Благословение святого Патрика Колочкова Вера
– Иваницкий, где ты там? Проводил своего придурка? – выглянула из кухни Ирина. – Мой руки, обедать садись!
Почему-то она всегда звала его по фамилии. Как сама объясняла – фамилия была основным его достоинством. Шутливо так объясняла… Но улыбалась при этом грустно и саркастически.
На обед Ирина приготовила борщ. Поставила перед ним тарелку, нарочито аккуратно плюхнула в красновато-бурую сердцевину ложку сметаны. Она в это воскресенье все делала будто нарочито. Будто очень старалась сдержаться. И видит бог, он понимал, что ее раздражает, и ждал…
– Ну что, весь свой бисер рассыпал, Иваницкий, или чуток осталось? Поумнел после занятия с тобой Ваня Литовченко? Проникся любовью к русской литературе после бесплатного репетиторства?
Все время одно и то же – рассыпание бисера перед свиньями. И бесплатное репетиторство. Темы не новые, зато Иринино раздражение свеженькое, с утра народившееся. Можно, конечно, сказать в ответ что-нибудь такое… Мужское, твердое, хлесткое. А еще лучше – стукнуть ладонью по столу – не заводись, мол, Ирина! Хватит уже! Да, гипотетически можно, конечно, отчего ж нет. А только все равно не поможет. Лишь подхлестнет…
– Жалко мальчишку, Ирин. Завалит экзамен.
– Да ясно, что завалит. И не потому, что три месяца в больнице пролежал. А потому, что тупой. Не нужен ему твой Фадеев с Бабелем, понимаешь ты это или нет? Не ну-жен. По определению просто.
– Ирина, пойми, но нельзя же так… Не давать парню никаких шансов…
– А как можно? Как? С копьем Дон Кихота на ветряную мельницу? Нет уж, это ты, Иваницкий, ничего не понимаешь! Живешь, как в тумане, все тебе мифические какие-то шансы видятся! Какие шансы, Иваницкий? Ты что, не понимаешь, с кем дело имеешь?
– Ну, и с кем?
– С природным быдлом, вот с кем! И ладно бы еще на платной основе, как все порядочные педагоги… Да только многодетным родителям Литовченко и в голову не приходит, что за репетиторство и подготовку к экзаменам надо деньги платить! Их дело – родить, а что и как дальше с ребенком будет… Они ж все в основной массе такие! Раньше хоть в ПТУ можно было после восьмого класса их сливать, а теперь…
– Они тоже люди, Ирина.
– Ага. Скажи еще – наш великий народ.
– Да, именно так. Народ.
– О боже, Иваницкий… Уж не великим ли подвижником ты себя считаешь, а? Сеятелем разумного, доброго, вечного? Может, тебе манию величия слегка поубавить? Да ты хоть знаешь, как над тобой в школе смеются, сеятель ты несчастный?
– Я не сеятель, Ирина. Я обыкновенный учитель русской словесности. Я просто стараюсь хорошо делать свое дело.
– А я, директор школы, значит, не стараюсь?
– И ты стараешься. Только ты формально стараешься, а я так не могу.
– Ага? Не можешь, значит? А что ты можешь? Великой русской литературой народ спасти? Поэзией Серебряного века до душ достучаться? Миссия такая у тебя, да?
Она распалялась в своем сарказме все больше и больше. Казалось, даже в объеме увеличивалась от избытка сарказма. И еще ему казалось – она дрожит вся. Будто сидящая в ней раздраженная неприязнь ходит по телу волнами. К вечеру, значит, опять давление поднимется… Наверное, не надо было ей отвечать. Просто молчать, и все.
– Это же смешно, Иваницкий! То, что ты себе в больной голове вообразил, – смешно! Нет, я не говорю, что ты учитель плохой… Уж мне ли твоих заслуг не знать? Да, про твои показательные уроки даже в областном министерстве образования знают… Все это так, не спорю. И школе опять же плюс. Формальный плюс, только и всего! А по большому счету… Это ж никому не нужно по большому счету! Это все тот же бисер перед свиньями, Иваницкий!
– Да ради бога, Ирина. Можешь считать, как хочешь, это твое дело. Но я, например, никогда себе не позволю преподавать детям литературу исходя из этого постулата. Если хоть одно зерно в детской душе останется…
– Ну да, а как же! Смотрите-ка, именно к этому и пришли! – она воздела полные руки над головой, словно призывая к сочувствию третьего невидимого собеседника. – Я ж говорю – сеятель! Подвижник на мою голову, мать твою! Придурок ты, Иваницкий, а не подвижник, понял? Ой, придурок… Идиот, как есть идиот…
Он осторожно выпрямил спину, отодвинул от себя пустую тарелку. Ну, вот, уже и до прямых оскорблений дошло. Сейчас еще хуже будет.
– Нет, как я с тобой живу, Иваницкий, объясни мне! Да ты… Да от тебя даже мужиком не пахнет, если хочешь знать! В нашей семье я мужик, а ты – баба! Причем никудышная баба! Я одна кручусь, кручусь, как белка в колесе… Вроде и карьеру сделала, а что толку? Мужика-то в доме все равно нет… Крыша вон протекает, холодильник скоро сломается, машина в гараже не на ходу, отремонтировать некому! Чего ты на меня так смотришь, Иваницкий? Обидно тебе все это слушать, да? По нежной душе кулаком бью? А ты не слушай, ты иди машину лучше отремонтируй! Можешь даже для вдохновения томик Андрея Белого с собой в гараж взять!
– Я не умею ремонтировать машину, Ирина, ты же знаешь. В понедельник я ее в сервис отгоню.
– Да? А что ты умеешь? Классиков перечитывать? Так я тоже умею… Давай тогда все проблемы забросим, ляжем рядком на диванчике с книжечками, пусть оно все катится в тартарары! Ну, чего смотришь? Иди давай, ремонтируй машину!
Лицо ее постепенно наливалось краской, в глазах сверкало злобное раздражение. Ему казалось, что оно тычется ему в грудь, хватает ледяной лапкой за сердце, и страшно хотелось прикрыться руками, не впускать его в себя, отодрать, отдернуть, как плотную паутину… И еще он знал, что надо молчать. А что толку на скандал заводиться? Да и не умеет он заводиться, для этого особый нахальный талант нужен. Нет у него такого таланта. Бог не дал. Вот взял и обделил, и живи, как хочешь.
