Меч Вещего Олега. Фехтовальщик из будущего Большаков Валерий
– Семнадцать зим… будет, – улыбнулась красавишна. – А тебе?
– Тридцать два… осенью стукнет.
– Ага… Ну, пока… – И девушка помахала Олегу, перебирая пальчиками.
Он смотрел, глуповато улыбаясь, как покачиваются неприкрытые шалью загорелые ягодицы, как Рада ступает босыми ногами по тропинке, как оглядывается, и из-за гладкого плеча выступает шелом груди, как опускает взгляд и выгибает губки в очаровательной хулиганской улыбке. Олег посмотрел вниз. Да-а…
Вздыхая и прислушиваясь, как за кузней шелестит шелк и шуршит тонкое сукно, он натянул штаны.
Мир для него изменился и стал другим. Потрясающе красивый мир, кристально чистый мир! Он уже любил его, правда, без взаимности. Ну и ладно, обойдемся… Рабство? Пустяки, дело житейское! Где моя кубышка? Я вам столько всего тут понаделаю, товарищи варяги, столько понапридумываю… Да у вас серебра не хватит со мной рассчитаться! И я куплю себе свободу, оптом или в розницу, и еще останется на мунд[30] за невесту! Или вено? Короче, калым!
Олег возвращался в кузницу почти бегом, разгоряченный то ли свиданием, то ли блестящей будущностью. Сильнейшее желание действовать бродило в нем, распирало мышцы и мысли.
У кузни на ошкуренном бревне сидел Валит и с прежним мрачным выражением уплетал что-то аппетитное из горшочка. Рядом с ним пристроилась молодая еще женщина в старенькой рубахе и в чем-то наподобие сарафана на лямках, только не сшитого по бокам, а перепоясанного. Удерживался сарафан парой бронзовых фибул, похожих на скорлупки грецких орехов.
Олег обратил внимание на лицо женщины. Скуластенькое, с заостренным подбородком, оно было довольно-таки симпатичным. Глаза, как у Валита, – серые. Нос, правда, великоват, но губы красивого очерка искупали сей изъян. Волосы женщины были завязаны в узел и спрятаны под платок, повязанный банданой. По тому, как женщина смотрела на Валита, можно было понять, что это ее сын. Завидя Олега, стремительно шагавшего к ним, женщина испуганно привстала. Олег успокоил ее жестом – свои, мол.
– Здрава будь… – начал Олег, выжидательно уставившись на сероглазую.
– Кайсой меня называют, – торопливо представилась та, порываясь встать.
– Здрава будь, Кайса.
– И тебе поздорову…
– Олег, – отрекомендовался Сухов и спросил бодро: – Что, перерыв на обед?
Кайса смущенно кивнула и отвела взгляд.
– Вот, поесть принесла для Валита, – сказала она скороговоркой. – Присоединяйся, Олег…
– Спасибо, я уже ел, – соврал Олег. Не хватало еще Валита объедать.
– Да тут много… – засопел Валит, отрываясь от горшка.
– Ты лопай, лопай, – присоветовал ему Олег.
Кайса жалостливо посмотрела на сына:
– Надорвешься еще…
– Мама! – ломким баском укорил ее Валит.
– Ничего, – успокоил Олег материнское сердце, – он парень крепкий, выдюжит. А перерабатываться мы не собираемся. Верно я говорю?
Валит не принял Олегов тон, но сумрачно кивнул.
– Уж как я не хотела его в кузнецы пускать… – вздохнула Кайса.
– Мама! – воззвал Валит.
– Не мамкай! – шикнула Кайса и продолжила – для Олега: – А что делать? Четвертую зиму пытаюсь выкупиться, и все без толку. Вот… – Она выпростала из длинного рукава худое предплечье. Руку уродовал косой шрам, багровый на белом.
– Волк порвал… – вздохнула Кайса. – И все, с тех пор пальцы плохо слушаются. Думала, буду прясть да ткать, да деньгу откладывать… А как я с такими пальцами – за веретено?..
Валит тихо подкреплялся, склонившись над горшком так, что соломенные волосы совсем завесили лицо – только уши пламенели, как надранные.
– Может, хоть Веремуд чему-нибудь подучит его… – вздохнула Кайса.
– Подучит, чего там… – уверил ее Олег и задумался, вспоминая, как устроена самопрялка с ножным приводом. Примитивное же изделие! А додумаются до него нескоро…
Кайса ушла, забрав пустой горшок, а Олег взялся одним топориком колоть чурбачки и обтесывать их под ножки самопрялки.
