Лихие гости Щукин Михаил
Последний московский запой окончился для Николая Васильевича Миловидова очень плачевно. Полностью приготовив обед — закуски и горячие блюда уже в зал унесли — Николай Васильевич ни с того ни с сего, словно его бешеная муха укусила, набухал немеряно во все сладкие блюда горчицы и перца. Да не просто так набухал — сверху насыпал-наляпал, а с изяществом: упрятал острую приправу внутри кушаний столь старательно, что на виду ни одной перчинки не осталось. Берет мамзеля розочку воздушную кремовую, надкусывает — и глаза у нее застывают от ужаса, а в раскрытом ротике огонь пылает…
Зачем и по какой причине Николай Васильевич такую штуку проделал — он и сам, горемыка, не знал, а потому и другим объяснить не мог. На следующий день его вышибли со службы без всякого расчета. В чем был, в том и остался. Когда протрезвел, сунулся по другим заведениям на службу наниматься, а ему — отлуп. Большой город Москва, но слухи здесь проносятся скорее, чем в маленькой деревне. Не берут Николая Васильевича Миловидова в приличные заведения, и — баста! А в кабаки, где труба пониже и дым пожиже и где его приняли бы с удовольствием, он сам не желал идти: гордыня ноги крепче веревки связывала. Дожился — до края. У того же Купеческого клуба стоял и милостыню на прокорм просил. Здесь его Захар Евграфович и увидел случайно, из жалости сыпнул мелочи в ладонь, спросил из любопытства: какая нужда выкинула ради Христа подаяние собирать? Николай Васильевич, до слез тронутый чужим вниманием, поведал ему без утайки свою горькую историю. Захар Евграфович велел ему на следующий день явиться в гостиницу. Николай Васильевич явился. На предложение ехать в далекий и неведомый Белоярск согласился без раздумий и даже поклялся, перекрестясь, что ни одной капли зеленого вина, от которого все несчастья в жизни случаются, больше в рот никогда не возьмет.
Но дорога от Москвы до Белоярска долгая, ухабистая, и клятвенное обещание, пока ехали, неведомым образом растряслось. Забылось. Три-четыре месяца, а то и полгода Николай Васильевич находился в полной трезвости, как светлое стеклышко, но вдруг, без всякой видимой причины, слетал с катушек и, вздымая над головой недопитый мерзавчик, громовым голосом вопрошал Анисью и Апросинью:
— Что есть еда для человека? Отвечайте, курицы мокрые, когда вас спрашивают!
— Не ведаем, батюшка, — невнятно бормотали бабенки, пугаясь громового голоса Коли-милого, который на милого, пребывая в затяжном угаре, совсем не походил — грозен! Того и гляди, оплеухи начнет развешивать.
— Что есть еда для человека? — снова вопрошал Коля-милый, и снова, не дождавшись ответа, объяснял: — Еда для человека есть высшее наслаждение. Кто умеет испытывать это наслаждение, тот является высшим человеком! А кто жрет, как свинья из корыта, лишь бы требуху набить, тот и в жизни своей является той же самой свиньей, с одной лишь разницей: не хрюкает, а умеет говорить. Понимаете меня, курицы?!
Анисья и Апросинья ничего из таких витиеватых речей не понимали, но кивали послушно и терпеливо ждали, когда у Коли-милого иссякнут силы. Обычно это происходило так: он осекался на полуслове, закрывал глаза и медленно начинал оседать, пока не достигал задним местом лавки. Достигнув, откидывался к стене и мгновенно засыпал, продолжая вздымать над собой в полусогнутой руке недопитый мерзавчик.
В последний раз в нынешнем году загулял Коля-милый накануне Троицы, а на саму Троицу Захар Евграфович уже пригласил гостей на праздничный обед. Что делать? И тут кто-то вспомнил, что Коля-милый боится до полного ужаса Мишки и Машки. Если он по случаю оказывался во дворе, а зверей в это время выводили из клетки, Коля-милый улепетывал с невиданным проворством на кухню, запирался там на все запоры и не открывал дверь до тех пор, пока сам Екимыч не сообщал ему, что медведи заперты в клетке и можно выходить на свободу. Захар Евграфович долго не раздумывал: велел срочно сделать еще одну клетку, поставить ее рядом с медвежьей и посадить туда Колю-милого. Что и было за полдня исполнено. Просидев ночь рядом с медведями, Коля-милый вышел наутро из клетки трезвым и молчаливым. Мотня его штанов была подозрительно темной, будто он водой облился.
— В следующий раз, — грозился Захар Евграфович, — я тебя прямо к медведям запру!
До сегодняшнего дня такой надобности не возникало.
А обед на Троицу Коля-милый приготовил столь высшего разряда, что гости Захара Евграфовича вспоминали его и восхищались еще долго.
— Никак скучаете по Москве-то, батюшка? — льстивым голосом спросила Анисья.
— Бывает, — важно ответил Коля-милый, — бывает, что явится тоска по прежней жизни, вспомнишь золотые денечки… Да-с! Я ведь по всякому ремеслу гораздый, я из всякой беды найду лазейку и вылезу. Вот вспомнилось… До Купеческого клуба еще было… Служил я в хорошем ресторане, у господина Грудина. И случилась у нас незадача — проквасили мы пудов пять свежайшей стерляди да осетрины еще, не вспомню сколько. В то лето жара стояла неимоверная, ледники у нас все потаяли, ну и проквасили. Не в кашу, конечно, а так — крепкий запашок имелся. Куда девать? Выбрасывать — убыток, деньги-то за рыбу выплачены, назад не возвернешь. На столы подавать — заведению урон. Гости почтенные, не приведи бог, унюхают, могут и тарелку обратно подать — в рожу. Бывало, бывало… Так вот, стерлядь с осетриной киснет, хозяин, господин Грудин, за голову хватается, а меня возьми да осени… Бегом к распорядителю, он у нас двадцать лет на ресторанном деле был, все прошел. Слушай, говорю, мой замысел. Он выслушал и давай меня целовать, кричит: «Шельма ты, Колька! Большая шельма! Выгорит дело — я от хозяина награду для тебя исхлопочу! Ах, шельма!» С тем и убежал. А перед вечером собирает он всех девок, прости Господи, шаншонеток то есть, и делает им внушение, то есть объявление. Вы, говорит, мамзели, все при нашем заведении обретаетесь и выгоду свою имеете… Так уж, будьте ласковы, помогите… И помогли они нам! Садится такая шаншонетка с приличным господином за стол и требует стерлядей либо осетрины. Приносят. Она два-три раза вилочкой ковырнула и дальше по меню просит, чего ей желается. Больше к стерлядям не притрагивается. А рыбка-то уже в счет выставлена! Так мы все пять пуд стерлядей и осетрину, не помню сколько, и пристроили. Скормить не скормили, а денежку выручили. Хозяин, господин Грудин, хорошо тогда меня отблагодарил…
— А они, шаншонетки-то, гулящие али как? — полюбопытствовала туповатая Апросинья.