– Иди, чего сидишь! Ну!
– Хорошо, я пойду, если ты настаиваешь. Но машину я отремонтировать все равно не смогу. Я не умею. Каждый должен заниматься своим делом, Ирина.
Ну вот для чего он последнюю фразу сказал? Откинулась на спинку стула, вдохнула в себя воздух с таким возмущением, что всхлипнуло в груди, отвела в изнеможении плечи назад. От напряжения, видимо, расстегнулась верхняя пуговка халата, обнажив два холмика полной груди, выбившихся из чашек бюстгальтера. Казалось, эти холмики тоже дрожат возмущением и неприязнью, и прут из кружевных чашек, как перебродившее тесто. Отвел взгляд, будто устыдившись своих мыслей – тоже, по сути, неприязненных…
– Ах, вот как, значит… Каждый своим делом, да? А у тебя, надо полагать, есть свое дело? И оно, это дело, семью кормит? И на доходы от этого дела ты живешь? Учебу дочери оплачиваешь? И ремонт машины в сервисе тоже? А тебе не стыдно про свою работу с копеечной зарплатой говорить – дело?
– Нет. Не я эту зарплату придумывал. А дело есть дело, и мне за него не стыдно.
– Ну да… Тебе не стыдно, конечно. А то, что нашей дочери приходится твоей безумной мамаше кланяться, чтоб завещание заслужить, это, конечно, мелочи. Представляю, как она там над ней издевается…
– При чем тут моя мама, Ирина?
– При том! При том, что мы Женьке в городе никогда квартиру не купим! Ой, да что я тебе буду объяснять, господи… Тебя ж судьба дочери вообще мало волнует, одно разумное-доброе-вечное мозги застило… Как я живу с тобой столько лет, Иваницкий, вот объясни мне?! Может, уже разведемся, наконец?
Он поднял на нее глаза… Видимо, она что-то прочла в его взгляде. Может, оттуда тоже неприязнь выплеснулась, ухватила за горло цепкими лапками. Молчаливая неприязнь. Хотя какая неприязни разница, громкая она или молчаливая? Суть-то у нее одна. Неприязнь на неприязнь, разряд искрящейся дуги, щелчок… И все. И катарсис. Даже краска с Ирининого лица сразу схлынула, и потянулась дрожащая ладонь, чтобы застегнуть пуговку на халате. Моргнув пару раз, произнесла уже спокойно, как ни в чем не бывало:
– Слушай, а у тебя что, и впрямь утро понедельника свободное, можешь машину в сервис отогнать? У меня-то с утра комиссия в муниципалитете…
– Да. У меня утро свободное. Я отгоню.
– Ага… Надо в следующий выходной обязательно к Женьке в город сгонять, узнать, как она там с мамой справляется. Ты ж знаешь, она у нас девушка неуживчивая. Хотя по телефону говорит – все нормально… А только не верится что-то…
Надо же, какая удивительная трансформация… А голос, голос какой! И не узнать! Тихий, спокойный, ровный, ни одной раздраженной нотки. И взгляд… Тоже спокойный. Виноватый немного. Встала из-за стола, принялась собирать посуду. Ласково бросила мимоходом:
– Тебе чаю налить?
– Нет, спасибо.
– Ну, как хочешь.
Надо бы встать, уйти молча. Но напала вдруг слабость, нехорошая, тошнотворная слабость-послевкусие. Вот вам и разница между неприязнью выплескивающейся и неприязнью молчаливой. Ирина свою в него выплеснула и, стало быть, избавилась, и даже повеселела будто, а он… А в нем теперь эта слабость надолго останется. Ладно, черт с ним. Зачтем себе в плюс, что несчастной жене хоть таким образом жизнь облегчил… А что – это своего рода поступок. Можно сказать, мужской поступок – избавил жену от тяжкого груза. Только вот разговаривать с ней совсем не хочется. Надо встать, уйти…
Ирина повернулась к нему спиной, открыла краны над раковиной, принялась с энтузиазмом перемывать посуду, напевая себе что-то под нос. Какая широкая у нее спина, сильная, заматеревшая с годами. Не располневшая, а именно заматеревшая. Руки шевелятся, а спина словно каменная. Стриженый мощный затылок, на шее с годами горбик-загривок пророс… Надо бы отвести взгляд от ее загривка, не культивировать в себе… Что? Неприязнь? Да, брат, уж назови свои сиюминутные ощущения словами. Да, брат, это неприязнь. Подруга нехорошей тошнотворной слабости-послевкусия. Как там, бишь, у Толстого, в «Анне Карениной»? Когда она мужа разлюбила, ей в глаза его уши неприязнью лезли?
Любила, разлюбила. С ней, с Анной Карениной, все понятно. Разлюбила, потому что Вронского полюбила. А до этого, стало быть, как предполагается, была любовь к несчастному Алексею Александровичу.
А он… Любил ли он Ирину? Наверное, любил. Да, точно, любил. Тогда, на первом курсе филфака, она была живая, веселая, искрящаяся шумным юмором девушка, все время хотелось на нее смотреть, улыбаясь… Он и смотрел, пока она сама к нему не подошла. Куда-то она тогда его пригласила… В театр, кажется. Да, точно, у нее был лишний билет на гастрольный спектакль… А может, потому и подошла, что подойти больше не к кому было, он же тогда был единственным парнем на потоке… Тихий, молчаливый Саша Иваницкий, мальчик из хорошей семьи. Стихи ей потом читал, под звездами гуляли… Странно, что она и маме сразу понравилась, с первого взгляда, когда в дом ее привел. Вот! Вот такую жену тебе надо, не жена, а каменная стена! Так она, кажется, тогда и провозгласила, указав на Ирину перстом. Ну, мама всегда была по отношению к нему уничижительно эксцентрична. Мама… Что, мама. Мама – это уже другая история…
А каменная стена – вот она. Сиди, смотри на нее, наслаждайся семейной жизнью. А лучше все-таки встать и тихо уйти из кухни…
Оперировал сегодня сам Борис Иваныч, заведующий хирургическим отделением. Случай был, в общем, несложный – грыжесечение по Бассини. Лизу всегда умиляли эти названия операций – по фамилиям предложивших их авторов. А звучит как внушительно для неискушенного уха – грыжесечение по Лихтенштейну, например! Или грыжесечение по Дюамелю!
