Грибной царь Поляков Юрий
1
Он бродил с корзиной в ельдугинском лесу, в том месте, которое дед Благушин называл «Ямье». Наименование это происходило от двух десятков квадратных впадин, превращавшихся весной и осенью в омутки со своей лягушачьей и плавунцовой жизнью. В сентябре по закраинам ям росли ворончатые чернушки, истекавшие на сломе белым горьким соком. Когда-то, в войну, здесь стоял пехотный полк. Стоял недолго: солдатики только и успели понарыть землянок, нарубить дров, изготовиться к зимовью и пустить дымы, как вдруг началось наступление. Что стало с полком? Дошел ли кто из приютившихся в землянках бойцов до Берлина? Воротился ли домой? Неведомо. Колхозницы развезли по хозяйствам дрова, разобрали накаты из толстых бревен, а почва принялась год за годом заживлять, заращивать военные язвины. Но рукотворность этих впадин все еще была очевидна, и дед Благушин показывал возле овражков маленькие приямки – прежние входы в землянки…
Не обнаружив чернушек, он побрел дальше и даже не заметил, как привычный некрупный березняк перерос в чуждое, неведомое чернолесье. Огромные замшелые дерева, каких в ельдугинской округе сроду не видывали, подпирали тяжкий лиственный свод, почти непроницаемый для солнечных лучей. Где-то вверху, в далеких кронах, шумел ветер. Этот гул спускался по стволам вниз, и, ступая на толстые узловатые корни, расползшиеся по земле, он чувствовал под ногами содрогание, будто стоял на рельсах, гудевших под колесами близкого поезда.
Чаща была безлюдная, даже какая-то бесчеловечная, и его охватило ведомое каждому собирателю тревожно-веселое предчувствие заповедных дебрей, полных чудесных грибных открытий. Однако грибов-то и не было. Совсем! Несколько раз, завидев влажную коричневую шляпку в траве, он бросался вперед, но это оказывался либо обманно извернувшийся прошлогодний лист, либо глянцевый, высунувшийся изо мха шишковатый нарост на корне. Ему даже вспомнилась читанная в детстве сказка про мальчика, который неуважительно вел себя в лесу: ломал ветки, сшибал ногой поганки, кидался шишками в птичек, – поэтому грибы в знак протеста построились рядами и покинули свои, так сказать, места исконного произрастания. Юный вредитель с лукошком долго и безуспешно искал по обезгрибевшему лесу хоть какую-нибудь дохлую сыроежку, пока не догадался совершить добрый поступок (какой именно – напрочь забылось). Тогда грибы, встав в колонны, радостно вернулись в лес и сами набились исправившемуся отроку в корзинку.
Иронично решив, что тоже, наверное, стал жертвой грибного заговора, он начал прикидывать, в какую сторону возвращаться домой, но вдруг заметил среди стволов просвет и поспешил туда. Перед ним открылась обширная прогалина, странно округлая и неестественно светлая, словно откуда-то сверху, как в театре, бил луч прожектора. Он сделал еще несколько шагов и обмер: поляна была сплошь покрыта грибами. Исключительно белыми! Поначалу у него даже мелькнула странная мысль, будто бы он набрел на остатки древнего городища, наподобие тех, что находят иной раз в индийских джунглях, и перед ним – проросшая травой старинная мостовая, сбитая из темно-коричневых, посверкивающих росой булыжников, необычайно похожих на шляпки боровиков.
И все-таки это были грибы!
Сердце его от радости заколотилось так громко и беззаконно, что стало трудно дышать. Ему пришлось прислониться к дереву и сделать несколько глубоких вдохов животом, как учил доктор Сергей Иванович. Не сразу, но помогло. Успокоившись, он присел на корточки и вырвал из земли первый гриб – тугой и красивый, именно такой, как изображают на картинках в красочных руководствах по «тихой охоте». Шляпка была лоснящаяся, шоколадная, только в одном месте немного подпорченная слизнем, но ранка уже успела затянуться свежей розоватой кожицей. Подшляпье, которое дед Благушин, помнится, называл странным словом «бухтарма», напоминало нежный светло-желтый бархат, а с толстой ножки свисали оборванные мохеровые нити грибницы, обметанные комочками земли и клочками истлевших листьев. Он долго любовался грибом и наконец бережно положил его в свою большую корзину, предварительно выстелив дно несколькими папоротниковыми опахалами.
Вдруг ему почудились чьи-то далекие ауканья, он вскинулся и застыл, напрягая слух, но ничего не уловил, кроме ровного лесного шума и электрического стрекота кузнечиков, засевших в ярко-лиловых зарослях недотроги. Нет, показалось… Тем не менее им овладела боязливая, горячечная торопливость, словно с минуты на минуту сюда должны нагрянуть толпы соперников и отобрать у него этот чудесно найденный грибной Клондайк. Он заметался по поляне, с жадной неряшливостью вырывая грибы из земли и швыряя их в корзину, становившуюся все тяжелее. Наконец ему пришлось оставить неподъемную ношу на середине поляны, рядом с выбеленной солнцем закорючистой корягой, и собирать боровики в свитер, который когда-то ему связала Тоня. Она в ту пору только-только осваивала (как сама любила выражаться) «спицетерапию», не рассчитала – и свитер получился слишком длинный, бесформенный, годный лишь для леса и рыбалки.
Когда грибы заполняли подол, он подбегал к коряге, ссыпал добычу в корзину и снова собирал, собирал, собирал… В одном месте ему вместо боровиков попалась семейка обманчивых молоденьких валуев, он рассмеялся и мстительно раздавил притворщиков каблуком. Наконец на поляне не осталось вроде бы ни одного белого. Внимательно оглядевшись, он опустился возле переполненной корзины, потом, сминая отцветший зверобой, лег на спину и долго наблюдал за плавной жизнью облаков. Высоко-высоко в небе метались, совершая немыслимые зигзаги, птицы, похожие отсюда, с земли, на крошечных мошек. Он долго с завистью следил за их горним полетом, пока не догадался, что на самом деле это и есть какие-то мошки, крутящиеся всего в двух метрах от его лица. А догадавшись, рассмеялся такому вот философическому обману зрения.
