Волчья каторга Сухов Евгений
Ее прогоняли трижды:
– Господин граф таких, как ты, не принимают!
– Но мне очень надо с ним поговорить! – настаивала Самсония.
– Они не разговаривают с попрошайками, – отвечали ей.
– Я не попрошайка. Скажите ему, что я – мать его сына…
– Мы сейчас вызовем полицию…
– Я – мать!
– Не смейте так выражаться! Все, мы вызываем полицию…
– А вызывайте, – начала терять терпение Самсония. – И тогда все узнают, каков молодец ваш граф…
Двери особняка снова захлопнулись, но на сей раз ненадолго. Через минуту они открылись, и худой лакей в ливрее, хмуро оглядывая Самсонию, впустил ее со словами:
– Господин граф очень заняты, поэтому времени у вас для разговору – две минуты…
Ее проводили в гостиную, где она присела на краешек кресла с ножками в виде львиных лап.
Граф Хвощинский вышел в цветастом шелковом халате, завязанном на талии витым поясом с бахромой на концах. Он сощурился, глядя на Самсонию, словно что-то припоминая, потом, сделав вид, что не вспомнил и не узнал, присел напротив нее:
– Слушаю вас, сударыня…
– Вы меня не узнаете? – спросила Самсония.
– Нет, простите, – равнодушно ответил граф и снова сощурился. – А мы с вами разве знакомы?
– Ну, если не считать знакомством то, что я, поддавшись вашим уговорам и льстивым словам, спала с вами целую неделю, когда вы приезжали в гости вместе со своим батюшкой к полковнику Лихачеву в его имение Полянки в семьдесят первом году, то, конечно, мы не знакомы, – с большой долей желчи произнесла она.
– Вот как? Весьма… – Хвощинский, как мог, старался не подавать виду, что узнал в женщине-селянке ту самую девушку, с которой и правда славно провел неделю в имении Полянки без малого четверть века назад. Правда, с того самого времени она очень сильно изменилась. Впрочем, он тоже не помолодел. – Прошу прощения, но я не помню такого факта в своей биографии. Увы!
– Конечно. – Самсония посмотрела на графа так, что заставила его поежиться. – Где уж вам упомнить…
– Ваш визит ко мне связан с… э-э-э…
– Мой визит к вам, – не дала договорить графу Самсония, чем, впрочем, помогла ему, поскольку Хвощинский не мог подобрать нужных слов, – связан с вашим сыном. У вас ведь есть сын, господин граф…
– Нет, – взял в себя в руки Хвощинский. – У меня только три дочери. И они уже все замужем…
– Есть, есть сын. Я его родила от вас. И он сейчас в беде…
– А что такое? – поднял брови Хвощинский, заметно напрягшись.
– Он сидит в тюрьме и обвиняется в убийстве уездного исправника. Ему грозит каторга… – Самсония как-то размякла, глаза наполнились слезами, и она повалилась к ногам графа: – Молю вас, помогите!
– Да чем же я могу ему помочь? – почти искренне удивился граф, подбирая под сиденье кресла ноги, которые женщина хотела обхватить руками. – И, встаньте, пожалуйста…
– Похлопочите за него, Христом Богом вас прошу! Ведь у вас есть связи, знакомства…
– Встаньте! – громко приказал граф. – Немедленно встаньте! – Его рука потянулась за колокольчиком, который стоял на столике рядом. – Вы заблуждаетесь насчет меня. Сожалею, но я не знаю ни вас, ни вашего сына. И ничем не могу вам помочь…
Его пальцы нащупали колокольчик. Он взял его в руку и нервно позвонил. Почти мгновенно двери гостиной открылись, и вошел все тот же худой лакей в ливрее.
– Павлуша, выпроводите эту побирушку вон! – повелительным тоном проговорил граф.
Ливрейный лакей подошел к Самсонии и жестко взял ее за локоть:
– Ну-ка, пошли…
– Не трожь! – отдернула руку Самсония и испепеляющее глянула на графа: – Значит, побирушка, говорите? Ничего, покарает еще вас Господь, попомните мое слово…
Что мать ездила к графу Хвощинскому просить за него, Георгий не знал. Как и не знал того, что его ожидает, когда дошли они до Рогожской заставы. Вели партию не напрямки, а торговыми улицами с купеческими домами, дабы собрать побольше подаяний: таков был уговор арестантской партии с конвойным офицером, которому было обещано за это пятьдесят рублей.
– Еще унтеру червонец да солдатушкам по рублю, – прибавил офицер, торгуясь с представителями колодников, среди которых был и мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. На что колодники, посовещавшись, согласились.