Руки автоматически делали свою работу, иногда мысленно опережая команды Бориса Иваныча. И то, вместе они таких операций провели – со счета сбиться. Он, между прочим, всегда ее щедро хвалил… Говорил, что она лучшая операционная сестра хирургического отделения.
Ну, вот и все. Можно уже полость закрывать. Ее дело – внимательно инструменты и перевязочный материал пересчитать. Сосредоточенность, еще раз сосредоточенность. Острый взгляд на каждый инструмент на предмет исправности. Движения рук четкие, без лишней суетливости.
– Все, Лиза… – стянул маску с лица Борис Иваныч. – Молодец, как всегда… Не забудь потом в журнале отметки сделать.
Лиза глянула на него с удивлением – когда это она чего забывала? Но головой послушно кивнула – поняла, мол. Не надо Бориса Иваныча лишними эмоциями сердить. Тем более разговор к нему есть… Вернее, просьба…
Она все утро, пока собиралась на работу, про себя репетировала этот разговор. Да чего там утро – всю ночь про него думала. Решалась. Выстраивала стратегию и тактику. И даже не разговора, в общем, а дальнейшей своей жизни. Нет, правда, сколько можно так жить, от нового появления Германа до следующего? Как по канату идти… И самой себе командовать – стоять, Лиза, стоять! Жить, Лиза, не падать в омут отчаяния! Хорошо хоть, она это умеет… А если в следующий раз не получится? Спасительная внутренняя гармония – она ж тоже не резиновая, она очень хрупкая, между прочим, субстанция. Начнешь часто эксплуатировать по пустякам, и сбой дать может. А там уж и до отчаянных омутов рукой подать…
Через полчала она осторожно стукнула костяшками пальцев в дверь кабинета Бориса Иваныча. Приоткрыла дверь, заглянула:
– Можно, Борис Иваныч?
– А, Лизок, заходи! Что у тебя, давай быстрее, работы много!
– Я… У меня… У меня личный разговор, Борис Иваныч…
– Ого! Личный, говоришь? Неужели в любви объясниться надумала?
– Да ну вас… Я же серьезно…
– Ну, слушаю, коли серьезно. Садись, чего стоишь.
– Борис Иваныч… – произнесла она почти решительно, присаживаясь на краешек стула. – Похлопочите, пожалуйста, там, наверху, чтобы мне комнату в общежитии дали… Живут же наши девчонки-медсестры в комнатах, как-то же их расселяют! Может, и мне…
Сказала – и опустила глаза вниз, пытаясь справиться с предательски слезным спазмом в горле. Вот же, этого еще не хватало! Репетировала же, чтоб не заплакать!
– Тихо, тихо, Лизок, успокойся… Водички дать?
– Нет. Не надо. Все нормально, Борис Иваныч.
– Что? Опять, значит, твой разлюбезный бывший наведывался?
– Опять…
– Права на частную собственность предъявлял?
– Ну, не то чтобы… А в общем, да.
– Вот же скотина, а? Что ж он у тебя подлец такой? Хотя – чего я… Тебе ж от этого не легче…
– Так можно… Как-то насчет комнаты?
– Ой, не знаю, не знаю, что тебе сказать… Не сходила бы ты с ума, Лизавета. Ну что тебе в этой комнате? Это ж общага все-таки, дело молодое… Там одни соплюхи живут, им же все трын-трава. А ты женщина взрослая, ты это дело не потянешь. А самое обидное – ты ж там на всю оставшуюся жизнь так и застрянешь, в общаге этой… Знаю я, видал таких баб горемычных. Вроде и добрые, и порядочные, а выйдут на пенсию, и живут в этих общагах, как жизнью наказанные… Нет, Лизок, не дело ты придумала, ой, не дело.
– Но… Как же мне тогда жить, Борис Иваныч? Что делать-то?
– А ничего! Живи, как жила. Что ж ты этому подлецу такие подарки будешь делать? Вот если будет у тебя комната, тогда уж он точно тебя через суд выпишет! А так… Живи себе и живи, ничего не бойся! Не обращай на него внимания!
– Трудно, Борис Иваныч. Трудно не обращать внимания. Я стараюсь, конечно, изо всех сил…
– Да уж, положеньице у тебя – не позавидуешь. Бедолага ты, бедолага. А родственников совсем никаких нет, чтобы с жильем помогли?
– Совсем. Была тетка, но умерла. Еще троюродные сестры есть, но они… Они со мной не знаются. Я для них – отрезанный ломоть.
– Понятно… Слушай, а может, тебе в частную клинику перейти, а? Там зарплаты приличные, ипотеку оформишь… Хочешь, я похлопочу? Конечно, не с руки мне с тобой расставаться, как от сердца отрывать… Лет-то тебе сколько, Лизавета?
– Сорок три в сентябре будет.
– О! Так много? А я и не думал… Нет, Лизок, не дадут тебе ипотеку. Банки сейчас таких рисков не любят, знаешь… Да и первоначального взноса у тебя нет. Ведь нет?
– Нет. Откуда? – грустно пожала она плечами.
– Ладно, Лизок… Не отчаивайся, что-нибудь придумаем. Хотя – чего тут придумаешь… А насчет общежития – не надо, Лизок, уж поверь мне, старому дураку. В общежитие ты всегда успеешь. Ладно, иди, у меня еще дел полно.