– Ты вот что, – сказал он Валиту, – я там, у реки, видел… эту… как ее… ну, где корабль делают!
– Подель, – подсказал Валит.
– Во-во! Сбегай, попроси у мужиков сверло, такое вот. – Олег показал на пальцах какое. – А я пока кое-что соображу…
– А чего… вообще?
– Матери хочешь помочь?
– Ну!
– Лапти гну… Сделаем ей самопрялку!
– Сама прясть будет?! – ахнул Валит.
– Ну, не сама, конечно… В общем, увидишь. Давай, бегом!
Нетерпение, жажда великих дел отошли у Олега на второй план – успеется. Он подостыл, да и работа его увлекла. Тут вам не абстрактное громадье свершений, а конкретная помощь хорошему человеку. А заодно толчок научно-техническому прогрессу. Пора им тут НТР устроить… И чего б не с самопрялки начать? Вещь полезная.
Довольно быстро он сколотил крепкий остов, насадил на ось большое колесо-маховик, протянул от него кожаный ремень на веретено, приладил педаль с рычагом. Опробовал ладонью. Педаль подалась, качнулась, потянула рычаг, раскрутила колесо – веретено злобно зажужжало, как шершень у гнезда.
– Ух ты! – заценил Валит.
– Топорная работа, – поскромничал Олег. – Но крутится, и ладно. Пошли, покажешь, куда нести.
Валит повел Сухова, сам на себя непохожий – оживился подмастерье, раскраснелся.
– А то, что веретено тута не стоймя, а плашмя – ничего? – тараторил Валит. – А разве удобно ногой? Жужжало как! Так только у Беляны случалось, и то иногда – когда от большухи нагоняй получала!
– А большуха – это кто? – спросил Олег, перехватывая самопрялку.
– Давай понесу! – вызвался Валит.
Сухов отмахнулся.
– Большуха – это конунгова жена, Умила, – объяснял Валит. – Старшая которая. Молодая – та в Алаборге, а большуха здесь, на хозяйстве. Она не злая, просто лодырей не любит.
– Кто ж их любит…
За разговором они одолели большую часть пути и вышли к женскому дому. Был он тих и почти пуст – это долгими зимними вечерами наполнится женский дом визгом играющей малышни и пением девок, вьющих бесконечную пряжу, а летом кого удержишь в душных потемках? Толпа работниц – и тир, и свободных – трудилась во дворе, на свежем воздухе – на свете солнечном. Работницы готовили растворы колеров на квасе, на дубовом уваре и окрашивали холсты – в красный цвет, желтый, оранжевый, синий, малиновый, черный. Или, наоборот, отбеливали – укладывали ткань в котел и заливали ее горячим щелоком на всю ночь. Потом стирали. А уже отстиранные «отрезы» девки волокли на травку и раскатывали на солнечном месте. Весь день будут водой обрызгивать, чтоб лучше выгорало. Называется – зорить.
А вон те девки, в поневах, подоткнутых «кульком», собирают уже выгоревшее – опять стирать, бить вальками, а потом «золить» – складывать мокрые холсты в бочку, щедро пересыпать золой (любой, кроме черемуховой), заливать горячей водой и кипятить, опуская в выварку камни, накаленные в огне – «разожженные», как тут говорят. А что делать? Супермаркетов тут нет – тыщу лет надо ждать, пока таковые появятся. Все самим приходится робить. Но, с другой стороны… Олег припомнил любимую свою рубаху, которую Вика подарила ему на день рождения. Домотканую, крашенную в луковой шелухе. Ее было приятно носить – никакая синтетика не сравнится с нею, натуральной на все сто, от и до сделанной добрыми руками.
Из-под навеса, где стояли ткацкие станы, раздался многоголосый смех, и хорошенькая девушка, без поневы еще, явно подосланная старшими товарками, осведомилась на весь двор:
– А кого кузнец ищет?
Олег приосанился, поместил самопрялку под мышку и спросил в пространство:
– А где мне найти Кайсу… э-э…
– … Дочь Тойветту, – задушенным голосом подсказал Валит.
– Кайсу, дочь Тойветту?
Несколько девичьих голосов вперебой объяснили, что Кайса сейчас заправляет кросна на иной узор, во-он в той клети. Из «во-он той клети» уже выскочила перепуганная Кайса. Всплеснув руками, она кинулась к Валиту:
– Что случилось?!