Внезапно ему пришло в голову, что, если оставить несорванным хотя бы один боровик и дать ему время, из него может вырасти Грибной царь. Он даже вскочил и еще раз пристально обошел поляну: увы, все было собрано подчистую. Ну и ладно! Во-первых, вряд ли удастся снова отыскать это удивительное место, а во-вторых, даже если оно и отыщется, где гарантия, что кто-нибудь не найдет оставленный на вырост боровик раньше? И тогда Грибной царь попадется случайному лесному прохожему!
Он, кряхтя, поднял тяжеленную корзину. От рывка самый верхний белый скатился наземь. Подобрав его и стараясь пристроить понадежнее, он вдруг замер в недоумении: этот последний гриб был точь-в-точь похож на самый первый. И не только размером! Та же лоснящаяся, темно-коричневая шляпка с проединой, затянутой розоватой кожицей, та же светло-желтая бархатная бухтарма, те же белые, обметанные комочками земли и клочками истлевших листьев мохеровые нити, свисающие с толстой ножки. Он внимательно посмотрел на корзину и с тошнотворной отчетливостью понял, что все собранные им грибы абсолютно одинакового размера, цвета и у каждого в одном и том же месте – подживший, затянувшийся след от слизня…
Вдруг ему показалось, будто грибы в корзине еле заметно шевелятся. Пытаясь сомнительной улыбкой развеять глупое наваждение, он решил изучить поднятый боровик и с недоумением почувствовал, как тот чуть подрагивает в руке, словно внутри гриба идет какая-то невидимая, мелочная, но очень опасная работа. Он осторожно разломил шляпку и обомлел: вся мякоть была пронизана сероватыми червоточинами, однако вместо обыкновенных желтых личинок внутри копошились, извиваясь, крошечные черные гадючки. Ему даже удалось разглядеть нехорошие узоры на спинках и злобные блестящие бусинки глаз. Одна из тварей изогнулась и, странно увеличившись в размерах, прянула прямо в лицо.
Вскрикнув, он отбросил гриб и, не разбирая дороги, забыв про корзину, побежал сквозь чащу. Ветки хлестали по лицу, липкая паутина набивалась в глаза, а папоротник, как живой, наворачивался на сапоги. Споткнувшись о корень, похожий на врытую в землю гигантскую крабью суставчатую клешню, он кубарем скатился на дно оврага, а когда встал на четвереньки и попытался выкарабкаться, с ужасом увидел, как по самому дну лесной промоины вместо обычного ручейка медленно струится странный слоистый туман. Нет, не туман, а густой, удушающий табачный дым, отдающий почему-то резким запахом женских духов. Ему стало трудно дышать, а грудь пронзила жуткая боль, словно кто-то сначала зажал его сердце в железные тиски, а потом с размаху вогнал в него гвоздь. Он рванул на себе свитер и увидел, что множество гадючек, неведомым образом перебравшихся на его тело, уже успели прорыть серые, извилистые ходы под левым соском…
Он страшно закричал и тотчас проснулся.
2
Перед ним в креслах сидели две курящие девицы – блондинка и брюнетка, одетые по-рабочему: лаковые туфли на высоченных каблуках, короткие – по самую срамоту – юбки и воздушные кофточки с глубоким вырезом. Сквозь матовую, полупрозрачную материю, как сквозь запотелое банное стекло, проглядывала загорелая нагота. На одной были черные колготки со змеиным узором, вторая оказалась голоногой.
– Кажется, проснулся! – тихо сказала брюнетка и, отдав подруге длинную дымящуюся сигарету, наклонилась к нему.
Ее лицо бугрилось той нездоровой свежестью, какую сообщает коже недавно наложенный изобильный макияж. Девица погладила проснувшегося клиента по голове и выпустила в него серую никотиновую струйку.
– Не надо! – взмолился он, поняв, что вечор нанес по своему организму чудовищный алкогольно-никотиновый удар.
Блондинка понятливо усмехнулась и, напоследок глубоко затянувшись, направила табачный дым себе под кофточку, прямо в ложбинку между грудями. Ткнув сигарету в пепельницу с кучей окурков, отвратительно похожих на опарышей для рыбалки, она закинула ногу на ногу – и стали видны маленькие фиолетовые синяки, оставшиеся на бедре от чьей-то требовательной пятерни.
– Жив, папочка? – сочувственно спросила брюнетка.
– Кажется… – вздохнул он.
– Вы так кричали во сне, Михаил Дмитриевич! Мы даже испугались! – сообщила блондинка с недобрым и насмешливым сочувствием.
Девица, конечно же, специально назвала клиента по имени-отчеству, стервозно намекая на некую его постыдную несолидность, свидетельницей, а может быть, и соучастницей которой она стала этой ночью.
– Кричал? Да… Мне приснилось… Чепуха… Грибы со змеями… – сбивчиво объяснил он.
– Вы, наверное, до нас в китайский ресторан ходили? – подбавила ехидства блондинка.
– Почему в китайский? Ах, ну да… – сообразив, кивнул он и с трудом огляделся.
Генеральный директор фирмы «Сантехуют» Михаил Дмитриевич Свирельников лежал в большом гостиничном номере на широкой истерзанной кровати. Из одежды на нем не присутствовало ничего, кроме черных носков, стягивавших щиколотки, которые страшно от этого чесались. Во рту была тлетворная сухость – такую же, наверное, ощутила бы египетская мумия, удивительным образом очнувшись к новой жизни через три тысячи лет. Все тело страдало от ночных излишеств: в голове перекатывалось чугунное ядро боли, сердце колотилось возле самого горла, туда же, кажется, подступала и печень. А душа… душа безысходно маялась утренним позором.
Из провала памяти, точно из адской расщелины, доносились клики давешнего разгула и вырывались подсвеченные грешным пламенем тени содеянного. Теперь оставалось сообразить, как его сюда занесло. Кажется, вчера он помирился с Весёлкиным… Или приснилось? Нет, точно: помирился! Михаил Дмитриевич вспомнил, как ему позвонил Вовико и запел: мол, негоже двум боевым товарищам враждовать из-за каких-то унитазов, мол, пришло время встретиться и, по-мужски поговорив, заключить мир. Без всяких-яких! Свирельников согласился: свара между бывшими компаньонами тянулась давно, всем надоела – да и стоила недешево.
