В моих глазах – твоя погибель! Хабарова Елена
Алевтина, качаясь, потащилась за калитку, приговаривая:
– Ну, прощай, сынок! Прощай, до скорой встречи!
Дергачев посмотрел ей вслед, плюнул и, достав из кармана червонец, сунул Мишке в карман:
– Держи, пригодится! И пригляди, Тимофеев, чтоб он деньги не потерял, понял?
Он значительно глянул на участкового, и тот заюлил глазами:
– Понял, чего ж не понять!
– Тамама, собери ему какой-нибудь еды в дорогу, – сказал Саша.
У той задрожали губы от злости и обиды, но спорить не посмела – скрылась за окном.
Тут из дому выскочила Женя с кружкой чаю и большим ломтем хлеба, на котором лежал кусище колбасы.
Мишка умял все это в минуту, давясь и чавкая, а чай выпил чуть ли не одним глотком.
– Осторожней, он горячий! – воскликнула Женя жалобно, но Мишка только буркнул:
– Ничего, мы привыкшие!
Протянул ей кружку и тихо спросил:
– Слушай, а как ты узнала, как ты могла узнать, что я за керосином приходил? Ты где была, что все видела?
– Я на березе стояла, – пробормотала Женя, удивляясь, какого странного цвета у него глаза: очень светлые, желтые, совсем как янтари в ожерелье тети Томы, подаренном ей дядей Сашей Морозовым незадолго до смерти. – Я не знаю… я сама не понимаю, как…
– Высоко сижу, далеко гляжу? – ухмыльнулся Мишка.
– А что, правда все так и было? – шепнул Саша.
Мишка кивнул.
– Лучше бы я молчала, – вздохнула Женя. – Все равно они не поверили.
– Они бы и так не поверили, – передернул худыми плечами Мишка. – Так что я теперь рецидивист. Снова в колонию! Только ты знаешь что? За меня никто никогда не заступался. Ты первая. А мне тебя даже поблагодарить нечем. Нет, слушай… я знаю, чем! Я тебе стих скажу!
– Чей стих? – вскинула брови Женя.
И Саша тоже вскинул брови точно так же, как она.
Дергачёв посмотрел на них, хотел что-то сказать, но не стал, только удивленно переглянулся с Тимофеевым. В эту минуту Мишка заговорил, проникновенно глядя на Женю своими янтарными глазами:
- Нет, ничего вы не знаете, люди,
- Как больно мальчишке простому бывает,
- Когда его рдная мать проклинает.
- Когда ему в жизни не верит никто.
- И только одна есть на свете девчонка,
- Которая с болью посмотрит вдогонку,
- А может быть, даже слезинку смахнет,
- В мечтах обо мне ночью глаз не сомкнет.
И он улыбнулся застенчивой щербатой улыбкой.
– Ну, это ты загнул, – сердито сказал Саша. – Прям глаз не сомкнет!
– Да это ж только стихи! – воскликнул Мишка. – А в стихах можно чего угодно насочинять.
– Ты пряо сейчас это сочинил? – недоверчиво спросила Женя.
– Ага, – кивнул тот.
– А ведь неплохо, ты знаешь?!
– Знаю, – ухмыльнулся Мишка. – Все говорят, что я прям поэт. Мне это просто. Я в колонии всегда для стенгазеты сочинял. Только я те стихи вам читать не буду.
– И не надо, – вмешался Тимофеев. – Времени нету. Эй, хозяйка! – крикнул он вдруг. – Еды собрала парню?
В окно высунулась надутая Тамара, сунула Саше газетный сверток.
Саша передал его Мишке. Тот спрятал сверток за пазуху и пошел вслед за Тимофеевым, изредка оглядываясь на Женю и улыбаясь.
Наконец они скрылись из виду. Прохожие и соседи постепенно разошлись.
– Слушай! – схватил Женю за руку Саша. – Ты все это на самом деле видела? Честно?
Женя хотела сказать – да, но перехватила испуганный взгляд Тамары, не отходившей от окна, и почему-то ответила уклончиво:
– Сама не знаю.
Саша в сомнении покачал головой, но переспрашивать не стал ни сразу, ни потом – может быть, потому, что Тамара так и кружила вокруг них весь вечер, прислушиваясь к каждому слову, перехватывая каждый взгляд, а может быть, потому, что он не сомневался: да, Женя все это видела на самом деле!
Этого не могло быть, но это было…
Как? Почему?!
Эх, кто бы объяснил…
Горький, 1942 год
Дмитрию Александровичу Егорову часто казалось, что судьба любого человека – это некая повесть, написанная то умелым и изощренным, то бесталанным, с убогим воображением, писателем. Самыми интересными получались те повести-судьбы, авторы которых были горазды выдумывать крутые повороты сюжета и невероятные совпадения. Вопрос только в том, получали ли персонажи хоть какое-то удовольствие от писательских выдумок…
Автор повести под названием «Дмитрий Егоров» был как раз из таких любителей и умельцев подсовывать своему герою сюжетные виражи – один за другим. Причем далеко не каждый из них радовал, а некоторые приводили его на край гибели.
Еще в 1941 году капитан госбезопасности Егоров был направлен из Москвы в Горький и в Арзамас. В начале войны, когда Красная армия отступала по всем направлениям и враг приближался к Москве, было принято решение организовать две запасные Ставки Главного командования, куда при самом плохом раскладе эвакуировали бы Сталина. Одно – основное – секретное убежище, называемое «объектом номер один», строилось в Горьком – под знаменитым волжским Откосом, на самом берегу. Другое – запасное – решено было разместить в Арзамасе. Якобы Сталин сам выбрал этот город, сказав: «Когда Иван Грозный брал Казань, у него ставка была в Арзамасе; остановимся и мы на этом городе». В Арзамасе даже выстроили секретный аэродром, а в сельце Новоселки начали рыть правительственный бункер. Однако Арзамас находился куда ближе к западным фронтам, чем Горький, и, если бы фашисты окружили Москву, Ставка Верховного главнокомандующего оказалась бы под прямым ударом. Идея с Арзамасом была впоследствии отставлена, так же, впрочем, как и с «объектом номер один» в Горьком. Сама мысль о том, что Сталин находится в Москве, а значит, армия защищает не только столицу, но и всеми любимого вождя, воодушевляла людей, в то время как весть о его эвакуации была воспринята отрицательно. Какой же это главком, который бежит с поля боя?..
