Смута Теплов Юрий
Он вышел на крыльцо, и толпа умолкла вдруг. Спустился по ступеням к Ляпунову. Захарий стал говорить громко, чтоб люди его слышали:
– Долго ли за тебя русская кровь будет литься? Коли радеешь Христу, порадей и за кровь христианскую. Ничего доброго от тебя нет. Россия уж пустыней стала. Сжалься, царь, над нами, положи свой посох! Мы о себе без тебя как-нибудь промыслим…
В голосе Захария была покойная правота. Шуйский сорвался:
– Смел! Смел мне в лицо говорить, чего и бояре не смеют! – Кровь хлынула в голову, в ушах зазвенело.
Не ведая, что творит, умница Василий Иванович вытащил нож, замахнулся.
– Василий Иванович! – Ляпунов даже головой покачал. – Не бросайся на меня. Ты махонький, а я-то вон какой. Сомну тебя, только косточки хрупнут.
– Нечего с ним говорить! – Хомутов и Салтыков оттащили Захария от Шуйского. – Пойдем к народу на площадь: не хочет добром державу положить.
Красная площадь была запружена толпами, а люди все подходили и подходили. Уже звенели имена, пока бубенцами, не слившись в единые колокольные гулы.
– Голицына! Василия Васильевича!
– Владислава! Королевича!
– Сапегу!
– Мстиславского!
И было новое среди этих имен.
– Михаила! Сынишку Филарета! Он царю Федору Иоанновичу двоюродный брат. Мишу! Михаила Федоровича!
Сделалась давка, и Ляпунов, которого одного и слушали, предложил с Лобного места:
– Идемте за Москву-реку, за Серпуховские ворота, там в поле все поместимся.
Послали за боярами, за патриархом, пошли за Москву-реку, в чистое поле судьбу царства решать. Помост плотники соорудили в мгновение ока.
Снова говорил Захарий Ляпунов:
– Шуйский сел на царство не по выбору всей земли, по крику купленных людей. Четыре года сидел, довел Россию до погибели. Нет на нем Божьего благословения. Его братья на войну идут – пыжатся, а с войны бегут, сапоги потеряв. Сказ один: скликать нужно собор всей земли – Шуйского с царства ссаживать, выбирать царя, каков будет всему народу люб, как был люб отравленный Шуйскими князь Михаил Васильевич Скопин.
– Не хотим царя Василия! Не хотим! – раскатилось над полем.
Захарий Ляпунов подошел к Гермогену.
– Говори, владыко! Ты один доброхот Шуйского.
Гермоген поглядел на Захария с укором.
– Я его первый противник. Одно знаю: потеряем плохого Шуйского, потеряем само имя свое – Русь!
– Говори!
Патриарх выдвинулся из толпы бояр.
– Не хотим Шуйского! – крикнули ему.
Гермоген поднял руку, молча перекрестил народ, молча сошел по ступеням на землю.
Решали недолго. К Шуйскому отправился близкий ему человек, свояк, боярин князь Иван Михайлович Воротынский.
Василий Иванович, зная о сходе народа, сидел на троне в Мономаховой шапке, но в простом платье.
Воротынский, войдя в Грановитую палату, стал на колени.
– Вся земля бьет тебе челом, оставь свое государство ради того, чтоб кончилась междоусобная брань. Тебя не любят, государь, не хотят…
Мгновение, одно долгое мгновение Шуйский сидел неподвижно, разглядывая жемчужину на державе. Встал. Положил на трон скипетр, яблоко, снял с головы венец, поцеловал его, положил. Повернулся к иконе и говорил, крестясь:
– Господи! Твоей ли волей сие вершится? Прости слабость мою. Я им уступаю.
Он сошел с возвышения. Воротынский метнулся поцеловать ему руку, но Шуйский руку отдернул.
– Государь, тебе в удел Нижний Новгород отдают. Богатый город…
Шуйский ушел, не оглядываясь, в покои царицы.
– Кончилось мое царство, Марья Петровна. Поехали в старый дом.
– Соберусь вот только.