Встречу назначили в ресторане «Кружало», где посреди большого накуренного зала в стеклянном стойле жует сено и помахивает хвостом настоящий ослик, а между столами мечутся официанты, наряженные под гоголевских парубков. Пили горилку с перцем, закусывали тонко нарезанным, завивающимся, как стружка, салом, солеными пупырчатыми огурчиками и кровяной чесночной колбасой. Вовико от избытка примирительных чувств одной рукой бил себя в грудь, а другой наливал рюмку за рюмкой. Михаил Дмитриевич, размякнув, раз пять заказывал ошароваренным бандуристам песню про рушник: ее очень любил и часто певал во хмелю покойный отец:
- Ридна маты моя,
- Ты ночей недоспала…
Почему отцу, простому русскому, даже, точнее сказать, простому московскому человеку прилюбилась эта хохляцкая песня – поди теперь догадайся! Но ни одно семейное застолье не обходилось без «Рушника». Пил незабвенный Дмитрий Матвеевич редко, но, как говорится, метко: после пения обыкновенно впадал в буйство, стучал по столу кулачищем так, что брызгала в разные стороны посуда, и костерил мать за какого-то давнего, досвадебного, но, видимо, добившегося своего ухажера. Обычно, набушевавшись и намучившись прошлым, отец сам затихал, уронив голову на стол. Правда, бывали случаи, когда скликали соседей вязать буяна полотенцами. Несколько дней после этого отец ни с кем из домашних не разговаривал, а потом, придя с работы, молча ставил на стол, в середку скатертного узора, флакон советских духов, чаще всего «Ландыш». Это был знак примирения. Мать прятала счастливую улыбку и разрешала Мише с братом погулять допоздна. Много лет спустя, после женитьбы, переезжая из родительской квартиры, Свирельников во время сборов нашел в диване десяток нераспечатанных «Ландышей», завернутых в старый материнский халат.
Когда отец умер, эти бешеные вспышки запоздалой ревности забылись, а вот любимая песня осталась, и Михаил Дмитриевич слушал ее в прокуренном «Кружале», роняя слезы:
- И рушник вышива-а-аный
- На щастя, на до-олю дала-а-а…
Когда принесли жареного поросенка, похожего на загадочного застольного сфинксика, Веселкин торжественно объявил, что отказывается от всяких притязаний на «Фили-палас».
– А еще я тебе изобретателя подарю! Тако-ое придумал!
– Какого изобретателя?
– Фантастика! Для себя берег. Бери, без всяких-яких!
– Пусть зайдет.
– Когда?
– Завтра. Вечером.
– Не пожалеешь!
Потом они обнялись и в знак окончательного примирения больно стукнулись потными лбами.
«А может, это тоже приснилось? – засомневался Свирельников и для достоверности поглядел на девиц. – Нет, не приснилось!»
Две вагинальные труженицы являли собой живое подтверждение вчерашнего соединения врагов. После пьяных поцелуев и плаксивых клятв («Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее!..») Веселкин предложил ослабевшему Михаилу Дмитриевичу закрепить вечную дружбу каруселью с девчонками. Зачем Свирельников, постановивший не изменять Светке, согласился? Зачем? На этот вопрос память, представлявшая собой постыдную невнятицу, ответа не давала.
– Сильно мы вчера?.. – осторожно спросил он девиц, сел в постели, дотянулся и с упоением почесал щиколотки.
– А вы, Михаил Дмитриевич, разве ничего не помните? – надменно ухмыльнулась блондинка.
– Откуда? Папочка вчера такой бухатенький был! – необидно засмеялась брюнетка.
Нет, кое-что он, конечно, запомнил. Например, как вышли из «Кружала» – и ночной город показался колеблющимся роем жужжащих и светящихся насекомых. Потом они мчались в гостиницу в свирельниковском джипе, Вовико оглядывался, показывал пальцем на какой-то упорно следовавший за ними «жигуль» и хитро улыбался, а Михаил Дмитриевич с пьяной обидой уверял восстановленного друга в том, что вообще никого не боится и никакой охраны не нанимал. Веселкин же хохотал и повторял:
– Ты… ты думал, что я… тебя… могу… из-за Филей… пух-пух?! Ну, ты козел! Без всяких-яких!
Еще запомнилась «мамка», доставившая девочек, – строгая и значительная бабенка в кожаной двойке, похожая чем-то на разводящего: «Пост сдан/Пост принят». Пока клиенты оценивающе оглядывали товар, она внимательно осмотрела номер, словно собиралась обнаружить там, кроме двух загулявших приятелей, засаду из дюжины озабоченных мужиков. Потом «разводящая» тщательно пересчитала аванс и заставила Веселкина заменить надорванную пятисотку безупречной купюрой. В завершение, кивнув на улыбающихся девочек, она заученно объявила, что садизм и анальный секс не входят в число гарантированных таксой удовольствий.
– А если очень захочется? – хихикнул Вовико.
– Если очень захочется, договоритесь! – уже из дверей ответила «мамка». – Мое дело предупредить, чтобы не было потом… Ну, сами знаете – не маленькие!
– Строгая! – проводив ее взглядом, сочувственно заметил Веселкин.
– Раньше ничего была, – вздохнула брюнетка. – А после Нинкиной свадьбы – озверела…
– А кто есть Нинка? – почему-то с немецким акцентом спросил Вовико.
– Подружка ее.
– В каком смысле? – уточнил он.
– В том самом! – скривила накрашенные губы блондинка.
– А вы тоже подружки?
– В каком смысле? – хохотнула брюнетка.
– В том самом! – заржал Веселкин.
– Мы нормальные! – холодно ответила блондинка.
– А за деньги?
– Да ну вас! – вопросительно посмотрев на напарницу, заколебалась брюнетка. – Только это как в кино будет. Не по-настоящему…
– Я люблю кино! – обрадовался Вовико.
– Нет! – отказалась блондинка.
Свирельников помнил, как Веселкин уговаривал девиц, вынимая для убедительности из бумажника деньги. Брюнетка соглашалась и что-то долго шептала на ухо блондинке, но та поначалу только мотала головой. Наконец на ее лице стало постепенно проявляться выражение равнодушной безотказности. Наблюдая переговоры, Михаил Дмитриевич сообразил, что слово «лесбиянки» можно составить, сложив «лес» и «Бианки». Так странно звали писателя, сочинившего книжку «Лесная газета», которую в детстве мама читала маленькому Мише. Однако в тот самый момент, когда блондинка почти уже согласилась показать «кино», обрадованный Вовико подмигнул соратнику с таким глумливым предвкушением, что неуступчивая девица, заметив это, поджала губы, выпятила подбородок и отказалась. Наотрез.