Егоров, срочно направленный из Горького в Арзамас, когда идея о запасном варианте еще разрабатывалась, принять участие в строительстве не успел: попал по дороге в аварию и вместо строительной площадки угодил в госпиталь. Однако, едва выписавшись, получил предписание отправиться вместо Арзамаса в Саров. В то время это слово не значило для него ровно ничего – было всего лишь одним из географических названий. Правда, краем уха слышал, будто в какие-то незапамятные времена в Сарове находился какой-то монастырь. Вскоре Егоров узнал, что в 1927 году монастырь закрыли и в его помещениях разместили трудовую коммуну для подростков-беспризорников, а потом колонию системы НКВД, силами которой была построена узкоколейка Саров—Шатки, которая во время войны играла немалую роль. Согласно новому назначению, Егорову предстояло осуществлять наблюдение за строительством в Сарове завода № 550 Наркомата боеприпасов для производства снарядов особой мощности. С помощью узкоколейки закрытое предприятие снабжалось материалами и продуктами.
Жители Сарова и Дивеева, находившегося в двадцати километрах, были в большинстве своем мобилизованы для работы на номерном заводе. Надо было на что-то жить! Егорову было поручено следить, как проходит проверка каждого, кого брали на работу. Он курсировал между обоими городками и обнаружил, что здесь проживает немало бывших монахинь Дивеевской обители и монахов Саровского монастыря. Эти люди никакой любви к коммунистам не испытывали, а некоторые с большим трудом скрывали ненависть к ним. Жители обоих городков не стеснялись кричать вслед властям предержащим анафему и другие проклятия, однако никаких карательных мер за этим не следовало. У Егорова постепенно создалось впечатление, что представители власти находятся под влиянием некоего чувства вины и признают упреки вполне справедливыми.
Вскоре Егоров узнал, что Саров и Дивеево исстари были местом паломничества верующих со всей России (и даже с разных концов Советского Союза!), приезжавших поклониться мощам Саровского святого старца. В 1922 году рака была вскрыта, однако не разорена окончательно лишь потому, что вокруг Сарова в то время кипела знаменитая антоновщина [9] и члены комиссии не без оснований опасались, что живьем обратно не вернутся: разъяренные поруганием святыни «лесные братья» их зверски поубивают. Однако в 1927 году, когда обстановка поуспокоилась, начатое было закончено: рака полностью раскурочена, мощи Саровского старца вывезены в Москву и спрятаны в запасники какого-то музея, где след их затерялся, монастыри что в Сарове, что в Дивееве прекратили свое существование, а некоторых из монахов репрессировали. В их числе был некий Гедеон, брат бывшей монахини Анны, ныне влачившей очень скромное существование в Дивееве. С ней Егоров случайно встретился на улице – и был потрясен тем, что она сразу назвала его имя, отчество и фамилию. Причем вид у нее был такой, словно ей явился призрак.
Недавно Егоров столкнулся с чем-то подобным: на квартире в Горьком, куда его поместили на постой, двое пятилетних детей, Саша Морозов и Женя Васильева, едва увидев его, тоже назвали его имя и фамилию! Тогда, пораженный красотой Тамары, матери Саши Морозова, влюбившись в нее с первого взгляда, Егоров не обратил на это особого внимания, фактически пропустил их слова мимо ушей, а потом вообще забыл – и вспомнил об этом лишь много позже.
К детям Егоров привязался необычайно и не мог отделаться от четкого ощущения, что ответственен за их судьбы. Однако чем дальше шло время, тем больше душа его отвращалась от Тамары и привлекалась к ее подруге Ольге, матери Жени. Именно на ней держался дом, она была стержнем семьи, она заботилась о детях, а еще в Ольге была какая-то тайна, которая манила Егорова. Ольга стала именно тем человеком, который помог ему прозреть простейшую истину… до этой истины доходит – рано или поздно, более или менее тернистым путем, благодаря печальному или счастливому опыту – всякий мужчина: красота душевная важнее красоты внешней!
Тамара была свободна, а Ольга – замужем, причем муж ее находился на фронте. Совесть и честь не были для Егорова пустыми словами, а потому он старался бывать в Горьком как можно реже – благо в Сарове оказался чрезвычайно загружен работой, – а при встречах с Ольгой всячески таил от нее свою любовь и тоску.
В Сарове Егоров чувствовал, что душа его успокаивается… Вообще, чем дольше он здесь находился, тем больше понимал: Саров и Дивеево – места необыкновенные, обладающие особой силой влияния на людей, проникновения в глубины их устремлений. Эти места стали ему родными, и вскоре он уже и сам чувствовал на себе груз ответственности за поругание святыни – мощей Серафима Саровского – и не переставал корить себя за чужую вину.
С матушкой Анной (ему иногда было странно называть женщину младше себя матушкой) Егоров не то чтобы подружился – просто иногда казалось, что она принимает его за какого-то другого человека, а оттого так добра к нему и внимательна. И вот однажды, весной 1942 года, матушка Анна прибежала к Егорову среди ночи, приведя с собой какого-то дрожащего угрюмого человека, который сообщил, что его зовут Гаврила Старцев, он – диверсант, заброшен сюда гитлеровцами под кличкой Монах в составе группы из трех человек и имеет секретное от своих сообщников задание: отыскать место тайного захоронения мощей Саровского святого, изъять их и переправить через линию фронта, для чего будет послан особый самолет.
Выслушав это, Егоров решил, что Гаврила Старцев не в себе. Он и впрямь имел вид безумца! Какие мощи Саровского святого?! Общеизвестно, что они были, несмотря на протесты верующих, вывезены отсюда в Москву! И чтобы ими интересовалась гитлеровская разведка… Однако Гаврила показал свои фальшивые документы, шифры и походную радиостанцию, с помощью которой ему следовало передавать сообщения в Штаб Валли [10], рассказал, где спрятан его парашют. А главное, Гаврила упорно твердил, что у человека, который послал его сюда, у штурмбаннфюрера СС Вальтера Штольца, который готовил их группу к заброске, имелись совершенно конкретные доказательства того, что мощи Саровского святого в 1927 году подменили на останки монаха Марка Молчальника – их-то и отправили в Москву, они-то и затерялись в запасниках музеев! Якобы Вальтер Штольц был дружен с человеком, который сам участвовал в этом опасном деле и оставил дневник, в котором точно указано место подлинного захоронения останков Саровского святого. Прозвище этого человека было Гроза, а настоящее имя – Дмитрий Александрович Егоров.