– Да ничего не случилось, мама! – досадливо отбивался Валит. – Просто мы тебе… эту принесли… самопрялку.
Девчонки в рубашках бросали дергать тесьму и бежали к Олегу – дивиться на чудо техники. Девки постарше тоже отрывались помалу от дел. Скоро вокруг Сухова собралось все женское население, включая Умилу – статную женщину с кокетливыми ямочками на щеках и сияющими синими глазками. На поясе у большухи позвякивала увесистая связка ключей – символ женской власти.
– Прялку сюда, – скомандовал Олег, и ему мигом явили лопатообразную прялку. Запыхавшиеся девки с толстыми косами приволокли и доску-донце, воткнули в нее прялку и прикололи к ней кудель.
– Садись, – велел Кайсе Олег. – Ставь ногу сюда…
– Какую? – робко спросила «Тойветтовна».
– А какую хочешь… Теперь качни педаль – так вот, с пятки на носок перекати…
Кайса резковато нажала. Колесо самопрялки дернулось и застыло. В толпе ойкнули, и женщина сделала движение встать.
– Да ты не волнуйся! – удержал ее Олег. – Спокойно жми, катай туда-сюда! Вот так! Во!
Кайса попала в ритм – рычаг раскрутил колесо, веретено зажужжало, и бедная тир едва успевала слюнявить пальцы левой руки, большой и указательный, которыми она вытягивала нить.
– Принесите ей клюквы! – велела Умила, захваченная процессом.
Девки припустили к женскому дому и скоро вернулись, протягивая две полные миски – одну с клюквой, другую с брусникой. Кислятина дюже способствовала слюноотделению. Перепало и Олегу – чья-то маленькая лапка сунула ему пирожок с требухой. Он слопал его не глядя. Ему тут же скормили еще один.
А Кайса сияла. Маховик самопрялки представлялся ей чем-то вроде колеса Фортуны. Теперь она столько напрядет, столько наткет – и закладной тканины, и браной, и всякой! Воля, давно закатившаяся звезда, начала восходить для Кайсы Тойветтовны, из мечты перетекая в явь. А если еще и Валит пособит… Счастье-то какое! Расчувствовавшись, Кайса всхлипнула и быстро смахнула слезу правой рукой. Незанятой! Только и дел для нее, калеченной, что брать из миски кислую ягоду.
Вытягивалась из кудели прядь в размах рук – и скручивалась жужжащим веретеном в нить.
– Несите еще кудель!
Звонкие девичьи голоса затянули: «Мягче пуха ле-ебеди, тоньше паутинки-и…»
Глава 8. Купальница
На заре Пончика разбудила Чара. Девушка нарядилась во все расшитое, золотняное, даже понева на ней выглядела празднично, а свита, накинутая по холодку, была расшита мелким речным жемчугом. Чара была красивее себя, о чем Пончик и поспешил сообщить, натягивая рубаху. Щечки Чарины зарозовели, она похлопала ресницами, играя сердцем Шуркиным в пинг-понг, и в награду завязала ему тесемки на рукавах.
– Пошли, – мило проворчала она, – а то говоришь, говоришь, сам не знаешь что…
– Знаю, – улыбнулся Пончик стеснительно и взял в свои руки маленькие девичьи пальчики. – Как увижу тебя, сразу хоть просыпается… Угу…
Тут щечки у Чары и вовсе разбагрелись. Девушка подхватила свою косу и пушистым концом пощекотала Пончику нос. Он засмеялся и поймал Чару, не спеша убегавшую, обнял со спины и шепнул на ушко:
– Погуляем вечерком?
– Я подумаю, – важничая, ответила девушка и встрепенулась. – Заговорил меня совсем. Пошли, пошли скорее!
– Да куда такая спешка? Солнце еще не взошло!
– Когда взойдет, поздно уже будет. Ты что? Сегодня ж двадцать третье!
– Ну?
– Лапоточки гну-у… – ласково пропела Чара. – Купальница сегодня!
– А-а… – дошло до Пончика.
– Бэ-э! Сегодня ж самая пора травы собирать – до свету. Проводишь меня? А то одной страшно!..
– Слушаюсь и повинуюсь…
Пончик подхватил на руки взвизгнувшую девушку, но у порога послушался ее сбивчивого шепота и опустил на пол. Вдруг люди увидят? Подумают не то… А богам все и так видно.