Коля-милый захохотал и захлебнулся чаем.
В это время открылась дверь, и на пороге встал Екимыч. Обшарил маленькими, цепкими глазками всю кухню, до последнего уголка, непорядков не обнаружил, но все равно выговорил:
— Ты погляди на них! Чаи гоняют! Делать вам больше нечего!
— Да только сели! — откашлявшись, сердито громыхнул в ответ Коля-милый, который всякий раз старался показать Екимычу, что здесь, на кухне, он сам себе хозяин и подсказчики ему не требуются. — Нам тоже пить-есть требуется, не святым же духом!
— Да ты не ори! — осек его Екимыч, но сам голос сбавил и почти дружелюбно договорил: — Большой обед требуется на вечер готовить. Нарочный прискакал — «Основа» подходит…
6
Луканинский пароход «Основа» ждали с верховий реки Талой еще на прошлой неделе, даже посылали конных нарочных в прибрежные деревни, но те возвращались с одним и тем же известием: не видели… Два других парохода, принадлежавшие Луканину, давно уже стояли в затоне, а «Основы» все не было и не было. И вот сегодня прискакал нарочный, сообщил: на подходе. А задержались по причине малой воды в верховьях и из-за снега, который повалил в последние дни стеной. Шли самым малым ходом, боясь сесть на мель. Но теперь плавание можно считать законченным; после обеда, как передал нарочному капитан Дедюхин, «Основа» будет в Белоярске. Разгрузится и встанет, как в прежние годы, в затоне на ремонт, а по весне, когда Талая с грохотом унесет вниз тяжелые льдины, снова выйдет в плавание по полой воде и огласит округу своим знаменитым гудком — плавным, тягучим, словно протяжный и радостный вздох.
Встречать «Основу» вышло множество народа. Даже Агапов велел себя доставить на берег. Сидел в своей коляске, укутавшись в старый полушубок, смотрел на реку, затем переводил взгляд на Захара Евграфовича и задумывался, опустив голову. Сам Захар Евграфович нетерпеливо прохаживался по причалу, вглядывался в серую морось, которая плотной завесью висела над темной текучей водой, и ожидал, когда покажется из-за пологого речного поворота знакомый нос любимого парохода. «Основу» Захар Евграфович действительно любил. Как-никак, а первый пароход, который достался ему с великими трудами и тревогами. Даже его имя нравилось, хотя изначально он придумывал ему совсем другое — «Основатель». Но маляр, нанятый нарисовать это имя над кружалом, столь большущими намалевал первые буквы, что получилась «Основа», а больше свободного места не оказалось. Решили не перекрашивать. «Основа» так «Основа». Даже лучше. Хорошо звучит, внушительно.
Серая морось будто раздернулась над темной водой Талой, когда поплыл слышный издалека радостный вздох гудка, а затем показался из-за речного поворота нос парохода. Судно капитан Дедюхин причалил красиво и лихо — с разворота, вычертив на воде пенный полукруг. Притер борт к стенке причала, будто осторожно и мягко приложил ладошку. Матросы быстро завели чалки [14], спустили трап, и Дедюхин первым сошел на берег. Невысокого росточка, по-мальчишески худощавый, ходил Дедюхин важно и степенно, «по-царски», как посмеивались за глаза его матросы. Уж чего-чего, а важности и величавости у старого капитана имелось в избытке. Никто никогда не слышал, чтобы он кричал; разговаривал со всеми по-отечески ласково, даже если был чрезмерно зол. Подзовет провинившегося матроса и воркует ему по-голубиному:
— Напортачил ты, лапушка моя ненаглядная, напортачил; наклонись, солнышко, я тебе бульбочку излажу…
И такой крепкий шалабан в лоб закатает, что шишка взбухает с куриное яйцо, а в голове долго еще звоны слышатся. И ручка, казалось бы, маленькая, и пальцы сухонькие, а щелкнет — как поленом перелобанит.
Сойдя с трапа, Дедюхин, согласно им же заведенному обычаю, с достоинством поклонился хозяину, доложил:
— Прибыли, Захар Евграфович. С Божьей помощью все в порядке.
Захар Евграфович в ответ тоже поклонился:
— С прибытием, Иван Степанович.
Они обнялись, троекратно расцеловались, и Дедюхин в три приема успел шепнуть:
— Прикажи, хозяин… завтра разгружать… мертвец в трюме, не наш…
И так ловко вышептал, что никто не услышал и ничего не заметил.
Захар Евграфович кивнул, давая понять капитану, что услышал его, и приказал разгрузку отложить до завтрашнего дня, а на ночь выставить возле «Основы» двух сторожей. Затем обернулся к команде, сошедшей с парохода вслед за капитаном, и громко пригласил:
— Теперь, братцы, прошу хлеб-соль отведать! Всех к себе приглашаю!
И первым, круто повернувшись, пошел в гору, направляясь к своей усадьбе.
Коля-милый на одной ножке крутнулся. Стол ломился. Команда, глотая слюнки, степенно расселась и руки на коленях сложила: раньше времени, опять же по обычаю, заведенному Дедюхиным, никто и крошки не мог в рот положить.
Первое слово говорил хозяин, и выпили первую чарку за капитана. Второе слово говорил капитан, и вторую чарку подняли за хозяина. А затем пили за всю команду, за матросов, мотористов и масленщиков — отдельно, а после уж вставал каждый, у кого имелись слова, нужные для такого случая, и говорил, что ему пожелается. Первоначальный порядок, как водится, быстро истаял, над столом поднялся общий гул, а скоро и песню затянули — загуляла команда «Основы». Да и то сказать — заслужили.
Захар Евграфович переглянулись с Дедюхиным и под шумок, под песню, один за другим тихо выскользнули из кухни. Прошли к дому, поднялись в кабинет, и Захар Евграфович, плотно прикрыв дверь, словно боялся, что их подслушают, тревожно спросил:
— Что случилось, Иван Степанович? Какой мертвец?
Дедюхин степенно прокашлялся и обстоятельно стал рассказывать…
Настиг их в верховьях реки Талой снег. Повалил, как пух из разорванной подушки, столь густо, что берега потерялись. Ход пришлось сбавить на самый малый, на носу поставили двух матросов с шестами, чтобы они мерили глубину, — боялся Дедюхин на мель наскочить. Так и пошли дальше — на ощупь. Часа через два снег поредел, справа и слева прорезались берега, на фарватере появилась хорошая глубина, и все, кто был на палубе, с облегчением вздохнули. Тут матросы с шестами и заорали в один голос:
— Стоп, машина!
