Прощаю – отпускаю Туманова Анастасия
Устинья испуганно попятилась, успев лишь шепнуть:
– После, Михайла Николаевич…
И этих «после» потом оказалось столько, что и считать было невмочь!.. Спокойно ехать на телеге, как полагается благородному барину, Иверзнев категорически не желал. Весь путь он проводил на ногах, болтая с каторжанами обо всём на свете. Понемногу дошло до того, что Ванька Кремень во всех подробностях рассказал ему историю своей роковой любви к московской шлюхе и паскуде Аксиньке. Иверзнев сочувствовал и кивал. Старый бродяга Кержак, посмеиваясь, объяснял дотошному барину, как можно переплыть озеро Байкал в рыбной бочке и как отбиться от медведя, имея лишь разряженную кремнёвку. Михаил Николаевич от души восхищался. Цыганка Катька, заливаясь смехом, девять раз подряд спела ему песню «Ай, во поле во вечернем» – до тех пор, пока Иверзнев не сумел найти вторую партию. Катькин муж полдня объяснял Иверзневу, как стамеской отладить старому коню зубы «под молодого». Антип Силин – и тот не сумел отвертеться и был вынужден растолковать барину, почему мужики по деревням знать не хотят никакой воли, покуда им не нарежут земли. Всю эту болтовню Иверзнев старательно записывал по вечерам в свою потрёпанную книжку и подолгу сидел потом над своими записями. «И на что ему?.. Как бы не донёс по начальству-то…» – беспокоились поначалу арестанты. Но вскоре стало очевидно, что доносить на них чудной барин не собирается. Напротив, он как мог старался помочь товарищам по несчастью. На его телеге постоянно виднелись головки детей, следующих за родителями по этапу, лежали больные или присаживались просто уставшие. Постоянно Иверзневу приходилось лечить стёртые кандалами ноги, врачевать простуды, растирать мазями и гусиным жиром отмороженные пальцы. За своё лечение он не брал ни копейки – напротив, тратил на снадобья для недужных собственные деньги – и в конце концов молодого доктора зауважала вся партия. У Антипа Силина он сводил вереды на пояснице какой-то мазью, на которую Устинья смотрела горящими глазами:
– Это ж надо… В три дня всё сошло! А я печёной луковицей полторы недели бы лечила! Это из чего ж сготовлено-то, Михайла Николаевич?!
И – понеслось… Ефим злился до темноты в глазах. Поначалу он думал, что барин просто смеётся над дурой-девкой. Но вскоре убедился – ничего подобного. Понемногу были вынуты и книжки из барского саквояжа, в которые Устька таращилась с умным видом, будто чего соображала, и без конца расспрашивала о травках и корешках. «И не осточертели они ей за всю жизнь-то, травки эти! – выходил из себя Ефим. – А барин и рад стараться… Баба чужая ему занадобилась! Сукин сын…»
Хуже всего было то, что, кроме Ефима никто, казалось, ничего не видит и не понимает. Не одна Устинья могла поболтать с Иверзневым. Каждая из каторжных баб уже давно рассказала ему свою горькую судьбу, и рассказ этот даже был записан в известную всей партии чёрную записную книжку. Ни к одной из девок – даже к писаным красавицам – доктор не пытался приставать. Дальше задушевных разговоров дело не шло, за что каторжанки «понимающего барина» страшно уважали. Однажды Ефим, набравшись терпения, добрых два часа прошагал рядом с Иверзневым и Устиньей, слушая их разговор (оба не обращали на него никакого внимания), и, хоть убей, не услышал ничего похабного. Но по временам он ловил взгляды… Короткие взгляды доктора, брошенные на его жену. И цену этим взглядам Ефим знал. Это и мучило больше всего. «Она, глупая, не видит, не понимает… И никто не видит. А доктор-то повёлся на эти глазки! Собачий сын, отметелить бы ночью… Аль прямо сразу кандалами по башке приложить…»
… – Эй! Стой! Куда, дьявол?! Ах ты, чёрт, стоять! Сейчас стрелю! Стоя-а-а-ать!!!
– Да что такое? – растерянно замедлил шаг Ефим. Остановились и другие. Антип машинально придвинулся ближе к брату – как всегда, когда ожидалась свара. А впереди, за поворотом дороги, слышались испуганные и злые крики конвойных солдат. Потом ударили выстрелы – один, другой, третий… Подбежавшая Устинья схватила мужа за плечо:
– Господи, Ефим! Антип Прокопьич! Что там стряслось-то?
Ответить никто не успел: в ту же минуту из-за поворота вылетели верховые казаки с криком:
– А ну, в кучу, разбойники! В линию становсь! Живо все! Живо, сказано, не то нагайками сейчас!!!
Было ясно: случилось что-то невероятное. Ещё ни разу за два года пути каторжную партию не сгоняли так стремительно в кучу и не брали в оцепление. Из леса выгнали перепуганных баб, которые собирали грибы к ужину. С телег посталкивали больных и «семейных». Люди прижимались друг к другу, недоумённо переговаривались:
– Да что случилось-то, крещёные? Чего они всполошились? И Фёдор Ипатьич где?
Конвойного офицера между тем рядом не было, а обозлённые солдаты отвечать на вежливые вопросы отказывались.
– Да не дёргайте вы служивых! – рявкнула наконец Катька, поглядывая сердитыми чёрными глазами в лес. – Ванька Кремень утёк!
– Да ну! Брешешь! – сразу же обступили её.
– Да чтоб мне околеть! Прямо у меня на глазах в кусты кинулся!
Вся партия стояла неподвижно посреди дороги и ждала до тех пор, пока из леса не показалось с десяток солдат во главе с конвойным офицером Аносовым. По их сумрачным, вспотевшим лицам было понятно: беглеца не догнали. Аносов держал в руках сброшенные кандалы Кремня.
– А ну, становись на пересчёт, висельники! – тяжело дыша, велел он. – И чтоб без фокусов мне!
Прямо посреди дороги начались перекличка и пересчёт. Это всё заняло довольно много времени, и арестанты, ожидая выкрика собственной фамилии, вполголоса переговаривались. Половина партии утверждала, что Ванькиного дёра в кусты вполне стоило ожидать. Второй год Кремень не мог успокоиться из-за своей брошенной в Москве подруги.
– В Москву мне надо… В Москву мне надо, ребята, назад! – то и дело слышали от него. – Спасу нет… Аксинька у меня там! Как она без меня-то, шалава проклятая? Что с ней станется, покуда я до Иркутска-то добреду?
– Да уж, поди, давно с кем другим связалась, не мучься, родимый! – «утешал» кто-нибудь, и Кремень темнел. Однако терпел: с этапа не бегали. Но в августе каторжане надолго застряли «в пересыльном» из-за холерного карантина. Теснота была страшная, а две недели спустя подошла ещё и новая партия. Кремень обнаружил среди прибывших своих московских знакомцев. После разговора с ними Ванька вернулся на свои нары злым как чёрт и весь вечер провалялся вниз лицом. Оказалось, Аксинька спуталась с богатым купцом и вовсю гуляет с ним по трактирам.
После тяжёлого известия Кремень ни с кем не перемолвился ни словом, чернел на глазах и о чём-то неотрывно думал. Все были уверены, что он убивается по изменнице, и в душу к Ваньке не лезли. И вот – здравствуйте, святая Троица!