Стояла та пора, когда покров ночи поднят, но свет пока не осилил темень, только разбавил ее.
В такую рань многие не спали. Слышно было, как двое или трое дренгов хохочут в гриднице, гремя тяжелыми столами и скамьями. Мебель, что ли, переставляют? Заспанные простоволосые девки бежали к бочкам умываться и плести косы – к обычаю краситься по утрам они еще не дошли, да и какой макияж для этих хорошеньких мордулек подходит лучше юной свежести? Вон, у Чарочки какие губки яркие – и помады не надо, а после бани ее пушистые волосы отдают запахом любистры. Разве «Шанель» сравнится с этим первобытным парфюмом?
Пончик поглядывал на Чару, девушка посматривала на него – древняя эта игра захватывала обоих, затягивала в жаркий омут, где рассудок подчиняется зову Великой Богини-Матери. Близость девушки волновала Пончика, но ее доверчивость осаживала влечение лучше всяких запретов. Да и не хотелось ему так быстро рвать волшебные ниточки, что протягивались между ним и Чарой, – пусть сплетутся крепче, накрепко, навсегда. Хотя, если честно сказать, все эти размышления посещали Пончика в минуты редкого одиночества. Сейчас же, наблюдая, как шевелятся лопатки на узкой спине, как толстая коса шлепает по выпуклой, тугой попке, мысли вообще выветрились, мудреностью не искажая первобытных ощущений.
Широкая тропа, заведшая двоих в лес, оказалась старой, заброшенной дорогой. По сторонам успели вырасти березы с ногу толщиной, мешаясь с елками и соснами в привычный «шишкинский» лес. Пару раз дорожку пересекали крупные, с тарелку поперечником, следы лося. Его размашистому шагу вторила мелкая поступь лосихи, оставившей овальные отпечатки. Из-за дерев, то по левую руку, то по правую, мелькали девичьи рубахи и перекликались звонкие голоса. Смеша подруг, аукали парни – и так ли уж важно было всем им собирать травы?
Чара, правда, исправно приседала, орошая подол обильной росою, строила из себя ведуницу, щебетала, называя срываемые травы красивыми, но непонятными словами. А заря вставала – во все небо! Ало-золотная, ярая, навылет пробивавшая древний бор. Истаивали тени, туманом курились бисеристые росы.
Набрав целый мешок «лекарственного сырья», Чара вручила его Пончику.
– Все! – сказала она довольно.
– Вымокла вся… Угу… – проворчал Пончик.
– Высохну. Сейчас солнышко встанет…
И встало солнце, лучистые потоки хлынули из-за черных, словно обугленных сосен, обдали теплом и светом.
– Пошли скорей!
И они пошли. Побежали, то попадая в теплый сноп лучей, то ныряя в сырую, знобкую тень.
В Бравлинсхове чувствовалось приближение праздника. 23 июня повторяло с детства знакомые детальки, присущие 1 Мая. Та же веселая суматоха и перепутаница, так же валит сдобный дух из окон, девки принаряжаются, роются в сундуках, бегают друг к дружке «посоветоваться». Весь двор украсился зеленью – резные ставенки окон были окружены березовыми веточками, еловые лапы оплетали балясины крыльца, девицы понадевали пахучие веночки, и даже коровам увили рога зелеными плетями.
Молодежь, галдя и хохоча, шарила по всей округе, стаскивая в кучу хворост, старые метлы, рассохшиеся бочки, сломанные колеса – все старое и ненужное, что могло гореть, должно быть сожжено этой ночью, самой короткой ночью в году, брачной ночью для Хорса, ответственного за свет и тепло, и девы Зари, невесты «Солнышка светлого и трижды светлого»…
Ясный день сменился белой ночью, а на берегу реки, на выгоне, на холму, у развилки дорог запылали костры, затрещали буйно.
Галдели шалые девки, уворачиваясь от хохочущих гридней; Жучка – огромная матерая волкодавица, носилась кругами и восьмерками, как малый щенок, и радостно брехала. И уже где-то запевали, и в лад бренчали гусли, соревнуясь с кантеле, трубил рог турий и звенела медью труба, дудошники выводили заполошные ноты, а гудки, словно пародируя будущие скрипки, запиливали плясовые ритмы.
– На реку! На реку! – веселым звонким голосом воскликнула Чара и потянула Пончика к восточным воротам.