Во Владимире – этапная остановка, а значит, желанный роздых. Подавали арестантам во Владимире беднее, все больше пропитанием: хлебом, рыбою, калачами да курями. От Владимира до Нижнего Новгорода – шесть этапов да еще шесть полуэтапов. На полуэтапах стояли ветхие бараки, неизвестно когда и кем построенные, старые печи лютой зимой грели паршиво, колодников в такие бараки набивалось вместо сотни – две, а то и целых четыре: так-то оно потеплее.
В купеческом Нижнем Новгороде, заводи или не заводи «Милосердную песню», подавали мало: красненьких да синеньких бумажек почти и не видать, все больше серебро да медь. Даже в Вязниках подавали лучше. В селе Лысково – как на Москве: дюже богатое село, староверы жили, в подаяниях колодникам не жались. В Казани – та же картина: однако город наполовину восточный, а басурмане копейку берегли, они лучше в свою мечеть денежку понесут, нежели колоднику в ладонь сунут. Русские же подавали охотно, почти как в Москве, только суммы разнились: что в Москве червонец, то на Казани – два или трешница.
Жалели арестантиков в Кунгуре и Екатеринбурге: с этих городов Георгию аж семьдесят рублей обломилось, и даже его бровастому соседу – четвертная. Как вышли из Екатеринбурга, сосед с кустистыми бровями куда-то запропал. Как оказалось позже, он дал «на лапу» конвойному офицеру и унтеру и, прикупив водки, у одного крестьянина двое суток арендовал подводу, на которой весело проводил время вместе с поселенкой Наташкой Герцер. Эта Наташка на этапе была знаменита: и унтер, и многие из конвойных солдат, и арестанты (коли посчастливится) охотно её имели, поскольку до мужиков она была жадной, а еще и сама водкою угощала, для «заводу и куражу», как она сама же и выражалась. Так что, когда мужик с кустистыми седыми бровями в строй возвернулся, пахло от него водкою и полным довольством: оказывается, при денежке и на этапе жить вполне можно…
Когда арестантская партия доходила до Тюмени, у некоторых колодников, что до водки да баб были не шибко охочи, по две, а то и три сотни скапливалось деньжат – суммы для Сибири весьма немалые. Большинство же арестантов пропивали да проедали жертвенные деньги почем зря, и мало кто из колодников бывал трезв на всем пути от Москвы до Тюмени.
Пару раз с этапа бежали…
Первый раз – когда из Казани вышли на Сибирский тракт, прозванный так за то, что не первый век уже ступала по нему окованная цепями нога арестанта-колодника. Версты с четыре поначалу по обе стороны тракта были густые кусты да озера с камышом по берегам, а как вышли из низины – леса пошли густые и диковатые, прозванные Арскими, поскольку стояли они сплошь до самого Арского городка. Вот двое из партии каторжных и шмыгнули в лес, благо стоял он стеной вдоль самой дороги. Лето было, не зима, ягоды уже вовсю пошли, коренья сладкие, кто в них толк знает. Так что умелому да знающему – лафа. Как эти двое оковы с ног скинули – един Бог ведает. Нашли это железо подле кустов солдаты саженях в двадцати от тракта. Готовились беглецы к побегу тайно, никто ничего не заприметил и не ведал. Иначе арестантская артель побег бы им запретила, поскольку беда это и начальству, и самим колодникам. Конвойного офицера за побег каторжного арестанта с этапа не иначе как под военный суд отдали бы, после чего грозила ему, бедолаге, принудительная отставка от службы да лишение годового жалованья, ибо закон в таком случае снисхождения не знал. Ну, а арестантам горе, поскольку после побега их друг к другу на цепь приковывали. И тяжко, и больно, а зимою, так и вовсе полная погибель.
– Так что бежать с этапа – самое распоследнее дело, – делился с Георгием своими знаниями Дед. – Бывало, не только солдаты беглых ищут, но вместе с ними и колодники по лесу шлындают, отпущенные караульным офицером под честное слово.
– И что, возвращаются? – дивился на такую честность этапников Полянский.
– И возвращаются, и беглых с собой приводят… – следовал ответ. – Посему, паря, не вздумай с этапа ноги делать. Убежишь совсем недалече, ибо свои же и споймают и бока тебе наломают так, что потом с месяц тебе не вздохнуть. Кровью будешь харкать… Да и товарищей своих ты шибко подведешь.
– А мне-то что за дело. Нету тут у меня никаких товарищев, – огрызался Георгий, понимая, конечно, что Дед правильно говорит.
