

— Капитан! — перекрывая звук выстрелов, заорал матрос, стоявший возле трубы. — поднимай команду! Вяжи иностранцев!

Но крик этот уже запоздал. Рыжий и Митька Быструхин первыми метнулись к борту, сошлись на кулачках, вырывая ружья у подчиненных Коллиса, а следом за ними с криком и руганью поднялась вся команда. Обезоруживали иностранцев и били их смертным боем. Люди Цезаря, за исключением двух раненых, были мертвы.

В несколько минут кончилась необычная и скоротечная схватка.

Выпорхнула на палубу, словно ее вынесло порывом ветра, Нина Дмитриевна. И голос ее, отрывистый и требовательный, звучал так, что все невольно ему подчинялись:

— Иван Степанович! Всех иностранцев в одну каюту, запереть, поставить часовых!

Иностранцев загнали в одну каюту, возле нее встал на караул Митька Быструхин с винтовкой, которую он держал на плече, как дубину, и Рыжий. Убитых сложили рядком на корме, закрыли широким рядном и остановились, недоуменно и ошарашенно оглядываясь вокруг, пытаясь понять: да что же случилось за столь короткое время и почему на палубе так много кровяных пятен?

— Нина Дмитриевна, а дальше чего делать будем? — спросил Дедюхин срывающимся голосом, — никак не мог старый капитан прийти в себя.

— Дальше, Иван Степанович, будем грузить дрова, — Нина Дмитриевна протянула руку и ласково погладила его по плечу: — Нам еще далеко плыть придется.

19

Не было печали, пришли черти — накачали.

Молча и понуро покидал Егорка постоялый двор, словно вылезал из-под теплого нагретого одеяла на колючий мороз. Нахохлившись, горбился в седле, даже по сторонам не глядел, упирая тоскующий взгляд в лохматую конскую гриву. Данила же, наоборот, был весел, держался орлом-молодцом, и Анну, которая шла рядом, ухватившись рукой за стремя, успокаивал:

— Мы скоро обернемся, туда-сюда и — дома. Ты за хозяйством приглядывай, не попускайся.

— Пригляжу, Данюшка, пригляжу. На сердце у меня неладно. Может, не ездить тебе? Скажись хворым.

— Да как можно! Хозяин попросил дело сделать, а я — хворый! Нет, так не годится, Анна, мы ему по гроб жизни обязаны. Отпускай стремя, иди домой. Иди…

Он наклонился, расцепил пальцы Анны, сведенные на стремени, и подстегнул плеткой коня, который сразу же взял убористой рысью. Назад Данила не оглядывался, не хотел рвать сердце, только крикнул Егорке, не поворачивая головы:

— Шибче скачи, не отставай!

И не увидел он, как Анна широко и размашисто крестила его вослед, а затем, безвольно уронив руку, тихо осела на землю и замерла, не отводя взгляда от Данилы, который уже пропадал из вида, скрываясь за высоким ельником. Егорка, встряхнувшись, тоже подстегнул своего коня и поскакал следом, неумело плюхаясь в седле тощим и легким телом.

Пыль из-под копыт вспорхнула летучей строчкой и быстро истаяла.

Узкая лесная дорога, прихотливо повиляв по ельнику, выкатилась на широкую елань, раздалась вширь и ровно выстелилась до самого края черневой тайги, где снова скукожилась и запетляла, огибая крепкие, могучие кедры. Данила коня не придерживал и гнал во весь мах, то и дело пуская в ход плетку. Желал он, чтобы в быстрой скачке выскочили из головы все тревожные мысли, которые донимали его и мучили, словно надоедливый гнус. Вот скачут они вдвоем с Егоркой, торопятся, а что их ждет через день-другой, какая вилюжина судьбы уготована — один Бог ведает. Скрыв от Анны истинную причину своего отъезда, Данила сказал, что Луканин передал через Окорокова распоряжение: добыть трех горных козлов, и чтобы обязательно они были с красивыми рогами. Гости у него важные прибывают, и требуется эти рога поднести в подарок. А горных козлов только на Кедровом кряже можно добыть, вот они с Егоркой, который будет ему помощником, и отправляются на охоту. Анна вроде бы и поверила, но пребывала в тревоге и говорила не раз, что ожидает беды. Теперь Данила жалел, что ее обманул. Правду надо было говорить, ведь Анна все равно изведется, мучиться будет, пока он не вернется.