Она потом все же всплакнула быстренько, закрывшись в комнате кастелянши Валентины Антоновны. Хорошо, что ее в этот момент куда-то унесло. Времени особо и не было – пора смену сдавать…
Домой решила идти пешком, благо погода на улице стояла чудесная. Начало июня, пух летит над головой нежным снегом, и к вечеру солнце уже не яростное, а слегка расквасившееся после дневных стараний. Не идешь, а плывешь в его теплом мареве, и думать про плохое не хочется…
Однако все равно думается, как ни старайся. Поневоле крутятся в голове обрывки печального разговора с Борисом Иванычем. Да уж, мрачную перспективу он высветил – встречать старость в общежитии… До старости, конечно, еще о-го-го сколько, но ведь годы-то быстро идут! Не заметишь, как Машка замуж выскочит, и дай ей бог хорошей судьбы… Пусть, пусть у нее все будет, как надо. Пусть никогда в ее отчаянном положении не окажется. Да и Герман дочь любит, не даст ей зависнуть в подобной безысходности. Поможет, если что. А ей… Ей уже никто не поможет. Зависла – живи, как хочешь. Бултыхайся в пространстве меж одиночеством и смутной надеждой обрести тихую пристань. То бишь хоть убогонькое, но свое жилье… Даже смутной надежды – и той нет. Одна сплошная безнадега.
И почему у нее судьба такая разнесчастная? Вроде руки-ноги на месте, и работа есть, и здоровьем бог не обидел, а на квартиру, хоть сутками в больнице вкалывай, все равно не заработаешь! Хотя – чего тут вздыхать… Глупо и смешно вздыхать. Обычная история с этой квартирой – история всех разнесчастных бюджетников. Не одна же она в дурацком подвешенном состоянии находится. Это времена такие, отвергающие скидку на человеческий фактор. Времена, диктующие свою «свободу». Времена, цинично заявляющие – давай, поворачивайся, делай хоть что-нибудь, проявляй коммерческую деловую инициативу, крутись, зарабатывай… Ну да, оно так, конечно. Пресловутая «свобода» всех в одночасье под одну гребенку подстригла. Ей все равно, есть ли у тебя способность к коммерческой инициативе, или матушкой-природой ни грамма таковой не заложено, даже и самой мало-мальской, хоть насмерть убейся. Заложено, не заложено – а все равно крутись! Может, это и правильно, конечно, и вполне по Дарвину…
Никто и не спорит. Может, и по Дарвину. Вопрос только в том, кто должен Борису Иванычу в операционной ассистировать? Кто будет всем «крутящимся», когда приспичит, грыжи оперировать, образовавшиеся от непосильного напряжения? По Бассини, по Лихтенштейну и по Дюамалю? Есть у «свободы» на это ответ? Ах, нет ответа… Ну что ж…
Хмыкнула насмешливо – эка сама с собой намитинговалась… Толку-то все равно нет, чего зря возмущением исходить. Прав Борис Иваныч – надо просто жить, плыть по течению, куда вынесет. И ждать… И непонятно, чего ждать. Наверное, когда совесть и бескорыстие на Германа снизойдут. И милосердие пополам с альтруизмом.
От этой глупой мысли опять слезы на глаза навернулись. Нет, чего сама себя раздраконила, спрашивается? Теперь попробуй, остановись…
Наклонилась, выхватила из сумочки темные очки, нацепила на нос. И впрямь – не идти же по улице с мокрыми глазами, прохожих пугать. Вздохнула, чтоб успокоиться, воровато смахнула горячую каплю, предательски выкатившуюся на щеку из-под оправы, хлюпнула носом. Скорей бы уж до любимой липовой аллеи дойти… Там – спасение, и там народу поменьше. И вообще, там ее любимое место. Липовая аллея – ее собственная счастливая территория. Плотный зеленый шатер над головой. Под ним она всегда чувствовала себя другой – и подбородок тянулся вверх, и спина сама собой распрямлялась. Даже походка становилась другой, неспешной, плавной от бедра… Походка уверенной в себе женщины. С нормальным чувством собственного достоинства. Вот странно – почему? Может, эта аллея какая-нибудь заколдованная? Или, наоборот, намоленная высшими добрыми силами? Специально для таких неуверенных и не особо достойных лучшей судьбы?
Вошла в нее, замедляя шаг. Хорошо, что она такая длинная, любимая липовая аллея. Можно идти долго-долго… Даже не идти, а плыть в шелесте смыкающихся над головой веток, в едва уловимых бликах солнечного света сквозь густую листву. Все-таки есть что-то фантастические в этой игре света и тени, в пляске солнечных зайчиков под ногами. Завораживающее. И такое сладко уверенное, как в детской игре – я в домике…
Можно, конечно, на старую скамью сесть, чтобы продлить удовольствие, но лучше – идти. Когда идешь, встраиваешься в гармонию танцующих бликов, и сама – будто танцуешь… На что этот танец похож? На вальс, конечно. Раз-два-три, раз-два-три, раз… Да, это вальс! Тот самый, на стихи Юрия Левитанского!
- Что же из этого следует? – Следует – жить!
- Шить сарафаны и легкие платья из ситца…
Пропела тихонько про себя, вздохнула… И остановилась, надолго задержав дыхание. Вот, вот оно, верный признак! Это значит, кусочек новой силы-энергии прилетел… Зашевелился внутри, удобно устраиваясь. Вполне себе ощутимый кусочек. Надо же, совсем ниоткуда! Из космоса! От высших добрых сил! Для поддержки уставшего от безнадеги духа! Как же она всегда остро чувствовала эти благие дары… С детства чуяла. А иначе – сгинула бы давно…
По крайней мере, вся ее сиротская жизнь к тому шла – чтобы непременно сгинуть. Жизнь не шибко баловала надеждами. Отца с матерью помнила смутно, можно сказать, вообще не помнила. Так, иногда давала о себе знать печальная зыбкая нежность, притаившаяся на генном уровне. Иногда всплывали их лица во сне, склонившиеся над ее детской кроваткой… Ей всего три года было, когда родители погибли, – что она там могла помнить?