– Э-э, паря, – тянул Дед. – Зелен ты еще и жизни не видывал. Это там, на воле, все всяк за себя, а здесь жизнь артельная, один за другого непременный ответ держит. В одиночку же, без товарищей, тебе тут не выжить, как ты ни жилься…
Он рассказал, что примерно так случилось и под Казанью на Сибирском тракте. Через два часа с четвертью привели этих двоих служивые и добровольцы из арестантской артели, что вместе с ними беглых искали. Недалеко арестанты ушли, залегли в овражке да сучьями завалились, поскольку лес чужой, незнакомый, а куда идти – неведомо! Дали им по паре-тройке раз в зубы, чтоб далее неповадно было даже в мыслях побег держать, да и потопали обратно к колонне. Конвойный офицер велел выпороть их прилюдно, так колодники розги у солдат забрали и сами беглецов выпороли, дав им вместо сотни наложенных офицером ударов розгами все двести…
Второй побег случился уже около Тюмени. Обнаружился он, когда партия пришла на полуэтап и встала на ночлег. Конвойный офицер спать не разрешил, пришел сам в барак и сначала упрекать стал, что, дескать, нехорошо это под самый конец этапа ему такую гадость чинить. А потом пригрозил, что, дескать, всех поголовно на цепь посадит. И поблажек, мол, более никаких не ждите: все будет строго и по закону.
Покумекали колодники, выбрали меж себя скороходов да бывалых бродяг, пошли к офицеру:
– Виноваты, – сказывают, – ваше благородие, не углядели… Позволь, господин офицер, нам самим этих беглецов сыскать и тем самым вину свою загладить.
– Ага, – невесело усмехнулся конвойный офицер, – а потом вас самих ищи-свищи…
– А это никак не можно, – серьезно отвечали ему колодники. – Мы корешам своим слово дали и тебе слово свое варнацкое говорим: не сбежим и даже в помыслах такое держать не будем.
Знал конвойный офицер, что значит слово варнацкое, хоть и молод еще был. Ибо слово это тверже даже слова купецкого: коли дал – держи, даже ежели оно и спьяну сказано было. Иначе сами же варнаки и накажут не сдержавшего слово. И если купец за пустое слово репутации своей лишится, что скажется негативно на его коммерции, то за нарушенное варнацкое слово, данное уркаганскому сообществу, лишают жизни. У кандальных с этим строго…
Отпустил офицер выборных колодников без оков и конвойных солдат. Всю ночь и утро до самого полудня шныряли добровольные сыщики по лесу, отыскивая следы беглецов. Отыскали. После чего устроили облаву. И к вечеру следующего дня поймали всех троих…
В Тюмени тюрьма была большая, не в пример Казани или Екатеринбургу. Оно и понятно: сюда, как в большое озеро стекаются ручейки и речки, приходили с этапов партии арестантов из разных российских губерний и пересыльных тюрем. Этапное стояние в тюменской тюрьме у колодников было долгим, месяц, а то и поболее, поскольку шла проверка арестантских списков, составлялись новые, ссыльные сортировались по разрядам от первого до седьмого, коим определялось конкретное место отбывания наказания. Выходили из Тюменской тюрьмы уже особо: каторжные – своей партией, поселяне – своей, женщины этапировались отдельно от мужчин. Дорожная или этапная любовь здесь заканчивалась, пары, сложенные в дороге, расставались, чтобы больше не свидеться. Некоторые женщины от такой любви бывали беременны, и что далее случалось с ними, арестанты мужчины не ведали. У многих из них появлялись через положенный срок сынки да дочери, которых они никогда не увидят.
У Наташки Герцер, к примеру, уже был огромный живот, и ходила она эдакой уточкой, переваливаясь с боку на бок. Правда, чей вынашивает плод: унтера Иванченко, солдата Хуснутдинова или колодника Яшки Хмыря, она не знала и сама…
Были и у Георгия связи с женщинами-поселенками. Только инициаторами этих связей выступали они, а не он. И водку «для заводу и куражу» покупали у майданщиков они же, так что денежная экономия была полная. А вот на еду и водку за две и даже три цены, уже для себя, приходилось тратиться на всем долгом пути…
Каторжная партия в Тобольске делилась на десятки. Десятским был избран мужик с кустистыми седыми бровями, которого все арестанты звали Дедом. Он шел на каторгу не впервой, имел за плечами два побега и считался опытным арестантом-бродягой. А опытный человек, который зовется бродягою, многое знает и умеет вовремя подсказать, что да как. Для новичков бродяга, как отец родной. А в нынешних условиях так, может, и поболее…
Через три недели десятке, в которой был Георгий, выдали за казенный счет две белые рубахи, двое портков из грубой ткани и коты, начиненные бумагою. Это было еще не все. В придачу к исподнему и башмакам дали господам арестантам еще суконные портянки, треух на манер башлыка, похожий на поповский, и варежки-голицы. Но, главное, заимели колодники шерстяные штаны и шерстяной же зипун с бубновым тузом на спине. Точно такой же зипун получили из их десятки Георгий, Дед и угрюмый неопрятный мужик по прозванию Сявый.