– Тогда раздевайся! – повелел разозлившийся Веселкин.
Блондинка, мелькнув гладко выбритыми подмышками, сняла через голову блузку и, глядя исподлобья, огладила ладонями свои большие, тугие еще, с длинными коричневыми сосками груди. Потом она стряхнула с ног туфли, привычно вышагнула из юбчонки и осталась в одних обтягивающих тонкую талию трусиках – спереди трогательно кружевных, а сзади суженных до бретельки, затерявшейся меж богатых ягодиц.
– Правда, папочка, она у нас красивая? – спросила брюнетка.
– Угу, – согласился Свирельников, стараясь понять, что же именно не нравится ему в этом почти совершенном теле.
А не нравилась ему, говоря по-армейски, «бэушность» обнажившейся плоти, очевидная с первого взгляда, несмотря на косметику и уход. Когда он после школы попал в армию, под Воронеж, в их Втором Померанском краснознаменном артиллерийском полку вовсю шла борьба с дедовщиной. Незадолго перед этим чеченцы и кумыки до полусмерти, каким-то особенно постыдным образом избили сержанта, призванного из Норильска и пытавшегося обуздать горноаульное безобразие у себя в отделении. Поскольку сержант так и не признался, кто бил, решено было после санчасти откомандировать его куда-нибудь подальше от греха.
Однако за день до выписки он пробрался в казарму и заточкой, изготовленной из автоматного шомпола, убил во сне трех самых отмороженных чеченцев, которых боялись даже офицеры. Парня арестовали и отправили на принудительное лечение, поскольку преступление он совершил, будучи не в себе. Бойцы горных национальностей с тех пор вели себя тише воды ниже травы, потому что с удивлением обнаружили: покладистые славяне тоже могут вот так убийственно сходить с ума. История дошла до министра обороны, сняли командира полка и замполита, а новое начальство, согласно закрытому приказу, объявило неуставным отношениям нещадную войну.
Но тщетно, ведь «неуставняк» не сводился к мордобою или глумлению «стариков» над «салабонами». Существовали еще некие законспирированные традиции и тайные обычаи, украшавшие заунывную службу. Например, уважающий себя «дед» обязан был вернуться на гражданку непременно в новом обмундировании. Зачем? Ведь дома в лучшем случае в чулане повесит, а то еще и ритуально сожжет во дворе для куража и соседской потехи. Но традиция есть традиция. В конце концов, невесты белое платье тоже на один день шьют.
А как добыть новьё, если старшина бдит? И вот над старенькой шинелью, прослужившей два, а то и более годков, совершались чудеса обновления: ее отпаривали, вычесывали, дотошно реставрировали… Все это делалось для того, чтобы начальство не заметило подмены, не угадало, что «дембеля» на последнем разводе перед убытием на «гражданку» стоят в новых шинелях, а «салаги», которым еще служить, как медным, – в старых, отреставрированных. И все-таки, несмотря на немалые ухищрения, достаточно было бросить косвенный взгляд, чтобы сразу понять, где «б/у», а где «новьё». Вот эта самая неустранимая, невосполнимая «бэушность» и чувствовалась в теле блондинки…
Тем временем разделась и брюнетка, огорчив ранней обвислостью своих достопримечательностей.
– Ну-с, – по-жеребячьи заржал Веселкин, – приступим к телу! Право первого выстрела предоставляется…
В это время в номер принесли шампанское. Вовико встряхнул бутылку и пенной струей окатил девушек. Брюнетка радостно завизжала, а блондинка посмотрела на выдумщика почти с ненавистью. Остатки допили.
Шампанское на какое-то время снова вырвало Михаила Дмитриевича из реальности, и следующее, что сохранил мозг, – это голый Вовико, с мстительным пыхтением осваивающий блондинку. Еще Свирельников запомнил, как брюнетка сидела на полу возле него и, отчаявшись привести пьяного клиента в отзывчивое состояние, рассказывала о своем страшно ревнивом муже, разрушившем маниакальной подозрительностью семью и вынудившем ее, оставив ребенка матери, уехать из Ростова в Москву на заработки. «Недавно приезжал – умолял вернуться!» – сообщила она. «А ты?» – «Может, и вернусь…» – «А он знает, чем ты зарабатываешь?» – «Не-е! Кроме сестры, никто не знает…»
Блондинка, опершись на локти и содрогаясь всем телом от таранных ударов Вовико, прислушивалась к россказням напарницы и снисходительно усмехалась.
Далее последовала полная самозабвенность, из которой Свирельникова вернул к жизни страшный сон о грибах и дым от сигареты.
– Ну, Михаил Дмитриевич, платить будем? – строго спросила блондинка.
– За что? – удивился он.
– За все!
– А разве не заплатили?
– Нет. Друг ваш только аванс отдал.
– Странно! – удивился Свирельников, хотя это было как раз в стиле Веселкина, воинствующего халявщика. – Сколько я должен?
– Значит, так… – Брюнетка посмотрела на часы. – Сейчас без пятнадцати семь. Сколько за час – помнишь?
– Помню, – соврал он.
– Значит, вы нас взяли в половине двенадцатого. Умножаем на восемь и еще на два…
– Почему на два?
– Нас же двое.
– А-а-а! Ну конечно…
– Вычитаем задаток – получается…
Сумма, названная брюнеткой, оказалась немаленькой.
– Ты хорошо считаешь! – через силу улыбнулся Свирельников.
– Я бухгалтерские курсы окончила, – гордо сообщила девица.
Он поискал глазами свой пиджак и обнаружил его висящим на спинке стула. Догадливая блондинка встала и, покачивая бедрами, отправилась за пиджаком. Михаил Дмитриевич ощутил запоздалую похмельную похоть и сильное сердцебиение. «Проститутка – бактериологическое оружие дьявола!» – вспомнил он любимое выражение доктора Сергея Ивановича и взял себя в руки. Девица, издевательски присев в книксене, подала пиджак. Бумажник явно отощал, из чего Свирельников заключил, что и за ужин тоже пришлось раскошелиться ему.
Ну Вовико, ну жлобиссимо!