Зато потом почему-то все отчетливо помнилось. Сначала лицо бабушки, желто-болезненное, крупчатое от мелких коричневых родинок, и ее тяжелая рука на плече. Не для того, чтобы приласкать, а скорее – на него опереться. И еда за столом невкусная, черствый хлеб да молоко, редко – пустой суп… Тетка потом рассказывала, что бабушка очень больная была, потому и умерла рано, до семидесяти лет не дожила. Только и успела ей письмо написать – приезжай, мол, Татьяна, забери сироту, не дай по приютам сгинуть, не прогневи бога…
Тетка была двоюродной сестрой матери, не такая уж и близкая родня, если судить по справедливости. Это уж потом выяснилось, на какую уловку бабка пошла, чтобы ее к тетке пристроить – обещала, что вместе с сиротой и квартира ей потом отойдет… Тетка, по всей видимости, очень соблазнилась такой перспективой, опеку оформила, все честь по чести, бога не прогневила. А только не вышло у нее ничего. Когда бабка умерла, власти квартиру все равно отобрали. Тетка, конечно, потрепыхалась еще немного, пообивала пороги начальственных кабинетов и смирилась со своей судьбой окончательно. Правда, под плохое настроение частенько принималась ворчать, проклинала на чем свет стоит вероломный собес, городскую администрацию и опеку, лишивших бедную сироту своего угла. С одной стороны, вроде как из жалости к бедной сироте проклинала, а с другой… Просто свою досаду на ее сиротскую голову проецировала. Она это потом, когда чуть подросла, понимать стала. Нет, не обижалась, конечно. Какое уж там обижаться – быть бы живу да под горячую руку не угодить… Помнится, как только тетка заводила свою досадливую песнь про утерянную квартиру, сразу пряталась в уголок за диван, сидела, как мышка, слушала ее причитания и чувствовала себя страшно виноватой за ужасное поведение собеса, городской администрации и опеки. Да, пенсию маленькую назначили. Да, незаконно квартиру отобрали. Да, воспользовались теткиным великодушием, сбагрили сироту и руки отряхнули, бессовестные…
У тетки еще две дочери было, а мужа не было. Старшие сестры, по родственному статусу троюродные, ее тоже не шибко жаловали. Нет, особо не обижали, если не считать за обиду насмешливую снисходительность, чем-то похожую на отношение к котенку или щенку. Можно под хорошее настроение и приласкать походя, а под плохое и ногой отпихнуть, сердито выругавшись.
Она быстро научилась чувствовать это плохое настроение. Из деталей, из воздуха, из ничего. Например, как дверь в прихожей хлопнула, с досадой или нет. С каким лицом старшая сестра Надя из комнаты вышла – румяно выспавшимся или бледно бессонным. Или как другая сестра Рита по телефону разговаривает – мурлыкает или тараторит на одной ноте. Да мало ли их было, деталей-подсказок… А для теткиного настроения и подсказок не требовалось – оно всегда было серым, уныло-натруженным. Шутка ли – троих детей прокормить, одной, без мужа. Тем более была у тетки еще и заветная мечта-задумка – чтоб Надя с Ритой непременно в институтах выучились.
Они выучились, конечно. Даже успели за время учебы мужьями обзавестись. Надя, как тетка считала, очень удачно таковым обзавелась, уехала в другой город «на все готовенькое». Еще тетка говорила, что старшая, Надя, в хорошую породу пошла, в рассудительную, коли так ловко «в полный материальный достаток въехала». А младшей, Рите, с породой и рассудительностью, видать, не очень повезло, потому что Рита своего мужа в дом к матери привела, «как есть, огольца перекатного».
С приходом в семью «огольца перекатного» и началась у них новая жизнь. Обычная жизнь, скандальная. А какая она еще может быть, если две хозяйки на кухне образовалось? Если «оголец» толком работать не хочет, а все на дочернюю шею сесть норовит? А дочерняя шея вместо того, чтобы к матери лишний раз повернуться, только в сторону «огольца» и тянется?
Так, в непрерывных скандалах, и прожили общий совместный год. А потом Рита поставила вопрос ребром – надо разъезжаться, квартиру менять. Объявила такое решение матери, гордо вскинула голову и скрылась в своей комнате, мазнув глазами напоследок по растерянному лицу троюродной сестры-приемыша, к тому времени шестнадцатилетней уже пигалицы. Тетка лишь развела руками:
– Нет, ты слышала, Лизка? Каково, а? Квартиру менять, главное! Да что тут менять, не велики хоромы, двухкомнатная всего! На какой хрен собачий мы ее выменяем?
– Не знаю, теть Тань…
– Конечно, не знаешь ты! Сунули мне тебя, и живи, как знаешь! Вот что я теперь с тобой делать буду, а? Куда приткну?
– Не знаю, теть Тань…
– Так и я не знаю! Вот уж воистину – не делай людям добра… Вроде и не жалко для сироты куска хлеба, а потом и не знаешь, что из всего этого выйдет… Ладно, иди на кухню, не лезь под руку. Видишь, и без тебя тошнехонько.
Она послушно ушла на кухню, налила себе чаю. Потянулась к булке хлеба, чтобы отрезать ломоть для бутерброда, и вдруг неожиданно для себя расплакалась. Нет, не от обиды и не от попрека «куском», а от виноватости, совсем уж непереносимой. Подумалось вдруг – вот бы исчезнуть, так, чтобы совсем, и никогда больше не лезть под руку… Поплакала тихонько, и слезы высохли, и на смену виноватости пришло странное равнодушие – пусть будет, как будет. Может, завтра вообще все как-то устроится, и все помирятся, и все войдет в свою колею. Глотнула чаю, отхватила-таки ломоть от булки, намазала маслом. Не успела до рта донести, как на кухню заявилась тетка, уселась напротив нее, произнесла виновато:
– Лизк, ты плакала, что ль? Ну, прости… Сама видишь, какие дела творятся. Я тут посидела, подумала… А Ритка-то, в общем, права, меняться нам надо. Иначе мы тут все поубиваем друг друга. Я морду этого охламона ни минуты больше видеть не хочу… Как думаешь, а, Лизк?
– Не знаю, теть Тань. Как вы решите, так и правильно.
– Ишь ты… Хорошо себе придумала – как решите. Ну, а сама-то что о своей жизни думаешь?
– В… каком смысле?
– Да в прямом, в каком! Ты ж через два месяца школу оканчиваешь, куда потом подаваться надумала?