– Тепло[1] не пропивать, майданщикам не закладывать, беречь, – строго предупредил Дед. – Иначе в дороге окочуритесь на хрен.
Замерзнуть в Сибири по дороге очень просто, да и слово десятского – закон. Не меньше, нежели слова старосты всей арестантской партии.
Вышли из Тюмени в четвертой кандальной партии – ровно через месяц, день в день. Двести арестантов с бубновыми тузами или двойками на спинах. Большинство – народ битый и тертый, новичков из двухсот человек разве что с десяток и набралось.
На первом же привале выбрали трех откупщиков-майданщиков из тех, кто к водке не шибко пристрастен, опытен и успел за долгий путь скопить хорошие деньжата. Это были среднего возраста мужики – Чинуша, Копылов и Купчик. Чинуше дали на откуп содержание карт, юлки и зерни, Копылову – заведывание водкой и куревом, Купчик стал ответственным за еду и одежду. С каждого майданщика артель в лице старосты приняла в свой «общаг» по тридцать рублей – такова была стоимость откупа, с этого момента всякий из арестантов уже утрачивал право приторговывать водкой, куревом, картами и одеждой, все это находилось теперь в ведении майданщиков. Откупщики-майданщики же стали обязанными все это иметь, а как да где – это уже арестантскую партию не волновало, и выдавать, вернее, продавать нужное по первому требованию арестантов…
На этом же привале конвойный офицер призвал к себе старосту партии. Беседовали они долго, после состоявшегося разговора староста созвал десятских и велел собрать с каждого арестантского носа по восемь копеек.
– На какую надобность такой сбор? – поинтересовался Дед, который, как бывалый бродяга, имел право голоса.
– Конвойный список статейный огласит, кто куда из нас потопает… – ответил староста. – По гривеннику просил, я давал по пятаку, на восьми копейках и сговорились…
– Так он по закону обязан был это сделать еще по выходе из Тюменской пересылки, – сказал Дед, но на него зашумели:
– Коли тебе и твоей десятке все равно, куда тебя кинут, можешь не раскошеливаться, а по мне, так чем раньше мы это узнаем, тем лучше! Душе спокойнее…
– Верно! Каждому интересно знать, где ему гнить до скончания сроку…
– А ты что? Хошь, чтоб все было по закону? – весьма недовольно посмотрел на Деда староста. – Тогда приготовься к тому, что все села богатые мы будем обходить дальней стороной, и подаяний никаких более не будет, привалы только на полуэтапах, бани тебе уже не видать аж до самого Красноярска, равно, как и подвод для отдыху, а майданщикам не позволят пополнять свои запасы в кабаках да магазинах. В ладу надо с конвойным офицером жить, – добавил он, – угождать ему всячески, хотя бы и для виду. Тогда и он, когда нам нужно, угодит и смирится…
Вернулись десятские, сказали всем веление старосты, и полезли арестантики в мошну за копейками. В конце привала собрали всех колодников в одну кучу, и конвойный офицер, уже малость выпивший, огласил, кто куда направляется. Дед, Георгий и Сявый угодили в одно место – Зарентуйскую каторжную тюрьму. Но до нее было еще три этапа: Красноярск, Иркутск и Нерчинск…
Глава 6
Девять бумажных листочков, или Имя – это судьба
Девять бумажных листочков, что передал Ивану Федоровичу начальник сыскного отделения Лебедев, содержали если не всю жизнь интересующих Воловцова лиц, то, по крайней мере, самые их важнейшие жизненные вехи. К одному из листочков большой канцелярской скрепкой была прикреплена фотографическая карточка молодого парня в арестантской робе. Этого господина судебный следователь решил оставить на потом и занялся покуда остальными восемью.
Итак, Александр Захарович Жилкин, старший из четырех братьев Зинаиды Кац. Сорок один год, три класса образования. Уже девятнадцать лет женат на московской мещанке Дине Шмуэльевне Гарьянц. Проживает в Замоскворечье по улице Большая Ордынка с женой и одиннадцатью детьми в отцовом полукаменном доме, доставшемся ему по наследству, как старшему из сыновей. Держит бакалейную лавку в каменной части дома. Торговлю ведет сам вместе со старшим сыном Нахманом, семнадцати лет. Никуда не выезжает и практически не выходит из своей лавки, поскольку ежедневно занят одной-единственной заботой – прокормить многочисленную семью. На семнадцатое и восемнадцатое сентября, равно, как и на предыдущие дни сентября, имеет полное алиби, поскольку не один десяток людей видели его в эти дни, как обычно, торгующим в своей лавке, открытой с восьми утра и до девяти вечера.
