Дядьки Айрапетян Валерий
Помимо Наиля и Адика у меня было около дюжины дядек, жизненные траектории которых не имели столь частых точек надлома, как у первых, что не делает их менее интересными. Хотя переломы и всплески были и у этих: лишенная драматизма жизнь виделась им пустой тратой времени. Казалось, мужчины нашего рода специально искали приключений и бурных, взрывных развязок. Мировоззрение большинства из них счастливо умещалось между нижними границами Наликовой психопатичности и Адиковой беспечности, к тому же было накрепко привязано к кодексу настоящего мужчины и постулатам завокзального устава. Но и среди них встречались исключения…
Был, например, дядя Гамлет — тощий, около двух метров ростом и с невероятно массивной челюстью, в связи с которой и получил погоняло «Чяна», то есть «челюсть». Несмотря на имя, данное в честь датского принца, озабоченного поиском смысла человеческого бытия, сам дядя задумываться не любил и был одним из первых, кто бросал камень в огород очкариков и интеллигентов.
Когда Гамлету было тринадцать, его отец, высоченный дядя Геворг, двоюродный брат бабушки Люсинэ, умер в больнице от побоев. В кинотеатре «Октябрь» перед самым просмотром он отказался пересесть по просьбе сидящих сзади ребят на место одного из них, так как, по их мнению, его продолговатое туловище и массивный череп затмевали собою экран. Истинная же причина этой роковой просьбы крылась не в его росте, а в красотке, которая по трагичному стечению обстоятельств села подле дяди Геворга. После фильма, ранним и темным южным вечером, трое оскорбленных крутанов решили воздать должное моему непонятливому родственнику и пригласили его за угол. Дядя Геворг был не робкого десятка и, долго не мешкая, всадил добротный справа в скулу самого борзого. Тот упал, а вслед за ним упал и он сам, ощутив тяжелый и холодный удар в висок. Били стальным кастетом прямым сбоку. Все длилось не более минуты. Осветив зажигалкой недвижное тело неприятеля, из промятого виска которого пульсировал фонтанчик крови, крутые ребята, удовлетворенные преподнесенным уроком вежливости, срочно смотали. В больнице, ненадолго придя в сознание, дядя Геворг что-то мямлил и кого-то о чем-то умолял — то ли жену просил позаботиться о сыне, то ли Гамлета о матери.
Умер дядя Геворг до операции.
Ребят потом нашли и дали им большие сроки. В кинотеатре нашлись свидетели, которые запомнили их по перепалке с высоким гражданином.
Мать Гамлета, тетя Софа (ударение на первом слоге), на четвертый год после гибели мужа слегла с гангреной ноги. Она и до того болела — ранний сахарный диабет подтачивал тело постепенно и методично, как недремлющий, но осторожный враг. Врачи решительно настаивали на срочной операции, пока яды разлагающегося белка не отравили организм окончательно. По другую сторону от единогласных врачебных рекомендаций стояло несгибаемое «Нет!» моих родственников, самый грамотный из которых окончил восемь классов, что не мешало ему клеймить всех врачей «очкариками» и «мясниками». Молодая женщина и без ноги — это было уже слишком для ее доброжелателей!
Все мои родственники, как заговоренные, боялись любого хирургического вмешательства. Сакральный страх при слове «операция» бросал в дрожь даже самых сильных и отчаянных представителей нашего рода. Провожая родственника на удаление аппендикса, женщины хором голосили, а мужчины принимались искать знакомых в бюро ритуальных услуг. После легко устраненного аппендицита «чудом уцелевшего» беднягу и героя встречали дома как римского триумфатора.
Со временем боли в ноге стали невыносимыми, и вонь от гангрены распространялась далеко за пределы палаты. Тетя Софа дала согласие на операцию, но уже было поздно. В ночь перед операцией ее настиг паралич сердца. Изношенное диабетом и отравленное ядами, оно, не противясь, замерло. Все родственники, стоявшие против операции, теперь рассылали проклятия врачам-убийцам.
В семнадцать лет Гамлет остался один в большом доме. Благо дом находился в трех минутах ходьбы от дома бабы Люси, в котором последнее время юноша питался и обстирывался.
Дядя Лева и тут не остался в стороне от проблем ближнего. Он похоронил родителей Гамлета и время от времени подкидывал осиротевшему мальчику деньжат. Чтобы парень не чувствовал неудобств, он выдавал ему четвертак и просил сбегать, например, за арбузом, а сдачу велел не возвращать. А так как арбуз стоил не больше трешки — сдача оставалась более чем солидная. В месяц, таким образом, набегало около сотни.
Даже после того, как он стал крепко зарабатывать, его — двухметрового здоровяка — считали «бедным сиротой» и продолжали кормить, обстирывать и всячески холить. Дядя Гамлет воспринимал это как должную и естественную опеку над юным родственником, лишившимся в трудном возрасте родителей. Надо заметить, что все понимали это так же.
Дядя Гамлет имел свои странности. Неведомые комплексы душили его изнутри. Иногда казалось, что он стянут невидимой бечевой.
Например, он имел привычку смеяться сквозь плотно сжатые губы, что делало его лицо глубоко страдальческим и язвительным одновременно. К двадцати годам Гамлет уже бойко фарцевал возле гостиницы «Бакы». Любил экономить, но при этом старался выглядеть франтом.
Терпел неудачи с женщинами. Страстно желал их и сильно боялся. Крутой среди пацанов, в обществе красивой девушки он превращался в жалкое подобие человека, невнятно бормоча анекдоты и в одиночку над ними мыча сквозь зажатый рот. Редкие свидания заканчивалось полным фиаско. Между девятым и одиннадцатым анекдотом женщины предпочитали ретироваться, опасаясь за свой рассудок и тело. После, окруженный любопытным до интимных подробностей мужающим молодняком, он громко рассказывал, как страстно срывал с нее ажурные трусики и, не сумев кончить в четырнадцатый раз, засыпал на рассвете в обнимку с горячей красоткой. Неудовлетворенность личной жизнью компенсировал садистическим выкручиванием моих рук, жестоким трепанием щек и поднятием меня за уши. Оправдывался тем, что «мужчина должен привыкать к боли с детства». Сочувствующие «бедному сироте» тетки согласно кивали и никак не реагировали на мой жалобный писк и вой.
Неудачи Гамлета с женщинами горячо обсуждались в Арменикенде. Пока Налик служил в армии и проигрывал крупные суммы, амурные проколы Гамлета стали главной темой для разговоров. Гамлет, вдавливая голову в острые, как у Кощея, плечи, маниакально уходил от соседских расспросов относительно своей личной жизни. Потом запирался у себя на пару дней, шабил анашу и приходил в себя — то есть был готов прийти к бабушке, чтобы отъесться, постираться и сделать мне больно.
Где-то в тридцать дядя Гамлет сумел-таки жениться на лопоухой и некрасивой семнадцатилетней девице, которую нашел в необозначенной на карте деревне, где считали совершенно нормальным натирать новорожденного малыша крупной солью, чтобы, работая в будущем, он меньше потел. Кожа с выжженными порами и железами не справлялась с выделением токсичного пота и перебрасывала эту работу на перегруженные почки, которые к тридцати годам сморщивались и временами кровили. Большинство обитателей этого села мочились бурой и вязкой уриной, и никому почему-то не приходило в голову, что это патологично.
После женитьбы, разрубив гордиев узел безбрачия, а с ним и зажатость в отношении женщин, дядя Гамлет наконец-таки вытащил голову из-за плеч, стал больше улыбаться, звучно смеяться и внятно шутить. Мучить меня он тоже перестал, и эта перемена, кажется, далась ему труднее всего. Однако погоняло «Чяна» и жалостливое «бедный мальчик» прикипели к Гамлету навсегда, но это, судя по всему, его совсем и не беспокоило.
Был дядя Арарат, с вечной ухмылкой на треугольном лице и глазами как у нашкодившего подростка. Этот всецело принадлежал к завокзальной шушере, страстно чтил кодекс и любил повторять, что «мужчина, отлизавший у женщины, автоматически приравнивается к пидорасу» — считая эту сентенцию нерушимым и базисным законом мироустройства. Все мужчины, включая заядлых любителей орального секса, решительно кивали, дополняя коротким: «Базара нет, брат».