Чуть-чуть, оказывается, не налетели на большую лодку-плоскодонку, болтавшуюся посреди реки. Пригляделись — а в лодке, на дне, лежит человек. Не шевелится и голоса не подает. Изловчились, подняли его на палубу и видят, что окоченел неизвестный мужик до судороги. Только глаза закатывает и зубами дробь бьет. Одежонка на нем легкая, не по погоде, от снега насквозь мокрая, и голые пальцы уже скрючились и посинели. Отнесли несчастного в каюту, одежонку с него стащили, растерли коньяком, завернули в сухое одеяло; хотели еще внутрь коньяка влить, но только расплескали: зубы стучали беспрерывно. Но все равно стал бедолага понемногу в себя приходить, глаза уже не закатывал, смотрел осмысленно. И вдруг заговорил:
— Я есть французский подданный Жак Дювалье… Я ехать с женой учителям приют… Я ограбил… Я найдите жену… Я не знаю, куда везли… Я сидел земле… Я задушил и убежал. Лю-ка-нин! Я ехал Лю-ка-нин!
В это время с правого борта раздался сильный толчок, бутылка коньяка и стакан слетели со столика, а Дедюхин с матросом выскочили, как пробки из воды, на палубу. Не убереглись все-таки, наскочили на мель. Матросы с шестами успокоились, реже стали проверять глубину фарватера, вот и приплыли… С мели сползали долго, часа три, не меньше. А когда сползли и тронулись, Дедюхин, не доверяя рулевому, сам встал за штурвал и простоял, пока не вышли на большую воду. Лишь после этого он спустился в каюту и обомлел: французский подданный ничком лежал на столике и не дышал. Здесь же, на столике, валялась ручка, опрокинутая чернильница и неровно вырванный из конторской книги лист бумаги, на котором корявым, рваным почерком было написано не по-русски несколько фраз.
— Вот он, листочек, Захар Евграфович, в целости и сохранности, — Дедюхин вытащил из кармана аккуратно сложенный лист, развернул его и положил на стол. — А француза этого мы в одеяле в трюме пристроили, одежонку его рядом поклали, на всякий случай. Чего еще хотел сказать? Я своим наказал, чтобы они помалкивали, да только боюсь, что напьются — кто-нибудь сболтнет, поэтому до разговоров надо придумать, как нам быть. Исправнику докладывать?
— Подожди, Иван Степанович, с исправником успеется. Ты сейчас ступай за командой пригляди, чтобы по домам тихо-мирно разошлись, а после сюда поднимайся, тогда у меня и ответ будет.
Дедюхин молча кивнул и ушел. Захар Евграфович расправил смятый листок, лежащий перед ним на столе, долго разбирал корявые буквы, складывая их в слова. Чертыхнулся, досадуя, что гимназический курс стал забываться, и достал из шкафа словарь. Перевел: «Эти люди говорили про Луканина. Говорили и смеялись, что ему грозит скорое разорение и смерть. И еще говорили о Цезаре, который…» Дальше перо прочертило кривую закорючку, и на бумаге остался рваный след.
Захар Евграфович долго сидел, глядя на листок, и не шевелился. Думал. Думал о том, что не зря его в последнее время мучила неясная тревога, не зря ожидал несчастья. И хотя самого несчастья еще не случилось, первая весточка о нем прилетела.
Он поднялся из-за стола, прошелся по кабинету и вернулся на прежнее место. Снова смотрел на листок и с укоризной выговаривал: «Эх, братец, что ж ты потерпеть не смог, что же о Цезаре не дописал?..»
7
Агапов, как всегда, бодрствовал в своей каморке, распевая про ухаря купца, и встретил Захара Евграфовича веселой улыбкой:
— Гуляют, речные-то? Не подрались еще?
— Не знаю, может, и гуляют, — хмуро отозвался Захар Евграфович, — мне не до гулянки.
— Что так? Случилось чего?
— Случилось… Тятя, тятя, мы поймали в наши сети мертвеца…
— Какого мертвеца, в какие сети? Ты, Захар Евграфович, яснее мне говори. Старый уж я загадки разгадывать.
— Не загадки это, а стих такой. Но мертвец настоящий, в трюме лежит, в «Основе».
И Захар Евграфович рассказал Агапову новость, которая свалилась сегодня столь неожиданно и была до крайности непонятной. Агапов, выслушав ее, долго катался на коляске вдоль столов и молчал, собираясь с мыслями. Внезапно остановил коляску, круто ее развернул и вскинул голову. Снизу вверх глядя на Захара Евграфовича, отчетливо произнес негромким голосом:
— Сдается мне, что Цезарь охоту открыть желает — на нас с тобой. Или уже охотится. Разумеешь, Захар Евграфович?
— Разумею. И я так думаю. Только французы эти никак в голове у меня не укладываются, сильно все мудрено переплелось.
— Давай для начала так сделаем: бери сейчас эту девицу и веди на пароход. Заранее ничего ей не говори. Пусть она своего благоверного признает — он ли? А после уж расспроси ее подробней. Ну а утречком дай знать Окорокову — пусть он по службе своей с мертвецом разбирается.
В ответ Захар Евграфович ничего не сказал, только согласно кивнул.
Было уже темно, когда к «Основе», стоявшей на причале, подошли Дедюхин с Захаром Евграфовичем, Луиза и Ксения. Сторожа, сидевшие в больших тулупах на чурках возле трапа, бодро вскочили и грозно окликнули, но, услышав в ответ голос хозяина, уважительно освободили дорогу. Дедюхин зажег фонарь, поднял его над головой и первым поднялся на палубу. Желтый в темноте круг света скользнул по борту и нырнул вниз — в трюм. Все четверо спустились по крутым ступенькам, и Дедюхин, наклонившись, откинул с лица покойного угол теплого стеженого одеяла. Бледное, до белизны, лицо мертвеца было спокойным, синие губы чуть приоткрыты, и в узком разъеме тускло отсвечивали крепко сомкнутые зубы. Захар Евграфович стоял сбоку и наблюдал за Луизой. Ее испуганный взгляд заметался: с покойного — на Захара Евграфовича, на Дедюхина, на Ксению и снова — на покойного. Она будто хотела понять: что от нее требуют? Вдруг зажмурила глаза, снова их распахнула, и они ярко блеснули даже в тусклом свете фонаря. Теперь она смотрела только на покойного. И медленно подгибала колени, опускаясь перед ним все ниже и ниже, пока не уперлась голыми руками в железный пол. Наклонилась, поцеловала его в лоб и резко выпрямилась, словно обожглась. Круто, так, что взвихрилась длинная юбка, повернулась и, спотыкаясь, оскальзываясь, стала взбираться вверх по лестнице.
Дедюхин по-хозяйски накрыл лицо покойного углом одеяла и тоже стал подниматься из трюма, держа фонарь на отлете, чтобы ступеньки были видны Захару Евграфовичу и Ксении, которая одной рукой хваталась за холодный поручень, а другой мелко и быстро крестилась. На палубе она обняла за плечи Луизу, что-то спрашивала у нее, та отвечала, и они медленно подвигались к трапу. Дедюхин двигался за ними, подсвечивая фонарем, а Захар Евграфович стоял у трюма и смотрел в кромешную тьму, которая накрывала Талую. Ему хотелось увидеть в этой тьме хоть какой-то просвет, но его не было. Он повернулся и тяжело пошел на берег.