Натан Захарович Жилкин, второй брат Зинаиды Захаровны. Тридцать восемь лет. Женат. Имеет двух дочерей одиннадцати и девяти лет. Окончил Александро-Мариинское училище и гимназию, а также какое-то время обучался в Московском университете на юридическом факультете, но был исключен с третьего курса за антиправительственную пропаганду и ныне дает частные уроки еврейским мальчикам и девочкам, готовя их к поступлению на гимназический курс. Одновременно исполняет функции помощника резака и как раз семнадцатого сентября помогал резаку Даниэлю Залману исполнять обряд обрезания двум еврейским мальчикам. После чего отдыхал у себя на квартире второго этажа доходного дома купца Георгиева на Якиманке и никуда не выходил вплоть до одиннадцати тридцати утра восемнадцатого сентября (показания дворника Агафона Картузова, агента сыскного отделения и одновременно губернского жандармского управления).
Третьего брата Зинаиды Кац звали Зогаром. Он был женат на Гаде Гинзбург, дочери аптекаря, года три как передавшем свои дела зятю. Зогар вместе со старым Гинзбургом владел на паях аптекой в Китай-городе и, помимо лекарств, микстур и настоев, продавал в своей аптеке медицинские вина, вроде «Крушины на малаге» и «Коки на портвейне». Имелся в аптеке Гинзбурга-Жилкина и германский кокаин – «лучшее средство от астмы, уныния и зубной боли», как гласила реклама препарата. Коробочка кокаина стоила один рубль и пользовалась большим спросом у актеров, художников, молодых купчиков и «золотой» молодежи, прожигающей жизнь и родительские деньги. Зогар Жилкин в течение всего сентября не покидал Москву, и на семнадцатое сентября у него имелось железное алиби, поскольку именно в этот день у его супруги Гади был день рождения. Разумеется, он не отмечался, как принято у православных, с помпой, вином, плясками и песнями под гармонь, но все же Гадя приготовила в этот день замечательную фаршированную щуку, которую с удовольствием отведали старый Гинзбург и Зогар, запивая ее «Крушиной на малаге» и цокая от удовольствия языками…
Еще пятеро родственников-мужчин Зинаиды Кац также имели на семнадцатое сентября полное алиби, а, стало быть, не могли быть ни в малейшей степени причастными к убийству коммивояжера Стасько в ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября. Не имел алиби только младший из братьев Зинаиды, Иван, двадцати девяти лет от роду, фотографическая карточка коего как раз и прилагалась к одному из листочков, что передал Воловцову начальник сыскного отделения Лебедев.
Этот листок был исписан полностью, и даже на оборотной стороне, ибо, несмотря на то, что Иван Жилкин – самый младший из братьев Зинаиды Кац, его жизненный путь был весьма богат и насыщен различными весьма преинтересными и не очень событиями…
Первым событием было его рождение.
Ваня родился до срока в доме Захара Жилкина на Большой Ордынке. При появлении на свет из материнской утробы он пару-тройку раз недовольно вякнул и замолчал, очевидно, соображая, как ему надлежит дальше жить во вновь открывшихся обстоятельствах, дабы устроиться поблагополучнее, при этом не прикладывая к этому особых усилий.
Как и Натана, его отдали на обучение в Александро-Мариинское училище, по большей части потому, что там кормили бесплатными завтраками, и училище это было неподалеку от дома. Ваня умудрялся съедать по два завтрака, а то и по три, выигрывая у товарищей по училищу различные пари.
– Спорим на завтрак, что я проглочу вот эту пуговицу, и мне ничего не будет? – предлагал он сидящему рядом за столом ученику и показывал огромную, едва ли не с куриное яйцо пуговицу от пальто или рабочей тужурки, столь искусно сработанную из хлебного мякиша, что ее абсолютно нельзя было отличить от настоящей.
– Спорим! – охотно принимал предложение ученик, внутренне радуясь возможной неприятности, которую может вызвать такая пуговица внутри у Ваньки Жилкина.