Он расплатился. Брюнетка ловко пересчитала деньги, переворачивая и складывая бумажки с бухгалтерской тщательностью. Блондинка тем временем внимательно посмотрела ему в глаза и строго спросила:
– А за вредность?
– За какую еще вредность? – изумился Свирельников.
– За какую? За «анал»…
– За два «анала»! – уточнила брюнетка.
– Я?! – покраснел Михаил Дмитриевич.
– Нет, ты, папуля, даже на «орал» не годился, – по-родственному засмеялась она и обнажила темные кариесные зубы.
При мысли о том, что с этим антисанитарным существом у него что-то было, директор «Сантехуюта» почувствовал тошноту, начинавшуюся от ступней.
– Дружок твой постарался! – уточнила блондинка.
– Боевой папашка! – добавила подруга.
– А где он?
– Уехал. Давно. Сказал, жена ждет.
– Какая жена? Он холостой!
– Значит, наврал! – понимающе усмехнулась блондинка.
– Сколько я должен?
– Сколько не жалко…
Он снова полез в бумажник. Девицы обрадованно схватили деньги и заторопились к дверям.
– Эй, постойте! – окликнул он. – А я? Со мной… Что-нибудь было?
– Ничего серьезного! – весело отозвалась брюнетка.
Напарницы переглянулись, прыснули, как школьницы, сбежавшие с урока, и скрылись.
3
Свирельников посмотрел на часы: 6:49. Он разрешил себе полежать до семи, потом с трудом поднялся и пополз в ванную. Зеркало подтвердило худшие опасения: то, что еще вчера вечером было лицом неплохо сохранившегося сорокапятилетнего мужчины, превратилось в гнусную похмельную рожу. От мятной пасты, выдавленной из маленького гостиничного тюбика, его чуть не стошнило. Отравленный организм принципиально отказывался от гигиенического обновления и возвращения к здоровой жизни. Конечно, выход имелся: заказать бутылку водки с острой закуской, поправиться и залечь в номере, предаваясь медоточивой похмельной медитации. Но именно сегодня делать это было никак нельзя.
Он доплелся до телефона, долго, с тупой дотошностью изучал гостиничный проспект и наконец позвонил в рецепцию, чтобы выяснить, где находится сауна. Через пять минут ему внесли в номер белый махровый халат, тапочки и запечатанную душевую шапочку. Свирельников искренне порадовался фантастическим переменам в Отечестве. Он прекрасно помнил суровые советские гостиницы, где среди немногих развлечений значились: коллективная вечерняя охота на тараканов и несуетное командировочное пьянство. А если удавалось урвать одноместный номер, то провести мимо дежурной к себе на ночь девушку было нисколько не легче, чем прошмыгнуть обстреливаемую пулеметами контрольно-следовую полосу.
В сауне он оказался один. Принимая душ, Михаил Дмитриевич долго и придирчиво осматривал своего выдвиженца и на основании некоторых внятных опытному мужчине примет постарался убедить себя в том, что, кажется, ничего не было. А вся эта негаданная вакханалия и в самом деле ограничилась для него рассказом о ревнивом муже, исполненным брюнеткой для охмурения клиента и удовлетворения собственной мечтательности. Хорошо бы! Ведь из-за Веселкина ему уже однажды пришлось лечиться. Еще при Советской власти.
В 85-м Свирельников и Тоня как раз вернулись по замене в Москву из Германии и буквально через месяц поссорились. Конечно, не так чудовищно, как в ту чертову новогоднюю ночь, но тоже довольно серьезно. Началось все с обычных упреков: мол, Свирельников совершенно не занимается дочерью, не помогает по дому, а закончилось обвинениями в полной никчемности, которая давно привела бы их семью к жизненному краху, если бы не «святой человек» – Валентин Петрович. Именно он отправил непутевого родственничка после окончания «Можайки» служить не на Камчатку, как предписала комиссия, но в Дальгдорф, что в десяти, между прочим, километрах от Западного Берлина. И теперь вот вынужден снова пристраивать его не куда-нибудь, а в Голицыно, в Центр управления полетами!
Наслушавшись всякого, Михаил Дмитриевич обиделся, собрал чемодан и ушел, хлопнув дверью. Мать, Зинаида Степановна, на постой его, конечно, не пустила. К невестке она относилась с опаской и понимала, что Антонина вмешательства в свою семейную жизнь не простит. Поэтому брачный отщепенец осел у одноклассника и друга Петьки Синякина: тот только успел отдать ключи, показать, где перекрывается газ и хранится тайный манускрипт. С тем и отбыл в творческую командировку на БАМ – собирать материал для продолжения романа о молодых гвардейцах пятилетки «Горизонт под ногами».
Оставшись один в квартире приятеля, Свирельников обнаружил в торшерной тумбочке приличный бар и основательно нализался диковинной в ту пору текилой: Петька только-только вернулся из Мехико с международной конференции «Молодая литература в борьбе за мир». Потом беглый муж лежал в счастливом расслабоне, слушая магнитофонные записи неведомого, но восхитительно антисоветского барда, обладавшего пронзительным ресторанным баритоном, и листал рукопись Петькиного романа, точнее, неприличную версию этого произведения. Поскольку сочинять книжку про ударников пятилетки было делом занудным, Синякин для собственного развлечения каждую героическую главу освежал каким-нибудь совокупительным паскудством. Например, если описывалось собрание, на котором бамовцы брали повышенные обязательства, то в самом конце озабоченный автор живописал, как комсомольцы, приняв проект постановления, тут же в зале под руководством старших партийных товарищей буйно предавались свальному греху. А если молоденькая ударница шла набираться передового опыта в соседнюю бригаду, то возвращалась она оттуда, можно сказать, переполненная самыми изощренными сексуальными впечатлениями.
Срамная версия романа хранилась, разумеется, втайне, доступная лишь друзьям, а к публикации в издательстве готовился правильный, вполне соцреалистический и скучный до икоты вариант. Оставляя другу свое сочинение, Петька просил по прочтении убрать манускрипт назад в нижний ящик стола, запереть, а ключик положить в вазочку. Однако Свирельников инструкцию не выполнил, сунул папку на полку, и благодаря этой оплошности Синякин впоследствии прославился, став родоначальником целого направления в литературе.