– Митя… – эхом отозвалась матушка Анна, и Егоров почувствовал, как у него мурашки пробежали по телу.
Они были втроем в казенной квартире Егорова. Матушка Анна, сверкая в полутьме полными слез глазами, сообщила ему, что Гаврила Старцев говорит правду, а у Штольца были верные сведения. Гроза и в самом деле помог Анне, ее брату Гедеону и еще нескольким особо доверенным людям подменить мощи Саровского святого. Однако матушка Анна не могла поверить, что Гроза сообщил эту тайну какому-то человеку или доверил бумаге!
– Дневник, может быть, и есть, – упорно твердила она, – но ни словечком Митя в нем не обмолвился об этой тайне.
– А вы знаете, где это место? – не удержался от вопроса Егоров. – Где спрятаны подлинные мощи?
– Да, – просто сказала матушка Анна. – Но тебе не скажу, прости! Чувствую, что ты из тех немногих, кто тайну эту сохранил бы неприкосновенной, однако я клятву священную дала, что никому ее не открою. Давно это было, тогда меня звали просто Анютой… На костер взойду, а все одно молчать буду, как мой брат Гедеон в лагере близ Алма-Аты молчал – до самого смертного часа своего в тридцать третьем году. – Она перекрестилась. – Однако, Митя, тут дело не только в мощах нашего старца праведного. Слушай дальше, а ты рассказывай, Гаврила! – приказала она.
Гаврила Старцев, сидевший доселе безучастно, лишь изредка крестясь, повиновался. И тогда Егоров узнал, что его сообщники, Анатолий Андреянов (кличка Купец) и Павел Мец (кличка Колдун), имели задание отыскать в Горьком дневник Грозы и выкрасть его детей, которые сейчас под чужими именами живут в доме Ольги Васильевой, на улице Мистровской, дом 7.
– Да ты ж, поди, знаешь их, Митя, – взглянула на Егорова матушка Анна, а когда он в ответ только вытаращил глаза, пораженный до того, что слова молвить не мог, даже спросить был не в силах, откуда это ей известно, она только улыбнулась загадочно и ничего объяснять не стала. И тогда Егоров почувствовал, что спрашивать ничего не нужно, потому что есть на свете вещи, которые невозможно объяснить, которым нужно просто верить.
Гаврила продолжал рассказывать, уточнять подробности, называть имена и приметы. Егоров слушал, стараясь ничего не упустить, а потом рванулся к телефону и принялся звонить в Горький. Спустя час, после долгих переговоров и убеждений начальства, которое никак не могло ему поверить, он вызвал машину и отправился в Горький. Вместе с ним ехал Гаврила Старцев.
– Прощай, Гаврила, – печально сказала матушка Анна, выходя вместе с ними на крыльцо и крестя обоих. – И ты прощай, Гроза. Более уж не увидимся!
– Почему? – встревоженно спросил Егоров.
Однако матушка Анна лишь развела руками и прошелестела:
– Не судьба! А ты терпи, все переживи… родная кровь поможет.
Это непонятное пророчество Анны Егоров вспоминал потом, спустя два года, когда вернулся в Саров. Да, вот так уж вышло, что возвращался он туда почти пять лет!
А тогда…
А тогда он успел перехватить на выезде из Горького машину, в которой Андреянов и его бывший сообщник по темным делишкам в Горьком Сидоров пытались вывезти одурманенных каким-то сонным снадобьем Сашу и Женю. Перепуганный Егоров принялся тормошить их, однако дети, на миг выйдя из этого странного состояния между сном и бодрствованием, пробормотали недружным хором:
– Лялечку убили…
– Ляля умерла…
И, горько всхлипывая, снова впали в дремотное оцепенение.
Егоров, знавший, что Лялей они называли Ольгу, не интересовался более ни судьбой Гаврилы Старцева, ни тем паче Аверьянова, который патетически выкрикивал, что спас детей от обезумевшего Павла Меца, который намеревался их убить, ринулся с несколькими милиционерами, тоже участвовавшими в облаве, на улицу Мистровскую. Он примчался туда как раз вовремя, чтобы спасти от Меца, пусть раненого, но еще очень опасного, Тамару, однако Ольгу спасти не успел: она была убита ударом ножа в горло.
А Егоров не мог даже поцеловать ее на вечное прощание…
Тамара была как безумная: она то звала погибшую подругу, то требовала завязать глаза Мецу. И Егоров понял почему: таких страшных глаз, как у этого человека, – глаз, словно бы скручивающих волю противника, лишающего его сил сопротивляться, – он не видел никогда, и даже после того, как глаза Мецу в самом деле завязали, Егоров продолжал ощущать страшную опасность, исходящую от Меца.
Он отправил Тамару к детям, все еще спавшим в его машине, и предупредил, что они уже знают о смерти Ольги.
– Кто им мог сказать? – гневно воскликнула Тамара. – Это жестоко!
– Им никто не говорил ни слова, – ответил он. – Никто ничего не знал, в том числе и я. Это они сами сказали мне… Идите к ним, Тамара. Скажите моим подчиненным, которые охраняют детей, что капитан Егоров позволил вам с ними побыть.
И тут Мец дернулся так, словно его ударило током.
– Гроза! – прохрипел с ненавистью. – Будь ты проклят!
«Так вот оно что! – ошеломленно подумал Егоров. – И он знал Грозу!»
Однако никаких вопросов этому чудовищу он задавать не стал.
– Это ты будешь проклят, Пейвэ Мец, – спокойно произнес Егоров. – Да ты уже проклят.
– Как ты… как ты меня назвал? Откуда ты знаешь это имя?.. – простонал раненый.