Однажды, накурившись в кругу завокзальных барыг, которые непременно собирались после этого под старым тополем и сидели на корточках, дядя Ара задел проходящего мимо пьяного мужика издевательским замечанием по поводу расстегнутой у того на брюках ширинки. Петлявший тип ответил что-то про «поссать». Моему дядьке, одурманенному перекуром, послышалось «пососать», причем в контексте просьбы со стороны пьянчуги. Этого оскорбления дядя Ара стерпеть не мог и что есть мочи въехал ногой в живот и в без того неустойчивого гражданина. Тот честно упал, потом встал, подтянул штаны и засеменил дальше. Когда южные сумерки уже поглотили город, а раскумаренные очередным косяком парни совсем забыли об алкаше с нечеткой дикцией и распахнутой матней и неуправляемо предавались смеху, появился он. Все еще петляя, но уже уверенней переставляя ноги, подошел к ним и встал. Облитый лунным светом, он походил на призрак.
— Тебе что, еще впиздячить? — лыбясь в его сторону, оскалился дядя Арик.
Тот ничего не ответил и продолжал стоять.
— Молчание — знак согласия, — ввернул кто-то из завокзальных и хмыкнул.
Дядя Арарат расшифровал эту фразу как инструкцию к действию и плотно подошел к молчуну, чтобы красиво исполнить апперкот. Когда Арарат слегка присел, намереваясь всадить неприятелю крюка, недвижный призрак рывком выбросил вперед руку, прочертил короткую горизонтальную линию и также рывком вернул ее на место, после чего что есть силы убежал. Наблюдавшие все это в замедленном действии обкуренные ребята подумали, что алкаш «зассал» повторного удара и потому слинял. Но вскоре им пришлось передумать. Обернувшийся на полусогнутых, Арарат, еле волоча ноги, пер к ним и что-то прижимал к животу. Когда он подошел ближе, завокзальная крутизна вмиг протрезвела. В трясущихся ладонях моего дядьки подрагивали сизые петли кишок, омываемые хлещущей кровью, черной в брызгах лунного света. Благо среди обкурышей сновали шустрики, которые быстро нашли машину, закинули стонущего Ару на заднее сидение и доставили в больницу.
Через три часа хирургического вмешательства подлатанного Арарата перевели в реанимацию. Из прежде вспоротого и уже зашитого живота торчали дренажные трубки — для оттока сукровицы. Спустя неделю Арика перевели в отдельную палату — дядя Лева вышел на главврача больницы, одарив того заверениями в дружбе и ящиком коньяка.
Завокзальные считали позорным идти на контакт со следствием, поэтому, когда в палате Арика всплыл следак, резаный пациент вовсю шел в отказку, уверяя, что не знает, кто его пырнул, и вообще, он плохо себя чувствует и ему тяжело говорить. И не соврал ведь: алкаша с тонким чувством собственного достоинства и вправду никто знать не знал. Так дело и зависло глухарем, а Арик уверенно пошел на поправку.
Видимо, природа одарила его чудесным иммунитетом, раз через месяц после этой резни он все так же горячо проповедовал низкую мораль оральных ласк, стоя в центре внимающих ему пацанов. Авторитет Арика как охранителя нерушимых правил завокзального устава рос день ото дня. Только длилось это недолго…
На одной вечеринке, организованной сыном директора овощной базы на родительской даче, пока те окультуривались в Ленинграде (самом почитаемом всеми советскими людьми городе), Арарат совершил непростительную небрежность, изничтожившую идеологический пафос его лозунгов, а заодно и его авторитет.
Накупили вина, коньяка, еды и травки — для пущего веселья. Молодежи собралось человек двадцать. Женская половина гостей была представлена в основном студентками, которых дядя Адо пригласил по настоятельной просьбе «уважаемых пацанов». Арендовав у моей матери очки, дядя Адольф продолжал обрушивать на студенток пудовые гири вызубренных премудростей. Те в свою очередь не задумываясь впивались в его улыбчивый рот и спешно уводили в свободную комнату. Дядя Налик в это время отчаянно резался в «секу» в армейских казармах.
Дядю Гамлета не пригласили, потому что в прошлый раз на квартире одного фарцовщика он так упоительно мычал над своим анекдотом, что, когда перестал, перед ним в пустой комнате — трагично опрокинув голову в собственные ладони — сидел только хозяин квартиры. Гости под разными предлогами покинули хату, разглядев в таком начале вечеринки недобрый знак.
Арарат приметил на даче симпатичную студенточку и весь вечер подкатывал к ней, впрочем, мягко и без излишнего напора. Девушка оказалась из семьи военных. Папа — капитан, мама — прапорщик. Жила в Германии. В Минске. В Москве. Слушала «Битлз» и покуривала травку. Считала брак историческим недоразумением. Имела свои взгляды на любовь. Арик сосредоточенно слушал и, не в силах возразить, со всем соглашался. Уверенный в неоспоримом превосходстве над нею ввиду наличия у себя полового члена, он даже не вникал в суть ее рассуждений, заведомо отнеся их к разряду научной околесицы. Что не мешало ему делать выводы по отдельным фразам, касающимся «свободной любви», «отсутствия обязательств между мужчиной и женщиной» и других диковинных для него вещей. Сделанные заключения вполне устраивали Арика: девушка хочет и любит совокупляться.
Надо отметить, что в советскую пору в южных республиках, где девственность невесты считалась обязательным и нерушимым каноном, а порядочность и неприступность девушки являлись нормой, даже вслух озвученная девицей мысль о половом акте могла довести молодого человека до эякуляции. А тут — томно размазывая взгляд по лицу собеседника и сладко распахивая полные губы — девушка вещает темпераментному юноше, последний раз любившему женщину прошлым летом, что она не прочь трахнуться. От часовой эрекции у дяди Арарата сводило яйца. Его приятно потряхивало в предвещающем чувственный пир ознобе. Сбагрив в охапку дочь защитника отечества, он в спешке вломился в первую попавшуюся комнату и, забыв запереться, при включенном свете накинулся на зардевшуюся от готовности к случке девицу. Где-то в середине страстных предварительных ласк, девушка опустилась на колени и, стянув с Арарата штаны, сделала ему хорошо. Прободая слой за слоем, дядя Ара погружался в горячий и клокочущий мир телесного наслаждения. И вдруг — когда он еле сдерживал себя на ногах от готовности оросить ее рот благодарным фонтаном — она резко встала и коротко сказала:
— Теперь твоя очередь.
После чего легла, стянула с себя трусики, раздвинула ноги и, ухватив голову легшего на нее Арика, стала клонить ее книзу. Арик встрепенулся.
— Что это «твоя очередь»? — не до конца возвратившись в реальность, просипел Ара.
— Теперь ты мне сделай приятно. Там. Языком.
— Э-э-э-э… — протянул Арарат.
— Ну, как хочешь, — выстрелила строптивая красотка и потянулась за трусиками.
— Стой! — дрожа от похоти и не имея сил совладать с нею, гаркнул Арик. — Хорошо.
Он влез коленками на кровать, судорожно обхватил ее за бедра и нерешительно пристроил свое скомканное недовольством лицо между ее ног…
Тем временем кто-то из гостей, накурившись веселящей травы, затеял приватные конкурсы. Все, конечно же, поддержали. Не хватало одного мужчины, и загоревшийся идеей конкурса народ, вспомнив об Арарате, принялся его искать, коллективно распахивая двери комнат и всем гуртом вваливаясь в них. Когда дверь комнаты, в которой Арарат постигал все прелести свободной любви, разверзлась, публика дружно ахнула и чуть отпрянула назад. Девушки заговорщицки захихикали. Блатные завокзальные крутыши, как врытые дорожные столбы, стояли не шелохнувшись. Картина, длившаяся секунды, длилась вечность. Поместив вихрастую голову в проеме разведенных в стороны молочных ног, усердно работая языком и кивая, точно скачущий рысак, дядя Ара ублажал дочь капитана. Осознав присутствие посторонних, Арарат отпрянул от девичьей промежности, как от готовой к броску кобры. Но было поздно. Первым из мужчин тишину нарушил сын директора овощной базы.