Крепко держась за руки, они выбежали на берег Ила-дьоги. Все дворовые уже были здесь. Они ждали невесту. Возбуждение владело нарядной толпой, люди смеялись, спорили, махали факелами, галдели, орали и пели. На пригорке стояли Хакон с Асмудом, рядом с ними – Аскольд, а чуть поодаль – знать рангом пониже.
Внезапно шум утих. Близилась песня – полумолитва, полугимн, славящий Хорса, уговаривающий бога не творить безлетья человекам, а умыться добела, встать завтра ясно и послать всякого приплоду.
Чара подпрыгивала, не в силах углядеть процессию за широкими спинами, и Пончик подсадил ее к себе на плечо. Толпа расступалась, пропуская поющих девушек к реке, и смыкалась за ними в почтительном отдалении. А впереди подруг молча шагала Рада – в одной рубахе, босая, похожая на валькирию после ночи любви – томную и благостную. В руках валькирия несла угощение божеству – гору дымящихся блинов и горшочек меду. Гордо подняв голову, девушка ступила в тихую воду Ила-дьоги.
Подруги-певуньи остановились на берегу, а валькирия прошла шагов на сорок, пока вода не поднялась по пояс ей. Девушка протянула свои дары и отдала их реке.
– Хорс светел!
Единым взывом исторглись людские крики, и Пончик тоже поддержал дружную благоносицу. Подпрыгивая на плече, радостно визжала Чара и лохматила Пончику волосы.
– А ну! – ужасным голосом крикнул Хакон.
Вдвоем с Аскольдом они зажгли громадное колесо о четырех спицах, знаменующее собой Солнечный Крест, и покатили гудящее коло с горки в реку, повторяя вечный солнцеворот. Пылающий круг не погас, скача под горку, только разгорелся пуще, въехал в воду, взбурлил ее и пропал. Обеспечено доброе лето!
Хотя, если честно, Пончик не досмотрел «Солнцеворот-2». Он в это время любовался выходящей из воды валькирией. Мокрое платье облепило великолепную фигуру, выпячивая каждую округлость.
– Куда глазопялишься?! А? – Ладони Чары повернули голову Пончика налево и подняли вверх, к смеющемуся лицу, тщетно напускавшему на себя гневливость. – На меня смотри, понял?
– Понял, – кротко ответил Пончик.
– Ой, спусти меня скорей! Скорей, батя смотрит!
Засмеявшись, Пончик снял ее, крепко вжимая ладони в налитое, упругое, горячее. Чара замерла, встав на цыпочки и вытянувшись стрункой. У Пончика толклась на языке куча нежных глупостей, но тут подруги Чарины со смехом разъяли его руки и увели ведуницу с собою – вести священный русальский хоровод, бросать, замирая, венки в черную воду реки, где колеблются отблески огней и горячего дыма.
Пончик, улыбаясь будущему, радуясь настоящему, не печалясь более о прошлом, шел через толпу, уворачиваясь от плясуний, от девчонок в одних рубашках, но с обязательными венками на ворохах волос. Из потемок вынырнул Олег, хлопнул пятерней об его пятерню и поволок дальше виснущую на нем девицу, ту самую блондинку-валькирию. Чуть поодаль Пончик со спины узнал Ошкуя – тот, живо поводя руками, толковал с белолицей девою, «приукрашая сотней врак одну сомнительную правду».
Пончик шлялся по поляне, захаживал на выгон. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что парень чем-то расстроен и сильно переживает или просто устал и ищет уединения. А он просто шел и думал. Обо всем сразу и ни о чем. Сжился он с этим миром, принял его, нашел в нем место для себя – и все его страхи, отчаяние ушли, растворясь во времени. А ведь всего какой-то год прошел! Незаметно он поднялся на холм, что стоял против кузни Олежкиной. Здесь тоже полыхал костер, и девки с парнями сигали через него, держась за руки. Считалось, что, если руки не расцепятся, любовь будет долгой и крепкой.
– Вот ты где! – догнал его сердитый голосок Чары. Пончик обрадованно повернулся навстречу. Девушка стояла руки в боки, грозно нахмурив брови, но Пончика смешило ее негодование – очень уж не шло оно к облику Чары, к характеру ее – милому, доброму и нежному.
– Ах, ты уже не хочешь со мной прыгать? – завела девушка. – С той беляночкой, поди, скакал?
– Глупенькая ты… Угу… – засветился Пончик и протянул Чаре руку.