– Так в университет, на филфак… И в школе учителя советуют… Говорят, с моими гуманитарными способностями мне туда самая дорога…
– Ну, учителя… Им хорошо говорить, учителям-то. Им ведь не тянуть твою учебу пять лет! Да и что это за специальность – филфак! Нет, ты у меня умница, конечно, и книжек много читаешь, я знаю… А только вот что я тебе скажу, Лизавета. Ты бы посерьезнее к выбору будущей профессии отнеслась, особо тебе надеяться не на кого, сама понимаешь. А я все, что могла, для тебя сделала. Надо и мне покой дать.
– Так я… Я конечно, теть Тань…
– Ну, в общем, я к чему это все… Думаю, тебе сподручнее в медучилище пойти учиться. На медсестру. А что? Вполне приличная специальность… Каких-то два года – и уже на своих ногах! И заработок свой собственный в кармане! Всегда в тепле, в белом халатике… А главное – там всем поступившим сразу общежитие дают, Лизок! Ну что ты тут будешь наши скандалы с разменом слушать… Да еще и неизвестно, как оно все пройдет, надо еще и Надьку не обделить… Ой, не знаю, вон сколько хлопот навалилось на мою голову… Ну, чего молчишь? Дело я говорю или нет?
– Хорошо, теть Тань, я подумаю.
– Ишь ты, подумает она! А тут и думать нечего, слушай, что тебе взрослые говорят! Я ж плохого не посоветую, я к тебе с добром! И не обижайся на меня, Лизавета! Вырастила я тебя, как могла, и за это скажи спасибо! Понимать же должна, ей-богу!
– Я понимаю, теть Тань. Спасибо. Я понимаю.
– Да где уж, понимаешь ты… Разве от вас благодарности дождешься…
– Нет, я и правда все поняла, честное слово. Я буду поступать в медучилище, теть Тань. Только… Только я крови боюсь и не могу смотреть, как уколы делают…
– Ну, да это ерунда, к этому привыкнешь… Жизнь, Лизавета, штука трудная, ко всему привыкнуть заставит. Главное дело – привыкнуть, понимаешь? А там и все страхи как рукой снимет.
– Хорошо… Я постараюсь, теть Тань.
– А общежитие при медучилище действительно очень приличное, мне одна знакомая рассказывала, у нее там племянница учится. Все культурненько, по два человека в комнате. И прописку сразу оформляют. Временную, конечно, но это ничего… Два года поживешь, а там видно будет… Ну что, так и порешим, да?
– Хорошо, теть Тань.
– Да ты ешь, ешь давай… И чай вон совсем остыл… А хочешь, колбасу копченую из холодильника возьми, которую я к празднику прикупила. Хочешь?
– Нет, спасибо.
– Ты на меня не обиделась, нет? Только честно!
– Нет… Не обиделась, что вы…
Как будто она могла ей сказать – да, обиделась. И вовсе, мол, не было у меня в планах никакого медучилища… Нет, не могла она ей такого сказать. Как всегда, оробела перед натиском.
К началу сентября все и решилось. Поступить в медицинское училище оказалось делом простым – с хорошими оценками в аттестате ее взяли с радостью. Рита с теткой квартиру тоже разменяли, выписав ее с легкой душой. Рита с мужем переехали в однокомнатную, а тетка купила себе домик в дальнем пригороде, в трех часах езды на электричке. Правда, это знание о «трех часах езды» так и осталось знанием – тетка даже в гости к себе ни разу не позвала. И Рита тоже. Вычеркнули ее из жизни, будто и не было у них никогда ни сестры, ни племянницы. И опять она не обиделась, успокаивая себя тем, что им, наверное, несколько некомфортно… Наверное, так проще – убежать от неловкости, не маять себя лишними угрызениями. Как говорится, с глаз долой, из сердца вон. И все, и забыли. Да и была ли она у них в сердце, вот еще вопрос! Бабка-то в свое время навязала им это благородство, да еще и сдобрила его квартирным посулом. А любые порывы, даже самые благородные, со временем угасают, покрываются патиной легкой досады. Нет, не обижалась она на них. Как они от неловкости бежали, так и она бежала от обиды. Казалось, без обиды жить легче…
Учеба в медучилище давалась ей легко, пока дело не дошло до практики. Тут уж пришлось круто себя в оборот брать, бороться с дрожанием рук, уминать в себе страх до состояния твердокаменности. А что было делать? Пути назад не было, и запасных аэродромов для нее тоже судьба не предусмотрела. Или так, или никак. Привыкай к тому, что есть на данный момент. Сиротская судьба – это ж движение на ощупь, она из таких моментов и состоит. Упустишь его, зубами не схватишься, и провалишься в черную дыру безнадеги.
Она и схватилась. Крепко. Зубами. Загнала страх так глубоко, что он и пикнуть не смел. В конце концов, любое дело достойно того, чтобы научиться хорошо его делать! Морду всмятку разбей, а научись! Тем более не такое уж это дело и сложное. Не так знания нужны, как привычки.
Со временем и впрямь привыкла. По крайней мере, училась не хуже других. Старалась. Правда, иногда накатывало вдруг… А что дальше-то, после окончания училища? Ну, с работой все понятно, допустим. Хорошие медсестры в любую больницу требуются. А жить? Где она потом жить будет? Вряд ли при больницах общежития есть… Так, бывало, и ворочалась полночи в постели, мучила себя неразрешимыми вопросами. Но плакать – не плакала. Казалось, если заплачет, судьба того пуще рассердится, а может, и вообще обиженно отвернется. Как ни крути, она к ней по-своему благосклонна была, судьба-то! Да, у тетки не сладко было. Но не в детдоме же! Вон, какие ужасы про детские дома рассказывают, аж душа замирает…
Среди девчонок-однокашниц она слыла нелюдимкой. Да и они к ней особо с дружбой не навязывались, считали девушкой странной, немного «с приветом». Это потому, что она все время книжки читала. Тетка с Ритой все книжки, которые в доме были, щедро ей отвалили в качестве прощального подарка. И синенький восьмитомник Чехова, и Толстой, и Пушкин, и даже старое издание Булгакова… Можно сказать, повезло. Раньше, когда книги в страшном дефиците были, считалось очень модным их доставать и красиво выставлять корешками на полках домашних «стенок». В свое время и тетка на эту моду купилась, была ярой собирательницей «красивой» библиотеки. А когда квартирный обмен до конечной стадии дошел, книги оказались ни Рите, ни тетке не нужны. Вот ей и повезло с таким «приданым»…
Правда, тут были свои неудобства. Комната в общежитии была хоть и уютная, но по размерам не так чтобы очень. Три кровати, три тумбочки, стол, платяной шкаф. И все. И места больше нет. Можно было, конечно, расстараться и полки над своей кроватью навесить, да комендантша не разрешила. Сказала – много тут всяких живет, каждая со своей причудой, а стены – одни на всех, и нечего лишний раз их дырками ковырять. Пришлось связки с книгами под кроватью пристроить до лучших времен… Хотя какое там – лучших. Уж хоть каких-нибудь.