– Подался Кремень до Москвы, до своей Аксиньки… – цедил сквозь зубы Ефим. – А ведь как хорошо шли-то! И начальство понимающее, и брало по-божески, и дозволяло много чего… А теперь – всё!
Начальство и в самом деле было понимающим. Фёдор Ипатьич Аносов ходил по этапу всю свою жизнь и каторжан знал как облупленных. Семьи у Ипатьича не было, а посему брал он скромно и народ попусту не мучил. Арестанты хорошее обращение ценили и старались платить той же монетой.
– Ведь это ж последний переход его, Фёдора Ипатьича-то, – поведал братьям Кержак. – За двадцать пять лет николи у него не было, чтоб с этапа дёрнули! Я сам с ним ходил лет с десяток назад, и всё чинно-благородно было! А теперь что? Ему нас по бумагам на этапе сдавать, а окажется – хвать! – и человека нету! И накроется ему вся пенсия, а за что? Экое несправедливие…
– И что, поделать ничего нельзя? – напряжённо спросил Ефим. – Может, нам всем скинуться да умаслить его?
– Не пойдёт, – ожесточённо скребя в затылке, выговорил Кержак. – Что ему с нашей деньги, коль старость спокойная шайкой накрывается? Нет, тут другое надобно… Счас. Не троньте меня минуту, ребята… подумаю.
Через четверть часа от партии каторжан отделились Кержак и Яшка-цыган. Конвойные тут же наставили на них дула:
– Назад, дьяволы! Мало вам?!.
– Не шумите, – веско сказал Кержак. – Нам Фёдору Ипатьичу слово молвить.
– Чего вам ещё, черти? – к арестантам подошёл мрачный Аносов.
– Разговор имеется, ваше благородие!
– Совесть у вас лучше бы имелась! – вспылил офицер. – Ну, чего вам, ироды? Каку-таку ещё радость мне приготовили? Всё, кончилась слобода ваша! Теперь пойдёте, как по закону положено, ежели человеческого обращенья не понимаете! Я с вами по-христьянски, а вы…
– …и мы весьма соответствуем, – сдержанно ответил Кержак. – И очень даже ваше расстройство нынешнее понимаем. Тем более что и нам оно накладно выходит.
– Так как же ты, сукин сын, допустил?!. А ещё старшой в партии!
– Ваша правда, безобразие сущее вышло. Виноват, недосмотрел, – пожал сутулыми плечами Кержак. – Но, на наш взгляд, всё ещё поправить можно… ежели, конечно, ваше благородие дозволит.
– Поправить, говоришь? – недоверчиво сощурился Аносов. – Это как?
– А вот, цыган божится, – Кержак с чуть заметной усмешкой показал на Яшку, – что в одночасье вам того Кремня изловит.
– Врёшь, – убеждённо сказал Аносов, глядя в смуглую нахальную физиономию конокрада. – Поди прочь, не то обеззублю!
– Воля ваша, Фёдор Ипатьич, не вру! – усмехнулся цыган. – Дозвольте облаву сделать! Далеко он по тайге уйти не сможет! Дайте мне людей – и поймаю вам его! Прямо вот из партии, кого помоложе да покрепче, десятка два! Ну, и для верности Катьку мою! Цыганка – баба лесная, у неё чуй, как у лисицы! Враз того Кремня вынюхает, ежели по следу пустить!
– Угу… а ружжо тебе в придачу не выдать? – хмыкнул Аносов.
– Без надобности, – в тон офицеру заметил Яшка. – Я по живым людям палить не обучен… Да и нужды не будет. Да вы не бойтесь, Фёдор Ипатьич, не убегём!
Через час облава была готова. Три отряда разошлись веером. В одном были солдаты, которые пошли прочёсывать чащу цепью. В другом – спешившиеся казаки. Обозлённые арестанты рвались искать беглеца все до единого, но Кержак с Яшкой взяли только молодых и здоровых. Два десятка каторжан торжественно забожились, что вечером вернутся к месту привала, деловито посбрасывали с ног приплюснутые оковы и резво углубились в тайгу. Следом, звеня цепями, побежала Катька.
Над вековым лесом висело хмурое октябрьское небо. Блёклое солнце стояло ещё высоко. Братья Силины шагали рядом с Яшкой.
– Слушай, цыган, да с чего ты взял, что Кремня сыщешь? – с сомнением спросил Антип. – Лес-то – не лукошко, наугад иголочку не вынешь… Может, он, покуда мы считались да собирались, уже с десяток вёрст отмахал…
– Кто – Кремень? – коротко хохотнул Яшка: блеснули белые зубы. – И господь с вами, земели… Кремень – он же московский! Отколь ему тайгу знать? Тут ведь умеючи надо! И знающий человек, не ровён час, сгинет, а уж городская птица… Опять же – путь верный держать надо. По солнышку, аль по мху на деревьях…
– Ну, ты нас-то хоть не учи, – проворчал Антип, напряжённо вглядываясь в сплетение суковатых ветвей. – Мы-то тож по лесам блукать обучены. Я вот другого уразуметь не могу – как в городах-то ваших люди не теряются! Однова вёз с тятей пшеницу к дядьке в Гданьск… – Он умолк, заметив, что цыган его не слушает. Словно неведомая сила увлекла Яшку в сторону – к прогалу. Потом отчего-то его понесло влево. Катька повторила этот зигзаг, словно привязанная на тонкой, невидимой бечёвке. Глаза её неотрывно следили за мужем. Она шла следом шаг в шаг – не замечая ни острых сучьев валежника под босыми ногами, ни скользкой палой хвои… Антип коротко взглянул на эту пару и хмыкнул. Придержал брата за плечо:
– Погодь…
Ефим остановился. Проводил глазами Яшку, который без единого слова свернул в кусты. Изумлённо посмотрел, как исчезает вслед за ним Катька.
– Антипка… они чего? Тож, что ль, в бега ударились? Глянь – как сговорились… Может, покуда не поздно, придержать их?!
– Выдумал тоже… – махнул рукой Антип, пряча улыбку в серых спокойных глазах. – Сами вернутся к вечеру, куда денутся. Я смекаю, Яшка для того Катьку и выпросил, чтоб полюбиться хоть малость. Их ведь друг до друга с самой Москвы не допущают! Два года почти – шутка ль?
Ефим невольно вздохнул, покосившись на заросли, в которых пропали Яшка с женой. И молча зашагал вслед за братом.
… – Ой… Яшка… ой, мэ мэрав, дэвлалэ… Акана мэ мэрав, совлахава![2] Ой, что ж ты делаешь, чёрт, постой… О-о-о, дэвлалэ-э-э… Миленько, миленько миро-о-о[3]…
– Катька… Катька… Два года без тебя, дура… Два года! Как не помер, не знаю… Дэвла, как пахнет от тебя… Как раньше… мёдом гречишным… Не судьба мне без тебя остаться… Бог про то знает… он и вот сейчас… Тихо!!!
Последнее слово муж сказал вдруг таким голосом, что Катька враз умолкла. И застыла, вжавшись спиной в колкую холодную почву. Радостный шёпот замёрз в горле, от страха похолодели пальцы. Но она много лет была замужем за конокрадом и сейчас по одному короткому его слову затихла, замерла, готовая лежать так хоть до завтрашнего утра. Она боялась даже охнуть от боли, хотя муж прижимал её к земле всей тяжестью и, казалось, вот-вот расплющит, как лягушку. Прошло несколько минут, прежде чем она решилась спросить чуть слышным шёпотом:
– Что, Яша?