Они ударяли по рукам, и Ваня, морщась и делая судорожные движения кадыком, якобы с трудом проталкивал пуговицу в горло и глотал. А потом сидел с довольным видом и улыбался, а соседская тарелка каши с чаем и еще теплой сдобной булочкой по праву выигравшего пари отходила к нему. Жадным он никогда не был и делился с проигравшим спор четвертью булочки, давая запить ее несколькими глотками чая. Номер с пуговицей долго сходил ему с рук, покуда Коська Брылев не дал ему настоящую пуговицу. Коська трижды проиграл пари Жилкину и начал подозревать неладное, потому и принес из дому настоящую деревянную пуговицу от плаща: довольно большой кругляк с двумя сквозными дырками посередине. И когда Ванька, придя в училище, предложил ему снова поспорить на завтрак, Коська охотно согласился и вытащил из кармана штанов заготовленную пуговицу: на, дескать, Ванюша, глотай. Вокруг них снова собрались любопытные: всем было охота посмотреть, как этот Ванька Жилкин, наконец-то, сначала поперхнется, начнет кашлять, а затем станет задыхаться и корчиться оттого, что пуговица застрянет у него в горле. Уж больно многих учеников Жилкин лишил завтраков, а из богатых или среднего достатка семей пацанов здесь не было, бесплатный завтрак для каждого не лишний, ведь Александро-Мариинское училище, согласно его Уставу, было предназначено для обучения детей «из беднейших семей».
Эта деревянная пуговица стала для Вани Жилкина полнейшей неожиданностью. Однако отступать поздно: пари заключено, причем при свидетелях, да и не согласиться проглотить Коськину пуговицу означало не только с позором проиграть пари, но поставить под сомнение все его предыдущие выигрыши подобных споров. А за это можно было получить и по шее. В лучшем случае…
Делать нечего, надо глотать деревянную пуговицу.
Ваня поочередно оглядел всех, кто столпился вокруг спорящих, сделал презрительную гримасу и сунул пуговицу в рот. Затем сморщился, сделал несколько глотательных движений и победоносно вскинул голову: что, получили?
– Рот открой, – потребовал Коська.
– На! – Ваня охотно открыл рот, демонстрируя всем, что во рту абсолютно пусто.
– Шире открой, – снова потребовал Коська. – Может, ты пуговицу за щеку спрятал.
Жилкин, прижав язык к зубам, открыл рот так широко, что в него можно было запросто просунуть кулак. Пуговицы за щеками не было.
– А теперь язык подними, – не унимался Коська.
– Может, тебе еще и булочки у задницы раздвинуть? – возмущенно посмотрел на него Ванька.
– Давай, поднимай свой язык, коли тебе говорят, – поддакнул кто-то из пацанов.
Жилкин поднял язык. Под ним лежала пуговица. Та самая, деревянная, от плаща, с двумя сквозными дырками посередине.
– Ага! – победно воскликнул Коська. – Проиграл!
– Ничего не проиграл, – огрызнулся Ваня. – Просто не получилось проглотить с первого разу…
– Ладно, глотай со второго разу, – милостиво разрешил Коська, злорадно ухмыляясь. – Но смотри: третьего разу – не будет!
Кушать хотелось сильно. В доме по утрам на Ваньке экономили, поскольку знали – в училище покормят. Да и он, зная, что завтрак непременно будет, а, возможно, и не один, не рвался есть дома по утрам, рассчитывая на училище. А вот теперь он мог не только проспорить и уронить свой авторитет среди товарищей, но еще и лишиться завтрака, что никак нельзя было допустить. И Жилкин, вздохнув, проглотил Коськину пуговицу. Однако дальше горла она не пошла…
Сначала Ваня почувствовал, что ему трудно дышать. Он попытался глубоко вздохнуть, но получилось что-то вроде сдавленного кашля. Жилкин побагровел, силясь что-то сказать, но получился лишь глухой сип:
– Пу-го-ви-ца за-стря-ла…
Кто-то ударил его кулаком по спине, но кроме боли Ваня ничего не почувствовал: пуговица в горле сидела крепко. Он попытался покашлять, но и из этого ничего не вышло. Невозможно было ни вздохнуть, ни выдохнуть.
В голове у Вани закружилось, и пол стал шататься, как дно легкой лодки на речных волнах. Стены задвигались и норовили свалиться прямо на него.
Кто-то из пацанов побежал за взрослыми. Через какое-то мгновение Ваня почувствовал, что его кто-то обхватил сзади. Затем ему в живот уперлось что-то твердое, и на это твердое резко нажали, прижав ему при этом локти к бокам. Потом еще и еще. Ваня вдруг кашлянул и через малое время уже заходился в неуемном кашле, светлея лицом, которое еще минуту назад было цвета вареной свеклы. А на полу, словно насмехаясь над ним, лежала и смотрела прямо на него своими круглыми глазами-дырочками злополучная пуговица…
Больше в училище фокус с пуговицами он не проделывал. Правда, пару-тройку раз все же повторил этот свой коронный номер, учась уже в гимназии, однако, наученный горьким опытом, вовремя остановился и переключился на картишки. Науку лукавить и передергивать картишки Ваня постиг быстро, поскольку мальцом был способным, и если бы эту его способность суждено было направить во благо, Жилкин сегодня, самое меньшее, имел бы уже звание адъюнкт-профессора и вел бы семинарские занятия со студентами университета. Однако его энергия уходила в совсем иное русло, причем зачастую не благонамеренное, а порой даже не всегда законное.