Она читала. Запоем. У нее даже игра такая была – сунуть руку под кровать, какую книгу пальцы ухватят, не глядя, ту и читать. Пусть хоть по пятому разу, хоть по десятому, все равно. Под кроватью-то они все любимые пылились, с детства уже перечитанные. Достаешь, например, третий том из собрания Чехова, открываешь наугад… Ага, на повесть «Три года» попала. Вот здорово! Да чего там! Любая чеховская вещь – такая радость для души! Теперь только лампу включить над головой, соорудить кусок черного хлеба с солью и можно смело уплыть в удовольствие… Да, странное это было сочетание – вкус черного хлеба с солью и чеховский текст. Необыкновенно изысканное. Ее собственное, между прочим, изобретение. Интимное чувство гармонии, не поддающееся стороннему пониманию. Да и зачем оно ей? Окрестили ее уже «девушкой с приветом», и довольно.
Правда, иногда ее прямо в процессе чтения тоска настигала, шевелилась упреком в душе – как же ты мечту о филфаке на медицинский хлебушек променяла… Вот же оно, все твое. Чехов, Булгаков, Куприн… Еще под кроватью томик Ахматовой есть… Лежат, как неприкаянные, в ссылке.
И тут же вздыхала с тоскою – нет, пять лет на филфаке – это долго. Тетка права. Но можно ведь было и на вечерний поступить, а днем работать… Да, оно так, конечно. Работать можно, а жить где? Да и пока эту работу найдешь… Времени-то искать не было, слишком скоропостижно ее из квартиры выписали. Как получилось, так получилось, и все, и нечего тосковать. Наоборот, все удачно сложилось. Да и куда бы она подалась после филфака? Учительницей словесности в школу? Так разница не такая уж и существенная – людей лечить или детей учить. А в материальном смысле вообще одинаково бесперспективная.
Два года пробежали незаметно, замаячил впереди выпуск в самостоятельную жизнь. Для нее – пугающе самостоятельную. Правда, открылась одна перспектива – заявка пришла на два места в хорошую ведомственную больницу, с проживанием в общежитии. Но и желающих туда попасть тоже было – хоть отбавляй. Она дважды ходила к директору, кукожась от неловкости, объясняла свою ситуацию, но он лишь плечами пожимал, отвечал устало и равнодушно – хорошо, мол, мы примем к сведению…
Потом извелась страхами в ожидании той перспективы. Перестала спать, есть, даже читать перестала. Все ей представлялось, как она выселяется из общежития со своими книгами… в никуда. Можно было, конечно, обнаглеть и к тетке поехать… Но это был уж самый последний вариант, и вовсе не хотелось о нем думать.
– Да что ты вся извелась, Лизка, ей-богу! – глядя на ее переживания, качала головой соседка по комнате, хорошенькая беленькая Катя, круглая и гладкая, как куриное яичко. – Директор же обещал тебе это место, вот и успокойся! А то мечешься туда-сюда…
– Он не обещал, Кать. Он сказал, примет к сведению. А если он забудет… принять к сведению? Что тогда?
– А ты еще завтра сходи, напомни о себе!
– Да мне неловко, Кать…
– Ой, ну какая же ты нерешительная, Лизка! – презрительно сморщила маленький носик Катя. – Да в твоей ситуации, наоборот, надо быть стервой зубастой! А ты вся на переживания изошла! Вон, бледная какая, смотреть тошно! Иди на улицу, свежего воздуха глотни! Мороженого съешь, в кино сходи, развейся!
– Нет, не хочу. Я лучше в комнате посижу. Почитаю…
– Ага! Вот так все главное в жизни и проворонишь, в книжку уткнувшись!
– Чего я провороню? Ничего не провороню…
– Ну, так я из-за тебя провороню!
– В смысле? – подняла она на Катю удивленные глаза.
– Да тут такое дело, Лизк… Ну, в общем… Ко мне сейчас парень один должен прийти… Светку-то я еще утром предупредила, она к родственникам с ночевкой подалась.
– А… Ну, так бы сразу и сказала. Да, я сейчас уйду, Кать. В котором часу мне можно вернуться?
– Не знаю… Давай часикам к десяти, что ли… А лучше – к одиннадцати. Конечно, было бы совсем хорошо, если б ты вовсе ночевать не пришла…
– А ты давно этого парня знаешь, Кать?
– Не-а. Только вчера познакомились.
– И уже в гости его пригласила? Так быстро?
– Хм… А что тут особенного? Сейчас все так делают… Тем более он парень классный. Такими парнями не бросаются, Лиз. Если я не позову – другая позовет, и поминай, как звали. А я буду потом, как дура, тоже вечерами книжки читать…
– Спасибо за комплимент, Кать.
– Да ладно, не обижайся! Лучше сваливай быстрее! Он вот-вот должен прийти!
– Все, ухожу… Но я к двенадцати все равно приду, мне ночевать негде.
– Да знаю, знаю… Куда ж тебя, сиротинушку, денешь?
Торопливо причесавшись перед зеркалом и накинув на плечо ремешок сумки, она шагнула к двери и вздрогнула от раздавшегося с той стороны уверенного стука.
– Да, Герман, заходи! – весело-томно прозвучал за спиной Катькин голосок. – Заходи, там открыто!
Он и в самом деле был хорош, «классный» парень Герман. Высокий, русоволосый, яркоглазый. Правда, самоуверенности в нем было много, сразу в глаза бросалась. Но, наверное, оттого он для Катьки и классный, что слишком самоуверенный?