Девушка ответила улыбкой ослепительной радости, и они помчались к костру. Их встретили криками. Пламя поднималось высоко, горело жарко – Пончик даже испугался, не опалит ли оно Чарочку, – и прыгнул, сжав девичью ладошку. Пахнуло жаром, шибануло дымом, и они приземлились, не разняв рук.
– Ты мне чуть пальцы не склеил, – радостно сказала ведуница, дуя на ладонь.
– Прости, пожалуйста.
– Да ладно… – улыбнулась Чара и закричала: – Купаться, купаться!
Молодежь завопила и, на ходу стаскивая рубахи, распахивая поневы, понеслась к реке. Пончик ринулся за ними, но Чара вцепилась в него двумя руками:
– Побежали на озеро!
Навалилась из полутьмы кузня и отвалилась. Накинуло запахом тины из пруда. А вот и озеро, посеребренное луною. Чара скинула венок и стащила через голову рубаху. Лунный свет облил ее тело, скатился, очерчивая округлости, обрамляя тени в ложбинках. Пончик распустил гашник, развязал тесемки, поскидывал все с себя и, снова взяв Чару за руку, завел девушку в озеро.
– Ой, какая теплая! – запищала Чара и поплыла. Пончик нырнул следом. На глубине вода была холодной, но поверху ее будто подогрели. Доплыв до противоположного берега, Пончик и Чара повернули обратно и вышли на берег. Поодаль, за деревьями, клубились светящиеся дымы, ветер доносил до них безутишные песни и выкрики.
Девушка прижалась к Пончику спиной, и он, чуя холодок услады, положил ладони на упругие, не по возрасту большие груди, ощутил, как деревенеют соски, и бросился целовать шею лебединую, плечи царственные… Обцеловав всю спину жарко вздыхавшей Чары, Пончик добрался до тугих ягодиц – не больно-то и ущипнешь! Но целовать их – одно удовольствие…
– Ладушко мое… – умирающе сказал девичий голос.
– Чарочка…
Их ложем была поляна. В изголовье шумел бор, оттуда тянуло смолой и хвоей. В ногах плескалось озеро. Муаровая тучка была шторкой, задернувшей нескромный лунный фонарь.
И лишь большая серая сова, отдыхавшая в старой кузне после охоты, следила, как свивались два нагих тела, становясь одним целым, как скрещивались ноги и соприкасались губы. Птицу пугал горячий шепот любви, и сладкие стоны, и бурное дыхание. Но потом двое изнемогли, «из жара страсти вернулись вновь во хлад и явь», счастливые и умиротворенные. Сова сердито нахохлилась и задремала.
Глава 9. Свадьба
Роду Хакон конунг был знатного – он числил в своих предках самого Сколота, сына Водана, которого датчане с урманами звали Скьелдом, а потомков его Скьелдунгами. Скоро уж тысяча лет минет с той поры, когда случился исход росов и асов с донских степей. Храбрый Водан повел за собою тех, кому на месте не сиделось, кто был легок на подъем и охоч до нового. Росы и асы пересели с горячих коней на лодьи и больше уже в седла не возвращались. Переселенцы поднялись по Дону до Переволоки, одолели ее, спустили лодьи в Итиль[31] и долго плыли вверх по великой реке. Росы первыми сделали остановку, укоренившись на берегах Невы и Олкоги, а асы перебрались на ту сторону моря Варяжского, заселив фьорды и шхеры…
Местные: карелы и чудины, весины и ижоры, меряне и биармы – не разумели пришлых росов, толковавших на сарматском языке. Тогда пришельцы перевели свои речи на язык меча… Обложили всех данью, но и в обиду не давали, живо делая укорот всяким чужеземцам.