— Да… — задумчиво произнес он. — Значит, автоматически приравнивается к пидорасу? Так ты говорил?..
И тут вышедшие из немого ступора «уважаемые пацаны», точно соревнуясь в остроте издевок, принялись долбить ими Арарата со всех сторон. Дочь военных, укрывшись простыней и собрав одежду, молнией унеслась из комнаты и вклинилась в девичий круг. Арарат стоял, не в силах пошевелиться. Хотелось думать, что это сон и что он вот-вот закончится.
— Не ободрал язык, братишка? — с нарочитой заботой в голосе летело с одной стороны.
— Ты, наверное, шею качал, братан? — долетало с другой.
— Нет, пацаны, он туда, наверное, мороженое уронил случайно! — неслось с центра.
— А может, свою честь?
После каждого предположения поднимался оглушительный хохот, а в Арарате вскипала ненависть к себе, к этому окружению, к дочери капитана и почему-то к своим родителям. После этого провала Арарат не мог больше оставаться в Арменикенде, в Баку, в республике. Не мог поехать в Армению, потому как слухи о происшедшем дошли бы и туда.
Через неделю после случившегося чуткий к чужой беде дядя Лева дал Арарату денег, и тот уехал в далекую Тюмень, чтобы мы уже больше никогда не смогли увидеть его.
Помню еще дядю Гастела, двоюродного племянника бабушки Люси, сына ее кузины. Гастел женился в шестнадцать лет и уже к тридцати обзавелся выводком из восьми дочек. Многодетная бедность была фамильным гербом этого рода. Дед Гастела, Тигран, обзаведшись семерыми, скончался за неделю до юбилейного полтинника, сраженный ударом высоковольтного провода, который повис на абрикосовом дереве после ноябрьского урагана. Отец Гастела, Мгер, наплодив одиннадцать детей и разменяв четвертый десяток, стал вдруг по-черному пить, не дотянув до своего сорокапятилетия двух дней.
Гастел, будучи старшим сыном, тянул всю семью на себе, поклявшись никогда не пить и не заводить более одного ребенка. Первую часть клятвы он сдержал железно, не выпив за жизнь и бокала вина. Вторую нарушил ровно семь раз.
Его жена, Мариэтта, полная и печальная женщина с большой грудью и редкими зубами, была известна округе тем, что умела вправить вывих и вставить на место загулявший позвонок. В промежутках между родами и целительством она пилила мужа, обвиняя его в постоянной нехватке денег.
Приземистый и открытый человек, дядя Гастел слыл трудягой. Работоспособность его была поразительной. Мой дед Асатур, вкалывавший на трех работах и обремененный содержанием гостиницы, казался на его фоне тунеядцем. Гастел работал в две смены на трубопрокатном заводе, подрабатывал грузчиком в рыбном магазине, в отпускной месяц батрачил на сборе апельсинов. По выходным, вставая раньше зари, мотался в пригород за зеленью, которую продавал знакомым и соседям по цене вдвое дешевле рыночной. Он вообще использовал любую возможность для заработка. Тем не менее Мариэтта считала его лоботрясом и неудачником. Вслед за женой дядю Гастела стали донимать и его дети, обрушивая на отца поток претензий, а по большому счету попросту подражая матери. Гастел метался из стороны в сторону, брался за любое дело, сулящее хоть какие-то деньги, проклинал сон, урезанный им до пяти часов.
Доведенного нуждой до крайности, судьба связала его с барыгами из Шамхора. Дельцы выращивали мак, набивали бинты и варили ханку. За транспортировку и хранение наркотиков Гастел получал двести рублей в неделю. Раз в неделю к Гастелу приходили двое худощавых ребят в модных кожанках, спускались с ним в подвал, забирали товар и тут же расплачивались. Дела у семьи пошли в гору. Гастел забросил все подработки, оставил одну заводскую смену и с удовольствием отсыпался. Черный круг родового проклятия, казалось, был разорван. Мариэтта перестала поносить мужа. Вторя матери, умолкли и дети. Семья не вдавалась в подробности, откуда у отца деньги. Сытые и довольные, они не смели предположить неладное, страшась испоганить своими догадками сияние вдруг открывшихся перспектив. Только дядя Лева, знавший о делах Гастела, предупреждал того об опасности, просил образумиться, но все бесполезно. Гастел, презревший себя и рабское свое прошлое, не мог и представить себе возвращения к прежней жизни.
Спустя месяцев шесть, когда Гастела все чаще стало посещать ощущение, что так хорошо будет всегда, на каком-то участке отработанной барыгами цепочки произошел разрыв. Кого-то поймали, кто-то раскололся.
К Гастелу нагрянули ранним утром. Милиция, люди в штатском и понятые вошли в дом. Сонного хозяина стащили в подвал. Защелкали фотоаппараты, понятые расписывались под составленными протоколами, эксперты оценивали улов. Пятнадцать килограммов маковой соломки, четыре кило ханки, два килограмма гашиша.
Дядя Гастел сразу же признал свою вину. Тетя Мариэтта голосила в три горла, проклиная мужа растопыренной пятерней. Дочки подпевали матери слаженным хором и целили проклятья в отца. Окольцованный наручниками, ведомый милиционерами, он прошел мимо рычащей на него родни, не решаясь поднять глаз.
Учитывая неоспоримость улик и тяжесть совершенного преступления, суд над дядей Гастелом был скорым. Дяде присудили десять лет строгача.
Тюрьма сломила Гастела пополам. Былая жизненная активность сошла на нет. Хандра обернула его скользкими покрывалами, и прежде горящие глаза стали мутными, как слизь. Что говорить: апатия и отрешенность не лучшие спутницы в заключении. Безвольного и надломленного Гастела считали на зоне «сдвинутым». Ему говорили «иди», и он шел, давали еду, и он ел. На прогулочном дворике Гастел еле шевелил ногами и ни с кем не заговаривал. Жизнь была прожита. На третий год отсидки он подхватил туберкулез, который невероятно быстро проник в глубокие ткани. Умер дядя Гастел в тюремной больнице, за два года до выхода на свободу и за четыре дня до своего сорокалетия.
Аристократ из Амироджан
Словно блюдя принцип равновесия, мой дядя Саша был полной противоположностью остальным дядькам, уравновешивая собой присущую другим ретивость и вспыльчивость. Он не курил сигарет, никогда не пробовал анаши, пил не более трех стопок водки по праздникам, презирал завокзальных и никогда не говорил о покоренных им женщинах. Дядя Саша не был моим кровным дядей, а приходился мужем Роксане, родной сестре моей матери. Даже имя он носил нетипичное для нашей среды — Александр. На фоне других, затерявшихся в готическом частоколе имен, это как-то резало слух. Старшие именовали его Александром — не Сашей, как мы, дети, словно намеренно подчеркивали его несоответствие всем параметрам кодекса и традиции. Ко всему прочему он избегал бурных застольных дискуссий, предпочитая молчать и слушать. Считал, что только идиот может гордиться репутацией хулигана, наркомана, картежника и бойцового петушка с перекроенным вдоль и поперек лицом и вечными карточными долгами. Взгляды свои на этот счет озвучивал без извинительных ужимок, не стесняясь болезненной реакции родственников, чьи чада умудрялись сочетать в себе все перечисленные репутации сразу. Будто пытаясь на корню извести все соответствия с завокзальными крутанами, дядя Саша выбрал наименее популярную из всех возможных работ — художника-оформителя в районном Доме творчества.
Писатель восемнадцатого века свое описание дяди Саши начал бы так: «Его стройный и изящный скелет обнаруживал в нем породу…»
Всегда выдержанный и немногословный, облаченный в костюмы светлых тонов, он снискал себе море поклонниц, любивших его тайно. Тонкий орлиный профиль, четкий рисунок губ, взгляд утомленного плейбоя и сплошная ранняя седина должны были принадлежать скорее французу, чем жителю пригородного района Баку — Амироджаны.