– Здравствуйте! А вы что, уходите? – окинул он ее быстрым оценивающим взглядом.
– Да, Гер, Лизке срочно в библиотеку надо. Да ты заходи, чего в дверях стоишь! – суетилась сзади Катька, чуть подталкивая ее в спину.
– В библиотеку? Жаль… А то посидели бы с нами, Лиза… У меня тут кое-что поинтереснее библиотеки есть… – красноречиво похлопал он по карману ветровки, откуда высовывалось блестящее горлышко бутылки шампанского.
– Нет, спасибо. В другой раз как-нибудь… – скромно опустив глаза, шмыгнула она мимо него.
– Жаль…
Он еще что-то сказал, она уже не расслышала. Пухлая Катькина ручка мелькнула в проеме двери, быстро прошуршал ключ в замке. Она поморщилась, передернула плечами, чувствуя странную неловкость. Слишком уж откровенно этот Герман ее разглядывал… Чего ее разглядывать-то? Одета не модно, косметики на лице нет, обыкновенная мышка-норушка, явно не в его вкусе. Таких, как она, мужчины обычно не замечают. Это и понятно, она же даже кокетничать не научилась. С кем ей было учиться-то? С князем Мышкиным? С Вронским? Или, может, с несчастным Лаевским из чеховской «Дуэли»?
Правда, намечалось что-то такое, еще в школе, в восьмом классе… Обратил на нее внимание один мальчик с красивой фамилией Оболенский. И имя у него было красивое – Марк. Смешной, длинный, в очках… Очень был умный, на всех школьных олимпиадах по физике-математике побеждал. А когда перешли в девятый класс, он исчез… Просто не появился первого сентября в школе – она думала, заболел, может? Потом выяснилось – нет, не заболел. Родители навсегда Марка в Израиль увезли…
В тот вечер она так и прослонялась по улицам, не зная, куда себя деть, и сожалея, что второпях забыла прихватить книжку. Хорошо, в парке на скамье кто-то журнал «Юность» забыл. Полистала, обрадовалась – о, да тут новую повесть Бориса Васильева напечатали! И в рубрике «Зеленый портфель» – рассказ Дины Рубиной! Так и читала до темноты, а потом дождь пошел, и пришлось еще полчаса коротать под козырьком гастронома, что напротив общежития. Эти последние полчаса совсем ее доконали. И, как всегда в таких случаях, память тут же преподнесла поразившее ее когда-то своей точностью выражение из рассказа любимой Дины Рубиной – одиночество разболелось… Да, лучше, пожалуй, и не скажешь. Именно – разболелось.
Когда в окне их общежитской комнаты зажегся свет, приободрилась немного. Значит, скоро Катькин ухажер должен уйти. И действительно – через пятнадцать минут появился на крыльце общежития, пружинисто сбежал вниз по ступенькам. Она долго смотрела ему вслед – надо же, какой уверенный в себе парень… Пришел, увидел, победил. А может, и не победил, просто Катька сама без боя сдалась. Теперь, стало быть, не придется Катьке вечерами книжки читать, как дуре…
Хмыкнула, потрусила через дорогу домой. Катька открыла ей дверь, огорошила радостным воплем:
– Похоже, он на меня запал, Лизка! Сказал, завтра в кино пойдем! И в кафе! А ты говоришь, зачем все так быстро надо! А как иначе-то, Лизка? С такими парнями только так и надо, чтобы все сразу, а голыми руками его не возьмешь!
– Ну что ж… Я за тебя рада, Кать.
– Замерзла, поди? Хочешь, я тебе чаю сделаю?
– Давай…
А потом был еще один вечер. На этот раз она была в комнате одна – Света с Катей ушли на танцы в артиллерийское училище. Вернее, это Света Катьку утащила – та была в плохом настроении, шепталась о чем-то со Светкой, всхлипывала. Ее на танцы не звали, как-то само собой предполагалось, что смысла в этом нет. Привычно устроившись с книгой под лампой – на этот раз рука наугад вытащила из-под кровати Вальтера Скотта, – она углубилась в жизнь высокомерных шотландских аристократов и восставших против них пуритан, отмечая про себя, что текст у Вальтера Скотта все-таки для чтения трудноват. А может, перевод плохой… Но все равно интересно…
Стук в дверь раздался неожиданно, она вздрогнула, оторвалась от книги. Кто это может быть? Светке с Катькой еще рано… Да и не будут они в дверь стучать, у них ключи есть.
Встала с кровати, сунула в ноги в тапочки, открыла дверь…
За дверью стоял Герман. Смотрел на нее, улыбался.
– Здравствуй, Лиза. Я Герман. Ты меня помнишь, я уже приходил сюда как-то?
– Да, конечно… Здравствуйте. А только Кати нет, Герман. Она на танцы ушла и будет, вероятно, поздно. Да вы можете ее там найти, это недалеко…
– Да я знаю, что Кати нет. А почему ты мне выкаешь, Лиза?
– Но как же… Мы почти незнакомы…
– Так давай познакомимся! Я ведь к тебе пришел.
– Простите, не поняла… В каком смысле – ко мне?
– Да в том и смысле, что к тебе, а не к Кате. Что тут непонятного? Может, в кино пойдем, Лиза?
– В кино? В какое кино? Что-то я вас опять не понимаю…
– А чего непонятного? Странная ты какая-то… Заладила – не понимаю, не понимаю! В кино, говорю, тебя приглашаю! – проговорил он громко, как для глухой. – Пойдем?
– Нет… Нет, что вы… – отступила она на шаг, удивленно мотая головой. – Что вы, я не могу…
– А почему, можно узнать? Я тебе до такой степени неприятен?
– Ну что вы… То есть… Я хотела сказать, не в этом дело…
– А в чем? Ты не любишь кино?
– Я люблю кино, Герман. Просто… Понимаете, это неудобно. Я не могу, на меня Катя обидится.
Он хмыкнул, глянул на нее озадаченно. В глазах мелькнуло нечто похожее на скрытое одобрение.
– Значит, за подругу переживаешь, да? Обидится, говоришь? Хм… Надо же… Ты всегда такая совестливая, Лиза?