Он нахмурился: молчи! И показал взглядом влево, в густой кустарник на краю болотца. Катька скосила глаза – и обмерла. Там, возле огромного, с повисшими корнями выворотня, шевелилось и ворчало что-то мохнатое, тёмное.
– Рыч?[4] – одними губами спросила Катька. Муж кивнул, и оба застыли. Шевельнуться и, не дай бог, звякнуть цепями в эту минуту означало верную погибель. Можно было только слиться с этой мокрой палой хвоей, с ветвями, с корнями, с птичьим писком. И ждать.
Цыгане лежали так долго. Солнце медленно двигалось над их головами, путаясь в ветвях вековых сосен. Паук над самыми глазами Катьки успел сплести целую паутину и засел в розетке жёлтых листьев, ожидая первой жертвы. Прямо над затылком Яшки дятел долбил сухой сук. Труха сыпалась на чёрные курчавые волосы цыгана: он не стряхивал её. Неслышно, сизой лентой, протекла мимо гадюка. А медведь всё не уходил: до Катьки доносилась его возня и ворчание. Казалось, прошла целая вечность, пока огромный зверь не кончил терзать трухлявое бревно и не пошёл, переваливаясь, к болоту.
Яшка на всякий случай подождал ещё немного. Потом осторожно приподнял голову. Долго вслушивался в тишину вокруг. Затем облегчённо перевёл дух. И наконец-то решился освободить жену.
– Жива, лачинька?[5]
– Фу-у-у… В блин раздавил меня, леший… – простонала Катька, растирая ладонью плечи и грудь. – В меня ещё и железка твоя воткнулась! Ну что же это за…
Договорить она не успела: со стороны болота донёсся отчаянный хриплый вопль. Сразу же вслед за ним раздался грозный рёв зверя.
– Ох ты ж… – бормотнул Яшка. И – пружиной взвился на ноги, выхватил нож.
– Яша! Ой! Яшка! С ума сошёл, куда?! – вскинулась Катька. – Стой, зачем?!
Но какое там! Муж уже летел, ругаясь на весь лес, туда, где снова и снова раздавался полный ужаса крик. Катька вскочила и понеслась следом.
Они почти одновременно выбежали к болотцу – и застыли. В нескольких шагах от берега, на мшистой кочке, держась рукой за чахлый ствол, стоял Ванька Кремень. Он был без шапки, мокрый, щека – в крови. Серый армяк полосами свисал с плеча. Кремень дико озирался вокруг, явно прикидывая, куда бы ещё прыгнуть, но со всех сторон его окружала ржавая вода. А прямо через болотце, переваливаясь на мохнатых лапах, к нему шёл медведь. Когда расстояние между ними сократилось до трёх аршин, Кремень снова отчаянно завопил и дёрнулся было в сторону – но нога его сразу ушла по колено в воду.
– Стой, дурак, где стоишь! – заорал Яшка. Набрал побольше воздуху… и вдруг закричал-запел на всё болото так истошно, что с дальней кочки испуганно взметнулась стайка уток. – Ай, да мои ко-о-о-они!.. Да пасу-у-утся в чистом по-о-о-о-оле-е!!!
Оглушительная песня скачками понеслась по воде. Медведь замер. Медленно, всем телом повернулся на новый звук. Некоторое время, казалось, раздумывал. Затем не спеша пошёл назад. Прямо к Яшке.
У Катьки остановилось дыхание. Стоя на краю полянки, в зарослях болотного багульника, она беспомощно смотрела на то, как медведь двигается к её мужу. Вот зверь подошёл так близко, что до Катьки донёсся отвратительный запах из его пасти. Поднялся на задние лапы, грозно заворчал. Яшка мельком взглянул на жену – и ухмыльнулся вдруг широко и отчаянно, блеснув крупными зубами. Переложил нож из левой руки в правую, чуть пригнулся и оскалился точь-в-точь как медведь. И сделал первый шаг. Медведь взревел… И тут Катька пришла в себя.
– А-ай-й-й-я-я-я-яй-и-и-и-и!!! – взлетел над болотцем пронзительный «ведьмин» визг, сопровождаемый грохотом кандалов. Это оказалось так оглушительно, что зажмурился даже Кремень на своей кочке. Медведь недоумённо повернул голову – и в тот же миг Яшка бросился вперёд. Взметнулась рука с ножом, яростно заревел медведь, ударила мохнатая когтистая лапа, снова и снова взлетел нож. Катька верещала в полный голос, вцепившись руками в растрепавшиеся косы и прыгая на месте: брызги веером летели из-под ног. Птицы с криком улетали прочь, какой-то маленький зверёк, пища, улепётывал по кочкам… И вдруг стало тихо.
Вся дрожа, суетливо вытирая с лица слёзы, Катька смотрела на то, как из-под рухнувшей наземь лохматой туши, кряхтя, выбирается муж.
– Тьфу… Фу-у-у… Вот это, я тебе скажу, ей-бо…
Договорить он не успел: жена бросилась к нему, обняла, жадно ощупала, осмотрела всего с головы до ног:
– Ой, дурно-ой… Совсем дурной, головы и в помине нет… И не было отродясь… Мало мне твоих коней… Что вздумал?! А как загрыз бы он тебя?! Что бы со мной, с детьми бы нашими стало, а?! Что бы я в таборе матери твоей сказала? А?! Да будешь ты хоть когда своей башкой пустой думать?! Это кровь, откуда? Где?!
– Да ничего… Его это кровь, – тяжело дыша, отвечал Яшка. У него дрожали руки, но, взглянув на перепуганную жену, цыган снова улыбнулся. – Дура ты, Катька… Вот кабы он Кремня сожрал, то кого бы мы с тобой Ипатьичу привели? А? То-то… Эй! Куда?! Стой, сдурел, куда?! Стоять, дурак, сгинешь!!! – Он вскочил и кинулся к болотцу. Но Кремень уже нёсся по кочкам, как заяц, поднимая столбы брызг, поскальзываясь, проваливаясь, снова вскакивая, с трудом выдираясь из липкой грязи…
– Не ходи-и-и! – завопила Катька, хватая мужа за рубаху. – Чёрт с ним, пусть уходит! Утонешь! Ой…
Шлёпанье по воде и чавканье грязи вдруг стихло. Схватив мужа за плечо, Катька куглыми от ужаса глазами смотрела на то, как беглец по пояс ушёл в трясину. Ванька заорал, рванулся, судорожно зашарил руками по стеблям болотной осоки, ища опоры и – не находя её. Ещё один крик, дикий, полный смертного страха, разлетелся по болоту.
– Яша… – задохнулась Катька. – Может, достанем?..
– Поздно, – хрипло ответил тот. И, зажмурившись, медленно перекрестился, когда голова Кремня скрылась под водой и оборвался последний крик.
Силины долго пробирались через лес, спотыкаясь о коряги, перелезая через поваленные, заросшие мхом и лепёшками лишайников стволы и прислушиваясь к каждому шороху и хрусту. За любым кустом мог оказаться не только беглый арестант, но и голодный зверь. Ефим уже с тревогой посматривал по сторонам.