— Захарушка, она говорит, что это ее муж, Жак Дювалье, — тихим шепотом сообщила Ксения, — хочет знать, как он умер.
— Сбежал от наших варнаков, плыл на лодке по реке и замерз. А подробней ей завтра Иван Степанович расскажет. Ступайте домой, Ксюша. Утешь ее, если сможешь.
Ксения и Луиза так же медленно, как они шли по палубе, стали подниматься вверх от пристани. Захар Евграфович проводил их долгим взглядом, затем повернулся к Дедюхину и попросил:
— Иван Степанович, о записке — никому ни слова, даже Окорокову.
— Какая записка?! — Искренне удивился Дедюхин, — Напутали чего-то, Захар Евграфович, не видел я никакой записки!
Дивный все-таки был человек, капитан «Основы». Умный и догадливый.
8
Утром на пристань прибыл на казенной коляске исправник Окороков, обряженный по всей форме: в шинели с блестящими погонами, в шапке и при шашке. С ним же приехал и его помощник — маленький, тщедушный человек с чахоточным лицом, одетый в гражданское платье. Зато фамилия у него в отличие от внешности была звонкая — Удалых. Со стороны смотрелись они, когда были рядом, очень потешно, но никто даже не усмехнулся — дело-то серьезное.
Следом за исправником и его помощником, бегом и запыхавшись, подоспели двое городовых.
Началось долгое и нудное разбирательство. Писали протокол, отправляли покойного в ледник при городской лечебнице, куда свозили трупы убитых и замерзших на улице, допрашивали Дедюхина, похмельных матросов с «Основы», которых подняли спозаранку, и наконец очередь дошла до Луизы. Допрашивать ее Окороков пришел в дом Луканина и попросил Захара Евграфовича предоставить для допроса кабинет. Снимая шашку и шинель, Окороков вздохнул:
— Задали вы мне работки, Захар Евграфович. Это вам не беглый бродяга, того закопал и могилку притоптал — никому дела нет. А здесь — иностранный подданный. Теперь одной бумаги две телеги… Рука отвалится писать. Ну, зовите вашу Луизу, и Ксению Евграфовну заодно, во французском, увы, не силен… — Окороков развел огромными своими ручищами и по-хозяйски прошел в кабинет, громко прихлопнув за собой дверь, открыто давая понять Захару Евграфовичу, что присутствие хозяина совсем не обязательно.
«Какой гусь!» — сердито подумал Захар Евграфович, потоптался возле закрытых дверей кабинета и вышел на крыльцо.
Морось наконец-то иссякла и больше уже не сеяла на землю, небо прояснилось, и еще с ночи стало крепко подмораживать. Захар Евграфович оперся о перила, вдыхая свежий, морозный воздух, и задумался, глядя на Вознесенский собор, который четко прорисовывался своими крестами и куполами в холодной синеве. Было о чем задуматься… Да только не долго он постоял в одиночестве. Прибежал запыхавшийся Екимыч и сообщил, что Агапов срочно просит Захара Евграфовича прибыть в контору, и добавил:
— Сам порывался на каталке своей поехать, да вспомнил, что крыльцо не одолеть, а ребята как раз обедать пошли…
По пустякам и мелочным делам Агапов хозяина никогда не беспокоил — сам управлялся. И если уж зовет столь спешно — значит, действительно большая надобность возникла. Захар Евграфович быстро спустился с крыльца и направился в контору. Агапов встретил его в своей каморке и сразу же, не поздоровавшись, объявил:
— А я что обещал! Говорил, что никуда не денется и след отыщется! Собирайся, Захар Евграфович, поедем беседовать.
— Подожди, с кем беседовать?
— Здрассьте вам, уважаемый! Мужичонка объявился, который за Кедровым кряжем побывал. У Дубовых он. Только что весточку принесли. Я вот и карту уже приготовил. Поехали.
Захар Евграфович встрепенулся, но тут же вспомнил:
— У меня Окороков в кабинете, Луизу допрашивает.
— Ну и пускай допрашивает! Служба у него такая. А каков допрос был, Ксения Евграфовна расскажет. Поехали! Нам теперь каждый час дорог, как бы мужичонка еще раз не исчез. Пусть Екимыч скажет, что у нас возы по дороге в Белоярск обломались. Вот мы туда и поехали. Они и впрямь обломались, Захар Евграфович, два воза. Я с утра еще ребят отправил, пусть помогут. Поехали, поехали, время не ждет.
— Хорошо, я сейчас.
Наказав Екимычу, что сказать Окорокову, торопливо накинув короткую ватную куртку, Захар Евграфович скоро уже сидел в пролетке и нетерпеливо ждал, когда двое работников загрузят Агапова. Едва тот уселся, кучер хлопнул вожжами, и сытая, застоявшаяся тройка вылетела из луканинской ограды и пошла галопом в сторону ночлежки Дубовых.
Там гостей уже ждали. В той же самой комнате с единственным оконцем под потолком, где в прошлый раз Агапов беседовал с братьями, сидел теперь за богато накрытым столом Егорка Костянкин, опухший и трясущийся, и хлебал густую, наваристую уху, расплескивая ее из ложки на скатерть. Как только гости вошли, Егорка бросил ложку и тревожно спросил у Ефима, который открывал дверь:
— Ты же говорил, один старик будет, безногий, а эти кто?
И трясущуюся руку потянул к голенищу сапога, из которого выглядывал деревянной ручкой нож.
— Погоди, погоди, милый человек, — задребезжал своим распевным голоском Агапов, — я и вправду безногий, видишь, меня на руках таскают, а эти ребятки меня усадят и пойдут, и Ефим Демидыч пойдет, мы только втроем и останемся. Я да ты, милый человек, да еще вот Захар Евграфович… Посидим рядком, потолкуем… Очень нам интересно знать, где ты бывал, милый человек, чего видел…
Работники, усадив Агапова, вышли, следом за ними — Ефим. Звякнула дверь. Егорка, прищурившись, настороженно смотрел на Захара Евграфовича и руки, опущенной к голенищу, не поднимал.
— Хлебай, хлебай без опаски, — Захар Евграфович, чтобы не спугнуть его, отошел подальше от стола, — что беглый ты, нам известно. Если бы ловить тебя пришли, тут бы городовые были и разговоры, сам знаешь, они бы не разговаривали. Руки завернули и прямым ходом в кутузку — пикнуть бы не успел, и ножик бы не помог. Ты по другому делу нам нужен. Поможешь — денег дадим, и никто знать не будет.