Это место было действительно странным. Небольшой кусок суши, с трех сторон окруженный черными, затянутыми в нефтяную пленку озерцами, больше напоминал декорацию к фильму о привидениях, чем жилой поселок. В некоторых частях этих страшных водоемов густота нефти переходила в мазут. Черная и тягучая масса с торчащими из нее обломками стульев, шкафов и прочей погибшей мебели производила гнетущее впечатление. Картина черной пустоты, поглощающей остатки былой, созданной для жизни и уюта предметности, внушала мне священный и болезненный страх. Тогда, в детстве, именно таким представлялся ад, и сейчас он видится мне таким же: пустым и вязким, одиноким и безысходным.
На суше в ряд располагались дома, между ними лежала дорога, уходящая в город. Бутафорность Амироджан дополнял дом, вернее, фантастический замок, выстроенный одним архитектором за тридцать с лишним лет упорного труда. Без этого дома район Амироджаны так и остался бы зиять темными пятнами по обе стороны от серой дорожной ленты, точно пустые глазницы, разделенные белой костью переносицы.
Общий овал этого дома, выкрашенный фиолетовыми и оранжевыми красками, венчался пятью резными разноцветными башенками: тремя коническими и двумя похожими на луковицы. На самую большую, центральную, башню был водружен оцинкованный петушок на посеребренной спице. Снаружи дом был украшен фигурками зверей из глины и камня. Это строение высилось над одноэтажным однообразием прочих домов так неестественно и превосходяще, что походило на замок доброго волшебника, противостоящего царству обреченности и тоски. Уже стариком архитектор завершил постройку, а спустя год умер одиноким и бездетным, в полной гармонии с заоконным пейзажем. Умер, окруженный расписными скульптурами из красной глины и туфа.
Может, этот дом, а возможно, и врожденное чувство цвета вывели моего дядю на скорбную тропу искусства.
Семья дяди Саши тоже была необычной для нашего круга. Его отец, дядя Серго, строгий и честный человек, воевал четыре года и дошел до Берлина. Был контужен и дважды ранен. Поймал и доставил в штаб трех «языков». В День Победы черный пиджак дяди Серго помпезно отливал золотом орденов и медалей. После войны он работал каменщиком, столяром, часовщиком, токарем, слесарем. Имел славу мастера по шести специальностям. Особенно удавалось ему плотницкое дело. Вот уж где ему не было равных! Дерево слушалось его, как доброе дитя родителя. Это мастерство со временем передалось сыну Александру. Человеком был крайне принципиальным. Боготворил труд и честность. Презирал бездельников и лгунов. Детей своих воспитал так, что до конца его дней они обращались к нему и к матери только на «вы». Мать дяди Саши вела домашнее хозяйство и при властном муже умудрилась не потерять характера, оставшись гордой и величественной женщиной. В общем — трудовая семья с классическим, дворянским укладом.
Тем не менее в дяде Саше преданность семейным ценностям сочеталась с вольностью духа, обратившей его внимание на кисть и краски. Наряду со сдержанностью в словах и поступках, вольность эта угадывалась в постоянной полуулыбке и тонкой надменности взгляда. Это сочетание источало особый эфир, который манил и завораживал женщин, точно лунная тропа, тающая за морским горизонтом.
Но как бы ни были очарованы им женщины, мы, дети, боялись его неимоверно. Весь молодняк от трех лет и до самой женитьбы периодически испытывал на себе упорное сверло его взора. Гроза непослушных детей и болтливых подростков, дядя Саша ни разу не накричал и тем более не поднял руки на ребенка. Жестокость и несдержанность были чужды ему, равно как излишняя мягкость и чопорность. Весь его воспитательный метод основывался на метко посланном взгляде, который леденил кровь в жилах и пробуждал в детворе первобытный страх. Неведомо как, но он смотрел на нас так, что мы запирались в ступоре и, окаменев, боялись в охватившем нас безмолвии. Ни у кого даже не возникало естественного стремления побежать к родителям и пожаловаться на чрезмерную строгость дяди или хотя бы, зарывшись в материнскую подмышку, тихо не бояться. Единственным умоляющим желанием было одно: чтобы дядя скорее отвлекся и перестал смотреть истребляющим взглядом в упор.
Дядя Саша не делал разницы между своими детьми и чужими. Попадало всем. До сих пор для меня загадка, как он умудрялся контролировать всю детвору, ни разу не повысив голоса, только лишь одним взглядом. Говорят, все дело в энергии. Но, скажем, Наиль был много энергичнее мужа своей сестры, однако ужаса нам не внушал, а больше восхищал таившейся в нем силой и чрезмерной подвижностью. К дяде Саше же мы испытывали лишь одно чувство — доисторический страх.
Хвалил он редко, и если такое случалось, то это становилось целым событием. Временами можно было лицезреть такую картину: несется сломя голову молокосос, врывается в комнату и сообщает, задыхаясь от запары и восторга: «Мам, пап, я только что скамейку починил, и дядя Саша меня похвалил!» А глаза горят торжественным огнем, будто свершилась самая дерзкая мечта. Всевидящее око дяди творило чудеса. Это был человек с задатками идеального руководителя, и если бы не его аполитичность и полная удовлетворенность положением вещей, партийные высоты были бы им взяты в самый короткий срок. Если для художника он был слишком суров, то для политика чрезмерно порядочен. Помимо прочего, ему удавалось внушать уважение даже тем, кто ради своей выгоды не чурался чужими жизнями.
Много позже — уже после развала большой и сильной страны, когда Арменикенд опустел и все армяне устремились кто куда — один из племянников дяди, Андраник, обосновавшись в Краматорске, сделался лидером преступного сообщества.
Андраником его назвали в честь выдающегося армянского полководца Андраника Сасунского, больше известного как Андраник Паша. Герой этот имел дар при наличии одной-единственной дивизии сдерживать натиск целой армии. Особенно блестяще ему удавалось вести бой в гористой местности. Вместе с именем племянник дяди Саши унаследовал и некоторые качества национального героя. Главным образом — талант сорганизовать малое число людей для большого дела.
Парень был крепкий, с хорошо поставленным ударом и несгибаемой волей. Стальной кулак и сильный характер сколотили вокруг него команду молодых и жаждущих яркой жизни бойцов, или как они именовали себя, «бакланов». Спустя время кулак сменила бейсбольная бита, а чуть позже биту заменил пистолет. Дела пошли в гору. «Бакланы» крышевали ларечников, барыг и челноков, разводили приезжих лохов, выбивали со строптивых мзду, подкармливали ментов. Последние покрывали бригадные вылазки Андраниковой шайки и время от времени подкидывали ему разного рода сведения. Уродливый симбиоз криминала и правоохранительных органов стал визитной карточкой повсеместно зарождающегося капитализма.
Дела у Андраника шли в гору так активно, что, сам того не желая, он начал теснить братков из Донецка, то есть из областного центра. Предупреждения и угрозы пролетали мимо окрыленного стремительным успехом Андраника. Поэтому «донецкие», долго не думая, забили ему стрелу, на которой он и должен был честно погибнуть за борзое стремление бежать впереди «старшаков». Менты, прознав через свои каналы о намечающейся Андраниковой смерти, сообщили ему, когда и где он должен умереть. Андраник не ожидал столкнуться с этой оборотной стороной успеха и чуть было не подался в бега. Однако целый табор осевших в городе родственников не позволил ему спасти себя и подставить знать не знающих о его делах сородичей. Донецкие ребята — судя по доходившим до Андраника слухам — были настроены решительно и агрессивно.
Как раз в это время дядя Саша, устав от сельских хлопот (он тогда уже жил в России, в деревне), решил навестить родню и выехал на Украину. Андраник взял шесть своих бойцов и поехал на вокзал встречать любимого дядюшку. Весь на взводе, он прикуривал новую сигарету, не успев расстаться с предыдущей. У армян не принято, чтобы младшие курили в присутствии старших. Это считается прямой демонстрацией неуважения. Естественно, не думая о таких мелочах в столь непростой период своей жизни, Андраник, широко распахнув объятия и натянуто улыбаясь, с накрепко сжатой в зубах сигаретой двинулся к вышедшему из поезда дяде. Но тот так презрительно смерил племянника взглядом, что сигарета сама выпала изо рта лидера криминального сообщества, а на его лбу выступила испарина. Охрана Андраника — все мясники и костоломы — подумала, что их босс впал в радостный ступор от прилива теплых чувств при виде любимого дядюшки, и поэтому сами умиленно заулыбались, морща бугристые лбы. Только дядя и племянник понимали, что к чему, и, утрясся временные недоразумения, крепко обнялись. Больше таких промахов Андраник не допускал и как-то даже чересчур принялся обхаживать дядьку. Тот, заподозрив неладное — какую-то нервную суету в уверенном прежде парне, — спросил о причине такой перемены. Надломленный Андраник не стал строить из себя оптимиста и посвятил дядю в гущу роковых обстоятельств.