– Хочешь знать, почему провалилась афера Вальтера Штольца? – с ненавистью бросил Егоров вместо ответа.
И рассказал о том, как Гаврила Старцев добрался до Дивеева, стукнул в окошко к матушке Анне и все рассказал ей, а она привела перебежчика к нему, к Егорову. Он говорил подробно, размеренно, понимая, что причиняет Мецу боль, однако это было его местью убийце Ольги. И вдруг он заметил, что рядом с Мецем валяется тетрадь в кожаной обложке. Еще не взяв ее в руки, Егоров понял, что это такое.
– Та самая тетрадь, которую хотел получить Штольц! – протянул он изумленно. – Та самая тетрадь…
– Умоляю, – внезапно прохрипел Мец, – прочти, где он спрятал саровский артефакт! Гроза должен был написать об этом!
«Дневник, может быть, и есть, – вспомнились Егорову слова матушки Анны, – но ни словечком Митя в нем не обмолвился об этой тайне!»
Егоров верил ей, и все-таки руки его дрожали, пока он перелистывал страницы… И вот, открыв последнюю, прочел вслух размеренно и четко, чувствуя, что душа его наполняется гордостью за человека, которого он никогда не видел, но который был его тезкой и которого так беззаветно любила матушка Анна… в то время, когда ее звали просто Анютой:
– «История моя закончена, однако я так и не указал, где именно были тайно захоронены останки Саровского святого, где нашел последний приют его светлый призрак. Нет, я не забыл это место – я помню его так живо, словно только вчера я стоял там рядом с Анютой, сестрой Серафимой и Гедеоном. Сначала я хотел открыть тайну на этих страницах – но теперь настроение мое переменилось.
Я должен молчать. Я буду молчать. Никто ничего не узнает!»
– Слышал, Мец? – с издевкой спросил Егоров. – Жаль, что этого не слышит сейчас еще и Вальтер Штольц! – И, обращаясь к своим, скомандовал: – Увезите его. И не снимайте повязку с глаз, он может быть еще опасен.
Мец, впрочем, лежал как мертвый. Так его и уволокли – будто труп.
Егоров собирался отправить Тамару с детьми в какую-нибудь гостиницу, пока в доме будут работать оперативники, однако она наотрез отказалась покинуть дом.
Следователи и милиционеры вскоре ушли, Егоров тоже вынужден был уехать. На другой день должны были начаться допросы задержанных, однако их пришлось отложить: Андреянов во время перевозки в изолятор вдруг попытался сбежать и был застрелен, Мец же лежал в глубоком обмороке, и врачи опасались за его жизнь.
Таким образом у Егорова появилось время. Он посвятил день тому, чтобы помочь Тамаре похоронить Ольгу, а сам отправился на улицу Воробьева, где помещалось местное управление НКВД. Вошел он туда беспрепятственно – а вышел не скоро, и то под конвоем.
Его обвинили в том, что он не занялся прежде всего расследованием диверсий, которые планировали устроить Андреянов и его группа, а занялся спасением каких-то детей, что не допросил по всем правилам Гаврилу Старцева, который заморочил ему голову россказнями про кости какого-то старикашки, якобы интересующие гитлеровского штурмбаннфюрера. Теперь Андреянов погиб, Мец лежит чуть ли не при смерти, а Гаврила Старцев твердит, что он все уж рассказал товарищу капитану. Все связи диверсионной группы оказались обрублены. В этом обвинили Егорова – надо же было кого-то обвинить! Заодно его упрекали в том, что занялся спасением детей своей любовницы в ущерб делу. И, само собой разумеется, что он без позволения начальства завода номер 550 уехал в Горький.
Потом начались долгие допросы. Гаврила Старцев путался, плакал, твердил, что уже все рассказал товарищу капитану. Егоров уверял, что никаких деталей заброски и предстоящих операций Старцев ему не успел открыть. Ведь он срочно уехал в Горький, чтобы спасти детей и остановить Андреянова!
И допросы начинались сначала… Все это кончилось приговором по 58-й статье – и Егоров был отправлен в лагпункт Унжлага [11], на лесоучасток № 26. Бывшего капитана госбезопасности приговорили к десяти годам лагерного заключения.
Однако отбыл Егоров ровно половину срока.
Хабаровск, 1957 год
– А ведь ты знаешь, что это грех, – сказала китаянка, бросив на Тамару беглый взгляд из-под очень черных, густо накрашенных ресниц.
Рот гадалки был так мал, что казался ягодкой красной смородины. Когда она говорила, губы почти не шевелились, оттого голос напоминал птичье чириканье. Казалось, она боится малейшим движением лицевых мускулов обрушить белила, пудру и румяна, покрывающие ее щеки и лоб. Это была маска, красивая, тщательно нарисованная маска.
«Интересно, а на ночь она умывается?» – подумала Тамара – и на несколько секунд всерьез занялась размышлениями об этом. Сейчас она готова была задуматься о чем угодно, только бы пропустить мимо ушей слово, оброненное китаянкой. Хотя та очень хорошо, почти без акцента, говорила по-русски, грех – «зюйнье» – она произнесла на родном языке.
Тамара еще в ту пору, как жила на окраине, в военном городке Амурской флотилии, выучила несколько китайских слов, чтобы общаться с разносчиками воды и продавцами овощей, которых много бегало по нешироким улицам, то и дело выкликая:
– Мадама! Капитана! Хдя вода бери, редиска бери. Деньга, деньга давай!
У китайцев «капитанами» были все мужчины подряд, даже штатские, «мадамами» – все женщины (девочек называли «маленькая мадама»), а слово «ходя» очень многое значило: это «я», «иди сюда», «пришел», «ухожу», «снова приду»… Поэтому русские и прозвали разносчиков хдями – давно, может быть, еще в ту пору, когда Хабаровка была всего лишь заставой на амурском утесе.
У одного ходи Тамара всегда покупала необычайно сладкую редиску, ранние огурцы и помидоры. Имя его было Сунь, но охальник Морозов прозвал его Сунь-иВынь. Сунь, похоже, смысла прозвища не понимал, улыбался да кланялся: мол, хоть горшком назови, капитана, только деньга, деньга давай. Однажды соседка, которая у китайцев ничего никогда не покупала, рассказала, чем они свои щедрые огороды поливают:
– Дерьмом, вот чем! Дерьмом-дерьмищем!