– Антипка, может, ерунду мы делаем? – наконец вполголоса спросил он. – Ну как человека в этакой чащобе сыщешь? Вот мы идём, башками по сторонам крутим – а он, может статься, прямо над нами на ёлке сидит!
– На какой ёлке? – не оборачиваясь, отозвался Антип. Его внимание привлекла содранная с могучей сосны кора, и он сосредоточенно изучал её красноватый корявый ствол. – Ты глянь на эти ёлки! Голая стволина чуть не на версту в небо тянется! Это ты на неё, может, влезешь, да я. Ну, цыган наш заберётся, коль ему за это рубль посулить. А Кремень – нипочём, хоть до крови надсадится! Прав Яшка, городскому человеку в этаком лесу только запропасть. Недалёко он ушёл, найдём… А ну, чш-ш!
Последнее Антип произнёс упавшим до чуть слышного шёпота голосом. Ефим замер. С минуту они оба стояли неподвижно, вслушиваясь в лесную тишину. Вскоре Ефиму послышался чуть слышный хруст. Затем – ещё, ещё… Он скосил глаза на брата, взглядом показал вправо – оттуда тянуло сырым овражным холодом. Антип согласно кивнул. Бесшумно повернулся и двинулся в сторону оврага. Ефим, стараясь не задевать низко нависших ветвей, тронулся за ним.
Из оврага пахло прелой сыростью, грибами; он казался безлюдным – и всё же там кто-то был. Ефим видел это по примятой траве у края склона, по нескольким сломанным ветвям на кусте можжевельника, по тому, как молчали птицы. Антип одним движением бровей показал: спускаемся. И первым шагнул вниз.
Всё произошло так стремительно, что братья не сумели даже понять, что случилось. Из-за поваленного ствола выметнулось что-то чёрное, бесформенное, сбило с ног Антипа и вместе с ним покатилось вниз по склону оврага. Ефим кинулся следом, громко ругаясь. Ему почудилось, что на брата напал какой-то диковинный зверь и брань напугает его. Но, ещё не достигнув места побоища, он понял: это человек. «Нешто Кремень наш?!» Ефим прыгнул ему на плечи – и по мощному удару, отбросившему его на замшелые камни, сразу понял: Кремню до этого лесного чудища далеко.
Это был огромный, кряжистый мужик. Дрался он молча и яростно – лишь тихо ухал при ударе. Ефим поспел вовремя: неизвестный уже навалился всей тяжестью на брата и уверенно душил его. Антип ещё кряхтел, стараясь сбросить с себя давящую ношу, но убийца был неподвижен и тяжек, как северный валун. Ефим, налетев сзади, нанёс ему сокрушительный удар кулаком. Неизвестный покачнулся – и этого мгновения Антипу хватило, чтобы сбросить с себя разбойника.
– Ефимка, держи! Держ-ж-жи варнака этого… Фу-у… Чуть не до смерти… проклятый… уходил… Да дай ты ему ещё раз! Посильнее! Вишь – не уймётся никак!
Тот и впрямь не унимался: рвался, выкручивался, выдирался изо всех сил. Братья вдвоём едва удерживали его. В конце концов Антип, потеряв терпение, ударил пленника по лбу так, что тот обмяк. Ефим, облегчённо вздохнув, ослабил ручную цепь, накинутую на горло противника. Глядя на огромную тушу, лежавшую на прелых листьях, с уважением сказал:
– Вот отродясь не видал, чтоб кто-то сильнее нас с тобою был!
– И я не видал, – согласился Антип, наклоняясь и с усилием переворачивая тело. – У, тяжеленный, бугаище… Кого ж это мы с тобой поймали? Сущий оборотень!
– Какой оборотень… – хмыкнул Ефим, разглядывая изодранную, грязную одежду пойманного. – Варнак беглый! Ты взглянь ему на ноги – небось от кандалов метки есть?
– И что ж с ним делать? – озадачился Антип, садясь на мох и разглядывая физиономию беглого каторжанина, испорченную старыми шрамами и свежими царапинами. Тот в ответ молча палил из-под бровей упорным взглядом. Глаза пленника были ледяные, голубые, жуткие.
– Отпущать его аль с собой волочить? Кремня-то мы с тобой так и не добыли…
Издалека донёсся слабый крик: кто-то из партии окликал их. Ефим, вскочив на ноги, отозвался. Затем взглянул на солнце. Оно падало к вечеру.
– Возвращаться надо, – решил Антип. – А этого с собой заберём. Кремня не нашли, так хоть этого лешака Ипатьичу доставим. Авось сгодится для чего-нибудь. А коль нет – пущай обратно в лес бежит.
– И то дело, – согласился Ефим. Пленный угрожающе заворчал, но Антип уже вязал его, поглядывая на темнеющие верхушки деревьев.
… – Вы мне кого приволокли, висельники?! – орал Ипатьич, бегая по дороге вдоль неровного строя арестантов и воздымая к вечернему небу кулаки. – Я вас спрашиваю, где вы только этакого страшилища выловили?! И что мне с ним делать-то? Да что вы за народ за такой?! Их, как людей, за одним пошлёшь – как есть другого притащат! Одного разбойника вдесятером отыскать не сумели!
– Ваше благородие, как есть невозможно это обделать было, – аккуратно вклинился между двумя офицерскими воплями Кержак. – Потому вот цыган сказывает, что Кремень в болоте у него на глазах утоп. Доставать его оттуда никак невместно, уж вы моему слову поверьте. Здешняя трясина такова, что не только человека – лошадь с телегой в один миг употребит!
– У нас с Катькой на глазах и сгинул парень, – подтвердил Яшка. Жена в подтверждение тяжело вздохнула и перекрестилась. – Только булькнуть два раза и успел, сердешный… Я было кинулся за ним, да какое! Шагу сделать не успел…
– Ваше благородие, а этот вам не сгодится ли? – осторожно спросил Кержак. – Всё едино наш брат беглый, а что рожа другая – так кому какая разница? По бумагам очень даже спустить можно…
– Где же спустишь, коли приметы вовсе не те?! Да и не согласится он… – Ипатьич сердитым, скорым шагом подошёл к связанному пленнику, который так и стоял на дороге между братьями Силиными. Офицер вгляделся в лицо пойманного, удивлённо крякнул, помолчал. Затем попросил:
– Семёнов, посвети-ка!
Казак поднёс фонарь. Жёлтые неровные блики запрыгали по физиономии пленника – и Ипатьич усмехнулся:
– Берёза… Никак ты?
– Добрый вечер, ваше благородие, – прогудел в ответ пойманный. Ефим, стоящий рядом, невольно вздрогнул: почему-то ему казалось, что беглый варнак окажется глухонемым. Ещё более неожиданной оказалась улыбка Берёзы, мутно блеснувшая в свете фонаря и больше напоминавшая оскал зверя.
– Как есть, атаман Берёза. Здравствуйте.
– Я тебя, кажись, два года назад вёл?
– Три, Фёдор Ипатьич.
– Тьфу, память – решето… Так ты что же – с Зерентуя идёшь? – В голосе старого офицера просквозило невольное уважение.