А вернется ли?

И еще быстрее гнал Данила коня — только бы не думать и не загадывать, что случится и что там мерещится-блазнится впереди.

Впереди их уже ждали.

В условленном месте, о котором накануне отъезда сообщил Окороков, увидели они на кривой сосне белую тряпку — это был сигнал, что люди Окорокова уже здесь. Данила придержал коня, разгоряченного скачкой, огляделся вокруг — пусто. Подъехал Егорка, слез с седла и, раскорячив ноги, прошелся, жалуясь, как обиженный ребенок мамке:

— Всю задницу изувечил! Больно, спасу нет… Лучше на своих ногах топать!

— Подожди, — сердитым голосом успокоил его Данила, — еще натопаемся — до соплей.

— Это уж к бабке не ходи, — согласился Егорка, — пожалуй, еще и красными станут, сопли-то. А? Как думаешь, Данила?

Тот не отозвался, продолжая настороженно оглядываться.

Но вокруг по-прежнему никого не было. Только беспечные птички, скрываясь в верхушках деревьев, громко распевали веселые летние песенки. Данила стащил картуз, вытер потный лоб, еще раз огляделся и встревожился: все ли верно он понял из слов Окорокова? Ничего не перепутал?

— Да верно приехали, верно, не заблудились, — раздался голос Окорокова. Ближние густые елки раздвинулись, из них показался исправник и кивнул головой, указывая, чтобы следовали за ним.

Полоса молодого ельника опоясывала кругом небольшую полянку, затянутую густой, мягкой травой. На траве паслись расседланные лошади, лежали вьюки, мешки, и здесь же, вповалку, отдыхали казаки, те самые, которые недавно побывали на постоялом дворе и вчера, еще утром, уехали вместе с Окороковым. Недалеко, выходит, уехали.

Окороков подождал, когда Данила и Егорка со своими конями выберутся из ельника, коротко приказал казакам:

— Поднимайтесь. Прокопов, ко мне.

Невысокий рябой казак послушно и скоро подскочил к исправнику, вздернул голову вверх, и на тонкой шее у него обозначилась темно-синяя полоска, какая остается от петли у повешенных. Но казак был жив, глаза его смотрели бойко, и напоминал он всей своей повадкой шустрого жучка.

— Вот с этой минуты он ваш начальник, слушаться его без пререканий, — Окороков помолчал, в упор глядя на Данилу с Егоркой, и добавил: — Ты, Данила, помни, что я говорил. Главное — со староверами договориться. Проси, как хочешь, хоть на коленях перед ними ползай, обещай им все, что пожелают. Теперь езжайте.

Казачьи лошади были уже подседланы, сами же казаки, разделившись на две партии, молча прощались друг с другом.

Не прошло и минуты, как Прокопов первым покинул уютную поляну, следом за ним потянулись казаки и последними, замыкая жиденькую цепочку, Данила и Егорка. Оставшиеся во главе с Окороковым долго смотрели им вслед, а затем и сами вскочили в седла, тронули коней, направляясь в другую сторону.

Совсем не такого хода событий ожидал Окороков, надеясь до последних дней, что ему пришлют на подмогу хотя бы две-три роты. Не дождался. После неудачного первого похода за Кедровый кряж, который стоил жизни трем опытным жандармским офицерам, ему прямо сказали: радуйся, что хоть казаков дали, а будешь больше требовать — и их заберут. Вот и пришлось ему делить наличные силы на две части, будто тощий хлебный ломоть крошить наполовину.

Но иного выхода не было.

И он смирился.

Лишь тоскливо думал сейчас, покачиваясь в седле: «Почти на смерть ребят посылаю. Эх!» Выругался молчком самыми черными словами, какие знал, и подстегнул коня, направляя его на извилистую дорогу.

Невеселые мысли перемалывали и Данила с Егоркой — они-то в отличие от казаков хорошо ведали, до каких мест им предстоит добраться, если еще повезет добраться. Под ровный стук копыт мысли эти становились все темнее, но кони не ведали о чувствах своих всадников и уносили их все дальше, туда, откуда повернуть назад станет уже невозможно.

Первый привал сделали поздно, в сумерках. Прокопов выглядел удобное место на взгорке, где внизу поднималась густая трава, а рядом чернели две большие сухие валежины. Легко и невесомо спрыгнул с седла на землю, весело известил:

— Передых, ребята! И коням есть где пастись, и дрова для костра под боком. Да и похарчиться нам пора… Слезайте!