После этого Тамара дала зеленщику от ворот поворот. Он долго топтался возле их дома, взывая:
– Мадама Тамара! Ходя-ходя! Ходя-ходя! – но, наконец, Морозов шуганул его матом, и Сунь убежал, причитая: – Бюхао, зюйнье!
Слова «хао» и «бюхао» – хорошо и плохо – Тамара давно знала, а вот что такое «зюйнье», объяснила та же вездесущая соседка. Грех, вот что.
Тогда женщины только посмеялись, но слово запало в память, – и сейчас, когда его произнесла гадалка, по Тамаре словно электрический ток пропустили.
Стало страшно… Откуда китаянка знает, зачем пришла Тамара?! Может быть, просто погадать!
– Не просто погадать, – проговорила гадалка, качая головой, словно фарфоровый болванчик.
Совершенно такой же болванчик стоял у Тамары в книжном шкафу. Это была прелестная китаяночка в алом халатике и с высокой прической. Сейчас Тамаре показалось, что болванчик похож на гадалку, как две капли воды, и она решила, что, как только вернется домой, немедленно избавится от статуэтки. Или выбросит, или подарит кому-нибудь.
Нет, лучше выбросить! Разбить, а потом – в помойное ведро!
Тамара отпрянула к двери, мечтая в эту минуту только об одном: убежать отсюда, но женщина подняла на нее длинные, узкие, совершенно матовые, без блеска, глаза – и Тамара, как завороженная, вернулась и подсела к столику, покрытому черным шелком, который был расшит белыми хризантемами и золотыми драконами. На столике стояли красные свечи, а рядом, на шелковой зеленой подушечке, кучкой лежали аккуратно нарезанные вощеные бумажки.
Нет, Тамара не уйдет. Ведь это значит поставить крест на ее замыслах – да и на жизни крест поставить. Все потерять! Она у кого только не побывала: и у китайских колдунов и знахарей, и у японских, и у русских – только все напрасно! С нее брали деньги и давали ей какие-то снадобья, Тамара пускала их в ход, но всей измученной, исстрадавшейся, ревнивой душой заранее понимала: толку не будет. И его не было, она не ошибалась. Теперь надежда у нее оставалась только на эту китаянку, обитающую на Казчке, то есть на Казачьей горе, там, где издавна располагалась Китайская слободка, хотя теперь многие китайцы и переселились оттуда кто куда. Об этой женщине, попасть к которой было ой как непросто, по Хабаровску ходили фантастические слухи как о мастерице по изготовлению приворотных зелий неодолимой силы. Тамара сама знала как минимум два случая, когда приворот этой колдуньи подействовал. Один раз она вернула в семью мужчину, другой раз загулявшая жена вдруг превратилась в образцовую хозяйку и мать.
В общем, если не поможет эта китайская кукла с обвитой нитями амурского жемчуга смоляно-сверкающей прической и в алом ципао [12], разрисованном драконами и хризантемами, Тамара совершенно не представляла, что делать, как жить дальше. «Хоть иди да топися в Завитю!» – вспомнились восклицания соседки Агриппины Ефимовны. Завитя – какая-то речка в Амурской области, откуда Агриппина Ефимовна была родом, – вспоминалась ею в минуты крайнего отчаяния.
Конечно, ни в Завитю, ни даже в Амур топиться Тамара не пойдет – скорее, она утопит Женьку. Хотя черта с два ее утопишь: она верткая, что твоя косатка [13], и такая же колючая, сама кого хочешь утопит! Лучш уж зарезать ее кортиком, который остался от Морозова. Или подушкой придушить…
Несколько мгновений Тамара наслаждалась мечтой о полной свободе от Женьки, о том, что Саша снова полностью принадлежит ей, как раньше, до эвакуации в Горький и до встречи с Женькой и Ольгой, но потом спохватилась, что за убийство придется расплатиться тюрьмой или даже «вышкой» [14], а это означает вечную разлуку с обожаемым сыном, – и несколько поумерила полет своего воображения.
– Зюйнье! – снова чирикнула гадалка, которая словно подслушивала ее мысли.
– Не твое дело! – крикнула Тамара, у которой нервы давно уже были ни к черту, отчего она частенько совершенно теряла власть над собой. Вот и сейчас потеряла. – Если мне нужно будет про грех с кем-нибудь потолковать, я вон к батюшке в Христорождественскую церковь схожу. Так что ты меня не совести, а дело свое делай! Тоже мне, расселась тут, святоша. Гребешь, небось, деньги обеими руками, людям головы морочишь, а туда же, о грехах рассуждать!
Гадалка молча смотрела на Тамару неподвижными черными глазами – то ли пытаясь проникнуть в смысл множества непонятных русских слов, то ли размышляя, а не выгнать ли оскорбительницу вон. На миг Тамара струхнула и мысленно приказала себе, если ее все же не выгонят, вести себя посдержанней.
– Я сделаю так, как ты хочешь, но ты должна знать, что это принесет тебе зайхуо – несчастье, – мягко произнесла китаянка.
– Я и так несчастна, больше некуда! – буркнула Тамара.
Тонко нарисованные дуги бровей чуть дрогнули, но гадалка ничего не ответила, только слегка повернула голову, – и, повинуясь этому движению, из-за роскошной ширмы вышла девушка, совсем юная, лет пятнадцати, тоже одетая в ципао и шаровары ха-ол. На ногах у нее были ярко расписанные и покрытые лаком соломенные сандалии цао се. Одного взгляда на эти сандалии хватило Тамаре, чтобы понять: в детстве этой девушке ступни не бинтовали, чтобы ножка не росла, а оставалась крошечной, как у ребенка. Пожалуй, у нее 37-й размер, как у самой Тамары. Может быть, она маньчжурка? У них не так распространен обычай бинтовать ноги.
Но нет, несмотря на густой слой краски, сразу было ясно, что у девушки европейские черты лица и голубые глаза. Да и длинная коса, струившаяся по спине, оказалась светло-русой, а не черной. И рот не такой крошечный, как у гадалки, а довольно большой, с пухлыми губами.