Отец Хакона, Бравелин конунг, держал в страхе всю Ромейскую империю. Его варяги грабили Амастриду и Фессалоники, Эгину и Таврию. Дед Хакона, Рогволт Русский, бился под Бравеллиром, что в землях свейских, на стороне Сигурда Метателя Колец, братца своего, конунга свеев, когда на того напал правитель датчан – Харальд Боевой Клык. Побили тогда датчан, и в честь той славной победы Рогволт и назвал своего первенца. А прапрадед Хакона, Радбард Гардский, разгромил войско Ивара Широкие Объятия, когда тот вздумал карел грабить. Ах, сколько их было, пра-пра-пра…[32]
Хакон конунг вздохнул тяжко и насупил брови. Да и он вроде предков не позорил. И арабам «давал жизни» – первый раз он их еще в Табаристане прижучил, а потом и Севилью[33] брал на копье. И на Париж хаживал, злато-серебро добывая… А кому ж теперь род продолжать? Выросла дочь Ефанда, красавица да умница, а вот сына боги не дали… И на кого теперь люди возложат венец? Кто воспримет меч конунгов гардских? Нет на то ответа…
Хакон тяжело поднялся с резного кресла и прошел к распахнутому окну. Половину вида загораживала стена крепости, сложенная из дубовых бревен, почерневших от дождей, а дальше играла блестками Олкога, и вставал на том берегу ельник, темный, словно схоронивший ночь недавнюю, тянущий лапы к мутной воде, усыпая узкий бережок шишками и хвоей. Хакон конунг крякнул в досаде – куда ни глянь, всюду мрак!
Скрипнула дверь, и в покои сунулся Аскольд сэконунг[34], здоровенный человечище, лобастый, сероглазый, с гривой волос цвета соломы и роскошными пшеничными усами, опадавшими на могучую грудь.
– Здорово, Хакон! – прогудел Аскольд. – Что у тебя за двери? Застряну когда-нибудь в этих мышиных норках!
Хакон ухмыльнулся.
– Брюхо разъел, – сказал он, – вот и не влазишь. Скоро и в море не выйдешь.
– Чего это? – не дошло до сэконунга.
– Лодью опрокинешь! – радостно объяснил Хакон.
Оба загоготали. Отсмеявшись, Хакон конунг сказал:
– Чего заявился? Выкладывай!
Аскольд закряхтел, полез пятерней в космы, лохматя прическу.
– Да засиделся я, – признался он. – И скедии[35] мои скоро мохом обрастут. Дела хочу! Настоящего!
– Дела ему… – проворчал Хакон и вздохнул: – Мне б твои заботы…
– Я тут с Асмудом перетолковал, – продолжил Аскольд, – да и подумал: а не сходить ли мне на ромеев? Согласись, давно мы их не трепали. Как батя твой стребовал с них ругу, так и все.
– У тебя лодей не хватит, чтоб ромеев прижать, – отозвался Хакон.
– О! – просиял Аскольд. – В самую точку. А если мы с тобою сговоримся, да на пару двинем в поход? А?
Хакон засопел.
– И куда ты собрался? – спросил он неласково.
– Хочу Миклагард на щит взять! – бухнул Аскольд.
Хакон конунг ошеломленно вытаращился на старого приятеля.
– Вот это ты размахнулся… – вымолвил он. – Не по пасти сласти, Аскольдушка! Где ты столько бойцов наберешь?
– Ха! А как мы Париж брали? Сколько нас тогда было – помнишь? И трех сотен насчитать не могли.
– Ну, ты сравнил! – рассердился Хакон. – Париж – тьфу! Городишко размером с Альдейгу. А Миклагард – это Миклагард. Там одних домов столько, что все Гарды расселить можно, и еще место останется!
Но идея осадить самый большой город мира уже завладела им и подбирала ключики к тайным сусекам души, выпуская на волю демонов алчности и тщеславия. Что Париж? Что Севилья? Не всякий скажет, где такие есть! А вот Миклагард… Годы минут, века пройдут, а имя человека, прибившего щит на ворота Миклагарда, останется в памяти людской!
– На лодьях не пройти, – проворчал Хакон, – тяжелы больно…
Аскольд сэконунг, поняв, что товарищ сдается, сильно оживился.
– Подумаешь! – воскликнул он. – Спустимся по Непру на скедиях!
– А брать Миклагард тоже со скедий станешь?
– А чего такого?
– Чего-чего… Знаешь, как ромеи наши скедий кличут? Моноксилами! Сиречь однодеревками!
– Да и пусть их! – отмахнулся Аскольд.
– Не… – помотал головой Хакон. – Надо, чтобы нас уважали…
– Тогда зайдем в Таматарху![36] – вывернулся Аскольд. – Там у нас большие лодьи стоят. Кстати, и твой «Лембой» там. Ну, этот, который в пятьдесят шесть шагов.
– Да помню я…
Хакон конунг поскреб в бороде.
– Все равно… – протянул он. – Поздно уже, лето к середине двинулось… Пока охочих людей соберем, пока доберемся, уже и листья опадут! Давай уж на тот год перенесем поход. Двинем по весне, как только лед сойдет.