— Когда стрела? — спросил дядя.
— Послезавтра, — подавленно ответил племянник.
— Ладно, где телефон?
— В спальне.
Через час дядя Саша вышел из спальни. Андраник полулежал в кресле и держал на запрокинутой голове пакет со льдом. Дядя Саша спокойно произнес:
— Поедем вместе. Скажешь только, что я главный. Скажешь, что из Москвы. Да… и еще… достань мне хороший костюм.
Вначале Андраник стал рьяно разубеждать дядю Сашу, уверяя его, что он непременно и совершенно напрасно умрет вместе с ним, но тот лишь посмотрел на него и сразу отсеял все возможные вопросы.
До сих пор Андраник не понимает, о чем это дядя Саша тер со «старшаками», что к концу их часового разговора те, вместо того чтобы всех пострелять, хлопнули дядю по рукам и быстро разъехались. Когда дядя Саша после переговоров подошел к насквозь промокшим от напряжения племяннику и его бойцам и сказал им, чтобы они сворачивали все дела в Донецке и больше не выходили за пределы своего городка, один из головорезов обмяк и рухнул без сознания. Содержание разговора так и осталось тайной для Андраника, но, когда на общих сходняках ему случалось пересечься с «донецкими», те единодушно слали привет «Бате».
На самом деле схема, по которой действовал дядя, когда узнал об экзистенциальных проблемах племяши, была до абсурда проста.
Начиная с момента знакомства и по сей день дядя Саша поддерживал самые теплые отношения с дядей Левой, но, несмотря на это, ни разу не попросил у того помощи, даже когда сильно нуждался. Отец Адика, в свою очередь, уважал Александра за выдержку, самобытность и порядочность. Недолго думая, тем же вечером дядя Саша набрал телефон авторитетного родича, который, вовремя уехав из Баку, процветал сейчас в Пятигорске, где уже совершенно легитимно руководил собственной мебельной фабрикой. Дядя Лева очень обрадовался звонку приятного ему человека, и когда, спустя полчаса радостных приветствий и счастливых воспоминаний, в трубке повисла легкая пауза, дядя Саша не спеша заполнил ее изложением проблемы. Дядя Лева не перебивая выслушал, потом сквозь смешок назвал Андраника «сорванцом» и сказал, что скоро перезвонит. Примерно через двадцать минут телефон затрещал. Коротко изложив план действий, дядя Лева попрощался «до связи».
Связавшись в Москве со своим старым другом, а ныне весомым «вором в законе» Трефом, дядя Лева четко и быстро ввел товарища в курс дела. Тот посмеялся над проблемой и сказал, что сейчас свяжется с донецким «смотрящим» Степой, и поэтому Саша может спокойно говорить от его — Трефа — и от Степана имени.
Когда прикинутый по последней моде дядя Саша пижонисто подошел к вооруженному до корней волос неприятелю и, глядя в глаза, начал размеренно излагать пути решения возникших затруднений, те только усмехнулись в ответ, коротко спросив: «Ты кто по жизни?» Ну, раз спросили, значит, надо объяснять. И дядя Саша объяснил, не забыв упомянуть о тесных связях с Трефом и Степаном. Информация была тут же проверена, после чего прежде свирепый враг горячо тряс дяди-Сашину руку и сетовал на плохую осведомленность да на больно прыткую молодежь. «Донецкие» сняли все «косяки» и «предъявы» с краматорских «бакланов», попросив, однако, не распространяться в делах далее вверенного им городка. И даже предложили помощь, если вдруг кто-то из «левых» начнет «не по делу рамсить».
Так скромный художник и краснодеревщик дядя Саша спас от мучительной и кровавой расправы Андраника и дюжину его пацанов.
Еще одной примечательной чертой дяди Саши была его медлительность. Он работал так медленно, что помогать ему ни у кого не хватало терпения. Однажды он вырезал ложку из липы четыре дня. Сидя на крохотном табурете, молча и монотонно, словно каторжник, ваял он свои безупречные безделушки. Однако конечный продукт выглядел так совершенно, так четко вырисовывалась в пространстве форма предмета, что мучительную медлительность можно было считать творческим методом мастера.
Ни одно культурное мероприятие, ни в Амироджанах, ни в русском селе, не обходилось без участия моего дядьки. В создании декораций, кричащих лозунгов, резных масок и прочей разности ему не было равных. Свыкшись с творческой размеренностью дяди Саши, организаторы праздников обращались к нему за два месяца до начала первых репетиций.
Если медлительность дяди легко объяснялась теорией о темпераментах, выдвинутой еще Гиппократом, то его эмоциональная холодность в ситуациях, когда обычные люди разъяренно голосят и мимикрируют, не поддавалась никаким трактовкам.
Однажды мы с ним перекрывали шифером крышу. Когда дядя Саша приравнивал край одного листа к другому, я, не справившись с равновесием, всем телом навалился на шиферное полотно, под которым трудолюбиво сновали его пальцы. Наличие под удерживавшим меня листом дядькиных пальцев осталось для меня незамеченным, поэтому я не торопясь придавал ногам устойчивое положение. И вот, когда мне уже стало казаться, что ноги заняли надежную позицию, я мельком посмотрел на дядю Сашу, а наткнулся на багровую, с бледно-мраморными губами маску, из которой вот-вот намеревались выпасть глазные шары. И тут до меня дошло, что такую приятную мягкость моей подпоре придавал не дважды стеленный под шифер толь, а изящные пальцы моего родственника. Я мигом отскочил и чудом не сорвался с крыши.
— Что ж вы молчали-то, дядь Саш??? — запаниковал я.
— Да так… Подай клещи.
Только и всего! А черные, точно расплющенные мухи, ногти дяди Саши терзали мою совесть на протяжении последующего месяца.
Кроме стоического терпения, медлительности, пронзительного взгляда, умения произвести впечатление, золотых рук и ранней седины, дядю Сашу отличало от других дядек чисто монаршее благородство.
В течение пятнадцати лет, жертвуя целостностью семьи, он был лишен права на частную жизнь. Обосновавшись после отъезда из Азербайджана в хлебном черноземном крае и обзаведшись собственным большим домом, он продолжал и продолжал встречать и провожать родственников и их друзей.
Одни приезжали погостить, другие пожить, третьи на каникулы, четвертые за продуктами, пятые нанести визит вежливости и остаться на месяц, шестые просто так. Веские и неоспоримые причины для приезда находились всегда. Несмотря на безотказность и радушие дяди Саши, вся тяжесть встреч и проводов легла на покатые плечи тети Роксаны. Молодая и красивая женщина, привыкшая за тридцать пять лет городской жизни к роли светской львицы, на протяжении последующих пятнадцати начинала свой день засветло и заканчивала его под мерцание утомленных звезд.
А родственники все приезжали и уезжали, а уезжая, обещали скоро вернуться. Все это походило на какой-то сумасшедший марафон с эстафетой. Марафонцами выступали приезжающие, а эстафетой — семья дяди Саши.
Я и сейчас вижу перед собой эту пеструю нескончаемую толпу, входящую и выходящую из дома, непременно в сопровождении восторженных тирад в адрес хозяев.
Справедливости ради надо сказать, что и я, и мои ближайшие сородичи среди соревнующихся марафонцев занимали почетные призовые места.
Интересная вещь — гостеприимство. Сто раз примешь человека, накормишь его, напоишь, спать уложишь, денег в дорогу дашь, и ты — молодец! А один разочек откажешь, и вот зреет уже обида, начинают свой скреб гадкие кошки, изворачивается приниженная гордыня и в сердце всплывают сюжеты вроде: «Ничего, ничего, вернусь я когда-нибудь в серебре да на белом коне, тогда и посмотрим…» Глупо, глупо устроен человек.