– Поехали без сборов. Ничего нам не надобно из приутех царских. Еще поплачут о нас.
На другой день собралась Дума, выбрала из себя правительствующую троицу бояр и князей – Федора Ивановича Мстиславского, Василия Васильевича Голицына, окольничего Данилу Ивановича Мезецкого, главными дьяками – Телепнева да Луговского.
А у народа была своя дума. Толпы москвичей пришли к Данилову монастырю смотреть, как привезут Вора. В Коломенское сообщить о сведении с престола Шуйского поехал Федор Засекин.
От Данилова монастыря до Коломенского недалеко, версты четыре. Ответа ждали, сидя на травке.
Часа через полтора самые зоркие увидели.
– Скачет!
– Один, что ли?
– Один.
– Так ведь не Вор же?
– Знамо, что не Вор.
Прискакал Переплюй. Остановил коня поодаль. Спросил:
– Кто из вас Захарий?
Ляпунов поднялся с земли.
– Тебе грамота от нашего войска. – Воткнул в землю копье с грамотой на шнуре, умчался прочь.
Воровские люди писали:
«Хвалим за содеянное вами. Вы свергли царя беззаконного – служите же истинному. Да здравствует сын Иоаннов! Советуем Богу молиться. Дурно, что вы преступили крестное целование своему государю, мы обетам верны. Умрем за Дмитрия!»
– Воры – воры и есть! – троекратно плюнул под ноги себе Захарий Ляпунов.
А народ смеялся. Над Захарием, над собой:
– Облапошили! А ведь они молодцы: «Умрем за Дмитрия!» – и умрут. Да чем он, Дмитрий Иоаннович, хуже Василия Ивановича? У Дмитрия Иоанновича всякий человек в почете.
В Москве сделалось страшно. Власти нет – власть у разбойников. Грабежи пошли среди бела дня.
Кажется, один Василий Иванович чувствовал себя покойно и был доволен.
Он проснулся поздно. Умылся, помолился. Садясь с Марьей Петровной кушать, более для слуг – соглядатаев, тюремщиков своих – рассказал сон, который тотчас и выдумал:
– Будет нам, Марья Петровна, великое благополучие. Хлебы мне во сне подносили. Один другого выше. А некто, в сияющих одеждах, подал хлеб в виде собора Василия Блаженного, с куполами, с крестами.
– Одного желаю: чтоб забыли нас, – сказала Марья Петровна. – Они нас, а мы – их!
– Марья Петровна, милая! – вздохнул Василий Иванович. – Мы же с тобой русские люди… Смута, Марья Петровна, начинается с нынешнего дня… Вчера беду ложечкой отведывали, а теперь будут в ней плавать, как в реке. Будут плакать, от слез река разольется, достанет края небес, и многие потонут в том половодье.
Он отодвинул от себя пирог с молоками, повернулся к слугам.
– Подойдите, ближе.
Слуги со страхом приблизились.
– Вас приставил ко мне Мстиславский, но сегодня он правитель, а завтра слуга. Я же помазанник Божий. Вы присягали мне, и горе вам, если станете клятвопреступниками. Обо мне докладывайте, как велено, что говорю, какой иконе молюсь, но кое-что и для себя оставляйте, для своей же безопасности… За молчание ваше золотое платить буду золотом. Желаете послужить государю али страшно?
– Желаем, – сказали слуги.
– Я дам денег. Деньги отнесете стрельцам. Пусть явятся ко мне, когда скажу, и заслонят меня от предателей-бояр.
Когда наконец остались одни, Марья Петровна сказала:
– Не утерпел ты, Василий Иванович, тихо жить.
– Ради России стараюсь.
– Не криви душой… Ради себя. Я замуж шла – в царицы – трепетала от счастья… А ныне – хоть в дворянки, хоть в крестьянки, лишь бы покой в доме.
– Царство – не платье, Марья Петровна, – не снимешь. С кожей сходит.