– Давай! – легко согласился Аскольд. Видимо, он не рассчитывал на легкую победу, готовился долго канючить и убеждать конунга гардского.
– Значит, по рукам? – сказал он, сияя, и протянул свою пятерню, рубчатую от мозолей, натертых рукояткою весла.
– А, была не была! – воскликнул Хакон и впечатал свою ладонь. Крепко сжались твердые пальцы в извечном жесте мужской дружбы и согласия.
В открытую дверь робко заглянул гридень. Поклонился и сказал:
– Собрались бояре, ждут.
– Идем, – сказал Хакон.
Конунг гардский и сэконунг по очереди протиснулись в низкую дверь и потопали в гридницу.
Гридница занимала все левое крыло двухэтажного терема, крепко сидевшего в крепостном двору. Большие окна гридницы на зиму закладывались резными досками, а по теплу их снимали, запуская внутрь свежий воздух и свет.
Посередине обширного зала стоял громадный овальный стол, сбитый из плах и скобленный дожелта. Вокруг стола делили скамьи бояре – Думный круг верховного правителя Гардарики.
Хакон занял крепкое дубовое кресло во главе стола и пробурчал приветственное слово. Аскольд сэконунг пристроился рядом, по правую руку. А верховного опять посетили мысли о престолонаследии. Видать, придется ему выбирать преемника среди бояр… Вопрос, кого выдвинуть? Хакон оглядел бояр по правую руку. Вот Лидул конунг, сын Алвада. Крепкая личность, ежели упрется, вовек не сдвинешь. Но разве можно оставить после себя твердолобого? Умение властвовать требует гибкости, изворотливости даже. А за Лидулом расселся кугыжа мерянский, Шаев, сын Чекленера. Вот уж кто верток! И вашим и нашим! Вечно пляшет на лезвии меча, всем угодить хочет. С утра он в одной вере, а к вечеру в иную переходит. Худо! Гибкость – гибкостью, однако и твердость надобно иметь, за свое стоять и не сдавать. А вот ярл[37] Ильменский, Вадим Храбрый, сын Годлава. Говнистый человечишко, хоть и рода княжеского… Веры ему нет. И смел он напоказ, лихостью берет, а вот перед сильными пасует, поджимает хвост и прогибается, стелется весь… Тьфу! И пакостлив больно. Что скажешь не по нему – зыркнет зло и прищурится, словно целится в тебя, а потом припомнит, ударит исподтишка. Может, тогда князя Буривоя выбрать? Родня все ж. Карелы князю доверие выказали, призвали его, чтоб тот оборону держал, – опыта Буривою не занимать. Все это хорошо, но… Уж больно стар Буривой, сын Турвида, не выдюжит он тяготы власти, да и обидчив не в меру. Или на Антеро поставить, кунингаса ижорского? Всем взял – и смел, и мудр. Только вот не русских кровей Антеро, не пойдут за ним конунги с ярлами, не последуют. Та же история с риксом готским Гайной, сыном Ильдибада, что с Верхнего волока. Не много готского племени под ним, да и можно ли малое ставить над великим? Вот и думай теперь…
– Почнем, бояре… – сказал Хакон.
Все согласно кивнули.
– Тогда я первым слово возьму, по старшинству, – сказал Буривой и кашлянул. – Ропщут карелы, конунг. Не по чести ты их прижал! Почто дань нарастил? Сдали тебе меха по зиме? Сдали! Хорошие шкурки? Да одна к одной! Зачем же лишнее брать?
Конунг нахмурился и раздельно сказал:
– Мерянам или весинам я подати не увеличил. Сказать почему?
– Сказать! – задиристо молвил Буривой.
– Потому что они сами соболей да горностаев бьют! – с силой выговорил Хакон. – Это их добыча. А карелы твои нагличают! По всему Северу рыщут, по дешевке меха скупают у биармов да у лопарей. Сами же и везут потом к свеям или к саксам, торгуют, нам цену сбивая. Негоже так!
– И что? – повысил голос Буривой. – Разве они крадут те меха? Или силой у биармов отнимают? Все по чести да по совести! И везут они те шкурки продавать на своих же лойвах, кнорров ваших не занимают. Что тебе не по нраву?
– В единых Гардах, – проговорил Хакон, сдерживаясь, – и власть едина, и правда[38]. Как я сказал, так и будет.
– Не будет! – возопил Буривой. – Пока я на княжении в Кирьялаланде[39], обдираловке быть не позволю!