Лихие гости Щукин Михаил
Про Москву и про Купеческий клуб он не врал. Служил Николай Васильевич Миловидов в этом клубе, известном не только по Москве, но и по всей России. Со всех концов империи бывают там богатые, деловые люди. Народ серьезный, всякие виды и чудеса видавший, и удивить такой народ знатным кушаньем, чтобы довольными остались, – это тебе не селянку в паршивом кабаке замутить. Тут особый подход требуется, чтобы запела душа и развернулась, как гармонь, чтобы возликовала она и взлетела – вот тогда и кушанье явится. Такое, что самого искушенного и донельзя избалованного в еде человека за уши от тарелки не оттащить.
Николай Васильевич такие кушанья варить и стряпать умел. И в Москве о нем действительно знали.
Но был у него наравне с поварским талантом крупный изъян: время от времени шибко он запивал – с душой, с чувством, отдаваясь пагубной страсти всем своим существом, как и на кухне, когда варил, парил и стряпал.
Последний московский запой окончился для Николая Васильевича Миловидова очень плачевно. Полностью приготовив обед – закуски и горячие блюда уже в зал унесли – Николай Васильевич ни с того ни с сего, словно его бешеная муха укусила, набухал немеряно во все сладкие блюда горчицы и перца. Да не просто так набухал – сверху насыпал-наляпал, а с изяществом: упрятал острую приправу внутри кушаний столь старательно, что на виду ни одной перчинки не осталось. Берет мамзеля розочку воздушную кремовую, надкусывает – и глаза у нее застывают от ужаса, а в раскрытом ротике огонь пылает…
Зачем и по какой причине Николай Васильевич такую штуку проделал – он и сам, горемыка, не знал, а потому и другим объяснить не мог. На следующий день его вышибли со службы без всякого расчета. В чем был, в том и остался. Когда протрезвел, сунулся по другим заведениям на службу наниматься, а ему – отлуп. Большой город Москва, но слухи здесь проносятся скорее, чем в маленькой деревне. Не берут Николая Васильевича Миловидова в приличные заведения, и – баста! А в кабаки, где труба пониже и дым пожиже и где его приняли бы с удовольствием, он сам не желал идти: гордыня ноги крепче веревки связывала. Дожился – до края. У того же Купеческого клуба стоял и милостыню на прокорм просил. Здесь его Захар Евграфович и увидел случайно, из жалости сыпнул мелочи в ладонь, спросил из любопытства: какая нужда выкинула ради Христа подаяние собирать? Николай Васильевич, до слез тронутый чужим вниманием, поведал ему без утайки свою горькую историю. Захар Евграфович велел ему на следующий день явиться в гостиницу. Николай Васильевич явился. На предложение ехать в далекий и неведомый Белоярск согласился без раздумий и даже поклялся, перекрестясь, что ни одной капли зеленого вина, от которого все несчастья в жизни случаются, больше в рот никогда не возьмет.
Но дорога от Москвы до Белоярска долгая, ухабистая, и клятвенное обещание, пока ехали, неведомым образом растряслось. Забылось. Три-четыре месяца, а то и полгода Николай Васильевич находился в полной трезвости, как светлое стеклышко, но вдруг, без всякой видимой причины, слетал с катушек и, вздымая над головой недопитый мерзавчик, громовым голосом вопрошал Анисью и Апросинью:
– Что есть еда для человека? Отвечайте, курицы мокрые, когда вас спрашивают!
– Не ведаем, батюшка, – невнятно бормотали бабенки, пугаясь громового голоса Коли-милого, который на милого, пребывая в затяжном угаре, совсем не походил – грозен! Того и гляди, оплеухи начнет развешивать.
– Что есть еда для человека? – снова вопрошал Коля-милый, и снова, не дождавшись ответа, объяснял: – Еда для человека есть высшее наслаждение. Кто умеет испытывать это наслаждение, тот является высшим человеком! А кто жрет, как свинья из корыта, лишь бы требуху набить, тот и в жизни своей является той же самой свиньей, с одной лишь разницей: не хрюкает, а умеет говорить. Понимаете меня, курицы?!
Анисья и Апросинья ничего из таких витиеватых речей не понимали, но кивали послушно и терпеливо ждали, когда у Коли-милого иссякнут силы. Обычно это происходило так: он осекался на полуслове, закрывал глаза и медленно начинал оседать, пока не достигал задним местом лавки. Достигнув, откидывался к стене и мгновенно засыпал, продолжая вздымать над собой в полусогнутой руке недопитый мерзавчик.
В последний раз в нынешнем году загулял Коля-милый накануне Троицы, а на саму Троицу Захар Евграфович уже пригласил гостей на праздничный обед. Что делать? И тут кто-то вспомнил, что Коля-милый боится до полного ужаса Мишки и Машки. Если он по случаю оказывался во дворе, а зверей в это время выводили из клетки, Коля-милый улепетывал с невиданным проворством на кухню, запирался там на все запоры и не открывал дверь до тех пор, пока сам Екимыч не сообщал ему, что медведи заперты в клетке и можно выходить на свободу. Захар Евграфович долго не раздумывал: велел срочно сделать еще одну клетку, поставить ее рядом с медвежьей и посадить туда Колю-милого. Что и было за полдня исполнено. Просидев ночь рядом с медведями, Коля-милый вышел наутро из клетки трезвым и молчаливым. Мотня его штанов была подозрительно темной, будто он водой облился.