Проявляя чудеса терпения и вежливости, семья дяди Саши прожила мучительные пятнадцать лет под игом деревенского труда и обслуги бесконечного конвейера наезжающей родни. Ведение хозяйства в селе носит непреходящий характер, а мысли о покое посещают крестьян лишь с первым снегом да при случайном взгляде на церковный холм и нисходящий по нему разноряд кладбищенских крестов. Только по зиме и отдыхается немного в деревне. Покормил скотинку, подчистил кошары, натаскал в дом колотых дров и угля, натопил печь и знай себе — лежи да грей пятки! Но и зимой — когда самое время отдышаться после жаркой страды и набираться сил к следующей — дядя Саша и тетя Роксана, как заправские метрдотели, продолжали принимать и провожать гостей.
Тем не менее ближайшее окружение дяди, включая живших за его счет гостей, настаивало на том, что он чрезмерно ленив и будь он немного расторопней, шоколад благополучия перепал бы и ему. Но не лень и не медлительность дядьки были причиной затянувшегося материального кризиса семьи, а бесконечный наплыв родни и полная неспособность говорить людям «нет».
Так, например, без особых колебаний, не умея назначить цену, он соглашался выстроить богатый балкон соседу за сущие гроши, в то время как оконные рамы его собственного дома давно нуждались в покраске. Доброта и нестяжательство мужа доводили мою тетушку до возмущенного ступора, а со временем и ее сыновей — моих двоюродных братьев, которые, возмужав, перестали опасаться грозного отцовского ока. Этими качествами он отдаленно напоминал своего тестя Асатура, который, несмотря на общую нелюбовь к большинству родственников, относился к зятю с особым пиететом. На все железные доводы супруги относительно некрашеных окон и еще кучи ожидающих его рук недоделок, дядя Саша, невинно пожимая плечами, только приговаривал: «Ну, попросили люди… Как откажешь?»
Хотя иногда, безо всяких на то причин, на дядьку находила настоящая трудовая лихорадка и кулаческая озабоченность домом. Тогда с чувством комсомольской ответственности он брался за выведение пришедшего в упадок хозяйства на передовые рубежи образцовых крестьянских дворов. Вот уж где с нас сходило по семь потов.
Вместе со взбудораженным дядей Сашей активизировалось и семейство, и все обитавшие на тот момент в доме гости. Тетя Роксана выдраивала дом изнутри, дядя Саша устранял поломки и добирался до облезлых рам, мы — три брата — занимались уборкой двора, гостям перепадала трудовая доля подсобных рабочих.
В эти дни, казалось, всеми овладевало ярое начало созидания, подсвеченное разноцветами хорошего настроения. Будто вместе с пробудившимся к деятельности дядькой оживала и природа, обостряя придремавшие в сонной тянучке дней инстинкты. Овцы, куры и утки, уловив радостное бурление жизни, не переставая спаривались. Кряканье сношающихся индоуток, кудахтанье петуха, настигшего курицу, сладострастное блеяние прежде фригидных овец — этот гимн животной любви носился в воздухе и волновал нас, созревающих подростков.
День сгорал враз, как просмоленная лучина. Еле добравшись до постелей, все мигом засыпали. Окутанный ночью, сгинувший в деревенской тишине, дом трясся от храпа сморенных трудом людей. На небе по-прежнему висел латунный диск луны…
…На небе по-прежнему висел латунный диск луны. Легкий ветер гнал с моря теплые и соленые потоки свежести. Влажный воздух ламинарными струями растекался по телу и сладко клонил ко сну. На Арменикенд быстро надвигалась ночь. Пахло горячим асфальтом и шашлыками. Слышалась живая музыка — кто-то гулял на широкую. Сутки в гостях у бабушки пролетели как один час.
Нам было пора.
— Сынок, нам пора, прощайся с бабушкой и гостями.
— Ну мам, еще чуть-чуть…
— Давай, давай, сын, собирайся, послезавтра приедем снова.
— Правда?!
— Не скули, Полковник, — сказал подошедший сзади дядя Наиль и запустил цепкую пятерню в мои вихры. — Полковники не скулят. Помни это.
— Слушаюсь! — отчеканил, вытянувшись по стойке, с трудом втянув набитый живот.
— Ну вот. Молодец, Полковник. Теперь иди. Слушайся маму и не забывай о чести мундира…
Рассказы
Брат
Арсен ушел из дома в пятницу в синяках, демонстративно треснув дверью, обреченно всхлипывая, цедя проклятия, полагая, что уходит навсегда. А в среду ночью мне позвонили. В тот день я сильно устал и не мог уснуть. Тесня грудь, зрела бессонница, билась и пульсировала, точно хотела выплеснуться наружу. Я лежал на спине и исследовал потолок — это выражение статики, постоянства, равнодушия. Потолок просто висел надо мной и ничем не мог мне помочь, словно скованный параличом врач.
Звонили из милиции. Лейтенант по фамилии Овсепян. Борис Овсепян. Выходит, земляк. Колоритно растягивая слова, спросил, я ли Валера. Получив утвердительный ответ, принялся хулить меня за то, что я могу спать, когда мой брат разжигает на улице костры, трясясь от сырого холода. Говорил, что армяне не должны так поступать с близкими, говорил, что мы многострадальный народ и поэтому должны быть милосердны друг к другу.
Мент-христианин учил меня милосердию.
Мне представилось, как сидит он в обшарпанном отделении, обтянутый в серую форму, за решетками беснуется пьяная нечисть, а в телефонную трубку льются блаженные потоки распятой некогда любви.
Я слушал и молчал, не зная, что и сказать.
Нужно было как-то успокоить набиравший темп, готовый воспламениться от колкой речи язык лейтенанта.
И я наконец вымолвил:
— Вы не знаете главного. Его ждут дома и очень волнуются. Лежачая мать вся извелась, отец потерял сон, и я, как видите, тоже не сплю. Скажите, когда и куда надо подъехать забрать брата?
Я встал и записал адрес отделения.
— Спасибо большое, Борис.
— Спокойной ночи.
Я поставил будильник на шесть утра, отзвонился матери, успокоил ее и, повернувшись на бок, попытался уснуть. Постепенно беспокойное грудное тарахтение сошло на нет; сначала перед глазами поплыли ласковые кадры, затем все смешалось в упоительном вихре, а потом зазвенел звонок. Еле продравшись сквозь цепкие лохмотья полуторачасового сна, я принял вертикальное положение. Умылся, отжался, позавтракал, принял душ, оделся, вышел на улицу. В тот день в составе группы молодых писателей пригласили на встречу с классиком немецкой литературы; встреча должна была пройти на Ваське в десять утра. В запасе оставалось три часа.
Город просыпался. Дворники-таджики в оранжевых жилетах шаркали метлами, смиренно пригнув головы, будто ожидали внезапного нападения сзади. Громыхая проехал мусоровоз. Поднятый им клуб пыли, пронизанный солнечным потоком, казался золотым. Вдруг ловлю себя на мысли, что после бессонной ночи уверен в себе больше обычного. Не совсем еще втиснувшись в реальность, обитая на грани состояний, блуждая между сном и явью, чувствую, как поступь обретает свойства силы, взгляд — прямоты, мысль — ясности. В трамвае полно народу. Мерно раскачиваясь, людская масса то наваливается вперед, то волной откатывается назад. Тяжело охнув, открывается дверь. Сидящая напротив дверей старуха, завидев меня, морщит дряблый нос и отворачивается к окну, как от постыдной для себя сцены.
Трамвай дергается и еле ползет.
Арсен всегда был другим, думал я, пока ехал. Родился в смутное время, в восемьдесят восьмом, в Баку. Близился развал, нарастал Карабахский конфликт. Армяне спешно покидали Азербайджан, азербайджанцы — Армению. Четырнадцатого ноября в роддоме Арсен оказался единственным новорожденным армянином. Родился он очень слабым, четыре балла по шкале Апгар. Если бы не врач Никифорова, подключившая его к капельнице, кто знает, выжил бы вообще… В двадцать дней от роду Арсен уже стал беженцем. Не успев продать дом, семья наша покинула Азербайджан и бежала в Армению. Межэтнические конфликты всегда жестоки; разность веры и национальной принадлежности быстро определяет врага.