Егорка слушал и до конца, конечно, не верил. Сомневался, старательно приглядываясь и по-прежнему не поднимая руки, прикидывал, не зная, в какую сторону ему повернуть. По правде сказать, он только вчера в память пришел, а что до вчерашнего дня было — не помнил. Где его носило, по каким веселым местам таскали дружки-прихлебатели, прилипшие к нему, когда он загулял, неведомо. Очухался, сунулся по карманам, дело известное — пусто. А дружков, которые клялись в вечной дружбе и даже грозились убить любого, кто Егора Иваныча обидит, их и след простыл. Хорошо хоть до Дубовых доставили, не бросили где-нибудь в канаве. Дубовым Егорка доверял, потому и на встречу согласился, но сильно его господин в короткой ватной куртке смущал — крепкий и, по всему видно, не простого полета. Чего ему надобно? За какие такие тайны он готов даже денег дать?
Ответа у Егорки не было, но заметил он, что господин, отойдя подальше от стола, всем своим видом показывал: нет у меня черного умысла, только разговор имеется. Ладно, поговорим. Егорка поднял руку, но ложку в нее не взял, через край выхлебал уху, оставшуюся в чашке, перевел дух и сиплым голосом, охрипшим от оранья песен, коротко сказал:
— Спрашивайте.
Агапов из-за пазухи быстро достал карту, раскатал ее на столе, подвинул, придерживая двумя руками, ближе к Егорке:
— Покажи, милый человек, в каком месте ты через Кедровый кряж перебрался?
Егорка долго вглядывался в карту, ничего в ней не понимая, затем махнул рукой:
— Нету, дед, ходу через Кедровый кряж.
— А ты как попал? — осторожно Захар Евграфович тоже подошел к карте.
— Хы-ы, как я попал… А денег сколько дашь?
Агапов, опять же из-за пазухи, как будто она была у него бездонных размеров, достал пачку кредиток и положил на край карты. Егорка примерился взглядом к деньгам, помолчал, подумал и стал рассказывать. Как только он начал говорить, так страхи, пережитые им, словно опять вернулись, и Егорка, сам того не замечая, потеряв обычную свою каторжанскую осторожность, говорил, до слезы жалея себя, сущую правду. О том, как пробирался по горной тропе, о староверах и о том, как оказался в странном поселении, где за главного командует генерал по имени Цезарь.
— Почему ты решил, что он генерал? — усмехнулся Захар Евграфович.
— А как же! — воскликнул Егорка. — при мундире, при орденах, и саблюка на боку золотая.
— Из него такой же генерал, как из меня архиерей, прости Господи, — вставил Агапов и перекрестился.
— И я теперь так думаю, — согласился Егорка, — а сначала поверил: важный, как настоящий генерал.
— Ты генерала-то хоть одного живого видел? — снова усмехнулся Захар Евграфович.
— Нет, не видел, — честно признался Егорка.
— Ладно, с генералом разобрались, теперь двигайся сюда поближе, — Захар Евграфович расправил карту и принялся объяснять Егорке, где проходит Кедровый кряж. Егорка старательно следил за его пальцем, стараясь понять суть, даже лоб морщил, пытаясь совладать с картой, и даже вроде бы отыскал место, где они с Пруговым на горную тропу выходили, но вдруг выпрямился и объявил:
— Неправильная у вас бумага. Вот у староверов, на коже, они его чертеж называют, там все понятно: где речка, где осыпи, где озерко; смотришь, как в зеркало, все видно.
— Вот и прихватил бы чертеж этот, — съязвил Агапов, — не велика поклажа, утащил бы.
— Веселый ты, дед, — хохотнул Егорка, — чертеж умыкнуть… Ну, сказанул! За этот чертеж меня бы наизнанку вывернули. Нету через Кедровый кряж ходу, а если по тропе идти… Староверы одного мужика посадят, ему даже ружья не надо — палкой любого сшибет. А лететь там — кости и те вдребезги!
— Одно ясно, — вздохнул Захар Евграфович, — есть другие проходы через кряж. Да только как их отыскать? Хотя… хотя… Слушай, Егор, а ты как дальше жить собираешься? Понятное дело, возьмешь завтра золотишко, которое у Дубовых на сохранность оставлял, продуванишь его и снова — гол как сокол. Если опять на каторгу не упрячут, свои же дружки зарежут или в канаве окочуришься. Я тебе вот что предлагаю: иди ко мне на службу. Деньги буду хорошие платить, паспорт выправлю. Еда, одежда, крыша над головой — чего еще надо?
— И каким манером я служить тебе должен?
— А вот когда согласие дашь, тогда и расскажу. За Вознесенским собором — дом Луканина, я там живу. Надумаешь — приходи вечерком, потолкуем. Деньги забери, я свое слово держу. Поехали, Агапов.
Когда возвращались от Дубовых, неожиданно пошел снег. Плавный, тихий, он глушил все звуки, и казалось, что тройка не скачет, а плывет, почти скрытая от глаз белой густой завесой. Захар Евграфович и Агапов, глядя на снегопад, молчали и оба думали об одном и том же: придет ли беглый наниматься на службу и удастся ли с его помощью проникнуть через Кедровый кряж, где обосновался Цезарь?
Почему-то они оба были уверены, что беглый придет.
10
Снег валил и валил — до самого вечера. За несколько часов Белоярск перекрасился в белое, скрыл свои грязные изъяны и при легком морозце, при круглой, яркой луне, величаво поднявшейся в небе, заискрился и засверкал, опрятный и непорочный, как честная девица на выданье. Захар Евграфович остановился возле аккуратного домика под железной крышей, перед которым высились три стройные ели, опушенные снегом, перевел дыхание после быстрой ходьбы и невольно залюбовался. Тишина и благость царили вокруг. Хотелось стоять и стоять, запрокинув голову, ни о чем не думать и даже не шевелиться. Но выскочила из ограды аккуратного домика лохматая собачонка на коротких ногах, похожая на колобок, и залилась тонким, визгливым лаем, таким пронзительным, что резало уши. Захар Евграфович сердито шикнул на собачонку, которая нарушила ему благостную минуту, и открыл легкую дощатую калитку.
Шел он, без приглашения, к белоярскому исправнику Окорокову. Сегодня, когда вернулись с Агаповым от Дубовых, узнал от сестры, что Луизу исправник допрашивал совсем недолго, что рассказала она ему, почти слово в слово, свою печальную историю, которую они уже знали, и на этом весь допрос закончился. Сам Окороков хотел еще поговорить с Захаром Евграфовичем, но, когда Екимыч доложил ему, что хозяин отбыл по срочной надобности, он лишь кивнул головой и понимающе сказал:
— Конечно, конечно… Большое хозяйство — большие хлопоты. Я на днях как-нибудь сам загляну.