Василию Ивановичу принесли список с новой присяги:
«За Московское государство и за бояр стоять, с изменниками биться до смерти. Вора, кто называется царевичем Дмитрием, не хотеть. Друг на друга зла не мыслить и не делать, а выбрать государя на Московское государство боярам и всяким людям всею землею. Бывшему государю Василию Ивановичу отказать, на государеве дворе ему не быть и вперед на государстве не сидеть. Над его братьями убийства не учинить и никакого дурна, а князю Дмитрию и князю Ивану Шуйским с боярами в приговоре не сидеть».
Принесший список сказал:
– Патриарх Гермоген служил нынче в Успенском, тебя, помазанника, царем поминал и царицу поминал.
Шуйского вдруг принималась колотить дрожь: что медлят сторонники, отчего купечество помалкивает, а дворяне? Неужто не дошел до них указ о передаче поместий в отчины?
– Торопитесь, други! – шептал царь, потирая от неуюта души своей то щеку, то колено, то возя рукой по груди.
И встал перед его глазами козел с крашенным в золото рогом.
– Князь Михаил козла не видел, а стоял у самой дороги, бородой тряс…
Дьякон Лавр вернулся в Москву усердным молитвенником. В ночь на 19 июля Господь привел его в Архангельский собор к гробам государей. Молился Лавр не помня себя, и нашел на него сон. Служители, запирая двери на ночь, то ли не увидели спящего, хоть и был он велик ростом, то ли не стали тревожить.
Среди ночи Лавр пробудился от рыданий. Озираясь во мраке, искал, кто плачет, и не было никого. Он приложил руки к стене, и стены дрожали, как дрожит тело плачущего. Лавр пал ниц перед Царскими вратами, ожидая ужасного. Но услышал: все иконы, все ангелы едино и великолепно пропели вечную память, и чистый голос принялся читать самый пространный сто восемнадцатый псалом:
– «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем».
Голова у Лавра кружилась, но страх не угнетал его. Душа сжималась от иной боли, иного ужаса, так похожего на тот, что испытал он в горнице Павлы.
– «Князья сидят и сговариваются против меня; а раб Твой размышляет об уставах Твоих», – услышал и содрогнулся от вины всех русских перед Богом и от своей вины.
И плакал, а голос то удалялся, то приникал к самому уху его:
– «Сети нечестивых окружили меня, но я не забывал закона Твоего».
– Господи! – стонал Лавр. – Ты знаешь, я изо всех сил держался твоего закона. Я бежал от вавилонской блудницы, но и бегство мое есть преступление перед тобой, ибо я не умер от горя!
– «Твой я – спаси меня, – звенел в самом куполе неземной голос, – ибо я взыскал повелений Твоих».
– Истинно, Господи! Спаси! Спаси Родину мою! Спаси людей русских!
– «Сильно угнетен я, Господи, оживи меня по слову Твоему».
– Оживи, Господи! – торопился с молитвой Лавр. – Оживи царство, оживи помертвелый русский народ.
– «Правда Твоя – правда вечная, и закон Твой – истина».
– Истина, – шептал Лавр.
– «Ненавижу ложь и гнушаюсь ею; закон же Твой люблю».
– Люблю, Господи!
– «Велик мир у любящих закон Твой, и нет им преткновения».
– Нету! Нету преткновения любящим тебя, Господи.
– «Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба Твоего; ибо я заповедей Твоих не забыл».
Стало тихо в соборе. Гробы государей, будто город, окружали Лавра и ждали… И он не знал, что от него хотят. И затрепетал. И подумал вдруг: «Не по царю ли Василию плач? Не по царству ли, которое за неистовство народа из одной погибели погрузится в иную? Из глубокой в глубочайшую!»
– Каков день сегодня? – спросил себя Лавр. – Уж давно за полночь. Стало быть, девятнадцатое, преподобной Макрины, сестры святителя Василия Великого… Господи, может, обойдется… по молитвам небесных заступников наших… Может, мне померещилось?
Но утром вся Москва говорила о чуде. Не один Лавр слышал плач, вечную память и псалом. За стенами собора нищие, почивавшие на папертях да на травке кругом кремлевских церквей, слышали то же, что и Лавр.