В Армении нас, беженцев, разместили в пансионатах, принадлежавших прежде различным министерствам. Люди разных слоев, культурного уровня и профессий оказались в равном положении, под одной крышей. Доцент и грузчик занимали одну и ту же нишу, оба не имели ничего, кроме воспоминаний и надежд. Арсен стал общим любимчиком среди бакинских беженцев. Нежное бледное лицо одухотворенно обрамляла шапка каштановых кудряшек. Этакий Пушкин в младенчестве. Арсен был отрадой для всех. С самого раннего детства в нем зрела и выявляла себя какая-то особая духовность. В возрасте трех лет он добровольно отказывался от сахара в пользу младшей сестры Ануш. Ребенком без труда мог вселить во взрослого человека надежду.
После переезда в Россию все стало меняться. Замкнутый и однородный социум пансионатов сменился открытым и разнородным. Братское общежитие сменилось конкурентной разобщенностью. Но и тут Арсен проявлял себя по-своему. Это надо же, первоклассником в единственный свой выходной вставать засветло и топать за три километра в центр села на воскресную службу. Дом наш стоял на окраине села, путь к церкви лежал через два холма и яблоневый сад, дорога была разбита и отнимала много сил.
Школа пугала Арсена. Каждое буднее утро он вставал с неохотой каторжанина. Отношения со сверстниками складывались не лучшие. Духовная утонченность — сомнительное преимущество для мальчика в сельской среде. Я вспомнил, как часто он возвращался из школы побитым: форма искомкана и грязна, на пиджаке — рифленый след подошвы, в кудрях — травинки (никак волокли по земле), в глазах — пустота. Вспомнил, как не отвечал на наши расспросы, как смиренно принимался счищать следы унижений с себя и одежды, а после ложился в постель и укрывался множеством одеял, даже в мае, в жару. Ночами он молился, пару раз мне удалось расслышать имена его одноклассников, редких драчунов, и просьбы об их прощении. Я ходил в школу и пытался говорить с преподавателями, те кивали и обещали что-то сделать. В то же время продолжал сильно злиться на брата, потому что сам прошел подобный путь и всякий раз, встречая его со школы битого, я как будто встречал себя. Неотомщенное прошлое вновь накатывало на меня и вновь унижало.
Позже, когда я уехал учиться в Белгород, дела пошли еще хуже. Присутствие старшего брата хоть как-то обнадеживало его, мой отъезд он принял с тихим отчаянием. На какое-то время он замкнулся, читал и молился, рисовал всадников с мечами, писал стихи о природе и Боге. Одно из них начиналось так: «Бесконечен мой восторг к природе…»
С нашим переездом в Питер Арсен и вовсе сник. Только в апреле нам стало известно, что он прогулял весь учебный год. Скандалы, угрозы, наказания не возымели никакого действия, и измотанная мать махнула рукой. А что она могла еще сделать? Двенадцать лет скитаний и мытарств вымотали ее. Мы выживали, неустроенность давила со всех сторон, на воспитание попросту не оставалось сил. Да и время, когда оно еще эффективно, было упущено…
Мы жили в коммуналке на Невском, соседи пили и часто дрались. Пока сожитель соседки Жанны лежал в пьяной отключке, она совокуплялась с его друзьями. Фанерные стены скрывали разве что картинку. Сожитель этот, недавно откинувшийся люмпен по фамилии Кулаков, перед тем как вырубиться, взял за привычку орать, что вырежет всех армян, что на армян у него давно зуб. Думаю, тут какая-то армейская заморочка. Или может, на зоне черные верховодили, и он ненавидел их молча, а сейчас вот ему припомнилось по пьяни да сдуру. Мне даже пришлось разок его избить, правда, потом на меня завели дело, но все как-то обошлось.
Как выяснилось позже, Арсен принимал все за чистую монету и после очередной кулаковской манифестации, напуганный, не выходил из комнаты по три-четыре дня, мочась в бутылочку и подавляя кишечные позывы. Я же пропадал у друзей, у девиц, работал, пил, ждал конца света. Нескончаемые трудности семьи сделали меня притупленным. Пусть все летит в тартарары, думал я. Арсен был одинок и, думаю, очень страдал. Порой, стянутый коконом страха, он не смел шелохнуться. Лежал как мумия и пялился в телевизор. Отец пахал на двух работах и пожимал плечами, инициативу он проявлял редко, сестры занимались духовным поиском. Старшая, Надя, штудировала Ауробиндо, средняя, Наташа, стала адептом кришнаизма, признав своим учителем Джагата Гуру, что означает «Учитель Всего Мира». Ауробиндо, проповедуя путь одиночки, подходил редким смельчакам (Надя как раз решила, что принадлежит к таковым, за что позже поплатилась душевным покоем и здоровьем), поэтому менее уверенный в себе Арсен обратил свой взор в сторону кришнаизма и вслед за Наташей стал учеником Джагата Гуру. В Центре все улыбались, на стенах висели цветочные венки, никто не выглядел агрессивным. Мир — это иллюзия, говорил Джагат Гуру на видеозаписях, и Арсен облегченно вздыхал.
Надо признать: служение, чтение мантр и вегетарианство пошли ему на пользу. Арсен стал двигаться, похудел, болезненность сошла с его лица, в глазах вспыхнули светлячки. Три года он служил Кришне яростно и честно, как Арджуна, позабыв себя, воспевая мантры, беспрекословно подчиняясь старшим. Вся черная работа в ашраме (большая трешка на Лиговке) лежала на нем. Потом что-то его разочаровало — наверное, он начал понимать, что его используют, что снова он столкнулся с ложью и предательством. Думаю, это случилось после того, как его, гриппозного, с сорокоградусной температурой, выдворили на мороз чистить ковры к приезду важного иерарха из Штатов. После того как он покинул ашрам, вера в людей, в Бога, в саму жизнь была у него подорвана. Не знаю точно, но думаю так. Брат никогда не открывался, а я не лез с расспросами. Он резко порвал с кришнаизмом и сразу впал в полуторагодовую депрессию, вышел из которой циником и жлобом. Все положительные качества Арсена поменяли свой полюс на противоположный. Из смиренного, понимающего мальчика он превратился в неотесанного грубияна и нигилиста. Любую помощь он издевательски отвергал. Одно время даже не принимал душ. «Зачем?» — вопрошал он, когда кто-то из нас предлагал ему ополоснуться. В глазах — пустота и нездоровая старческая пелена. Полный крах в восемнадцать лет…
А спустя некоторое время начал исчезать. Бывало, уйдет за батоном, а вернется через три дня. «Ты где был?!» — спрашиваем. «Да так, просто…» — отвечает и гогочет себе под нос. На работу устроиться ему не удавалось, а там, куда его брали, обычно не задерживался более трех дней. Работать за деньги было для него невыносимо. После бескорыстного служения оплата труда деньгами — сомнительная награда. Думаю, так он и думал. К тому же не видел смысла. Родители кормили, жилье какое-никакое было. Но больше чем на три дня брат не исчезал. Поэтому на этот раз мать особенно сильно переживала. Да еще и перелом ноги этот…
Трамвай доезжает до метро: осознаю это в связи с массовым выходом пассажиров. Встрепенувшись, выскакиваю последним, бегу ко входу в метро, тараню упертую дверь, миновав турникет, бегу вниз. Тетечка из будки орет в микрофон, чтобы я немедленно остановился, что бежать по эскалатору запрещено, что есть правила. Я хотел было ответить ей, что не спал ночь, что моего брата арестовали за разжигание костра в парке, что у меня тараканы в голове, что прочь с дороги. Но ничего не сказал. Поравнявшись с тетей, натыкаюсь на человека, который в результате неведомых обстоятельств попал в стеклянную конуру, упрятанную на сто метров под землей. Мне становится жаль эту женщину, чьи некогда пылкие и молодые мечты сейчас слабо тлели на жертвенном алтаре реальности. Мы встречаемся взглядами и спустя секунду расстаемся.