Утром беглец наслаждался одиноким похмельем, не потревоженным Тониными упреками, читал, томясь мужским одиночеством, Петькину срамоту, а к вечеру заскучал, позвонил матери – узнать, ищут ли его, и на всякий случай оставил свой телефон. Мать клятвенно пообещала сообщить номер Антонине по первому же требованию. Однако жена на связь не выходила, выдерживая характер. К концу третьего дня Свирельников уже совсем затосковал и сам бы вскоре пошел сдаваться, если бы не Веселкин. Он как раз вернулся в Москву из Улан-Удэ, куда его законопатили после «Можайки». Получив от Зинаиды Степановны телефон друга, Вовико позвонил, примчался и обнаружил однокурсника, тоскливо дочитывающего синякинскую порнуху. Пробежав глазами несколько страничек, Веселкин возбудился и со словами «без всяких-яких» куда-то ускакал, а вскоре притащил двух сестричек-лимитчиц. Он познакомился с ними в аэропорту и наврал, будто у него есть на примете квартира, сдающаяся по совершенно смешной цене. За крышу над головой девушки были готовы на все. Это «все», которое Веселкин называл почему-то братанием, удивило Свирельникова культмассовой безрадостностью и изобретательной деловитостью: «Делай раз! Делай два! Делай три!» У Петьки в романе то же самое выглядело гораздо заманчивее, романтичнее, а главное – не вредило здоровью.
Во время братания раздался звонок из Тынды от автора. Синякин взволнованно сообщил, что получил от издателей телеграмму: «Для ускорения подготовки к печати срочно требуется второй экземпляр рукописи!» (Впоследствии оказалось: редактор, едучи со службы в Переделкино, по пьяни забыл роман в электричке.) Петька объяснил, где лежит дубликат, и попросил друга срочно доставить его куда следует. Михаил же Дмитриевич, ошалевший от новых впечатлений и алкоголя, по ошибке схватил с полки папку со срамным вариантом. Когда он ехал в метро и от скуки рассматривал попутчиков, ему мерещилось, будто все они повязаны общей развратной тайной: те, что поугрюмее, возвращаются с братания, а те, что повеселей, туда как раз и направляются.
Стало тоскливо и захотелось к Тоне, в преданные моногамные объятья.
В издательстве никто его не ждал, рассеянный редактор ушел во внеочередной творческий отпуск. По указанию надменной секретарши Свирельников оставил папку в братской груде рукописей, которыми был завален бесхозный стол.
Через два дня Веселкин, выпроваживая девиц, объяснил им, что хозяин приготовленной для них квартиры – мужик подозрительный, адрес свой давать никому не разрешает, только телефон. Написав номер на бумажке, Вовико вытолкал сестричек с хамоватой галантностью, какую обычно позволяют себе мужчины по отношению к отосланным женщинам. Вернулся он хохоча.
– Ты чего? – спросил Свирельников.
– А я им дал телефон справочной Киевского вокзала. Там всегда занято…
К Веселкину, естественно, после той «карусели» ни черта не прилипло, а вот Михаил Дмитриевич схватил, научно выражаясь, «специфическую инфекцию», не очень серьезную, но довольно противную. Отомстили сестрички! Но почему-то не проходимцу Вовико, отбывшему к месту новой дислокации в Манино, а неповинному Свирельникову. Какое счастье, что обнаружилось это почти сразу и он еще не успел помириться с Тоней! А тут очень кстати воротился Петька. Опытным взором молодого литератора, собирающего материал для своих книг в самых нездоровых закоулках жизни, он определил заболевание как «гусарский насморк» и отвел товарища к подпольному доктору, пользовавшему неразборчивую в связях творческую интеллигенцию. Тот гарантировал исцеление и, главное, заверил, что никакая информация в кожно-венерологический диспансер, а значит, и к месту службы не просочится.
Пришлось сдавать позорные анализы и горстями пить антибиотики. Тут, в самый разгар лечения, позвонила жена, предлагая мир и дружбу. Недостойно хворый Свирельников изобразил глубоко обиженную личность, которая не может вот так сразу забыть нанесенные оскорбления и просит немного подождать, покуда зарубцуются нравственные раны. Тоня вспылила, снова наорала на него и швырнула трубку. Обрадованный Михаил Дмитриевич понял, что у него теперь есть по крайней мере неделя, чтобы вернуться в брачный секс излеченным.
Синякин тем временем хватился своего тайного сочинения, и Свирельников, помогая товарищу в бесплодных поисках, предположил, что рукопись увез с собой в Манино шкодливый Веселкин, дабы скрасить серость гарнизонной жизни. На самом деле ему сразу все стало понятно, и он тайком спрятал правильную папку под ванну, подальше от гневных хозяйских глаз. Петька же, собираясь в Дубулты на всесоюзный творческий семинар «Положительный герой молодой литературы», страшно ругался и требовал, чтобы к его возвращению блудливый манускрипт лежал на своем законном месте, в противном случае дружбе конец. Едва Синякин отбыл, Свирельников помчался в издательство, чтобы заменить эротоманский апокриф на канонический вариант, но там ему сообщили: «Горизонт под ногами» ввиду важного общественного значения включен в экспресс-план и передан для срочной редактуры другому, более опытному сотруднику. Это была полная катастрофа…
Страдая, что так гадко подставил друга, Михаил Дмитриевич почти не обрадовался полной капитуляции Тони, не подозревавшей в своем муже такой твердости: все предыдущие ссоры и размолвки заканчивались его покаянием и исправительными внутрисемейными работами. Более того, потом в течение многих лет она, помня тот мужнин уход, старалась не доводить домашние размолвки до серьезных ссор. В общем, иногда заболевания, передающиеся половым путем, укрепляют брак.
Во второй раз он попал в подобную переделку уже со Светкой, не предполагая, что столь юное существо может оказаться носителем инфекции. Но это, как, впрочем, и триумф Петькиного срамного романа, совсем другая история…
Свирельников долго парился в одиночестве: до изнеможения лежал на раскаленном полке, затем, весь в поту, выбегал и опрокидывал на себя жбанчик воды, такой холодной, что все тело на мгновенье мертвело. Потом в сауну заглянула удручающе зрелая немка, вежливо пропела «гутен морген», размотала простынку, расстелила ее на нижнем ярусе и раскинулась – неувлекательно голая. Он исподтишка рассмотрел обнаженную даму, заметил на животе шрам, должно быть, от кесарева сечения, и принялся думать о том, что ребенок, родившийся от этой операции, к примеру мальчик, наверное, стал совсем уже взрослым и, возможно, именно в этот момент занимается с кем-нибудь бодрым утренним сексом. А его родительница тем временем лежит в жаркой сауне в чем мать родила рядышком с русским бизнесменом… Это немудреное в общем-то соображение внезапно вызвало у Михаила Дмитриевича яркое, радостное, посещающее человека только с похмелья изумление, почти переходящее в предчувствие скорейшего и окончательного постижения тайного смысла бытия.