Захар Евграфович визита исправника решил не дожидаться. Была у него и своя тайная надежда: может быть, исправник сообщит что-то новое…
Медный колокольчик над дверями звонко сообщил о приходе гостя и оборвал нежную мелодию, которую вели две скрипки. Вот уж никогда бы не подумал, что Окороков, с его-то ручищами, еще и на скрипке играет. Но исправник играл, и совсем недурно. Он и вышел торопливым шагом в прихожую со скрипкой в одной руке и со смычком — в другой. Следом выпорхнула Нина Дмитриевна, всплеснула пухлыми ручками и затараторила, не дав сказать ни одного слова ни мужу, ни гостю:
— Ой, как мило! Захар Евграфович! Ну, вы просто душка! Я как раз сегодня пирожки испекла. Сейчас будем чай пить!
— Я прошу извинить, что так внезапно, без приглашения; мне, право, неловко…
Но Нина Дмитриевна даже не дослушала, подбежала, быстро начала расстегивать проворными ручками пуговицы ватной куртки и при этом, не умолкая, говорила:
— Знать ничего не желаю, извинений глупых не принимаю, будем пить чай и пробовать наливку. Я в сентябре еще купила на базаре облепиху — чудная, совершенно чудная ягода. К стыду своему, никогда о ней не слышала, мы же в первый раз в Сибирь приехали. Проходите, проходите, Захар Евграфович, я мигом. Дорогой, а ты что стоишь? Приглашай гостя…
Благодушно улыбаясь, Окороков положил скрипку со смычком на столик и повел гостя в зал. Усадил в удобное кресло, сам расположился напротив. Одет он был по-домашнему — в просторные штаны и белую накрахмаленную рубаху с широким отложным воротником, в разъеме которого виден был на крепкой груди маленький серебряный крестик на простой суровой нитке. Лежал крестик на широком продольном шраме, который тянулся, похоже, через всю грудь.
— Я извиниться хотел, что уехал…
— Да не стоит, Захар Евграфович. Формальности соблюдены, законы не нарушены, теперь будем писать бумаги. Я благодарен, что вы зашли, у меня к вам вопрос имеется. Скажите, сколько лет вы покровительствуете сиропитательному приюту?
— Да пару лет, не больше. А почему это вас так интересует?
— Опять же формальность. Надо будет указать причину, по которой состоялся вызов французов. Вы, к слову сказать, каким образом их нашли?
— Я их не искал. Дело в том, что приютом занимается моя сестра, Ксения Евграфовна, она там и главная распорядительница, и мамка, и хозяйка, а я только выделяю средства. Вот она и пожелала, чтобы девочки изучали французский язык и чтобы непременно в совершенстве. А раз в совершенстве — значит, нужны настоящие французы. Я в эти дела даже не вмешиваюсь. А когда был в Москве, мне порекомендовали человека, господин Прилепин, если мне память не изменяет, Павел Петрович, он частным образом занимается подбором иностранных учителей. Он их и рекомендовал. Вот, собственно, и вся история. Адрес господина Прилепина я вам могу сообщить, если нужно.
— Хорошо, хорошо, Захар Евграфович. Больше у меня к вам вопросов не имеется. Давайте наливку пробовать и пироги есть.
Нина Дмитриевна между тем накрыла стол и принялась угощать наливкой и пирогами. Мило щебетала обо всем на свете и не давала мужчинам возможности даже перекинуться парой фраз.
Закончился неожиданный для Захара Евграфовича ужин столь же неожиданным музицированием четы Окороковых, которые сыграли для гостя печальную, берущую за душу мелодию. Слышал ее Захар Евграфович впервые, кто автор — не знал, а спросить — постеснялся. Мелодия, казалось, вынимала душу из бренного тела, выносила ее из бревенчатых стен и уводила в неведомое, где не имелось житейских забот, неотложных дел и где можно было жить одним лишь чувством, печалясь светлой печалью и ни о чем не жалея. Редко, очень редко испытывал такие минуты Захар Евграфович, всегда закрученный в крутую воронку обыденности и вынужденный просчитывать каждый свой шаг, чтобы не оступиться. Он загрустил, утратил свою обычную настороженность и рассеянно слушал Окорокова, который вышел его провожать. Окороков же, за которым колобком катилась лохматая собачонка, рассуждал:
— На новом месте, Захар Евграфович, всегда непросто входить в правильное течение службы, время требуется, чтобы оглядеться и ознакомиться. Хлопот у меня — море необъятное. Как в одном служебном циркуляре витиевато сказано, я не только должен преследовать воров, разбойников, военных дезертиров и вообще беглых, но еще и утихомиривать ослушных, проверять состояние дорог, строительства и даже выгребных ям. А также вразумлять сельских обывателей насчет их обязанностей и польз и поощрять их к трудолюбию, указывая на выгоды распространения и усовершенствования земледелия, рукоделий и торговой промышленности, особливо же сохранения добрых нравов и порядка. Ну, если с добрыми нравами и порядком все ясно, то рукоделие, особливо же торговая промышленность, для меня пока штука не совсем понятная. Во всей округе кроме приисков, пожалуй, ничего и нет. Вот я и хочу вас попросить: не будете возражать, если иной раз за советом к вам обращусь?
Захар Евграфович, совершенно внезапно, при последних словах Окорокова насторожился. Его грустное, бездумное настроение словно выдуло порывом ветра — следа не осталось. Поглядывал сбоку на исправника, слушал, стараясь не пропустить ни одного слова. Окороков между тем продолжал:
— Нравы здесь, в Сибири, особенные, а при моем чине без знания особенностей местного населения обязанности свои исправлять весьма затруднительно. Опять же — рукоделие и торговая промышленность…
— А как с преследованием воров и разбойников?
— В этом направлении значительно легче. Эта публика, Захар Евграфович, везде одинакова, хоть в первопрестольной, хоть в Белоярском уезде. Да и опыт имеется. А вам не доводилось, Захар Евграфович, о таком человеке слышать — некто Цезарь Белозеров? Не доводилось?
Захар Евграфович даже с шага сбился от неожиданности. Но тут же выправился и ответил спокойно:
— Нет, не слышал. А чем этот Цезарь знаменит в вашем сенате?
— В том-то и дело, что в нашем сенате о нем почти неизвестно. Имейте в виду на будущее, Захар Евграфович, вдруг где промелькнет. Имя у него звучное, хотя, вполне возможно, и фальшивое… Впрочем, заговорил я вас, простите. Давайте прощаться.
Они попрощались; лохматая собачонка, молчавшая до этого времени, визгливо облаяла Захара Евграфовича, а он, уходя быстрым шагом, никак не мог избавиться от ощущения, что Окороков, прищурившись, смотрит ему в спину, словно прицеливается.
11
Доводилось ли ему слышать о Цезаре Белозерове?
Доводилось…
Ворочаясь этой ночью без сна, он не вспоминал прошлое, а заново переживал горькое время и от бессильной злобы, сам того не замечая, рвал на лоскуты простыню и крутился винтом на своей широкой постели. Сверху, из полутьмы, на него печально смотрели диковинные птицы с пышными разноцветными хвостами.