Берёза в ответ улыбнулся почти самодовольно. Затем озабоченно спросил:
– А с чего же эти медведища меня взяли? На кой я вам сдался? Никого не обидел, никого ни на поселении, ни в деревнях не тронул… Как ангел, летел себе через таёжку-матерю… Пошто ловили-то?
– Ловили-то, балбес, не тебя, – с досадой поведал Ипатьич и, словно разом забыв о своих подопечных, принялся расхаживать взад и вперёд вдоль обочины. Сзади его сопровождал почтительный Семёнов с фонарём. На обветренном, морщинистом лице унтер-офицера читалась мучительная работа мысли. И Берёза, и каторжане напряжённо следили за этим процессом. Наконец Аносов медленно, словно продолжая раздумывать над каждым словом, спросил:
– Ты, Берёза, ведь за убийство попал на бессрочную-то?
– За четыре, Фёдор Ипатьич, – с достоинством поправил тот. – Сами знаете.
– Угу… Память, говорю, вовсе худа стала… Ну, так слушай. Коль так вышло, может, останешься? Оно и тебе выгодней будет.
Светлые голубые глаза Берёзы не выразили ничего. И голос его был таким же безразличным, когда он негромко спросил:
– В чём же мой барыш, ваше благородие?
– Не разумеешь? Барыш, да ещё с магарычом! – Ипатьич остановился прямо напротив огромного атамана. Чтобы посмотреть тому в лицо, офицеру пришлось задрать голову. – Гляди сам. Ежели тебя изловят да на место возвратят – сам знаешь, сколько плетей полагается. Да к стене заодно прикуют.
– Знаем мы цепи-то эти, сиживали, – хмыкнул Берёза.
– Это смотря к какому начальству попадёшь, – заметил Ипатьич, и беглый каторжанин, подумав, согласно кивнул. – Оно, конечно, тебя и не словить могут… Но ведь рано или поздно ты всё равно туточки окажешься!
– Такая доля наша, – опять согласился Берёза.
– Ну вот… А ежели ты сейчас с нами пойдёшь да на всех этапах будешь Иваном Трофимовым прозываться – тебе прямой навар! Потому что тот Трофимов шёл всего на пять годков. Стало быть, и пригляд за тобой другой будет, и жизня поспокойней, и… И сам разумеешь. Как кукушка проснётся – не в пример легче тебе будет утечь.
– Нешто я по приметам с вашим Трофимовым схож? – ухмыльнулся Берёза, поводя широченными плечами.
Улыбнулся и офицер.
– Кудыть… Ты, колокольня, в своём роду единый! Так ведь по приметам проверять уже на месте станут! Назовёшься непомнящим. Кому там знать, на каком этапе ты в партию протырился? Покуда бумаги ходить туда-сюда станут, покуда тебя выяснят да уточнят – ты зиму в тепле на казённом харче пересидишь да смыться по весне успеешь. А иркутский острог – это тебе не Зерентуй и не Кара, сам знаешь. К тому ж очень даже просто можешь вместо рудников на заводы попасть. А там всяко легче. Годится тебе этак?
– Сорок рублей серебром, – поразмыслив, мирно сказал Берёза.
– Это как артель, – в тон ему отозвался офицер. – Эй, Кержак! Староста! Поди…
Через минуту коротких переговоров с артелью Кержак заверил, что сорок рублей «ненакладно станет».
– Ну, вот и столковались. – полной грудью вздохнул Ипатьич. – Тьфу, нечистая сила… С вами не то что поседеешь до срока – облысеешь к чёртовой матери! Семёнов, Паранин – гоните всех спать! А которые ловили – тем ужинать двойную порцию принести! И Трофимову Ивану тоже! И ложитесь, черти, всё едино на этап уж опоздали! Ночуй из-за вас как попало, в сырости!
– Ништо, ваша милость, до света подымемся и пошагаем. Как есть к солнышку на месте будем! Даже не беспокойтесь! – уверенно сказал Кержак, и все знали, что так всё и будет.
На ночлег расположились прямо вдоль дороги, наспех нарезав в лесу лапника. Пойманный Берёза лёг у ближайшего костра, вытянулся и, казалось, сразу же заснул. Братья Силины, сидящие поодаль, переглянулись.
– Спать в череду придётся, – шёпотом сказал Ефим брату. – Глядишь, ночью зарежет ещё… Мы ж его повязали-то!
Сказано это было чуть слышно, но Берёза сразу повернул голову. В светлых глазах его мелькнула усмешка.
– Не боись, парень. Ты, верно, первый раз по этапу-то?..
– Как есть первый, – переглянувшись с братом, осторожно подтвердил Ефим.
– Ну, так смекай, что я слово дал офицеру вашему. А коли дал – так без безобразиев до Иркутска с вами пойду. И потом, у меня на вас сердца нет. Тот дурак ваш, кто сбежал да артель подвёл. Я бы его сам колом по башке образумил… Спите давайте! Завтрашний переход – вёрст тридцать…
Берёза умолк и на этот раз, казалось, действительно уснул. Братья некоторое время сидели молча. Было тихо, лишь изредка из глубины леса доносился тоскливый волчий вой. Догорали, затягивались седым пеплом костры.
Взошла луна. Рядом с Ефимом, прижавшись щекой к его руке, тихо спала Устинья, и парень не пытался высвободиться. Сон не шёл. По дыханию брата рядом он чувствовал: Антип тоже не спит.
– Чего сопишь там? – наконец спросил Ефим.
Рядом – короткое молчание. Затем Антип вполголоса сказал:
– Я тебе, знамо дело, не указ… Но не теребил бы ты Устю Даниловну-то попусту. С барином этим нашим. Думай сам: скоро уж на место придём. Нас – в рудники аль на заводы, как выйдет, а барина – на поселение… Поди, и не увидимся мы с ним боле никогда.
– Дай бог, дожить бы, – зло процедил Ефим. Но Устинья радом зашевелилась, простонала что-то сквозь сон, и он поспешно накрыл её рукой. И долго ещё лежал без сна, глядя в чёрное небо, где синела, мигая, одинокая звезда.
В имении графов Браницких праздновали именины хозяйки. Стояло начало октября, все окрестные поля давно были сжаты. На скошенных лугах высились огромные копны сена, по утрам уже покрывавшиеся серебристым налётом изморози. Вокруг имения бронзовели осенней листвой дубовые рощи. Нарядным багрянцем щеголяли осиновые перелески. Дни стояли ясные, сухие. Затуманенное солнце по временам проглядывало из-за кучек седых облаков, и музыка из имения далеко разносилась по пустым полям.
Браницкие всегда жили на широкую ногу: на именины графини Марии Ксаверьевны съехалась чуть ли не вся губерния. С самого утра возле ворот уже теснились экипажи – от модной кареты предводителя дворянства до развалистых дормезов и тарантасов соседей победнее. Ожидался и спектакль домашнего театра, и балет, и живые картины, в которых участвовали все окрестные барышни, а вечером – непременный бал. Знаменитые балы Браницких, о которых не стыдно было рассказать и во время зимнего сезона в петербургских гостиных, гремели на весь уезд. Крепостной оркестр под руководством дирижёра Михея Сидоровича, говорившего на трёх европейских языках и учившегося в Италии у самого маэстро Санти, знал все модные новинки. Музыканты играли и вальсы, и полонезы, и мазурки с котильонами – причём половина из них была сочинена самим Михеем Сидоровичем или его сыном Васькой, первой скрипкой оркестра.