После сауны ему стало гораздо легче. Он оделся и спустился в холл. В рецепции с него приветливо слупили не только за номер, но еще за шампанское, шоколад и фрукты, заказанные Веселкиным. (Вовико даже в порыве примирения не поступился своими скобарскими принципами. Ай, молодца!) Деньги у Свирельникова принимала пожилая дама с суровым лицом гостиничной церберши, в давние времена жестоко выгонявшей из номеров робких советских путан и наводившей ужас на озабоченных командированных.
Выдав квитанцию, которую он тут же сообразил провести по статье «представительские расходы», дама щедро улыбнулась и, пригласив заглядывать, протянула визитную карточку:
«МАНОН»Клуб телесной радостиИсполнение всех желаний в течение часа
Михаил Дмитриевич вышел на улицу и догадался, что находится неподалеку от Патриарших прудов, а блудили они с Веселкиным в гостинице, где в прежние времена селились исключительно делегации дружественных коммунистических и рабочих партий.
Он достал из кармана и включил мобильник с позолоченной передней панелькой и модным нынче сигналом, имитирующим дребезжащий звонок старенького аппарата. Номер этого полусекретного телефона не выявлялся никакими определителями и был известен лишь самым доверенным и нужным людям. Имелась, правда, еще одна «труба», общедоступная, но ее директор «Сантехуюта» обычно оставлял водителю, принимавшему необязательные звонки.
Уже рассвело, и рыжее сентябрьское солнце просовывало между тесно стоящими домами холодные утренние лучи. Но прохожих и машин почти не было. Только на противоположной стороне переулка бритоголовый парень, одетый в джинсы и красную ветровку, рылся в багажнике серых «жигулей», показавшихся Свирельникову странно знакомыми.
Решив, что это обычное похмельное «дежавю», Михаил Дмитриевич помотал головой и направился к своему черному лендроверу. Водитель Леша спал, откинувшись в кресле и выставив кадык. Именно так в давнишние годы откидывался, подставляя беззащитное горло лезвию, отец, любивший бриться в парикмахерской, несмотря на неудовольствие матери, которая считала это расточительством. Оставаясь один дома, маленький Ишка (так его иногда звали в семье) играл в парикмахерскую: взбивал отцовским помазком в мыльнице пену и брился перед зеркалом плоской, закругленной на концах палочкой, сбереженной от съеденного эскимо.
Свирельников подергал ручку дверцы – заперто. Тогда он постучал по лобовому стеклу. Водитель встрепенулся, открыл глаза, бессмысленно, даже пренебрежительно глянул на хозяина, затем узнал, виновато заулыбался и, окончательно проснувшись, щелкнул замком. Уходя с Веселкиным в номера и думая, что уложится в час-полтора, пьяненький Михаил Дмитриевич приказал ждать, а потом просто забыл позвонить шоферу на мобильный и отпустить домой. Но босс никогда не должен виниться перед подчиненным.
– Ты чего домой не поехал? – строго спросил он, усаживаясь.
– Так вы не велели, – заробел водитель.
– Что я тебе не велел? Что я тебе сказал?
– Жди…
– А если бы я послезавтра пришел? Ждал бы?
Леша пожал плечами.
– Позвонить надо было! – наставительно разъяснил Свирельников, страдая от собственного занудства.
– Я думал, вы заняты…
– Думаю я! – зло гаркнул Михаил Дмитриевич, потому что в слове «заняты» ему почудилась глубоко упрятанная насмешка. – Звонки важные были?
– Из «Столичного колокола» вас искали.
– Ладно, поехали!
– Куда?
– Домой! Надо же мне после бл…й переодеться!
Когда они отъезжали от гостиницы, бритоголовый как-то особенно посмотрел им вслед и торопливо вскочил в машину. Свирельников сначала забеспокоился, но потом вспомнил майора-пропагандиста, с которым вместе служил в Германии: тому после хорошей пьянки в гаштете мерещились везде агенты НАТО. А замполит Агариков, наоборот, всегда говорил, что бдительность и «бздительность» – вещи разные. Хороший был мужик, смешной! Михаил Дмитриевич улыбнулся и мысленно пообещал организму заслуженный отдых…
4
Уйдя от Тони, Свирельников оставил ей квартиру на Плющихе, а себе подобрал хорошую «двушку» на Беговой в кооперативе творческой интеллигенции «Колорит». На большее после дефолта 98-го денег не было: начинал тогда чуть ли не с нуля, даже новую дачу в «Здравнице» пришлось загнать. Жилплощадь ему продал словоохотливый наследник, похожий на внезапно постаревшего и поседевшего очкастого вундеркинда. Он ради этого прилетел из Америки и по-русски тараторил не то чтобы с акцентом, но с каким-то неуловимым иностранным излишеством. Мебель наследник уже пристроил хорошим людям (на вытертом паркете виднелись большие ровные пятна сохранившегося лака), картины у него оптом купил Чукотский национальный банк (на выцветших обоях темнели прямоугольники). Наверное, не очень-то преуспевая за океаном, он был чрезвычайно доволен совершенными здесь, на бывшей Родине, сделками и весело рассказывал покупателю про своего усопшего деда, прохорохорившегося на белом свете аж девяносто девять лет.