– В следующий раз, – грозился Захар Евграфович, – я тебя прямо к медведям запру!
До сегодняшнего дня такой надобности не возникало.
А обед на Троицу Коля-милый приготовил столь высшего разряда, что гости Захара Евграфовича вспоминали его и восхищались еще долго.
– Никак скучаете по Москве-то, батюшка? – льстивым голосом спросила Анисья.
– Бывает, – важно ответил Коля-милый, – бывает, что явится тоска по прежней жизни, вспомнишь золотые денечки… Да-с! Я ведь по всякому ремеслу гораздый, я из всякой беды найду лазейку и вылезу. Вот вспомнилось… До Купеческого клуба еще было… Служил я в хорошем ресторане, у господина Грудина. И случилась у нас незадача – проквасили мы пудов пять свежайшей стерляди да осетрины еще, не вспомню сколько. В то лето жара стояла неимоверная, ледники у нас все потаяли, ну и проквасили. Не в кашу, конечно, а так – крепкий запашок имелся. Куда девать? Выбрасывать – убыток, деньги-то за рыбу выплачены, назад не возвернешь. На столы подавать – заведению урон. Гости почтенные, не приведи бог, унюхают, могут и тарелку обратно подать – в рожу. Бывало, бывало… Так вот, стерлядь с осетриной киснет, хозяин, господин Грудин, за голову хватается, а меня возьми да осени… Бегом к распорядителю, он у нас двадцать лет на ресторанном деле был, все прошел. Слушай, говорю, мой замысел. Он выслушал и давай меня целовать, кричит: «Шельма ты, Колька! Большая шельма! Выгорит дело – я от хозяина награду для тебя исхлопочу! Ах, шельма!» С тем и убежал. А перед вечером собирает он всех девок, прости Господи, шаншонеток то есть, и делает им внушение, то есть объявление. Вы, говорит, мамзели, все при нашем заведении обретаетесь и выгоду свою имеете… Так уж, будьте ласковы, помогите… И помогли они нам! Садится такая шаншонетка с приличным господином за стол и требует стерлядей либо осетрины. Приносят. Она два-три раза вилочкой ковырнула и дальше по меню просит, чего ей желается. Больше к стерлядям не притрагивается. А рыбка-то уже в счет выставлена! Так мы все пять пуд стерлядей и осетрину, не помню сколько, и пристроили. Скормить не скормили, а денежку выручили. Хозяин, господин Грудин, хорошо тогда меня отблагодарил…
– А они, шаншонетки-то, гулящие али как? – полюбопытствовала туповатая Апросинья.
Коля-милый захохотал и захлебнулся чаем.
В это время открылась дверь, и на пороге встал Екимыч. Обшарил маленькими, цепкими глазками всю кухню, до последнего уголка, непорядков не обнаружил, но все равно выговорил:
– Ты погляди на них! Чаи гоняют! Делать вам больше нечего!
– Да только сели! – откашлявшись, сердито громыхнул в ответ Коля-милый, который всякий раз старался показать Екимычу, что здесь, на кухне, он сам себе хозяин и подсказчики ему не требуются. – Нам тоже пить-есть требуется, не святым же духом!
– Да ты не ори! – осек его Екимыч, но сам голос сбавил и почти дружелюбно договорил: – Большой обед требуется на вечер готовить. Нарочный прискакал – «Основа» подходит…
6
Луканинский пароход «Основа» ждали с верховий реки Талой еще на прошлой неделе, даже посылали конных нарочных в прибрежные деревни, но те возвращались с одним и тем же известием: не видели… Два других парохода, принадлежавшие Луканину, давно уже стояли в затоне, а «Основы» все не было и не было. И вот сегодня прискакал нарочный, сообщил: на подходе. А задержались по причине малой воды в верховьях и из-за снега, который повалил в последние дни стеной. Шли самым малым ходом, боясь сесть на мель. Но теперь плавание можно считать законченным; после обеда, как передал нарочному капитан Дедюхин, «Основа» будет в Белоярске. Разгрузится и встанет, как в прежние годы, в затоне на ремонт, а по весне, когда Талая с грохотом унесет вниз тяжелые льдины, снова выйдет в плавание по полой воде и огласит округу своим знаменитым гудком – плавным, тягучим, словно протяжный и радостный вздох.
Встречать «Основу» вышло множество народа. Даже Агапов велел себя доставить на берег. Сидел в своей коляске, укутавшись в старый полушубок, смотрел на реку, затем переводил взгляд на Захара Евграфовича и задумывался, опустив голову. Сам Захар Евграфович нетерпеливо прохаживался по причалу, вглядывался в серую морось, которая плотной завесью висела над темной текучей водой, и ожидал, когда покажется из-за пологого речного поворота знакомый нос любимого парохода. «Основу» Захар Евграфович действительно любил. Как-никак, а первый пароход, который достался ему с великими трудами и тревогами. Даже его имя нравилось, хотя изначально он придумывал ему совсем другое – «Основатель». Но маляр, нанятый нарисовать это имя над кружалом, столь большущими намалевал первые буквы, что получилась «Основа», а больше свободного места не оказалось. Решили не перекрашивать. «Основа» так «Основа». Даже лучше. Хорошо звучит, внушительно.