Царь с царицей пробудились рано. Прочитали житие святой Макрины. Марью Петровну тронуло, что святая сохранила верность умершему жениху и осталась в девстве. Василий Иванович даром чудотворения восхитился.
– С детства это помню. Поцеловала Макрина девочку в бельмо, и бельмо само собой сошло с глаза. Уж как мне всегда хотелось целовать слепых. Ты только представь себе, Марья Петровна! Живет во тьме человек. Вдруг чмок – и свет, и весь мир Божий.
– Василий Иванович, что бы о тебе ни говорили, я знаю – ты для деланья доброго рожден. Потому и вознес тебя Господь в царское достоинство.
Они сидели в спальне, на постели. Жития были у Марьи Петровны, она, движимая благодарным чувством к Богу, поцеловала книгу, и в этот самый миг дверь с треском отворилась. В дверях – Захарий Ляпунов и толпа. Ввалились в комнату: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, брат изменника, князь Федор Мерин-Волконский, дворяне…
Мерин-Волконский подошел к царице.
– Ступай с нами!
– Куда? Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.
– Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете? Уведите царицу! Знаете, куда везти!
– Василий Иванович! – закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.
– Куда вы ее? – спросил Шуйский.
– А куда еще? В монастырь, в монахини.
– Вы не смеете!
– Ты смел государство развалить?
– В какой монастырь?
– Да зачем тебе знать? – ухмыльнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А впрочем, изволь – в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.
– За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – Взмахнул руками, отстраняя от себя насильников. – Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?
– Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. – Постригите его, и делу конец.
Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:
– Хочешь ли в монашество?
– Не хочу!
Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.
– Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!
– Но это насильство! – крикнул Шуйский.
– А хоть и насильство. – Ляпунов схватил царя за руки. – Не дергайся… Приступайте!
Иеромонахи торопливо говорили нужные слова, Шуйский кричал:
– Нет! Нет!
Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты.
Кончилось наконец.
– Рясу! – зарычал Ляпунов.
Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.
– Теперь хорошо. – Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича. – Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.
– Дураки! – крикнул насильникам Василий Иванович. – Клобук к голове не гвоздями прибит!
Приспело время хитрости. Змея еще раз выползла из своей кожи и явилась в новой, оставаясь Ложь Ложью.
На другой день после пострижения Шуйского в монахи Вор прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Ответили уклончиво: нынче день пророка Ильи, ради праздника никакого дела вершить нельзя, Дума соберется завтра.
На самом-то деле Мстиславскому было не до молитв, не до праздности. Коварствовал князь.
20 июля он рассылал по городам грамоты: «Польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а Вор в Коломенском. Литовские люди, по ссылке с Жолкевским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. Мы, видя, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят… били челом ему… И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и Вора на государство не хотеть».
Городам писалось одно, а гетману Жолкевскому другое. Мстиславский просил не медлить, поспешать к Москве, спасти ее от Вора, а благодарная Москва со всем государством за то спасение присягнет королевичу Владиславу. Трех полных дней не минуло, как правдолюбец Захарий Ляпунов ожидал у Данилова монастыря повязанного по рукам-ногам Вора. Но к Захарию явился из Коломенского сам Рукин, привез мешок денег и обещание – отдать роду Ляпуновых в удел на вечные времена Рязанскую землю, а сам род – возвести в княжеское достоинство.
И Захарий прозрел! Увидел в Воре истину для России. Принялся хлопотать о призвании царя Дмитрия на царство. Купил стражу нескольких ворот, чтоб пустили казаков и Сапегу в Москву.
Сапега придвинулся к городу, ибо Вор получил от Мстиславского и от всей Думы ответ: перестань воровать, отправляйся в Литву.
Народ роптал, поминал добром царя Дмитрия Иоанновича, а патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятие Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген монахом назвал князя Туренина, который произносил обеты.
24 июля на Хорошевские поля явился с польским и русским войском гетман Жолкевский. Русских у него было шесть тысяч. Королевичу Владиславу присягнули со своими дружинами Валуев и Елецкий, бывшие защитники Царева-Займища.