– Ты русская? – удивленно спросила Тамара.
– Да, – тихо ответила девушка, прижимая к груди связку тонких лакированных дощечек, которые держала в руках. Голос ее тоже не был китайским – он ничуть не напоминал птичье чириканье.
– Как тебя зовут?
– Тоня. Но госпожа называет меня Тонь Лао.
– Тонь Лао – моя приемная дочь, – проговорила гадалка. – Родители ее были арестованы, отец так и погиб в лагере, а матушка вернулась, живет здесь, в Хабаровске, однако Тонь Лао успевает и за ней ухаживать, и по-прежнему помогать мне. Долг благодарности – великий долг! Тем, что я ее в свое время приютила, я тоже как бы отдала долг благодарности той русской семье, которая подобрала меня, больную, умирающую, одинокую, вырастила и воспитала.
– Вот почему вы так прекрасно говорите по-русски! – воскликнула Тамара с фальшивым восторгом. – А как вас зовут?
– Ты можешь называть меня просто Нюзюанминьг – гадалка, – ответила китаянка, глядя на гостью не то с жалостью, не то с насмешкой, и Тамара поняла, что китаянка чувствует ее острое желание добиться своего – и в то же время страх перед исполнением этого желания.
Хабаровский край, 1957 год
Гроза застигла Ромашова еще в карьере. Грянуло и хлынуло так, что он мгновенно вымок. А спрятаться было негде. До барака, где спали заключенные, бежать не меньше четверти часа. За это время телогрейка и штаны промокнут насквозь, до утра на жалкой буржуйке не просохнут. Значит, идти в карьер на работу придется в сырой одежде. А продувало здесь крепко, особенно после дождей, – так и свистело леденящими ветрами! Если заболеет – неизвестно, встанет ли. Простужаться было нельзя: Ромашов и так чувствовал себя изрядно ослабевшим. Последние убийства почти не принесли ему сил: взять у доходяг-зэков было нечего, ибо они сами едва тянули лямку жизни. Иногда он чувствовал себя каким-то побирушкой, который изредка набирает ничтожную милостыньку – только на самое жалкое прожитье, а поесть досыта не на что. В Амурлаге Ромашов часто мечтал о коллективном убийстве, которое позволило бы ему набраться сил не только на исчезновение из лагеря, но и на долгое бегство от погони, на психологическую оборону от преследования, на то, чтобы сбить тех, кто будет его искать, с пути и оторваться так, чтобы окончательно затеряться в тайге. Однако так и не решился на это. Понадобилось бы прикончить не меньше сотни доходяг, чтобы получить столько сил, это неосуществимо!
В 1942 году Ромашов был арестован, а в 1943 году осужден за убийства и измену Родине. Он знал все способы и методы допросов, во время службы в НКВД не раз в них участвовал в качестве дознавателя и был твердо намерен выдержать все, что уготовила ему судьба. В Горьком, когда Егоров сообщил, что Гроза так и не рассказал в своем дневнике, где спрятан саровский артефакт, Ромашов чувствовал себя совершенно опустошенным и подавленным, неспособным на сопротивление постигшей его катастрофе. Однако позднее он ощутил, что Ольга Васильева передала своему убийце куда больше сил, чем думал он сам. Именно живая молодая энергия Ольги помогла Ромашову выдержать допросы. Иногда ему даже удавалось абстрагироваться от своего тела и как бы покидать его оболочку, чтобы не воспринимать боль. Неплохо помогали и прежние усилия развить в себе мазохизм – так что терпеть побои он мог чуть ли не с удовольствием.
Впрочем, вскоре Ромашов понял, что расходует себя напрасно и сам осложняет свое положение. Лучше направить все силы на то, чтобы уводить все беседы в сторону от предложенной темы, ускользать от опасных вопросов, сбивать с толку следователей и внушать им, что их вполне устраивают расплывчатые, уклончивые ответы преступника. Это удавалось тем более легко, что очных ставок с бывшими его сообщниками не проводилось: Андреянов был застрелен еще в Горьком при попытке к бегству, а Гаврила Старцев, который, собственно говоря, и «сдал» их группу, сошел с ума, не выдержав того, что сослужил добрую службу ненавистным коммунистам.
Ромашов иногда задумывался: а не симулировал ли Гаврила сумасшествие, чтобы от него отстали, и не попытаться ли ему самому пойти по проторенной дорожке? Все-таки он несколько лет провел в психиатрической клинике Кащенко, есть опыт…
Однако не рискнул: выдержать то, что выдержал однажды, он вряд ли смог бы еще раз! Да и вряд ли ему поверили бы. Один раз он избежал расстрела благодаря истинному, а не мнимому сумасшествию, но второй раз этот номер уже не пройдет.
К сожалению, силы, отнятые у Ольги, скоро кончились. Но тут Ромашову очень повезло: автозак, на котором его однажды перевозили, заюзил на скользкой дороге и перевернулся. Ромашов получил только ушибы, тогда как охранник его с окровавленной головой лежал на полу. Ромашов добил его ударом по шейным позвонкам сзади (их перелом выглядел вполне естественным после аварии!) и успел надышаться уходящей жизнью, прежде чем их – живого и мертвого, убийцу и жертву – вытащили из машины.
Никому, разумеется, и в голову не пришло, что к гибели охранника приложил руку валявшийся без сознания заключенный. Ромашов и в самом деле потерял тогда сознание, не в силах справиться с захлестнувшим его мощным приливом энергии.
Конвоир был крепким молодым мужиком, им Ромашов «питался» довольно долго и добился с помощью остатков этой силы перевода в общую камеру. Ему необходимо было набраться энергии перед предстоящим судом, а получить ее можно было только через новое убийство.
Ночью Ромашов, выбрав того из сокамерников, кто был помоложе и покрепче, ударил его через мокрое полотенце – чтобы не оставались следы – под левый сосок. Это был один из нескольких смертельных ударов, которым его, как и других сотрудников, некогда обучали инструкторы НКВД. Он не сомневался, что тюремный врач констатирует идиопатическую [15] внезапную смерть от остановки сердца, а вскрытия никакого не будет. Кому это нужно – трупы зэков вскрывать?!