В огромной бальной зале сиял наборный паркет, в котором лукаво бликовали огни свечей. С хоров раздавались звуки настраиваемых скрипок. Однако осенний вечер выдался неожиданно тёплым, и гости не спешили уходить с обширной веранды. В углу её притулился большой ломберный стол, который почему-то позабыли унести, и вокруг этого стола собралось небольшое мужское общество. Здесь было человек шесть местных помещиков, отнюдь не блиставших в своём быту утончённой роскошью. Это их тарантасы-развалюхи выглядели растрёпанными коробками на фоне изящных карет. Впрочем, уездных господ сей контраст нимало не смущал. Здесь считалось, что звание столбовых дворян компенсирует невеликие доходы. Было выпито уже немало и бургонского, и шампани, и знаменитой хозяйской наливки. Голоса гостей стали громкими, смех – слишком раскатистым, а жесты – излишне широкими. Лакею, которому был поручен ломберный стол, уже не раз приходилось ловко подхватывать на лету сброшенную неловким движением бутылку или пустой бокал.
– Как хотите, господа, а утомительно всё это! – брюзгливым голосом говорил Трентицкий – высокий сухой старик в коричневой паре, от которой попахивало мышами. Его поросшая седыми волосами бородавка на подбородке гневно подрагивала. – Пошли, конечно, господь здоровья и благоденствия графу и Марии Ксаверьевне, благодетели они наши, но… Взять хоть эти живые картины! У меня, сами знаете, пять дочерей, и все на выданье! Стало быть, все участвуют, одна – Психея у ручья, другая – Терпсихора, третья – какая-то Рогнеда в крепости… Прочих и позабыл! И что же? Вынь и на стол положи им костюмы, да не по одному, а по три, и на все материи по восемь аршин, а для чего? Для того лишь, чтобы минуту постоять в них в виду общества! Я не спорю, эта выдумка графини забавна, но… Доходы, господа, сами знаете какие! Я своей Катерине Николаевне так прямо поперву и сказал: какие, мать моя, могут быть костюмы и картины, когда рожь ещё с рук не сбыта и за холсты ни копейки из уезда не получено?
– Однако смелый вы человек, Павел Ардальоныч! – ехидно заметил толстенький курчавый Мефодий Агарин, одетый в потёртую венгерку Черноярского гусарского полка. – Так-таки прямо в глаза супруге и брякнули?! Одна-а-ако… Ведь Катерина Николаевна, когда гневаться изволят, сущая Немезида!
– Не смелость это, а дурь, государь мой! – всё так же брюзгливо возразил Трентицкий. – Уж, казалось бы, заранее знаешь, что дело гиблое… Ан нет, всё надеешься на божью помощь! Брякнул, разумеется… Бросил уголь в солому! Ну и, разумеется, сразу же… Девчонки в обмороках лежат по своим комнатам, горничные с солями носятся, Катерина Николаевна рыдать взялась… И сразу же: «Вы пустой человек, вы не отец своим детям, вы Петеньке в полк денег не шлёте, мальчику перед товарищами стыдно…» А к чему было отправляться служить в уланы?! Накладно это по нынешним-то временам! Да вот хоть Алексея Кондратьича спросить… Ведь недёшево вам сын обходится в гусарах-то?
Алексей Кондратьич тяжко вздохнул и отсалютовал обществу из плетёного кресла бокалом бургонского:
– Ваше здоровье, господа… Не поверите, хоть и грешно, но иной раз и Богу спасибо скажешь, что у нас с Аглаей Ивановной из четырнадцати только двое выжило. Отправил Мишку в полк, так сейчас же письмо за письмом – то подписка, то поздравлять командира, то вечер какой-то в пользу бедных, то бал, то перчатки немодные, то скачки, то проигрался в вист… Грачёвку пришлось продать, а ведь доходная деревенька была! Сходнино в закладе, и бог ведает, удастся ли выкупить…
– Выкупите, Алексей Кондратьич, – утешил Агарин. – У вас в этом году такие льны уродились, такие овсы…
– Ох, боюсь, тут овсами не поправишь… – отмахнулся Алексей Кондратьевич. – Одно лишь спасибо – что Мишка не в лейб-гвардию определился!
Соседи грохнули смехом. Подбежавший лакей умело наполнил бокалы.
– Я вас, господа, понимаю как никто, да-с! У меня у самого сын служит! – важно и весело заговорил между тем толстенький Агарин, поглядывая прищуренным глазом в багряную глубину бокала. – Сами видите, молодец – хоть сейчас же во дворец! В отпуск от полка прибыл, пытается мне по хозяйству помогать, да что-то толку мало. Больше за девками бегает по сеновалам, ну так что ж – дело молодое… Николаша, что ж ты в дом не идёшь, там бал начинается! Поди, барышни заждались! Нехорошо, милый, ты ведь во всех книжках числишься!
Николай Агарин только чуть усмехнулся краем тонких губ. По его скучающей смазливой физиономии было видно, что ничьи бальные книжки молодого человека не интересуют. Он сидел на ступеньках веранды и, поглядывая на рдеющий за парком закат, тянул из бокала вино. Отец с гордостью поглядывал на него.
В это время на широкой аллее парка появился очередной гость. Он шёл, сильно прихрамывая, и, судя по неспешной походке, тоже не слишком торопился на бал. В розовом вечернем свете было видно, что человек этот ещё молод. Судя по потёртой армейской форме, он тоже прибыл на этот бал в разбитом тарантасе. Не замечая, что его разглядывают с веранды, он остановился у края пруда, заросшего кувшинками, и начал наблюдать за игрой закатных бликов на стоялой воде. Молодой Агарин, поставив свой полупустой бокал на ступеньку, с интересом разглядывал эту одинокую фигуру.
– Кто это, papa? – наконец спросил он. – Вон там, у воды?
Агарин, который как раз забавлял своих друзей каким-то гусарским анекдотом времён Николая Павловича, повернулся на голос сына и, близоруко сощурившись, присмотрелся.
– Ба-а… Никак сам Никита Владимирович Закатов прибыли! Нечего сказать, большая честь для графа с графиней! Сам затворник болотеевский почтил, так сказать, визитом! И на чём этакую честь записать?
В голосе его сквозила неприкрытая насмешка. Сын изумлённо поднял брови, повернулся – и увидел, что другие гости тоже улыбаются иронически и не слишком добро.
– В самом деле, господа, – первый раз вижу его у кого-то в гостях! – усмехнулся Трентицкий, подходя к ступенькам. – Третий год хозяйничает у себя в имении – и хоть бы визиты нанёс старым друзьям отца! Нет-с, на такое современное воспитание не распространяется!