От Боярской думы гетману послали письмо: «Не требуем твоей защиты. Не приближайся, встретим тебя как неприятеля».
Мстиславский выслал на Жолкевского отряд конницы, и в той схватке его человек передал гетману тайное письмо: «Врагом ли ты пришел к Москве или другом?»
Гетман послал на переговоры Валуева и сына изменника Михаила Глебовича Салтыкова – Ивана. Валуев передал Думе краткое послание гетмана: «Желаю не крови вашей, а блага России. Предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца». Иван Михайлович Салтыков привез договор, который тушинцы утвердили с Сигизмундом, признав над собой власть королевича.
Москва кипела, как котел, под которым развели негаснущий огонь. Каждый день на Красную площадь являлись толпы, а к толпам выходили бояре, духовенство и просто крикуны.
– Мне подлинно известно, – говорил москвичам Филарет Романов, – король Сигизмунд пришел на Русь, чтоб истребить православие, само царство Московское. Он, Сигизмунд, – друг латинян, желает править многими царствами, а души подданных продать римскому папе.
Представал перед народом, в который раз, Гермоген.
– Православная паства моя! Неужто ты отступишь от Господа Христа, пожелав над собой иноплеменного государя? Изберите князя Василия Васильевича Голицына, человека достойного, родовитого, умудренного в делах думных и храброго на поле брани. Изберите юного Михаила, он внучок по двоюродной бабушке, по Анастасии Никитичне, самому Иоанну Васильевичу. Опамятуйтесь! Зачем вам королевич, король, герцог? России нужен русский царь. Самый хороший иноземец наведет на нас иноземщину. Потомки проклянут немудрых пращуров своих.
Однажды выскочил на Лобное место прыткий, как блошка, Аника.
– Люди! – крикнул он петушком. – Москва! Государю Дмитрию Ивановичу прислали обозы и просили у него прощения: Владимир, Суздаль, Юрьев, Галич, Ростов – это с одного краю царства, а с другого краю – Медынь, Серпухов, Коломна, Кашира, Скопин.
Крикнул и в толпу нырнул.
Народ толки слушал да перетолковывал, дело делали бояре.
Тот же Филарет, будучи у Мстиславского, говорил иное, чем на площади:
– Гермоген прав, желая России русского царя. Но войско под Москвой – польское. Народ, не ровен час, предаст себя Вору. Не медли, князь Федор Иванович! Начинай переговоры с гетманом, на его солдат уповаем. От Вора, кроме убийств и разорения, добрым людям ждать нечего.
Змея Лжи кольцами играла на летнем солнышке. Кольца вились, оплетали, изумляли узорами, сама земля, кажется, шевелилась и уползала из-под ног русского человека… Всякий сказ мерещился людям истиной, истины же менялись на дню по многу раз. Всем была вера, да не себе, ибо никогда не почитал русский человек своего ума, норовя дурачком прикинуться, чтоб в ответе не быть… Но перед кем в ответе? Перед Богом?
В такие-то дни, когда решалась судьба царства, а значит, и ее судьба, Марина Юрьевна, забыв все, кинулась, как в омут, в любовь.
Сразу после Клушина атаман Заруцкий с полутысячей казаков ушел от Жолкевского. Казаки захватили карету Дмитрия Шуйского, его бархатное знамя, его шлем, булаву, но главное – множество сукон и соболей. Все это Жолкевский у казаков отобрал и отправил королю. Казаки казну Шуйского считали своим трофеем, требовали возместить отобранные ценности деньгами, но денег у коронного гетмана не было.
Держать подле себя Заруцкого Вор посчитал опасным, послал охранять Николо-Угрешский монастырь, Марину Юрьевну и ее двор.
Беременность царицы была еще неприметной, дел – ожидание. Марина Юрьевна, оказывая честь Заруцкому, пригласила его на обед. Было вино, фрейлина Магда играла и пела. Вдруг и Заруцкий запел свою любимую «Крапивку стрекливую»:
- Ай, мать моя роднюсенька,
- Ой, видел диво-дивнюсенько:
- Стоит калина красная,
- Без ветру она шатается.