В 21-м году дедуля, тогда юный студент Вхутемаса, во время встречи молодежи с Лениным пробрался к самой сцене и нарисовал вождя. Нарисовал, надо сказать, плохо и совсем не похоже. Но поскольку натурных портретов Ильича осталось вообще немного, даже и этот неудачный рисунок помещали во все альбомы и иллюстрированные издания. Автора же включали в разные советы и комиссии, принимавшие в эксплуатацию очередной ленинский бюст, памятник или эпическое полотно, должное украсить Дом культуры либо зал заседаний руководящего учреждения. От деда как от очевидца требовалось одно – посмотреть и сказать: похож или не похож. И бывший вхутемасовец жил дай бог каждому! Из ресторанов не вылезал – приглашали, угощали и умоляли: «Будь человеком, скажи; похож!» Сам он почти ничего не писал, разве что изредка для удовольствия баловался советскими ню: «На Днепре. Доярки после смены». Кстати, на Беговой, в кооперативе «Колорит», заслуженный лениновидец оказался потому, что свою пятикомнатную квартиру на Тверской, напротив Моссовета, оставил дочери, зятю и внукам.
– А что с той квартирой? – полюбопытствовал Свирельников.
– Продали еще в восемьдесят девятом, когда в Америку уезжали…
– А дед чего не уехал?
– Не захотел. Сказал: здесь я Ленина видел, а там я кому нужен?
– А в Америке как?
– Негров много. Редкие твари! Но говорить об этом можно только здесь. Там нельзя: политкорректность долбаная!
После 91-го за то, за что до этого выдвигали и холили, деда задвинули. Он, правда, ерепенился, пытался пристегнуться к новой жизни, даже опубликовал воспоминания о том, какое неприятное впечатление произвел на него Ленин при встрече – маленький, рыжий, суетливый, брызжущий слюной. И теперь, мол, пришло время объявить правду: он, юный вхутемасовец, рисуя, сознательно исказил вождя мирового пролетариата – так сказать, из классовой мести, потому что у них до революции был ювелирный магазин, а большевики все отняли! Старичку позвонили и пригласили в день рождения Ильича на телепередачу, посвященную тому, какой Ленин был, в сущности, всемирно-исторический мерзавец и морально-бытовой сколопендр-двоеженец. Дед в прямом эфире охотно подтвердил и про мерзавца, и про сколопендра, вспомнил даже похотливые взгляды, которые вождь бросал на юных краснокосынчатых вхутемасовок. Но это не помогло.
Про деда забыли. Навсегда. А как жить? Пенсия никакая. Кормился тем, что присылали родственники из Америки, да по мелочи распродавал имущество. Пока не обокрали, пускал на постой приезжих с Белорусского вокзала. Они-то и довели квартиру до полусортирного состояния. Особенно Свирельникова как специалиста поразил унитаз, треснувший в нескольких местах и обмотанный от распада скотчем, бинтами, бумажными полосами для заклейки окон и даже шпагатом, каким в магазинах раньше завязывали коробки с тортами.
Окончив рассказ про выдающегося деда, наследничек объявил цену – такую, что Михаил Дмитриевич обалдел:
– За что?
– За вид.
– За какой еще вид?
Бывший вундеркинд движением фокусника отдернул тяжелую пыльную портьеру. Свирельников обомлел: буквально в двадцати метрах от него, взметая пыль, пронесся запряженный в «качалку» рысак. В глаза бросились вдохновленная беговым азартом лошадиная морда и равнодушное лицо жокея. Окно выходило прямо на ипподром, на взрытую копытами дорожку.
– Ну? – спросил наследник.
– Беру! – тут же согласился директор «Сантехуюта».
Покупая квартиру, Михаил Дмитриевич думал, что, сидя у окна и созерцая скачки, он будет иметь регулярный релакс и отдых от своей суетливой предпринимательской жизни, но получилось иначе: уходил он на работу утром, а возвращался за полночь и лишь по воскресеньям ему выпадало насладиться бурной состязательной жизнью ипподрома. Кроме того, он вступил в ту пору жизни и в ту фазу финансового благополучия, когда мужские радости уже не могут и не должны являть собой некую шкодливую внебрачную суету. Богатый человек тем и отличается от малоимущей шелупони, что уважает свои желания, в том числе похоть. Однако девушки по вызову довольно быстро надоели – после них оставалось ощущение какого-то подлого прилюдного самоудовлетворения. (Это чувство после длительного перерыва снова посетило Свирельникова нынешним грешным утром.)
Тогда он решил сменить ориентацию и стал зазывать к себе подпивших на фуршетах вполне приличных бизнес-дам, охотно клевавших на рассказы про уникальный вид из окна. Почти все они потом перезванивали и выражали готовность вновь насладиться из кровати зрелищем мчащихся за стеклом бешеных упряжек и даже сымитировать их постельный вариант. Некоторым Михаил Дмитриевич шел навстречу. Однако и это скоро наскучило. От деловых женщин, самых изощренных и страстных, веяло непреодолимой самодостаточностью. Даже в роскошно бурные мгновенья было не ясно, к чему они на самом деле все время прислушиваются – к назревающему в их разгоряченных чреслах оргазму или к мобильному телефону, оставшемуся в сумочке…
А потом появилась Светка. Все случилось внезапно и буднично: она заехала к нему за деньгами, которые называла «шпионскими», ахнула, увидав в окне мчащиеся упряжки, сообщила, что всегда мечтала ездить верхом, как принцесса Ди, потом выпила немного мартини и без особых смущений оседлала Михаила Дмитриевича. После Светка ходила по квартире голая и рассказывала, что ее всегда тянуло к взрослым мужчинам, а Свирельников ей сразу понравился – с первой встречи.
Дней через десять он забеспокоился и, решив, что застудил простату, когда возил юную подружку купаться в аквапарк, отправился к своему доктору Сергею Ивановичу. Тому хватило одного взгляда, брошенного на предъявителя, чтобы укоризненно покачать головой:
– Ай-ай-ай! Без презерватива?!
– Я думал…
– Как ребенок! Ну разве вы по грязи без ботинок ходите?
– Нет, – сознался Свирельников. – Не хожу…
– А ведь случайные связи – та же грязь! О проститутках даже не говорю: это – бактериологическое оружие дьявола!
– Это не случайная связь! – обидчиво возразил Михаил Дмитриевич.
– Любовь?
– Ну, любовь, наверное, громко сказано… Увлечение.
– Возраст увлечения?
– Две недели. Чуть меньше…
– Дорогой мой, не пытайтесь казаться хуже, чем вы есть! Сколько лет девушке?
– Девятнадцать.
– Студентка?
– Да.
– Опаснейший контингент: в голове и промежности ветер, вагинальный опыт катастрофически опережает опыт жизненный. Когда был контакт?
– Вчера.
– Это последний. А первый?
– Дней десять…