Выхожу на Восстания. Иду мимо гостиницы «Октябрьская». Знакомое местечко. Здесь я размещал туристов из Ноябрьска. Отсюда уезжал с женой в Финляндию. Когда-то давно здесь, прижавшись к стене, целовался со спортивной девушкой из пивного бара, а она лезла ко мне в штаны и дрожала. А теперь вот прохожу мимо серого фасада, чтобы забрать из ментовки брата. Внутри что-то свербит: гнусное тягучее чувство, которое возникает после того, когда на вопрос «Чем помочь близкому?» не находишь ответа и чувствуешь себя слабым, униженным, виноватым.
В отделении милиции как в отделении милиции. В дежурке за широким пластиковым окном, низко опустив голову, сидит лейтенант.
— Здравствуйте, — обозначаю себя.
— Здрасьте, — поднимает голову дежурный, и я угадываю армянские черты на правильном утомленном лице.
— Борис? — спрашиваю.
— Да. Айрапетян?
— Он самый. За братом.
— Сейчас сержант оформит бумаги, посиди там пока, позовем.
Я вышел и сел на дээспэшную лавочку напротив деревянных кресел, складных, как в советских кинотеатрах. Сложенные стульчаки были так грязны и поношены, что первые десять минут я перебирал в голове варианты, как можно так испоганить мебель. Казалось, их опустили в жижу, потом долго оплевывали, били ногами, царапали ножиком, терли об асфальт, отламывали щепки. Кресла являли собой образец человеческой способности уродовать. С унылых стен, с размытых черно-белых фотографий глядели на меня разыскиваемые преступники, фамилия одного из них была Ио. Как у спутника Юпитера, подумал я.
Прошел час. Мимо проходили люди в форме, не обращая на меня ни малейшего внимания, точно шли вдоль долгой и унылой стены.
Спустя полтора часа, неловко всунув голову в арочное окошко, спросил у дежурного земляка, сколько это еще может продлиться.
— А это мы сейчас у капитана спросим, — ответил дежурный, оборачиваясь и шуточно обращаясь к коллеге. — Ну что, товарищ капитан, когда там бумаги готовы будут?
— Ну, к вечеру, может, и доберемся до… Как там его?..
— Айрапетяна, это брат мой, — вставил я.
— Да, Айрапетяна, — невозмутимо продолжил капитан, даже не посмотрев на меня, будто говорил с рацией. — Ну, можно и быстрее, конечно… Но я не вижу с вашей стороны никаких движений в мою сторону…
Земляк обернулся ко мне, виновато пожал плечами и развел руками. Похоже, ему было немного неловко, по крайней мере, он опустил голову и старался не смотреть на меня. Такие дела, как землячество, непросто перебить игрой в милиционера. Ментовское и кавказское боролись в нем. По тому, как земляк вскинул голову и улыбнулся мне, все стало понятно. Эта улыбка говорила: «Да, и что теперь?!» Так смотрит на мужа изменившая жена, когда факт измены настолько очевиден, что не требует доказательств.
— Я готов сделать шаг в вашу сторону, — сказал я, нисколько не смущаясь.
В конце концов ты принимаешь правила игры.
— Это другое дело, — ровно, без оттенков в речи сказал капитан. — Через дорогу продуктовый магазин. Купи куру гриль, пару салатиков, только без чеснока, «Парламент Лайтс» и попить чего-нибудь.
— И майонез еще, — добавил Овсепян, доставая из пачки сигарету.
— Хорошо, сейчас буду.
Куры в магазине не было, я взял колбасы, салаты и газировку. Купил сигареты и майонез. Немного подумав, докупил кругляк белого хлеба. Не успел протиснуть через окно пакет, как капитан истошно заорал:
— Айрапетян!!! Ай-ра-пе-тян, бля!!! Как звать брата?
— Арсен.
— Арсен! Айрапетян, оглох на хер шоль?! Пройди сюда, — капитан отворил дверь и кивком пригласил меня вовнутрь.
Я вошел.
Справа от коридора обозначились решетки камеры. Вдоль стен на лавочках лежали задержанные, походившие на жертв землетрясения, извлеченных из-под завалов.
— Аааа-ррр-сен!!! — гаркнул кэп, выпучив омаром глаза в сторону камеры.
В левом углу еле зашевелилось тело и подняло голову.
— Айрапетян, ты че, спать сюда пришел, нах? А ну подъем, блядь!!!
— Вставай, брат. Пойдем домой.
Я вгляделся. Арсен, проведя на улице пять дней, ничем не отличался от людей, бездомничавших пять лет. На испачканном отекшем лице асимметрично выступали пухлые нездоровые черты. Пропитанные смолью волосы топорщились, как дикий кустарник. На голое тело была накинута грязная куртка, некогда голубые джинсы только местами выдавали свой истинный цвет. Лишенные шнурков кроссовки высунули языки, словно дохлые лошади.
«Мне очень плохо, брат», — говорил его вид.
— Еще раз найдем на улице, подбросим наркоты и пойдешь в тюрягу. Понял? — уже не смущаясь, пригрозил доселе мягкий Овсепян, выросший перед выходом. — Не хера нацию позорить!
Арсен вяло кивнул, не отрывая от пола глаз. Я тоже потупился. Господи, да он еще и патриот, подумал я о лейтенанте. Мне стало вдруг стыдно за него.
Арсену выдали шнурки, и мы вышли на улицу. Солнце, преодолев крыши домов, приветливо лыбилось. Утро мегаполиса полнилось пробудившейся жизнью. Машины стояли в пробках и не переставая сигналили. Что бы ни произошло — все продолжается. Это альфа и омега. Думаю, даже ядерная война не в силах что-либо изменить. Кто-то куда-то все равно будет спешить, и с этим ничего нельзя поделать.
— Ты в порядке, брат? — спросил я.
— Я в порядке, — ответил Арсен.
Два квартала мы шли молча. Мне хотелось его избить и обнять одновременно. Я был рад и расстроен. Беспричинные слезы полнили веки и пощипывали склеры. Я не знал, о чем с ним говорить. Все эти годы мы были порознь, глупо было бы что-то менять и ломать комедию. Но все же я очень любил его и жалел.
— Я хотел собрать бутылки, сдать их и принести матери хоть немного денег, — сказал он вдруг, не глядя на меня.
— Все в порядке, брат. Пойдем, дома ждут.
Встречные люди изумленно таращились на нас и оборачивались вслед. Поразительное сходство бомжа и опрятного человека пробуждало в прохожих интерес, вероятно, они строили догадки в попытках понять причины этого разительного социального несоответствия физической схожести. Мне же было все равно. Я шел рядом со своим родным братом, дома нас ждала измотанная мать, но меня продолжала жечь какая-то обида, будто я знал, что вся эта история не более чем пролог к трехактной трагедии.
Счастливые люди с рекламных плакатов доказывали, что счастье совсем рядом. Оно в йогурте, говорили их смеющиеся лица, оно в стиральном порошке, оно в прокладках на каждый день, оно у берегов Турции, оно в финских красках.
Я готов был поверить им, но почему-то не мог.
Дома Арсен скинул с себя все одежды и пошел мыться. Мать тихо плакала. Я собрал вещи в пакет, чтобы вынести их на помойку. Выпил чаю, дождался Арсена из ванны, скоро попрощался с ним и вышел.
На Васильевском, по дороге к Центру литературы и книги, где должна была пройти встреча с немецким писателем, я зашел в книжный маркет — приобрести для автографа книгу классика.
— В наличии только «Под местным наркозом», — сказал лысеющий молодой мужчина, после того как порылся в компьютере.
— То, что надо, — ответил я.
На набережной в меня ударил поток свежего невского ветра. Искомканной лентой фольги, поблескивая мелкой рябью, текла Нева. Я шел по теневой стороне. Прохлада, проникая под куртку, приятно холодила тело. Я подумал, что хорошо бы долго, никуда не торопясь идти вдоль набережной, без цели, без смысла.
— На улице плохо, холодно и очень одиноко, брат, — сказал мне Арсен перед самым моим уходом.
Этой ночью я снова не смог уснуть, а через неделю мне позвонили из Москвы и просили приехать за братом…
Убийцы
И вдруг он сказал:
— Мой папа ссыт кровью.