- Без дождя она обливается.
Заруцкий пел, закрыв глаза, то роняя, то запрокидывая голову. Грозный атаман, он лицом был в эти мгновения совсем мальчик. С нежно очерченными припухлыми губами, с ресницами на пол-лица, с неизъяснимо притягательной печалью в тенях впалых юношеских щек.
- «Возьми, сыночек, топорочек, —
пел Заруцкий, —
- Ссеки калину под корешочек!»
- Он раз рубанул – наклонилася,
- В другой раз рубанул – щепки полетели,
- В третий рубанул – промолвила…
Заруцкий поднял ресницы и сказал Марине Юрьевне: – Сейчас заплачу. И верно, слезы так и покатились из-под ресниц.
- «Не калинушку рубишь – жену свою,
- Не щепки летят – детки твои…»
Замолчал. Рукавом вытер лицо, засмеялся, осушил бокал до донышка. – Я никогда не слышала такого пения, – сказала Марина Юрьевна, опуская взор перед смелыми глазами казака. – Какое прекрасное сердце у вас, Иван Мартынович. – То все плачи казацкие. Жены не столько живут с казаками, сколько ждут… Не с сенокоса, а с той жатвы, где не рожь ложится наземь, а головы. – Не надо войну поминать, – попросила Марина Юрьевна и притуманилась. – Нынче луна, буду гулять в саду с вашей песней в душе. И конечно, вышло так, что в саду в лунном свете повстречала она в ту ночь потерявшего сон атамана. – Хочу быть тебе казачкой, – сказала Марина Юрьевна и легла на траву-мураву, на ромашки. У ромашек на ночь глазки закрываются. И любились казак с царицей под луной. И ни на одну ночь не расставались, пока не явился в монастырь встревоженный за участь свою Вор.
Вор послал к Сигизмунду послов, предлагая ему триста тысяч золотом и ежегодно в течение десяти лет по триста тысяч в казну Речи Посполитой, он обещал платить десять лет по сто тысяч Владиславу, выставить на войну со Швецией пятнадцать тысяч войска. Послы поехали сначала в лагерь к Жолкевскому. Гетман посольство принял, выслушал, отпустил к Сигизмунду, но сам от каких-либо ссылок с Вором отказался. Вор снова выпал из игры. Жолкевский заканчивал подписание статей договора об избрании на Московское царство королевича Владислава.
Судьбу России решили Федор Мстиславский, Василий Голицын, Данила Мезецкий, Федор Шереметев, дьяки Телепнев и Луговской.
Гермоген узнал о свершившемся последним, даже о том, что на Девичьем поле уже поставлены шатры с алтарями для присяги королевичу. Вознегодовал, но смирился, поставил условие: «Если королевич крестится в православную веру – благословлю, не крестится – не допущу нарушения в царстве православия – не будет на вас нашего благословения».
Жолкевский за Владислава давать клятву в обязательстве переменить веру отказался, но изыскал успокоительное обещание: «Будучи царем, Владислав, внимая гласу совести и блюдя государственную пользу, исполнит желание России добровольно».
17 августа десять тысяч московских людей, среди них бояре, высшее духовенство, служилые люди, жильцы, дети боярские, купечество, именитые посадские граждане, начальники стрелецкие и казацкие, целовали крест королевичу Владиславу.
Первым клялся в верности договору гетман Жолкевский.
В одном из шатров присягу принимал сам Гермоген. К нему, прося благословения, подошли Михаил Глебович Салтыков с сыном, князь Масальский и другие изменники.
– Если вы явились с чистым сердцем, то будет вам благословение вселенских патриархов и от меня, грешного, – сказал Гермоген, – если же с лестью, затая ложь и замыслив измену вере, будьте прокляты!
Михаил Глебович умеючи расплакался, кланялся патриарху, говорил покаянно:
– О правдивом царе для России пеклись. Прямой будет царь, истинный!