Намучившись и понимая, что уснуть ему сейчас все равно не удастся, Захар Евграфович поднялся, подошел к окну, которое выходило во двор, и увидел, что на улице снова идет снег — крупными, лохматыми хлопьями. Двор лежал белым и ровным, словно накрытый одним огромным полотном.
Белый цвет…
Тогда пышно распускалась черемуха, усыпала землю белыми лепестками…
И запах от нее, цветущей, стоял на тихой улочке губернского города такой густой и дурманящий, что его не смогла перешибить даже пыль, поднимавшаяся завесой следом за коляской, в которой приехал Захар Евграфович, выбравшись наконец-то из Белоярска, где забот и хлопот у него был полон рот. Кучер вытащил из коляски дорожные чемоданы; Захар Евграфович принялся отряхивать свой сюртук, но тут выскочила из калитки Ксения, налетела, будто легкий вихрь, повисла на шее, обцеловала и потянула за руку во двор дома, где снимала квартиру. На ходу радостно вскрикивала:
— Захарушка, я так скучала по тебе, что даже плакала! Жду тебя, жду, а ты не едешь и не едешь! На днях письмо отписала, сердилась в нем, что меня забыл. Но ты это письмо не читай, ладно? Порви и выбрось! Ладно? Дай я тебя поцелую! А сюртук я тебе сама вычищу, как новый будет! Вот увидишь!
Стремительная, порывистая в движениях, окатывая его любовным взглядом сияющих карих глаз, Ксения была в эту минуту, после долгой разлуки, такой родной, такой близкой, что у Захара Евграфовича даже запершило в горле.
Он очень любил свою старшую сестру. После смерти родителей, оставшись вдвоем, они еще бережней стали относиться друг к другу. Ксения бросила учебу в учительском институте и примчалась после кончины Таисьи Ефимовны в Оконешниково, чтобы помогать брату. Хозяйничала по дому, вместе с Агаповым писала бумаги и всякий раз, когда Захар Евграфович заводил речь, что ей пора возвращаться к учебе, клятвенно его заверяла:
— Вот как только ты скажешь, Захарушка, что у тебя все в полном порядке, я в тот же день и поеду.
— У меня и сейчас все в порядке. И не дите я малое, чтобы меня опекать.
— Малое, малое, Захарушка, за тобой догляд требуется. Переберешься в свой Белоярск, обживешься там, тогда и поеду.
Так и получилось. Доучиваться Ксения поехала уже после того как Захар Евграфович обосновался в Белоярске. Время пролетело быстро. Неделю назад Ксения окончила институт и, едва они зашли в дом, не преминула погордиться, выложив перед братом аттестат на большом листе с гербом, а рядом — такую же большую похвальную грамоту:
— Читай, Захарушка, читай, какая у тебя сестра умная. Закон Божий — «отлично», педагогика — «отлично», русский и церковно-славянский языки — «отлично», арифметика — «отлично», геометрия — «отлично», история — «отлично», география — «отлично», естественная история и физика — «отлично», черчение и рисование — «отлично», чистописание — «отлично», пение и гимнастика — тоже «отлично»! А еще я частным образом беру уроки французского! И успехи у меня за короткий срок вполне приличные. Так мой учитель говорит.
— Ксюха, послушай! — захохотал Захар Евграфович. — послушай меня! И какой же дурак изъявит теперь желание на тебе, такой умной, жениться!
— А вот здесь, в этом именно месте, как говорит мой учитель французского, вы делаете большую ошибку, милостивый государь, свет мой ненаглядный Захар Евграфович. Имеется такой молодой человек, и совсем не дурак!
— Ого! — только и нашелся, что сказать, Захар Евграфович.
Ксения прижалась к нему, положила голову на грудь и шепотом, словно боялась, что ее услышит кто-то еще кроме брата призналась:
— Он мне предложение сделал, руки и сердца. А я ответа не дала, пока ты не приедешь. Сегодня среда, мы по средам у меня собираемся, познакомишься, и как скажешь, так я и сделаю.
— Погоди, Ксюха, погоди, — развел руками Захар Евграфович, — дай мне хоть умыться, а то столько новостей сразу — я все не запомню. Давай по порядку. Ты его любишь?
— Очень, — по-прежнему шепотом призналась Ксения.
— Тогда я согласен, я против твоего счастья не пойду, Ксюша. Кто он такой, откуда?
— Вот придет сегодня, и все узнаешь. А теперь умываться и обедать. Я сейчас хозяйку попрошу, чтобы помогла. Мы мигом! Посиди минутку…
Она отпрянула от него, крутнулась на одном месте, так что взвихрился подол юбки, и выскочила из комнаты на кухню, рассыпая по дороге звонкий, задорный смех.
Захар Евграфович присел на стул, огляделся. Просторная комната была опрятной и чистой. На окнах — веселые занавески, на кровати, горкой — подушки в вышитых наволочках, покрывало, из-под него — кружевной подзор; все выглажено, расправлено — ни единой складочки. Точно так же заправляла кровати Таисья Ефимовна — старательно, не нарушая порядка, самой же ей установленного — что и за чем следует стелить. На столике возле окна аккуратными стопками сложены были тетради и книги, стояли чернильницы, лежали ручки и карандаши, а в большой вазе благоухал пышный букет черемухи. Захар Евграфович, сам не зная, по какой причине, широко улыбнулся и принялся распаковывать свои дорожные чемоданы.
Вечером, как и обещала Ксения, явились гости. Две ее очаровательные и милые подруги — Наденька Пивоварова и Лидочка Волокитина, а с ними — два молодых человека, которые представились так: Василий Перегудов и Цезарь Белозеров. В просторной комнате стало тесно, шумно и весело. Пили чай, разгадывали шарады; Василий Перегудов играл на мандолине, Захар Евграфович с удовольствием танцевал то с Наденькой, то с Лидочкой, а сам осторожно поглядывал на сестру и видел, что она светится от счастья. Кто ее избранник — стало ясно сразу, как только пришли молодые люди: искрящиеся карие глаза Ксении не отрывались от Цезаря Белозерова, и в ответ она получала столь же восторженные и нежные взгляды. Захар Евграфович радовался за сестру, хотя было ему немного грустно. А Цезарь Белозеров сразу ему понравился: высокого роста, статный, немногословный и в то же время добродушно улыбчивый, он сразу производил впечатление человека серьезного, основательного, и даже франтоватые усики, закрученные на концах колечками, этого впечатления не портили.
Девушки, которые все еще не могли нарадоваться окончанию курса и наступившей свободе, беззаботно расшалились, затеяли игру в фанты и так ловко подстроили, что Цезарь сразу же оказался проигравшим. Сначала его хотели заставить плясать, но отказался Василий Перегудов, сославшись, что не умеет играть плясовые мелодии, затем последовало предложение, чтобы он сочинил каждой девушке по четверостишию, но Цезарь признался, что стихов писать не умеет и даже если будет ему грозить страшная кара, он все равно ни единой строчки не выдумает.