Однажды его и гимназиста Румянцева застукали за игрой в карты прямо на уроке. На первый раз обошлось внушением со стороны инспектора гимназии. Но Жилкин был предупрежден, что если еще раз будет пойман за руку в каком-либо неблаговидном поступке, встанет вопрос об его отчислении из гимназии. С полгода он вел себя тише воды ниже травы. Но деятельная натура Вани постоянно требовала надлежащего выхода. Было скучно делать то, что и все остальные, причем каждый день и все одно и то же. Тоска же зеленая! И в четвертом классе Жилкин сорвался: поспорил с тупоголовым Семеном Чиркиным на два рубля серебром, что на уроке истории русской словесности продекламирует что-нибудь из Баркова, не шибко вульгарное и без мата. Чиркин попытался было настоять на мате – какой же Барков без непечатных словечек, но, когда Ваня запросил за это пять рублей серебром, сник и согласился. Урок по истории русской словесности подходил уже к концу, и вдруг Ваня неожиданно встал и, заявив, что русская словесность – его конек и любимейший предмет, громко и внятно продекламировал:
- Уже зари багряный путь
- Открылся дремлющим зеницам,
- Зефир прохладный начал дуть
- Под юбки бабам и девицам…
– Это что? – спросил учитель, багровея.
– Стих, – ответил Жилкин и нахально улыбнулся.
– Вон отсюда! – зловеще-леденящим голосом произнес учитель и указал рукою на дверь. – И учтите: я сегодня же поставлю вопрос перед директором гимназии о вашем дальнейшем пребывании в ее стенах…
Когда Ваня открыл дверь, в лицо ему дунул прохладный Зефир. Это был воздух свободы…
Жилкина выперли из гимназии с позором. То есть без надежды на восстановление ни на следующий год, ни в иные последующие лета. Хорошо, что к этому времени его отец и мать уже переселились в мир иной, иначе Захара Жилкина хватил бы удар, а Хедва Жилкина, урожденная Эткинд, ослепла бы от слез. Что касается братьев, то все они были заняты своими делами, а посему сделался Иван Жилкин предоставленным самому себе, что в четырнадцатилетнем возрасте крайне чревато многими ошибками с печальными последствиями.
И вскоре он не преминул их наделать…
Как известно, имя не просто определенный набор звуков, на который откликается носитель этого имени. И не только запись в метрической книге или формулярном списке, которого, кстати, у Вани Жилкина никогда и не было. Имя, в первую очередь, – определенная судьба. Ибо течение судьбы, ее вехи, которые во многом определяются или корректируются личностью и характером человека, имеют вполне значимую зависимость от имени, полученного при рождении…
Скажем, люди, носящие имя Сосипатр. Их немного, но они имеются. И, удивительное дело, все они полны стремления к прочному и незыблемому, пусть и в невеликих масштабах. Главное – стабильность, здравый смыл и душевный комфорт. И не важно, дано ли имя Сосипатр при рождении или принято после монашеского пострига: черты характера и желания и у тех, и у иных будут схожи…
Отчего это так?
Оттого, что имя обязывает. Оно накладывает отпечаток на характер, формирует мировоззрение, создает привычки, а стало быть, определяет и дальнейшую судьбу…
Или, к примеру, Станиславы…
Среди них невозможно встретить нищего или какого-то лишенца. Или не имеющего самолюбия гражданина, то есть простого, как печная кочерга. Не-ет… Все Станиславы самолюбивы и желают жить красиво, беззаботно, в сладостной неге и довольствии. Но вот достигать желанной жизни тяжким трудом, терпением и потом – ни-ни. Им надо все и, по возможности, сразу. И если при достижении земных благ им встретится принципиальный соперник, Станислав без всяческого зазрения совести столкнет его с дороги в канаву, а при надобности заедет и локтем под ребра. Некоторые из них, случается, становятся и королями… Неуравновешенными, упрямыми, нервическими и капризными до истеричности. В конечном итоге, таких королей либо травят крепчайшим ядом, либо смещают с престола, после чего, как многим кажется, им уже не подняться. Но они поднимаются благодаря своему упрямству и любви женщин. Пример тому – польский король Станислав Понятовский…
А, впрочем, хорошее имя. По крайней мере, оно не несет в себе жизненную скуку…
А если взять, допустим, Марка. Этот своего не упустит. Ум у него практичен и весьма изощрен. На всякие кунштюки, которые могут доставить ему материальные и служебные блага.