Так и случилось.
До самого утра Ромашов пролежал, тесно прижавшись к телу убитого им человека, впитывая покидающую его жизнь и восстанавливая свои угасшие силы. Наутро он израсходовал все, что получил ночью: израсходовал на мощные посылы тем, кто должен был определить его участь. В 1918 году, когда покойный Николай Александрович Трапезников в Сокольниках учил его и ненавистного Грозу подчинять людей своим мыслительным посылам, у Павла Меца (именно так называли тогда Ромашова) ничего не получалось. Понадобилось немало времени, прежде чем он понял: только энергия убийства высвобождает его гипнотический дар и придает ему неодолимость!
Кстати, с некоторых пор Ромашов заметил, что впитываемая им психическая энергия влияет не только на его сознание, но и на внешность. Те воспоминания и жизненный опыт убитых им людей, которые напрасно отягощали его память, он с легкостью от себя отбрасывал, однако кровь оказывала влияние и на физиологические процессы, происходящие в организме. Почему-то левый глаз начал менять цвет. Среди заключенных был врач-офтальмолог, который сообщил Ромашову, что у него какой-то там хронический увеит, редкое заболевание, которое обострилось под влиянием тяжелых условий и нервных переживаний. Ромашов соглашался, кивал, однако не сомневался, что все дело в этих чужих жизнях, которые он иногда поглощал…
Суд закончился для него не расстрельным приговором, а двадцатью годами лагеря. Его отправили в Амурский исправительно-трудовой лагерь, иначе говоря, Амурлаг.
Ромашов попал на восточный участок Байкало-Амурской магистрали, которую еще в 1932 году начал прокладывать трест «Дальстрой» силами вербованных рабочих и которая сокращенно называлась Б.А.М [16]. Вскоре выяснилось, что для сооружения «второго Транссиба» не хватает рабочих рук, и строительство передали в ведение ОГПУ. Теперь этих рук стало с избытком…
Ромашов, который оказался на восточном участке магистрали в 1943 году, понаслышке знал, что железных вышек по периметру, окруженному колючей проволокой, раньше и в помине не было. Лагерь был окружен плетнями, оттого часто случались побеги, но беглецов ловили почти сразу. Некоторые возвращались сами, испугавшись дикой тайги. Срок беглецам продлевали на два года. За повторную попытку отправляли на Колыму.
Но вскоре все изменилось. Надвигалась неминуемая война с Японией, остро нужен был обходной путь подальше от границы: теперь Байкало-Амурскую магистраль сооружали ускоренными темпами и охрана была усилена в разы. Заключенные восстанавливали насыпи, разрушенные временем, прокладывали дороги, валили лес. Однако, когда сдали участок Комсомольск-на-Амуре–Ургал, с империалистической Японией уже покончили, магистраль утратила свою острую необходимость, строительство было остановлено, Амурлаг расформирован, контингент отправлен в другие ИТЛ. А тут грянула и амнистия 1953 года… Правда, дела пересматривали довольно долго, поэтому тех, кто заслужил ударным трудом послабление и мог рассчитывать на досрочное освобождение, собирались пока что переправить на юг Хабаровского края, в район Бикина, для работы в гравийном карьере. В основном там трудились вербованные и местные из окрестных сел, а для тридцати заключенных построили только один барак, и охрана была не самой суровой, ведь рисковать и ударяться в побег накануне того дня, когда ты мог быть освобожден по амнистии, дураков не находилось!
Работа в гравийном карьере считалась самой легкой. Накануне решения своей судьбы Ромашов убил очередного соседа по бараку – и, напитавшись новой порцией психологической энергии (правда, порция эта оказалась весьма скудной!), добился того, чтобы его отправили в отряд, который находился в районе Бикина.
Рассказывали, этот карьер еще в 1912 году начали копать именно каторжники, которые проложили и отсыпали гравийную дорогу до ближайших поселков и до тракта. Однако дело осталось недоделанным, потому что пронзительные ветры и частые дожди сводили в могилу слишком многих заключенных, живших в убогих студеных бараках. Потом разразилась Первая мировая война, стало не до этих дорог в таежных чащах, и только в начале пятидесятых снова началось благоустройство затерянных в глуши поселков и городков.
Да, заключенные пользовались относительной свободой передвижения. На ночь их запирали в бараке, возле которого стояла охрана. Ну, и в карьер отводили под конвоем. Но сама работа оказалась тяжелой, паек – скудным. Силы быстро истощались, а окружали Ромашова сплошные доходяги, которые вряд ли дотянули бы до амнистии. То, что удавалось получить от них, едва-едва позволяло ему выживать…
Хабаровск, 1957 год
– …Послушай, быть может, ты передумала? – вдруг спросила Нюзюанминьг. – Быть может, ты испугалась греха? Это было бы хорошо для тебя!
– Нет! – Тамара мотнула головой так решительно, что у нее заломило шею. – Нет, ни за что!
– Жаль. Ведь они все равно узнают правду, – ласково сказала гадалка. – И очень скоро. Если бы ты сказала им прямо сейчас, если бы все объяснила и попросила прощения…
– Нет! – закричала Тамара, срываясь на визг. – Делай, что я прошу, или я ухожу!
Гадалка чуть пожала плечами и бросила на Тонь Лао повелительный взгляд. Девушка слегка шевельнула руками. Дощечки издали едва слышный перестук, напоминающий легкие торопливые шажки.
– Лихуабань [17] просит тебя умолкнуть, – сказала китаянка холодно. – Ты и так сказала слишком много. Я все поняла. Ты не желаешь сойти с намеченного пути. Что на сей счет скажет Чжоу И? [18]
Она снова взглянула на Тонь Лао, и та резко щелкнула своими дощечками прямо над кучкой вощеных бумажек. Звук был так силен, что колебание воздуха заставило одну из них отлететь в сторону. Тамара успела увидеть, что одна ее сторона испещрена какими-то линиями: сплошными и прерывистыми.
Девушка взяла бумажку свободной рукой и показала госпоже.
Тамара удивилась, что все делает Тонь Лао, а руки гадалки безвольно лежат на столе, совершенно прикрытые длинными рукавами.