– Позвольте, да я сам к нему приезжал! Я его ближайший сосед, всего-то четыре версты! – живо заметил Истратин – ещё молодой человек лет тридцати пяти. – Подумал – разница в годах невелика, могли бы дружиться, а то по вечерам, да ещё зимой, скучно же, ей-богу! Принял он меня, конечно, вежливо, надо отдать ему должное, и супругу представил, и обедать предложил… Но, господа, я сразу заметил, что прибыл некстати! Вообразите, сидим с ним в гостиной, я ему рассказываю уездные новости, а к нему то и дело без доклада входят какие-то дурно пахнущие мужики, бабы, его Авдеич… кланяются, лезут со своими разговорами о коровах, племенном жеребце, о том, что леса на хаты недостаёт… А он, вместо того чтобы выставить этих наглецов вон, просит меня обождать – и идёт с ними разбираться! Чёрт возьми, о каком тут воспитании речь, если столбовой дворянин, давний знакомец его батюшки, достоин меньшего внимания, чем дворовая баба на сносях! Честное слово, господа, я плюнул и уехал не прощаясь! Так он этого, по-моему, и не заметил даже! С какими-то цыганами на скотном дворе ругался! Ещё и на их языке!
Присутствующие невольно рассмеялись. Молодой Агарин привстал и с усиленным интересом вгляделся в неподвижную фигуру Закатова.
– А по-моему, он просто опасен, – медленно выговорил Трентицкий. – Обычное дело, контузия на войне… Вы видели его лицо? Изуродован ужасно! А контузия с людьми делает страшные вещи, господа! Иной, кажется, и нормальным выглядит, и разговоры вести может разумные, и ложку за обедом в ухо не несёт… А после такое вскрывается, что мороз по спине! Впрочем, эти Закатовы всегда слегка того были… Старый граф после смерти супруги тоже многие годы никого видеть не хотел. Однако закон знал и дворянскую честь высоко держал! Мужики у него в Болотееве по струнке ходили! Пять дней барщины вынь да положь, и попробуй только рот открой! Бунтов не было, да-с, боялись! Да и управляющая у них была… Ох! Женщина, а иному и мужчине было чему поучиться! Для барского дохода себя не жалела! Через это и мученическую смерть приняла, голубушка Амалия Казимировна…
– А что с ней сталось? – лениво полюбопытствовал Николай Агарин.
– Да, изволите видеть, мужики зарубили! Вот эти самые закатовские мужики, с которыми их нынешний барин носится как курица с яйцом! – ехидно усмехнулся Трентицкий. – Она, будь ей земля пухом, каждую копейку из мужичья выбивала, шесть дней барщины назначила, ни есть, ни спать им, мерзавцам, во время страды не давала, покуда всё не уберут! Всё до копейки – молодому барину этому слала… Святая женщина, мученица, что и говорить! Никита Владимирович в Москве жил и горя не знал! Только денежки получал! А эти свиньи возьми управляющую да и пореши! Сами, разумеется, на каторгу пошли, но ведь человека-то дельного не вернёшь… Закатов приехал и начал свои порядки наводить. Мы с Мефодием Аполлоновичем попервости пытались ему советы давать… Из искреннего уважения к его покойному батюшке, по-отечески! Так он всё мимо ушей пропускал! Ещё и возражал, якобинец этакий! Не-ет, господа, ничуть не удивлюсь, если у него имение скоро в опеку примут!
– Отчего же, князь? – удивился молодой Агарин.
– Помилуйте, Николай Мефодьевич, да как же?! Он же мужиков портит, развращает! И ладно бы хоть своих, да ведь и чужие на это глядят и выводы делают! Вы послушайте, какие разговоры ведутся, – да хотя бы у меня в Середневке! «Болотеевский барин два дня барщины обозначил! Полсела строится, лесу дал! Барских коров по хатам раздал, себе лишь трёх оставил! Тринадцать семей на оброк отпустил!» Ну и что это за цацканье с мужиком, позвольте вас спросить?! Разве ж этак можно? Разве этих мерзавцев из узды выпускать годится? Никита Владимирович этого по молодости лет не понимает, да ещё, вероятно, в Москве вредных идей понабрался! А может, боится, что мужики его зарежут, как управляющую, заигрывает с ними пока что из трусости-то. После-то локотки кусать будет, когда у него в именье прямой бунт начнётся, да уж ничего не поделать будет!
Другие помещики подтвердили эту страстную речь солидными кивками. Молодой Агарин, скривив в усмешке тонкие губы, иронически разглядывал их.
– Однако же, может быть, в этом есть искра здравого смысла? – заметил он. – Мужики ведь, господа, та же скотина, а скотину кормить нужно, ухаживать за ней, тогда она и работать лучше будет…
– Скотина, Николай Мефодьич, тем от мужика выгодно и отличается, что не бунтует, – со вздохом ответил Трентицкий. – А посему и обращения гораздо лучшего заслуживает. Вот папенька ваш это хорошо понимает, оттого у него и хозяйство чуть нелучшее в уезде… наших сегодняшних хозяев, разумеется, в расчёт не берём, здесь – иные измерения! За здоровье пани графини, господа!
– Позвольте, а как же супруга-то его всё это выносит? – выпив и поставив пустой бокал на стол, удивился Истратин. – Ведь он женился, кажется, пару лет назад?
– В самом деле, удивительно! – усмехнулся и молодой Агарин. – При его внешности жениться… Большую смелость надобно иметь или же большие деньги! Но там, судя по вашим рассказам, ни того и ни другого?
– И девица-то из хорошей семьи, порядочной… – задумчиво сказал его отец. – Господина майора Остужина вся округа знала, редкой был доброты человек! Правда, душа-человек выпить любил и в преферансик поигрывал изрядно, но…
– Никакой в нём доброты не было, и ума тоже, – поморщившись, возразил Трентицкий. – Знаю, знаю, Мефодий Аполлоныч, о покойниках или же хорошо, или же вовсе молчи, но… Поигрывал он и впрямь изрядно! Да так, что после его кончины дочке только и осталось, что деревенька нищая в десяток дворов да три человека дворни! Денег, разумеется, ни копейки, одни долги! Что же было несчастной девице делать? Более к ней никто не сватался, а на безрыбье и штабс-капитан Закатов выгодным женихом оказался. Вообще, господа, очень там всё нечисто, на мой взгляд! Свадьбу они и ту тайно сыграли! Никого из соседей даже на венчанье не пригласили, где-то в дальнем сельце окрутились! К чему, спрашивается, такой карамболь было устраивать?
– Полагаю, папенька, всё просто, – с циничной усмешкой пожал плечами молодой Агарин. – Честь девицы и всё такое. Господин Закатов, как порядочный человек, вероятно, просто обязан был…
Конец фразы молодого военного потонул в понимающих смешках. Однако развить свою мысль далее Николай не успел. Закатов, которому, очевидно, прискучило стоять у берега, вдруг резко повернулся, и, хромая, зашагал прямо к веранде.
– Никита Владимирович! Господин Закатов! – окликнул его Агарин. – Добрый вечер, и вы здесь? Не желаете ли к нам присоединиться?
– С удовольствием, господа, – не сразу ответил Закатов. – Я здесь, признаться, один-единственный гость, приехавший по делу. Право, очень стыдно, но я напрочь забыл, что у пани Браницкой нынче именины и мы с женой тоже званы. Проезжал мимо из уезда, вспомнил, что задолжал графу и как раз могу вернуть долг. Подкатываю – а всё забито экипажами! Разумеется, граф ни о каких делах и слушать не захотел, сразу же погнал меня смотреть спектакль, после – обедать…
Говорил Закатов медленно, словно тщательно выбирая каждое слово, и эта речь сильно разнилась с его молодым, загорелым, чуть скуластым лицом, испорченным давним шрамом. Говоря, он улыбался, но светлые серые глаза смотрели холодно.