Скоро стреноженные кони паслись на траве, жарко полыхал костер, в котле булькала просяная каша, дразня ноздри своим запахом. За долгую дорогу проголодались, и, когда сели вокруг котла, ложки замелькали быстро и часто, а скоро уже застучали по днищу, выскребая его до блеска. После каши пили чай со смородиновым листом, только-только проклюнувшимся; напившись чаю, закурили, набив маленькие трубки запашистым табаком. Егорка, для забавы, тоже выпросил себе трубку и курил вместе с казаками, клубами пуская дым через ноздри. При этом похохатывал:

— Вы, ребята, не вздумайте при староверах трубочки свои доставать, они за это дело сразу решку наведут. Шибко они не уважают табашников.

— Не велико горе — потерпим, — успокоил Прокопов, — а теперь давай, добрый молодец, рассказывай про свою тропу. Мне в подробностях про нее знать требуется.

Егорка сразу перестал похохатывать, и его нечаянно вспыхнувшую веселость как рукой сняло:

— Чего про нее рассказывать, любезный! Не тропа это, а гибель человеческая. Чуть оступился, и — поминай, как звали, только кости по камням состукают.

— Да не пужай ты нас, как баб, штанами, может, в штанах пусто. Толково рассказывай, мне все знать требуется, — нахмурился Прокопов.

Егорка обиделся:

— Была нужда пугать вас. Вот увидите — сами испугаетесь. И штаны намочите…

Но упираться, несмотря на обиду, не стал, в подробностях поведал обо всем опасном пути, который потребуется одолеть. Вспоминал, пересказывал и передергивал плечами — до сих пор не отпускали его пережитые страхи.

Прокопов слушал, посасывал потухшую трубочку, кивал головой, будто соглашался с каждым Егоркиным словом. А когда рассказ иссяк, он поднялся и, всласть, с хрустом потянувшись, только и сказал:

— Страшнее видали. Теперь, ребята, спать. Я пока на часах, после разбужу, кому на смену.

Два раза повторять не пришлось. Быстро пристроились на попонах и засопели-захрапели, каждый на свой лад.

Один лишь Данила не мог уснуть. Кряхтел, ворочался и в конце концов, поднявшись, присел на корточки у затухающего костра. Шевелил сухой веточкой угли, смотрел, как мечутся на них, то вскидываясь, то опадая, летучие огоньки.

— Не борет сон дурные думы? — участливо спросил Прокопов. — Может, табачку отсыпать, какое-никакое заделье…

— Табак не курю, — отозвался Данила, тронутый участливым голосом, — так посижу, без заделья. Спросить хотел: откуда у тебя такая отметина на шее?

— А, — махнул рукой Прокопов, — это меня абреки пометили. Я на Кавказе раньше служил. Сшиблись мы с ними нос к носу, ну и пошла веселуха — на саблях да кинжалах. Не успел я увернуться, навесили мне аркан на шею, из седла выдернули и потащили. Так бы головенку и оторвали, да хорошо дружок мой увидел, изловчился догнать и веревку пересек. Выдернули меня ребята из этой рубки, пропасть не дали, а отметина осталась. Да что обо мне толковать! Я казачок бывалый, резаный и колотый, битый и молотый, а все равно живучий. Не переживай, парень, пережуем мы это дело, пережуем и не подавимся.

Простые, обычные слова говорил Прокопов, посасывая трубочку, но веяло от этих слов такой уверенностью и надежностью, что Данила, слушая его, успокаивался, тревога уже не столь сильно давила сердце: на лучшее надо надеяться, а не помирать раньше смерти.

— Ложись, парень, подреми, — посоветовал Прокопов, — теперь много силы понадобится.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

В ушедшем тысячелетии Азия породила два великих нашествия – гуннов и татаро-монголов. Но если первое...
Звезда Рунета, знаменитый блогер, писатель и руководитель интернет-проектов Алекс Экслер рассказывае...
Кто знает, что может произойти с человеком, который пожелает приобрести маяк, на краю света, забытый...
Спустя двадцать лет Лизе и её друзьям вновь предстоит встретиться с демонами и ангелами. На этот раз...
Вопрос, вынесенный на обложку, волнует человечество с незапамятных времен. Чтобы ответить на него, а...
В издании приводится развернутая характеристика пастельной живописи. Раскрывается художественно-эсте...