— Тогда пойте, — решили Лидочка с Наденькой, — иначе мы вас заставим в соседнем садике воровать черемуху, а у них собака на привязи — зла-а-я!
— Костюм жалко, — смущенно улыбнулся Цезарь, — я лучше спою. Правда, песня у меня невеселая…
— Какую знаете, ту и пойте, — согласились Лидочка с Наденькой.
И Цезарь запел. Голос у него был сильный, мощный и сразу заполнил всю комнату без остатка:
- Жила была честная вдова,
- У вдовы было десять сынов,
- Десятая — дочь Марьюшка.
- Два сына дома живут,
- А семь сыновей в разбой пошли.
С первыми же протяжными словами песни лицо его враз изменилось: заострилось и посуровело; руки, лежащие на коленях, сжались в кулаки, а глаза, широко раскрытые, словно подернулись дымкой — казалось, что он никого перед собой не видит.
- Дочку Марьюшку замуж выдали,
- Замуж выдали за морянина [15],
- За морянина за хозяина.
- Она год живет и другой живет,
- Родила она дитя милое.
- Захотелося дочке Марьюшке,
- Захотелося в гости к матушке:
- «Ты пусти, пусти, морянин, меня,
- Ты пусти меня в гости к матушке!»
- Как пошла она в гости к матушке,
- Как и шла она путь-дорогою,
- Что попались ей семь разбойников.
- Дочку Марьюшку во полон взяли,
- Дитя малое в землю ударили;
- Привели ее к огоничку,
- Что постлали они по войлочку.
- Спят-храпят все разбойники,
- А один не спит, все выспрашиват:
- «Ты скажи, скажи, полоняночка,
- Ты какого роду-племени?»
- Говорит ему дочка Марьюшка,
- Из какого она роду-племени.
Он пел так, будто снимал со своей души горе, им самим до сих пор не изжитое, и было это горе столь велико, что его с избытком хватало на всех. Даже расшалившиеся Лидочка с Наденькой притихли, а Ксения, не отрываясь глазами от Цезаря, ладошкой придавливала вздрагивающие губы, готовая вот-вот расплакаться.
- Разбудил он тут разбойников:
- «Вы вставайте-ка, братцы родные,
- Мы кого-то во полон взяли!
- Во полон взяли сестру родную,
- В земь ударили мы племянничка».
- Тут вскочили все разбойники,
- И заплакали они жалостно,
- И пошли все за племянничком;
- Они взяли его со сырой земли,
- Понесли его ко морянину,
- Они пали во резвы ноги:
- «Ты прости, прости, морянин, нас!»
- Понесли дитя во божью церковь,
- Опустили его во сыру землю.
Кончилась песня. Цезарь тряхнул головой, словно сбросил с себя невидимую тяжесть, и виновато улыбнулся, будто просил прощения: извините великодушно, я не хотел вас расстраивать.
Веселье после этой песни само собой притихло, гости скоро засобирались домой. Захар Евграфович вместе с Ксенией вышли их провожать. Над тихой улицей, накрытой синими весенними сумерками, властвовал густой, дурманящий аромат, а сами черемуховые кусты, как белые стога, казалось, плыли сквозь сумерки. Было прохладно, как и всегда бывает в дни цветения черемухи, и дышалось при этой прохладе по-особенному вольно и глубоко.
Захар Евграфович залюбовался, отстал, и тут к нему, вернувшись, быстрым шагом подошел Цезарь:
— Позвольте, я завтра приду к вам, нужно разговор составить. Вы свободны с утра?
— Свободен, приходите. Буду рад.
Когда проводили гостей и вернулись, Ксения первым делом кинулась к брату с вопросом:
— Тебе понравился Цезарь? Только отвечай честно, Захарушка! Понравился?
Захар Евграфович обнял ее и с чистым сердцем успокоил:
— Понравился.
Ксения облегченно вздохнула и бросилась его целовать.
Утром пришел Цезарь. Отказался от завтрака, за стол не присел, остался стоять на пороге комнаты. И с этого места, от порога, волнуясь, объявил:
— Мы с Ксенией любим друг друга, и я прошу ее руки. Какое будет ваше решение, Захар Евграфович?
— А какое может быть решение? Вы сами решили. А я… Совет да любовь! А на пороге стоять — не дело. Проходи, присаживайся к столу, поговорим…
Поговорили душевно и обстоятельно. Цезарь рассказал, что родом он из купеческой семьи, что родители его проживают в городе Ирбите, где у них имеется своя небольшая торговля и салотопенное производство, а сам он находится в губернском городе уже несколько месяцев по отцовскому поручению — в местных мастерских по договору делают для Окоемовых новые котлы и печи, вот он и присматривает, чтобы заказ был исполнен точно по его чертежам. Цезарь, оказывается, закончил в Москве инженерную школу и теперь переоборудует все отцовское производство на новый лад. И если дело пойдет удачно, то по тем же чертежам они с родителем думают поставить пару салотопен и здесь, в губернском городе, для чего он, с расчетом на будущее, завел немало полезных знакомств… Обо всем этом Цезарь рассказывал основательно, вдумчиво, подбирая слова, как опытный столяр подбирает доски, чтобы были они без сучка и без задоринки, и этим еще сильнее нравился Захару Евграфовичу.
Договорились, что он сегодня же известит родителей телеграммой и попросит, чтобы они приехали в губернский город. На том и расстались.
Через неделю прибыл отец Цезаря, один, потому как матушка приболела; снял номер в самой роскошной гостинице «Европа», накрыл богатый стол и принял Луканиных с особо подчеркнутой важностью, словно хотел сказать: и нас, Белозеровых, не в крапиве нашли, мы тоже люди достаточные. Захар Евграфович, видя такое старание, только посмеивался про себя: очень уж забавен был папаша в своей показной горделивости. Цезарь, все понимая, нервничал, краснел, ронял на пол то ножи, то вилки. Но Захар Евграфович, давно поднаторевший во всяческих деловых переговорах и многому научившийся, сразу же повернул разговор в нужную сторону, чтобы ублажить старшего Белозерова:
— Вы человек почтенный; жизнь, как я понимаю, с разных концов потрогали. И жаль, конечно, что здесь наших родителей покойных нет, вы бы с ними решали, а мы, молодые, исполняли бы… Но что поделаешь — судьба такая. Поэтому вы нам за родителя будете, и главное слово за вами останется.
Старший Белозеров от такого зачина растаял, как последний лед на весеннем солнышке, и вся его важность осыпалась, будто ее и не было вовсе. Оказалось, что он милый и добрый человек, безмерно любящий своего единственного сына и желающий ему только добра. Его толстые губы расплывались в широкой улыбке, и он, приняв пару рюмочек, молодецки расправил плечи, отчего легкая горбатость стала почти незаметной.