– Ходят слухи, что вы, Никита Владимирович, у себя барщину отменили? – пригубливая из бокала цимлянское, спросил Агарин. Его кошачьи усы недоверчиво подрагивали. – Неужто так с женитьбой разбогатели, что решились?..
– Вздор, – коротко ответил Закатов. Про себя подумал: и ведь каждый раз одно и то же, и не надоест им… – Вовсе отменить барщину я не могу, поскольку наёмных работников не держу, а на земле кому-то надо работать. К тому же…
– Ну вот, я же и говорю! – не дослушав, с жаром перебил, обращаясь к прочим, Агарин. – Я всё это время вам, господа, говорил, что этакую глупость и спьяну не придумаешь – барщину отменять! И не таков Никита Владимирыч, чтоб себе в убыток дела ладить! Слава богу, хозяйство у него пусть небольшое, но доходное… Было, по крайней мере, при покойнице Амалии Казимировне. Однако два дня барщины – это, на мой взгляд, маловато всё же! Вот вы, Никита Владимирыч, человек молодой, и супруга у вас молодая, весьма достойная особа. И восхитительна крайне, надо сказать, – мне, старику, можно. Что ж вы её к нам не вывозите? Увольте, не поверю, чтобы дама не пожелала показать соседям своих новых нарядов!
– Анастасия Дмитриевна не привыкла к обществу, – сухо сказал Закатов. – Я надеюсь, господа Браницкие всё же извинят её и меня.
– Неужто тряпок жёнке не накупили, Никита Владимирыч? – довольно развязно поинтересовался Трентицкий. – Нельзя так, мой милый, нельзя… Этак с женщиной что-то вовсе скверное станется! Их же хлебом не корми, а дай перед соседками повертеться в каком-нибудь гроденапле или муаре! И она вам не спустит, что вы о своих мужиках думаете более, чем о ней!
Молодой Агарин тихо рассмеялся. Закатов, взглянув в его темные, масляно блестевшие глаза, вдруг почувствовал острый, как тошнота, приступ отвращения. В который раз подумал: незачем было сюда ехать.
– Вот и в карты вы не играете, я вижу, – не унимался Трентицкий. – Крупной игры я и сам, признаться, не одобряю, а по маленькой отчего не позабавиться? Люди повыше нас не брезговали! Думаю, и господа сочинители, коих вы весьма почитаете, резались в вистик понемножку! А, Никита Владимирович?
– Не вижу, признаться, в этом никакого удовольствия, – без улыбки сказал Закатов. – Да и денег у меня свободных нет.
– Ну, вот видите! – сочувственно сказал Агарин. – А вы мне тут изволите толковать о двух днях барщины! А послушали бы разумных людей да надбавили пару деньков – глядишь, и в вист перекинуться было б на что! Вот вы конный завод у себя затеяли, у цыган жеребцов купили… Хороших жеребцов, нечего сказать, да только это дело тоже капитала требует! А вы своим мужикам лесу без счёта на избы отпускаете, коров в хозяйство даёте… Верно ли, что вы в прошлом году, когда недород свалился, весь свой хлеб в деревню отдали, так что и продать было нечего?
– Ну, коли б я весь отдал, так перед вами бы сейчас не стоял. Помер бы зимой с голоду вместе с женой, – усмехнулся Закатов. – Пустое. Но и дать своим мужикам умереть тоже, согласитесь, было бы непрофитно. Покойница Веневицкая довела их до того…
– …что они её уходили топором, – сурово закончил Агарин. – Вот к чему недогляд и попустительство приводят! А вы им, мерзавцам, ещё и потакаете! В острог троих сдали – а можно было бы полсела! Это же сущий бунт! Мы, соседи, несколько месяцев тряслись, слушая новости из ваших владений! Ну да дело прошлое, что теперь поминать… Но только, милый мой, не повторяйте же прежних ошибок! Я ведь всё понимаю, молодость, светлая пора… Всё думаешь мир изменить! А он, проклятый, не меняется! – он доверительно придвинулся к тяжело молчавшему Закатову, подмигнул. – Я сам, признаться, когда женился на своей Авдотье Михайловне, ей в угоду отменил внушения на конюшне. Ну и что из этого путного вышло? Ей же девки в лицо хамить начали! Уж по первому зову не бегут, ленятся! Ты ей, мерзавке, слово, а она тебе в ответ – десять, и смотрит, поганка этакая, прямо в глаза, чуть ли не смеётся! Я всё терпел, не хотел в бабьи дела лезть… Но уж когда мужики в моём лесу для себя рубить начали… Да прямо средь бела дня, еретики, без стыда и совести, дров у них, видите ли, нет!.. Тут уж я послабления отменил да на стародедовский путь всё возвернул. Как перепороли всю эту порубную команду да вслед за ней полдевичьей – так порядок и воцарился! Сама Авдотья Михайловна мою правоту признала – а это за четверть века семейной жизни хорошо если раза два было! Мужик – он вор, свинья и хам, его в крепкой узде держать надобно!
– А этот ваш Гришка? Воробей или как его… Стриж? – вмешался Истратин. – Вы же, Мефодий Аполлоныч, сущую змею на своей груди вырастили! Теперь всему уезду мука!
– Ох, не травите душу, мой милый… – сокрушённо вздохнул Агарин. – И сам знаю, что надо было пресечь вовремя… не допустить… Но как и предположить было?! Служил парень тихо-мирно конюхом, характер имел, конечно, бешеный… Ну да у меня унять всегда умели. И вдруг, извольте видеть, просит разрешения жениться! И выбрал-то, стервец, самую красивую девку в усадьбе! Ну уж нет, говорю, не для тебя такова ягодка! Так что вы думаете?! В ту же ночь, мерзавец, сбежал! Да не просто так, а красного петуха мне подпустил! Весь флигель спалил, чуть самый дом не занялся! А с ним ещё четверо утекли, коих я в рекруты определил! И что теперь? Прячутся на болоте и разбойничают по уезду! Да и другие к ним бегут, уж сколько соседей жаловались! И урядник приезжал, расспрашивал! По дороге в Бельск теперь хоть вовсе не езди! Экая свинья неблагодарная оказалась!
– Поймают, Мефодий Аполлоныч, не переживайте, – успокоил Трентицкий.
Агарин только горестно отмахнулся.
– Ну, свиней и хамов и среди нашего брата помещика предостаточно, – совершенно невинным голосом заметил Закатов. – Между прочим, я только что, у ворот, видел вконец умученное существо! Стоит экипаж – а к нему сзади девка привязана! Грязная, пыльная, вся зарёвана, и ноги в кровь сбиты! Вёрст двадцать, не меньше, пробежала за дрожками! Отвязать её, покуда хозяева веселятся, разумеется, никто не удосужился… Господа! Ведь даже лошадей после долгой дороги вываживают, обтирают, дают отдых…
Закатов сообщал это всё спокойным полунасмешливым тоном, по которому непонятно было – шутит ли он или говорит всерьёз. На веранде воцарилась неловкая тишина. Кто-то нахмурился, кто-то неуверенно заулыбался. Трентицкий, покосившись на Агарина, ехидно поинтересовался:
– Николай Мефодьич, не в ваш ли огород камешек-то? Ваше это «существо умученное»?