К тому же Марки великолепные актеры. И все делают с улыбкой, которая невесть что скрывает: может, насмешку, может, сарказм, а может, и презрение. Марки до того улыбчивы, что когда станут вспарывать вам брюхо, натурально или фигурально выражаясь, то будут вежливо и дружелюбно улыбаться. И когда их будут вести на виселицу – а Марков всегда есть за что повесить, – они тоже будут иметь на устах улыбку. Скорее, ироническую…
Николай… Этот гражданин суров и надежен. Таковым был наш государь император Николай Павлович, коего свалила с ног Крымская война и который слишком рано почил в бозе. А иначе Россия не была бы таковой, какая она по сей день есть…
Николай предан идее, к которой прет, как единорог, сметая на своем пути всякие преграды. Или, точнее, бежит как слон. Именно как слон, поскольку слон – тотемное животное этого имени.
У Николая целый сонм покровителей среди велико– и просто мучеников, святых угодников и столпников. Наверное, это они помогают Николаям почти всегда добиваться поставленной цели. Счастливцев среди человеков с именем Николай – вполне предостаточно…
Талгаты – а имя это, как удар обухом топора – несокрушимы и надежны. Рождаются Талгаты сразу маленькими мужичками, имеющими природную хватку и практический ум. То, что считают «своим», они никогда не упускают, в том числе и женщин, которые с ними, как за каменой стеной. К цели Талгаты идут медленно, неуклонно, но редко когда до нее доходят. Что не мешает им быть счастливыми, поскольку топают к своей мечте в течение всей жизни. Тем и живут. А ведь славно прожить жизнь с мечтою, все время двигаясь к ней шаг за шагом…
А взять, к примеру, женщин…
Скажем, Юлиана. Переводится имя, как «кудрявая». Но кудрява не сама Юлиана, а ее характер, выкидывающий порой такие кудрявые кунштюки, что кудрявее и не бывает…
С ней интересно и опасно, поскольку она умна, дружелюбна, не любит однообразия ни в чем, но упряма, как лось. Вернее, как лосиха. Ежели упрется – не сдвинешь! Любые авторитеты ей – побоку, потому что единственный авторитет для нее – это она сама…
А Марго? То бишь Маргарита? Вот уж где таится всякая чертовщина. Верно, все предыдущие Маргариты наложили на это имя столько непонятной загадочности и магической таинственности, что нынешним Маргаритам, а вернее, тем, кто рядом с ними, – и вовек не расхлебать…
Маргарита всегда повелительница. Королевна. В душе и по поведению. Маргариты словно рождаются в пурпурно-лиловых мантиях, подчеркивающих королевскую породу, как некоторые рождаются в рубашках. А когда Маргариты умирают, окружающим кажется, что опустел весь мир – так в нем становится гулко и пусто…
А что же имя Иван, которое носит интересующий Ивана Федоровича недоучившийся гимназист Жилкин, и коим наградил будущего судебного следователя Воловцова его отец Федор Силантьевич Воловцов, выбившийся к старости лет в личные дворяне? Какой отпечаток накладывает на характер и судьбу человека это имя?
Тут, собственно, все довольно просто. Ведь имечко это едва ли не нарицательное. Еще сотня-другая лет, и Иванами будут звать всех, кто прост, добр и радостен. Не тем, что он постоянно хохочет в голос, а тем, что благорасположен изнутри…
Ну, разве не прост этот Жилкин?
Кто дергал его за язык читать стихотворение самого скабрезного поэта Всея Руси на уроке истории русской словесности? Ведь надо же додуматься до такого поступка!
Но Иваны – не дураки. Иваны и в сказках не дураки, хоть в них они часто так и называются. Они просто такие, какие есть. Умеющие грустить и радоваться, смеяться, когда смешно, и плакать, когда грустно и печально, ничуть не скрывая душевного настроения.
На их лицах нет различных личин, в зависимости от ситуации или определенного случая: скажем, для беседы с начальником Департамента одна, для разговора с подчиненными – другая, а для общения с надоевшей супругой – третья. Иваны – цельные натуры, и этого у них не отнимешь. Да они и не отдадут… Они просто живут и делают то, что им написано на роду. Написано Жилкину на роду стать жуликом? И он им станет. Написано Ивану Воловцову на роду этих жуликов ловить и уличать? Он и будет их ловить и уличать. И никуда им от этого не деться, поскольку так легла карта… И надо признать, что будет он делать это лучше, чем кто-либо другой.