Гермоген благословил Салтыкова и товарищей его, но, когда подошел, опустив голову, Михаил Молчанов, отшатнулся:
– И ты, окаянный, здесь! Живая клевета! Нет тебе места в церкви! Изыди!
Монахи вытолкали Молчанова в шею, никто за него не заступился. Не посмели.
Начались пиры. Первый дал Жолкевский – для бояр, другой бояре – для гетмана. Жолкевскому казалось, что он совершил благодеяние измученной распрями стране. Он отправил королю радостное известие о договоре и ждал торжественного посольства.
Гонец его был в пути, а от короля 19 августа приехал Федор Андронов. Король требовал от Москвы присяги ему, Сигизмунду.
Объявить о королевском послании гетман не посмел. Оставалось уповать на благоразумие короля, но сердце Жолкевского отныне поразила Ложь. За все свои слова, сказанные русским, за прошлые и за будущие, он испытывал стыд. Начал уклоняться от приглашений, тем более что бояре настойчиво требовали исполнить самый важный для них пункт договора – уничтожить Самозванца.
Вскоре Сапега получил от Жолкевского тайное послание. Коронный гетман предлагал ясновельможному пану добиться от Вора покорности Сигизмунду и за покорность эту обещал испросить для него и для Марины Самбор и Гродно.
Не дожидаясь ответа, ночью, Жолкевский со всеми своими полками появился у села Коломенского. Сапега успел построить войско и обнаружил, что от Данилова монастыря подступают еще и русские. Это князь Мстиславский вел пятнадцать тысяч стрельцов. Столько же было оставлено в городе на случай, если Захарий Ляпунов попытается поднять народ в пользу Вора.
Русские полки с ходу пошли в бой, но Жолкевский прислал своих адъютантов и остановил атаку.
Два гетмана встретились один на один посреди поля. Сапега обнажил голову и протянул руку. Жолкевский ответил рукопожатием, но сказал не без горечи:
– Неужели станем проливать польскую кровь посреди чужой страны за чуждые нашим войскам интересы: я за то, чтобы водворить покой в доме русских, вы – способствуя торжеству Самозванца. А что же ради Польши? Погубленные жизни благородного рыцарства?
– Я дал бы вам слово оставить Самозванца, перейти с польской частью войска на службу королю, но король не желает видеть в нас своих слуг.
– Ваша милость, именем коронного гетмана торжественно обещаю: его величество возьмет войско вашей милости в свою королевскую службу.
– Но меня беспокоит участь Марины Мнишек. Она-то подлинная царица этой страны!
– Я пришлю вашей милости письменный договор. Марине и Самозванцу будут предложены Самбор и Гродно, как я вам писал, или один из этих городов.
Полководцы разъехались, войска отступили друг от друга.
И опять пошли интриги.
В войско Сапеги к русским воровским боярам приехал перебежавший к Мстиславскому Александр Нагой. Уговоры были недолгие: все бежали от Шуйского, а Шуйского на царстве не стало. Сицкий, Засекин, Долгорукий, Плещеев, Сунбулов, а также многие другие, о которых мы не поминали: Борис Пушкин, Богдан Глебов, Иван Кораблин, Андрей Баскаков, Борис Бартенев, Фома Квашнин, Антон Загоскин и прочие, прочие – отправились в Москву со своими небольшими отрядами. Вору остались верны Трубецкой, Черкасский, Бутурлин, Микулин. Эти воеводы, имея не более двух тысяч человек, ушли в Николо-Угрешский монастырь.
Не в силах безучастно ждать исхода сражения Сапеги с Жолкевским – а Вор не сомневался, что битве быть, – сам прибежал к шуту Кошелеву.
– Ради Бога, займи мою голову самым дурацким делом, лишь бы не глядеть на часы, которые не идут, на солнце, которое совсем не движется.
– Пошли рыбу ловить! – предложил шут.
Удили в монастырском пруду. Кошелев насаживал червей на крючок государевой удочки, а свою закинул без червя.