Нюзюанминьг посмотрела на листок и покачала головой, исподлобья глядя на Тамару:
– Своими желаниями ты приведешь в действие страшные силы… Согласно книге Чжоу И, предсказание Чжунь гласит, что у тебя все будет валиться из рук, не давая результата. Тебе следует быть терпеливой, прислушаться к советам женщины. Об удачливости, везении в делах в данный момент не может быть и речи.
– Да я ведь затем к тебе и пришла, чтобы к твоим советам прислушаться, – зло бросила Тамара.
– Но ведь я тебе советую расстаться с твоим замыслом, – мягко ответила гадалка. – Только об этом и твержу.
– Да ты меня ни разу не спросила, чего я хочу! – сердито воскликнула Тамара. – Ты разговариваешь со мной так, будто все знаешь заранее!
– Я и правда знаю, – кивнула Нюзюанминьг. – Но хорошо, говори, чего ты хочешь.
Тамара глубоко вздохнула. Все было продумано и не единожды передумано, однако рассказать об этом оказалось гораздо трудней, чем ей казалось.
Запинаясь и с трудом подбирая слова, она попыталась объяснить, чего желает и почему. Нюзюанминьг сидела с опущенными глазами, Тонь Лао тоже не смотрела на Тамару, однако дощечки чуть слышно постукивали, потому что руки девушки дрожали от волнения.
Внезапно еще одна вощеная бумажка отлетела в сторону, и Тонь Лао испуганно уставилась на госпожу. Но та спокойно кивнула, и девушка показала ей листок.
Нюзюанминьг чуть шевельнула дугами тонких бровей:
– Удивительно… Теперь Чжоу И побуждает меня помочь тебе! Предсказание Цянь, Смирение, гласит: «Неразумно спорить с Судьбой». Итак, предоставим тебе идти своим путем, покоряясь Судьбе.
Тамара перевела дыхание, но с облегчением или со страхом, она и сама бы не могла сказать.
– У тебя есть портреты этого мужчины и этой женщины? – продолжала Нюзюанминьг. – Если есть, то нужный дюйю [19] я дам тебе уже сегодня. Если нет, мне придется послать с тобой Тонь Лао, чтобы она нарисовала их и принесла их изображения мне. Их образы должны оставаться здесь до тех пор, пока не случится то, чего ты хочешь. Потом ты их сможешь забрать.
– Да, у меня есть фотографии!
Тамара поспешно открыла сумочку и вынула два снимка размером с почтовую открытку. Сделаны они были три года назад (после того как Саша и Женя окончили школу) в лучшем ателье Хабаровска. Снимки стоили дорого, но получились великолепными: на плотной бумаге с зернью, тонированы в коричневый цвет, – однако Тамара их ненавидела. Саша и Женя были здесь до такой степени похожи друг на друга, что Тамара каждую минуту ожидала, вдруг кто-нибудь воскликнет: «Да ведь это брат и сестра!» – и диву давалась, как же никто этого ужасного сходства не замечает. На всякий случай она спрятала все отпечатки и негативы, которые отдал ей фотограф, а детям сказала, будто потеряла их.
Женя тогда очень огорчилась и горестно вздохнула:
– Жалко, я там получилась такая хорошенькая!
– Да ты и так самая хорошенькая на свете, – ласково ответил Саша, погладив ее по руке.
Именно тогда у Тамары впервые зародился ее план. Все эти годы она, впрочем, никак не могла с ним смириться, представляя в подробностях, чего именно хочет добиться, и сходя при этом с ума от ревности и отвращения. Однако чем пристальней она наблюдала за отношениями Женьки и Саши, тем острее понимала: надо бороться, если не хочет окончательно потерять сына. И то, что она придумала, будет единственным средством разлучить их навсегда.
Нет, не просто разлучить, ибо вслед за всякой разлукой приходит встреча, – вызвать в них такое омерзение друг к другу, чтобы даже мысль о возможной встрече казалась им хуже смерти!
…Тонь Лао взяла у Тамары фотографии и по одной показала их гадалке.
– Они очень красивы, – задумчиво сказала Нюзюанминьг.
– Особенно он! – восторженно воскликнула Тонь Лао, и Тамара бросила на нее острый взгляд: а может быть, удастся обойтись, как говорили в войну, малой кровью и на чужой территории?..
Но тут же покачала головой и забормотала: конечно, девушка хорошенькая, но очень уж молоденькая, и вообще, таких хорошеньких вокруг Сашки всю жизнь крутится несчитано, а толку? Даже если он и переспал с какой-нибудь из них (в чем Тамара сомневалась, ибо Саша был сдержанным, застенчивым парнем и относился к девушкам с каким-то забавным, чуточку насмешливым уважением, хотя и флиртовал с ними напропалую), это не повлияло на его отношения с Женей, которая оставалась для него самым близким и дорогим человеком. Ближе и дороже родной матери, которую он так ни разу и не назвал матерью! Она так и осталась для него Тамамой…
Ах, кто бы знал, как это ее обижало! Но Саше она могла простить все.
И то, что случится после того, как она уйдет от этой гадалки, тоже простит. Простит и забудет! Потому что это наконец-то избавит ее от Женьки!
Нюзюанминьг прочирикала несколько слов по-китайски. Тонь Лао кивнула и зашла за ширму. Почти сразу резко запахло какими-то курениями и травами.
– Что она делает? – насторожилась Тамара.
– Готовит дюйю, – спокойно ответила гадалка. – Тот напиток, который нужен тебе.
– А почему это делает она, а не ты? – сердито спросила Тамара. – Она всего лишь твоя помощница, вдруг что-то напутает, – как ты узнаешь?
– Я хорошо обучила Тонь Лао, к тому же чувствую запах каждого снадобья, которое она добавляет в дюйю, – улыбнулась Нюзюанминьг. – Пока она не сделала ни одной ошибки. Если какой-то запах меня насторожит, я немедленно остановлю Тонь Лао.
– Никогда не слышала о таком! – недоверчиво буркнула Тамара. – Все-таки мне бы хотелось, чтобы ты сама приложила к этому делу руки.
Крошечный ротик Нюзюанминьг дрогнул, но не в улыбке, а в болезненной гримасе, а потом она приказала: