Южнорусское Овчарово Белоиван Лора
– Так чем у них проигравший расплачивается?
– Жизнью, – говорит Марина Владимировна. И поспешно добавляет, глядя на наши вытянутые лица: – Ну, нет, на самом деле не так все страшно.
– Йопт, – говорим мы.
– Ну да, – кивает Марина Владимировна, – оно самое. Но тут дело в том, что дуракам везет.
– Всем? – зачем-то спрашиваем мы.
– Без исключения. – Марина Владимировна явно гордится произведенным на нас впечатлением. – Вы сейчас куда?
– На почту, потом домой.
– Давайте созвонимся вечером, – говорит Марина Владимировна, – идея есть.
У нее всю дорогу идеи.
Кстати, никакого кольца в дураковой рыбе не оказалось. Дурак – по нашему наущению и с помощью нашего же ножика – разделал кету прямо на льду. Обследовав рыбий кишечник, он обтер нож и руки об лед и зашагал к берегу, насвистывая государственный гимн. Мы подобрали кету и, ругаясь на рыбью пачкотню, отправились домой, намереваясь заехать по пути на почту и в строительный магазин. Когда мы еще шли к берегу, за нашими спинами уже вовсю горланили чайки, налетевшие на требуху.
– Идея, – сказала Марина Владимировна тем же вечером, – идея такая: что нам мешает попробовать?
Да ничего нам не мешало. Они с Петром Геннадьевичем уже и карты купили. Шесть колод.
Шесть колод и никаких пар. Каждый играет сам за себя. Это лишь кажется сложным, но на самом деле, вовсе нетрудно догадаться по лицам, что пять козырных тузов лежат перевернутыми у кого угодно, только не у Петра Геннадьевича, к которому заходить – понятное дело – с козырных десяток, потому что все шесть козырных валетов и все шесть козырных дам собрались у вас. А если у вас же были и козырные короли, но не все, а лишь четверо, шанс все же велик, четыре против двух. Вдобавок, шестой туз тоже у вас. Петр Геннадьевич сграбастывал все, но когда дело дошло до королей, мне стало ясно, какая чудовищная ошибка мною была допущена. У меня совершенно вылетело из головы, что пачка карт, лежавшая слева от меня, тоже принадлежит мне. А содержимое той пачки было таким ничтожным, что впору кингстоны открывать.
– Оп-па.
– Оп-па! – радостно засмеялись остальные игроки. – А кто тут у нас дурак? Поздравляем. Поздравляем.
Окна уже были синие. Никто не заметил, как наступило утро.
– Быстро сыграли, – сказала Марина Владимировна, – но все равно долго. В следующий раз надо часа в два прерваться, максимум.
Странным вспоминается то утро. Тяжелая после бессонной ночи голова одновременно ощущалась пустой и гулкой, хотя множество мыслей крутилось в ней хаотично, по-броуновски сталкиваясь лбами и отскакивая друг от друга. Мысли были не слишком мудреными. Они являлись скорее констатацией фактов, выхваченных из действительности, и в то же время имели собственные, независимые от содержания форму, цвет и звук. Например, мысль «окно» была зеленоватой с коричневыми прожилками, но звучала глухо и казалась вытянутой в длину. И наоборот: длинная сложная мысль «садимся в машину» выглядела как плоский квадрат, перечеркнутый по диагонали сиреневой змеей с сапфировыми глазами. «Дорога» оказалась шипящей, золотистой и сверкающей спиралью; собственный дом (мысль: «дом») каким-то образом уютно совместился с представлением о некой белой полусфере, поросшей беззвучным мхом. Необычная игра увлекала: хотелось бесконечно смотреть по сторонам и разглядывать предметы, людей и природу, хотя сама мысль «игра» звучала в голове тремя короткими звонками (капитан покинул борт судна) и казалась кучей гниющих водорослей. «Надо поспать», – прошуршало в голове осенними листьями, над которыми тут же поднялись и зависли в воздухе семь алюминиевых рыб.
До трех часов наш сон никто не потревожил. В четыре мы посадили в машину собаку и поехали на море. Было тепло и очень солнечно. Голова тоже была уже вполне ясной и солнечной. На льду залива по случаю воскресенья раскинулось множество морских звезд, поодаль от которых мирно паслись мотоциклы. Зимнюю удочку нам дал Петр Геннадьевич, а коньяк у нас имелся свой. Мы не стали искать вчерашнюю лунку, хотя оптика Деда Мороза легко поддалась бы ударам захваченного с собой молотка.
Мы приумножили лучи ближайшей к берегу морской звезды, потому что мотоцикла с гробиком у нас не было, и будущий улов предстояло тащить до машины на берегу вручную. На расстоянии вытянутого луча моей ноги встали термос, бутылка хеннесси и пара коньячных рюмок. Мы решили обойтись без пластиковых стаканчиков. Надо было опустить леску в воду, полежать недвижно примерно с четверть часа, затем встать на корточки, дотянуться до коньяка и рюмок лучом руки, налить и выпить. А затем снова лечь на лед лицом к рыбам. Хорошо лежать над рыбами.
В ясную и солнечную голову пришло решение ловить рыбу на вату из телогрейки. Поверх лыжных комбинезонов мы надели ватники. Это было необходимо, чтобы максимально точно походить на других морских звезд. Задача сформулировалась окончательно: нужно вытаскивать вату из продырявленного рукава телогрейки и бросать ее в прорубь. Ни одна рыба не сможет устоять перед ватой, казалось мне. Владельцы остальных лучей уважительно слушали и не перечили, хоть и переглядывались между собой, когда им казалось, что мы на них не смотрим. Но мы видели все. Тщательно скрываемый скепсис товарищей по проруби тем не менее улетучился в одно мгновение, когда в воде показалась спина гигантской рыбины. Рыба была настоящим великаном. Привлеченный запахом ваты, неведомый житель морей ходил кругами, опасаясь многолюдья, и не решался схватить лакомство.
– Отойдем, – сказал кто-то из рыбаков, после чего до меня донеслось завистливое: – Вот же везет дуракам. – На автора этих слов зашикали.
Потом рассказывали, как все выглядело со стороны. По словам очевидцев, я опустила руку в прорубь и держала ее там минут пять, после чего опустила в прорубь другую руку, а затем приподняла над водой лосося, ухватив его за жабры. Он не был таким уж гигантским, каким казался под водой, но все же его размеры очень впечатляли. Достать рыбину в одиночку не было никакой возможности, однако бросившихся мне на помощь рыбаков я отогнала прочь, после чего, поглядев в глаза добычи, разжала пальцы и сказала «спасибо» кругам на воде. Ничего этого я не помню.
Помню только почти нестерпимый, но ужасно приятный жар в руках, запах ледяного «Хеннесси» на губах и ощущение глубочайшего покоя. Еще, иногда – не часто – привкусом дежавю возникают передо мной образы рыб, исчезающие так быстро, что я никогда не успеваю поздороваться с той, что однажды действительно встретилась мне – при обстоятельствах, подробности которых я знаю скорей из снов, чем по рассказам очевидцев. Я не могу целиком восстановить в памяти события того зимнего дня, но однажды мне стало понятно, что в деталях нет никакой необходимости. Главное – мне действительно повезло, и в этом нет ни малейшего сомнения. Мне повезло очень по-крупному – в тот раз и навсегда, – хоть я и не помню, чтобы кто-то отгонял рыбаков.
В карты мы больше не играли. Вскоре случилось так, что в Южнорусском Овчарове пришла пора выборов, и новый глава сельского поселения издал Указ, запрещающий жителям деревни после 21 часа распивать спиртные напитки, спорить, играть в азартные игры и обзываться. Тому, конечно, были причины – особенно после случая с Никитой Валентиновичем, продувшимся у наших соседей, – но все же категоричность Указа многих огорчила. Разумеется, некоторые нарушают закон и продолжают втихомолку тасовать шесть колод, но играют, как они говорят, без всякого азарта, нехотя. Утверждают также, что игра стала называться «дурашкой», и проигравшего весь следующий день целуют и треплют по щеке или плечу. Нам об этом ничего неизвестно.
Но иногда, гуляя с собакой на зимнем море, мы видим сидящего на обрыве человека. Это бывший заместитель главы Южнорусского Овчарова. Он может сидеть на краю скалы долго-долго, буквально часами, и свесив ноги в пропасть, разглядывать рыбаков и их мотоциклы в пластмассовый детский калейдоскоп.
Охота на кальмара
День питается звуками и солнечным светом, а ночь – водой и чужими секретами. Приезжайте на берег ночного моря и поставьте машину фарами к воде: если вам повезет увидите много интересного.
Хотя по ночам уже было очень холодно, море в ту зиму долго не замерзало, и рыбаки ругались на глобальное потепление. Однажды мы приехали на пляж поздним декабрьским вечером, выпустили собаку, включили дальний свет фар и увидели, как по пояс в ледяной воде, на расстоянии полусотни метров от берега бродит бородатый мужчина с чемоданом. Шел мелкий снег. Мужчина с чемоданом брел параллельно береговой черте, но, поравнявшись с лучом, резко свернул и направился к суше, хватаясь за свет фар, как за перила. Луч привел его к нашей машине, на которую мужчина не обратил никакого внимания: он просто переложил чемодан из одной руки в другую, обогнул нашего пса и, зашагав по дороге, почти сразу исчез из виду. Мы посидели еще чуть-чуть, а затем уехали в полном молчании, если не считать обмена фразами вроде «вот это дааа», которые не значат ровно ничего, но иногда значат так много, что заменяют собой рассказ на восемь страниц. А на следующую ночь приехали к тому же месту и увидели светлячков над морем – а какие могут быть светлячки в декабре? Разворошив тьму светом фар, мы увидели, что море просто кишит мужчинами, и у каждого чемодан, и на каждом чемодане – фонарик светом вниз. Часть мужчин бродила с чемоданами по воде, и было ясно, что они ищут что-то, отвечающее каким-то неведомым нам критериям, а часть уже нашла и встала как вкопанная в донный грунт, а перед ними, прямо на воде, лежали огоньки. А еще через день мы заехали по какой-то надобности в овчаровский мебельный магазин «Антония» и увидели в его ассортименте те самые светодиодные чемоданы – они оказались сделанными из плотного пенопласта, а внутри представляли собой ящики с несколькими отделениями, чтобы не перепутались крючки и насадки, – и все это дело называлось «набор снастей для ловли кальмара». Словом, скукотища. Такая же, как и собственно ловля кальмара.
Но несколько обстоятельств, весьма характерных для Южнорусского Овчарова, сумели бы смутить любого скептика. Например, тот факт, что никто из местных жителей не знает нашей улицы, а меж тем улица наша стара, как и сама деревня, основанная в 1868 году переселенцами из южнорусских степей; или, например, у нас есть дома, которые исчезают и внезапно вновь оказываются на привычном своем месте; или, например, блуждающий милиционер по имени Евгений, который так насобачился создавать себе алиби, что умеет возникнуть поочередно в пяти деревенских магазинах, а жена его Татьяна ищет повсюду своего мужа, и находит пять раз подряд, и в каждом из пяти магазинов милиционер Евгений получает от Татьяны по морде, и делает вид, что ничего не произошло, в то время как настоящий милиционер Евгений выходит из шестого магазина с бутылкой водки, никем не побитый; или, например, умершая старуха Фазановна – Фазановну похоронили за месяц до события, о котором речь впереди, а спустя две недели ее видели в продуктовом магазине «Березка»: наши соседи заехали туда за зеленым горошком на винегрет, а Фазановна стояла у прилавка и покупала белый виноград россыпью, и была при этом абсолютно как живая, только мертвая, и недовольная очередь за ней бледнела и крестилась, и никто не смог бы упрекнуть покупателей в бестактности, потому что умерла так умерла, а если уж приспичило тебе винограду, то приснись родственникам и попроси принести на могилу, а не шляйся среди живых, карга.
Может, и странный населенный пункт наше Овчарово. Но очень уютный и симпатичный. Да и расположение привлекательное: с трех сторон деревня омывается морем, занимая собой лесистый полуостров такой протяженности, что из одного конца в другой надо идти через тайгу и болота, и то не факт, что дойдешь. А ровно посреди нашей деревни находится другая деревня: называется она Пятый Бал, и мы относимся к ней как к своей, потому что до Пятого Бала от казимировского дома, если идти по Косому переулку и затем миновать небольшой лес, то двадцать минут ходьбы; а до Лагуны, которая является северо-западной оконечностью Южнорусского Овчарова, – девять километров бездорожья. Правда, в Пятый Бал ведет и еще одна дорога, но по ней от Лёхиного магазина ехать два с половиной километра, да еще и мимо кладбища.
Погост беден и беспечен. У него нет даже забора, и могилы свободно разбрелись вдоль дороги. Некоторые пасутся так близко к проезжей части, что памятники в темноте можно принять за автостопщиков. Сразу за кладбищем, все так же впритык к дороге, громоздится кладбищенская помойка с профильным мусором. Ржавые венки, куски расколотых надгробий, покореженные фрагменты пирамидок – каждый раз ожидаешь увидеть среди них полуистлевший гроб с покойником внутри: а что, разбогатела какая-нибудь семья, купила себе новый комплект, а старый выкопала и выбросила.
Чаще всего кладбищем пользуются жители улицы Суханова. Это потому, что они живут к нему ближе остальных. Могилы залезли бы и в суханские огороды, если б не дорога, отсекающая дерзкий некрополь от крайнего домика с зеленой крышей. Однако случается и так, что умирает кто-нибудь с дальних окраин деревни, хотя это почти нонсенс. Действительно: умереть на Восьмом Квартале считается так же нелепо, как, например, ходить за хлебом в Лёхин магазин «Лагуна», живя где-нибудь на Третьем Мысе. Если в Овчарове разносится слух о чьей-либо смерти, первым делом люди спрашивают, откуда покойник. Если с Суханки, никто не удивится (так и скажут: «А, с Суханки. Ну, тогда ясно»), а если с Третьего Мыса или с Восьмого Квартала, то незамедлительно переспросят: «Николай с Третьего Мыса умер?! Чего ради?!»
И правда, какой смысл умирать, живя в таком прекрасном и далеком от кладбища месте, как Третий Мыс. Но против фактов не пойдешь: только за первые три года нашего пребывания в деревне умерло человек восемь народу, жившего в совершенно разных, весьма отдаленных от кладбища точках Южнорусского Овчарова. Самую крупную неприятность, связанную с похоронами, пришлось пережить, конечно, друзьям и родственникам Никиты Валентиновича, потому что нестарый еще пасечник жил в районе холодильников и скончался, никого не предупредив. Причем сделал он это в такой снегопад, что даже самые широкие дороги сделались непроезжими, а самые исхоженные тропы – непролазными. Однако смерть все же нашла путь к дому Никиты Валентиновича, поставив его близких перед необходимостью организовывать похороны. И впрямь, не положишь ведь покойника в сугроб во дворе. А запасные ямы – там, где положено, – в Южнорусском Овчарове заготавливают еще осенью, тогда же, когда и капусту. Никто не знает, пригодятся или нет, а если пригодятся, то кому именно, но заготовку ям в пределах овчаровского кладбища делают исправно.
Известие о неизбежности больших хлопот по доставке тела до погоста родня Никиты Валентиновича приняла мужественно. В назначенный день свояки, зятья, девери и внучатые племянники явились в полном составе на лыжах, а один двоюродный брат пришел аж с самой радиолокационной станции, которая, впрочем, находится не слишком далеко от нашей деревни, особенно если идти через Восьмой Квартал. Ни о какой машине не могло быть и речи: за несколько часов до похорон на обочине подъездной дороги по самую крышу увяз в сугробе трактор. Сперва лыжи Никиты Валентиновича по ошибке прикрутили к крышке его гроба, но недоразумение быстро заметили и переделали все как надо (лыжные палки положили прямо в гроб – потому что, во-первых, никто в точности не знает, что может пригодиться человеку на том свете, а во-вторых, на этом свете палки без лыж все равно никому не нужны).
Таким образом, гроб Никиты Валентиновича сделался транспортным средством – не то чтоб самоходным, но вполне мобильным и управляемым. А поскольку все, кто шел впереди и позади гроба, лыж и вовсе не снимали, то похоронная процессия вскоре скрылась из поля зрения двух ворон, наблюдавших за стартом с верхушки кедра.
Смерть в Южнорусском Овчарове событие и редкое, и всегда немного печальное. К тому же, стоило лишь глянуть на старуху Антоновну, чей стиль ходьбы делал ее поразительно похожей на пастора Шлага, как слезы сами наворачивались на глаза участников скорбного марафона. Никто не смеялся. К гробу, уверенно стоявшему на лыжах благодаря его собственной конструктивной устойчивости, привязали веревку-шлейку, в которую запрягли квадратного кочегара Вована. Вован шел на лыжах не быстро, но ровно, и лишь иногда оборачивался: время от времени кочегару казалось, что гроб слишком близко подобрался к нему и вот-вот наедет передом на зады его лыж. Но все шло как по расписанию – ровно до того момента, пока кто-то (кажется, это был сосед покойного, Виталий Свиридович) не обратил внимания, что Никита Валентинович едет не как положено, вперед ногами, а как совершенно категорически запрещено – вперед головой.
– Вернется, – испуганно сказал кто-то из родни и, не дождавшись ответа, продолжительно охнул: – Охохохохохохой.
Похоронная процессия находилась уже примерно на половине дороги к кладбищу и ровно посредине леса: лесной тропой решили воспользоваться для сокращения пути, о чем позже всем пришлось пожалеть, так как случилось странное и уж совершенно непредвиденное. После остановки и короткого совещания по поводу ошибочно прикрепленной веревки вдруг стало выясняться, что никто из присутствующих не уверен в правильности выбранного пути.
– Вон тот дуб я помню, – сказала Антоновна, – он совсем не тут растет.
Но не только дуб, а и все вокруг оказалось не таким и не там. Даже солнце, которое должно было светить в лицо, съехало набекрень и свисало с другой стороны неба. Почему это произошло, каким образом Никита Валентинович и его провожающие оказались здорово юго-западнее предполагаемой тропы, никто не заметил и не понял. Спросить бы Никиту Валентиновича, да какой с него спрос. А ведь он хорошо знал этот лес, лучше остальных, потому что исходил его вдоль, поперек и по диагонали, разыскивая отделившиеся и удравшие на вольный выпас пчелиные семьи. Безусловно, Никита Валентинович показал бы кратчайшую дорогу, кабы не лежал бессмысленной колодой внутри деревянного ящика. Вокруг которого, в спонтанном зрительском амфитеатре, прямо на снегу сидела растерянная публика.
Тем временем начинало подмораживать.
– Вставайте, – сказал Афанасьев Петр, приходившийся покойному какой-то неблизкой родней. – Вставайте, хватит тут уже. Скоро темнеть будет.
И все встали. Включая Никиту Валентиновича, который подскочил так резко, что сбил головой крышку гроба.
В тот раз нас не было на той поляне: мы пришли туда случайно и, слава богу, здорово позже, застав лишь гроб; крышка валялась рядом, и природа, не терпящая пустоты, к тому времени уже заполнила ящик снегом и сосновыми иголками так, что он выглядел почти естественным атрибутом поляны, не пугающим и ничуть не мрачным. Разве что крупноватым: Никита Валентинович относилсяк к тому типу высоких русоволосых мужчин, которые говорят про себя, что якобы ведут свой род от викингов.
Мы не присутствовали на поляне в момент воскрешения пасечника, потому что, в отличие от того же Афанасьева, еще не были знакомы с покойником, а шляться на похороны ко всем подряд – просто из интереса к похоронам – мы не большие любители. Говорят, Никита Валентинович действительно быстро вывел своих провожатых из лесу и доставил их к собственному своему дому, где вся публика целых три дня праздновала отмену похорон, пока кто-то первым не опомнился и не спросил:
– А где ж Валентиныч-то?
Хозяина нигде не было. Более того: никто из его гостей не смог вспомнить, когда видел его в последний раз. По рассказам участников застолья выходило, что видели пасечника чуть ли не на подходе к дому, а больше – нет; но вроде бы кто-то замечал его во дворе, или – вроде бы – в сенях, или даже – вроде бы – за столом; никто, однако, не смог поклясться, что действительно видел Никиту Валентиновича именно в этот раз, а не на праздновании его дня рождения в прошлом году. И наконец все все поняли. Мертвецовы гости, протрезвевшие от ужаса, кублом выкатились на крыльцо – тут-то им навстречу и шагнул Никита Валентинович, и никому уже не было дела, что на покойнике ватник, ушанка и высокие рыбачьи сапоги; что в руках у него ведро кальмаров; что борода его заиндевела так, как никогда не индевеют бороды мертвецов. Словом, никому не было дела до того, что Никита Валентинович живой. С криками и воплями разбежались от бедного пасечника его друзья, родственники и соседи, и лишь спустя четыре месяца, специальным постановлением поселкового совета, было решено считать Валентиныча живым – да и то лишь потому, что мед у покойника был лучшим, а после его смерти полезла на рынок всякая шушера, безбожно льющая в продукт сахарную патоку.
– А как же гроб? – спросили мы Никиту Валентиновича.
– А что гроб? – удивился пасечник. – Стоит где стоял, кому он нужен с лыжами.
– Лыжи ведь открепить можно, – неуверенно сказали мы.
– Можно, – согласился Никита Валентинович. – А кому нужны лыжи, на которых гроб стоял?
И добавил:
– Нет, дорогие. Гроб, хоть однажды постоявший на лыжах, обречен стоять на лыжах всю свою жизнь.
Если будете в Южнорусском Овчарове, любой деревенский житель покажет вам поляну, на которой стоит деревянный ящик с откинутой крышкой. Лыж почти не видно: летом они зарастают травой, зимой тонут в снегу; но они есть. Сам же гроб Никиты Валентиновича стал одной из лесных примет.
– Пойдете через лес, увидите гроб на поляне, сразу направо сворачивайте, – скажут вам, объясняя дорогу к пляжу. – Там спуск к морю удобный.
– А вы правда живой? – все-таки не выдержали мы и задали Никите Валентиновичу этот вопрос.
Пасечник, впрочем, не обиделся.
– Живее некуда, – захохотал он прямо в улей, и несколько десятков рабочих пчел сели на его шляпу. – Хотя многие и не верят. Но вы-то хоть поверьте, – добавил он, разгибаясь и оборачиваясь. Улыбка на его лице не показалась нам слишком уж веселой; впрочем, чересчур печальной она тоже не была.
– А как все произошло на самом деле? – спросили мы.
– Да кто ж теперь упомнит, – ответил Никита Валентинович. – Я и сам все забыл, сколько времени прошло.
«Сколько времени прошло»! Да полгода прошло, не более: Никита Валентинович умер в декабре, а за медом мы к нему заехали в июне.
– Помню, в карты играли, – сказал Никита Валентинович, – у ваших соседей. Проиграл я, когда дело к обеду уже было. Устал, спать хотел, глаза прямо сами закрывались. Говорят, домой пошел в чем сидел – а зима ведь, холодно. Говорят, Василий меня догнал, тулуп силой надел. Не помню я. Потом вроде домой пришел и спать лег. А проснулся – стою у крыльца, в руках кальмары, а все на меня смотрят и вопят, будто я умер.
– Повезло вам все-таки проснуться тогда, на поляне, – сказали мы, – а то похоронили б, и поминай как звали.
– А я тогда и не проснулся, – сказал Никита Валентинович.
– Как?
– Да так, не проснулся и все. Снилось, что холодно мне, что зима, что лес кругом, и будто все одеты нормально, а я один как дурак. Но правильно вы говорите: повезло мне.
– То есть, значит, когда из гроба встали в лесу, то все еще спали?
– Спал, конечно. Если б не спал, прям там на месте и помер бы поди. Хорошенькое дело, в гробу проснуться.
Вот это да.
– Но гости, они ж три дня у вас гуляли, они-то почему решили потом, что вы мертвый? Вы ж их из леса вывели. Они ж за вами шли своими ногами. И своими глазами вас видели. И своими ртами разговаривали. Почему потом они так?
– А кто их знает, почему. Я вот что думаю: кто рядом со спящим долго пробудет, тот потом сам как спящий. Разве нет? Не замечали? А потом, значит, спящий просыпается, ну и они как бы тоже, с ним вместе.
«А кто долго рядом с мертвым, тот сам как мертвый? А если мертвый – рядом с живыми, то он сам как живой?» – хотелось спросить нам, но мы не спросили: зачем задавать вопросы, ответы на которые очевидны, что способны запутать все дело.
– А собачка у вас какая приметная, – сказал Никита Валентинович. – И умная!
– Это да, – ответили мы, – очень умная.
И приметная. С этим тоже не поспоришь. Ни у кого в округе таких нету.
– Она мне в тот раз тоже снилась. Не укусила меня, когда я по берегу рядом с вашей машиной проходил. С ведром кальмаров. Темнотища, хорошо вы подсветили тогда, а то я упасть боялся, о ведро пораниться – там у него ободок залупился, я однажды об него руку сильно порвал. А зафальцевать все забывал да забывал.
– Вот ведро совсем не помним, чтоб вы несли, – сказали мы. – Чемодан вроде бы помним, а ведра у вас не было. Вроде бы.
– Да говорю ж, сон такой, – сказал Никита Валентинович, – сон. Мало ли что приснится.
Это точно: мало ли что приснится. Иногда вот тоже, думаешь-думаешь – может, приснилось все? В том числе и крест с табличкой «Фомиченко Никита Валентинович», выскакивающий на дорогу поперед прочих крестов и пирамидок, – может, снится он нам каждую поездку на пляж Пятого Бала? Может быть, повторное везенье Никиты Валентиновича ровно год спустя, только уже в январе, – приснилось нам? Никита Валентинович тогда опять здорово уснул, а проснувшись, объявил себя колоссальным кальмаром, которому удалось уйти от охотников; чтобы обмануть их окончательно, пасечник поставил себе крест и живет в буквальном смысле припеваючи, никого не узнавая и ни с кем не разговаривая, а лишь напевая все время какие-то смутно знакомые мелодии. Но в Южнорусском Овчарове это никого не волнует – кальмар так кальмар; мед с кальмаровской пасеки – лучший в районе.
Может, и мед снится нам в трехлитровой банке в шкафчике нашей кухни, и все остальное, включая Южнорусское Овчарово, нам тоже снится? Очень уж бывает похоже на сон. Однако сядешь в машину, заведешь, тронешься с места, а через полтора километра от дома – дорожный знак: «Южнорусское Овчарово». Его можно потрогать. Можно даже пнуть ногой. Он есть всегда – и днем, и ночью.
Даром что перечеркнутый с обеих сторон.
English teacher
В наше море только в кроссовках заходить – такое дело. На берегу тоже не очень разуешься: узкая полоса пляжа хрустит под ногами битым ракушечником, и не каждая босая пятка вытерпит, когда в нее вонзаются колючие наросты устричных раковин.
Белые раковины устилают пляж полуметровым слоем. Слой очень плотный, улежавшийся, хорошо связанный армированной сеткой из длинных бурых водорослей и ламинарии. Гниющие водоросли пахнут ветеринарной аптекой, а раковины – задворками рыбного базара. Эти два запаха, слитые в один флакон, образуют самый восхитительный аромат, какой только создавала парфюмерная фабрика «Всякое дыхание да хвалит Господа». Дыхание моря хвалит Господа куда лучше всяких прочих дыханий. Понятно: научилось за столько-то лет. Если подойти к морю поближе, встать лицом к лицу, закрыть глаза – и – вдох, и – выдох, – можно почувствовать на своем затылке небесную длань. Заметили. Погладили по голове. Можно жить дальше.
А без моря совсем никак. Просто дышать нечем.
Южнорусское Овчарово отстоит от моря ровно на ноль сантиметров. Несколько его улиц, заигравшись в прятки среди дубов и даурских берез, выпрыгивают из леса прямо на край скалистого обрыва, под которым захлебывается в волнах узкая полоса спрессованного ракушечника. Если поймать время отлива и идти по ракушкам, задрав голову, прямо над собой увидишь в небе накренившиеся заборы. Ни один враг не заберется в огород, повисший над пропастью, но заборы с мористой стороны совершенно глухие, а некоторые даже сделаны из железа. Это не от врага. Это от ветра. Ветер здесь дует постоянно; если его нет, это означает, что через несколько часов будет тайфун, шторм и конец света.
Внезапно, как будто пугаясь высоты, деревня отбегает в лес, уступая место легкомысленному березняку, дубам и соснам. Березы и сосны служат отвлекающим фактором, а все тяготы общения с тайфунами берут на себя дубы. Это специальные, прирученные дубы. Штатный персонал дворовой охраны. В мирное время, когда ветер с моря можно назвать бризом, охранники держат бельевые веревки, на которых обязательно сушится чья-нибудь красная майка.
Стоит пройти еще шагов двести, и о деревне, только что висевшей над головой, не напоминает уже ничего. Одуряющее дыхание моря, небесная ладонь на затылке, хруст ракушек под ногами – так можно идти всю жизнь, но узкий пляж вскоре упирается в огромную скальную глыбу: черный камень ростом с двухэтажку, не пройти и не проехать, разве что по воде. А в наше море только в кроссовках заходить. Такое дело. Но Самосвалыч дышит вместе с морем, его тоже гладит небо – он умный: у него с собой сланцы. С морской стороны на камне есть уступ и удобная площадка. Надо шагнуть в воду, а потом залезть на камень. Переобувшись в сланцы, Самосвалыч шагает в воду и, уцепившись за каменное брюхо, повисает на пальцах. Прямо в том месте, куда должна была ступить его вторая нога, плавал труп. После секундной оторопи Самосвалыча труп оказался брусом-топляком, но Самосвалыч позже рассказывал, что той секунды ему почти хватило, чтобы «нассать себе в тапки».
Если б не камень, прибой вынес бы дровину на пляж и уложил ее поверх бывших устриц, но вышло так, как вышло. Это был почти двухметровый обрезок бруса 20 20: из такого делают межэтажные перекрытия. Обрезок долго пробыл в воде, возможно – несколько лет: он был белый от соли и солнца, и волны облизывали его уже нехотя. Не стал бы Самосвалыч обращать внимание на топляк, найденный на берегу. Просто прошел бы мимо, и всех дел. Ну, может, наступил бы.
Он вытащил брус на берег. Зачем – сложно сказать. Может, чтоб к завтрашнему дню топляк не превратился в утопленника, за которого Самосвалыч и принял его в первую секунду. Но, вытащив находку на сушу и зачем-то перевернув мокрой стороной кверху, он увидел надпись. Судя по почерку, она была сделана топором. Когда-то глубокими буквами на топляке был вырублен недлинный текст: «ЕБНАЯ П».
– Так и вырублено: «ебная», – рассказывал Самосвалыч, – а «изда» отпилена, только «п» осталась. Не лень же кому-то было, топором-то.
Он привязал к дровине брезентовый собачий поводок и приволок ее к дому. Даже если бы кто-нибудь встретился ему по дороге, вряд ли б Самосвалыч вызвал удивление: в Южнорусском Овчарове чего только не волокут с моря. Старые кирпичи с печатями дореволюционного завода – зачем-нибудь (эти кирпичи водятся у побережья со стороны Третьего Мыса); ракушечник для отсыпки садовых дорожек; булыжники для выкладывания клумб или строительства заборных ростверков; водоросли для свиней или для огородной подкормки; Самосвалыч волок топляк. В конце концов, топляк был по-своему красив и вполне годился для какого-нибудь ландшафтного дизайна. Только весил много: Самосвалыч его еле допер и бросил лежать у забора – до лучших времен, пока придумается применение в хозяйстве. Остаток дня и весь вечер топляк лежал в траве. Самосвалыч выходил в магазин за сахаром и видел дровину своими глазами. Исчезла она ночью, скорей всего – под утро: Самосвалыч говорил, что слышал сквозь сон собачий лай; факт тот, что утром, когда Самосвалыч свистнул своих ньюфов на морскую прогулку и вышел за калитку, топляка уже не было.
В тот же день в Овчарове случилось очень странное происшествие, связать которое с исчезновением бруса сперва никому не пришло в голову, да и мало кто знал о существовании топляка, притащенного Самосвалычем с пляжа. Мы знали: с Самосвалычем мы соседи по диагонали, это раз; во вторых, мы тоже любим море. С Самосвалычем мы регулярно встречаемся на берегу, выгуливая собак. Он рассказал нам про находку и ее исчезновение, но и мы сперва не провели никаких параллелей между топляком и тем фактом, что петухи Южнорусского Овчарова вдруг стали орать не «кукареку», а – почему-то – «cock-a-doodle-doo».
– Нам кажется, или петухи по-английски орут? – спросили мы Казимировых, и те ответили, что и им с самого утра кажется то же самое, но объяснить это невозможно, и мы согласились: да, объяснить невозможно, потому что когда кажется одному, достаточно перекреститься и все пройдет, а когда кажется двоим, то это уже не «кажется», а черт знает что, нас же было четверо, и все четверо слышали тем утром «cock-a-doodle-doo».
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
Но вечерние петухи (а между утренними и вечерними – дурные дневные) тоже горланили нерусскими голосами, и к полудню следующего дня в деревне только и было разговоров, что о видоизменении петушиного крика. На фоне этой сенсации некоторое время оставался незамеченным тот факт, что овчаровские собаки – все как одна – стали гавкать словами «bow-wow».
Еще через день топляк обнаружился на Восьмом Квартале – черт знает как далеко от того места, где листья дикого винограда гасят солнечные блики на белом заборе Самосвалыча. Даже если бы топляк не был подписан, мы б его узнали: длина около двух метров, размер 20 20, цвет, фактура – все сходилось и без неприличного слова, вырубленного чьим-то безграмотным топором. Но нашел его на Восьмом Квартале электрик Виктор, который в свое время менял подводку от столба к нашему дому. Достав из гробика «Урала» две пары когтей, он сказал тогда:
– Эти – любимые, – и нежно погладил любимые когти, – а эти запасные.
Пара запасных так и не пригодилась. Все то время, пока Виктор сидел на столбе с фаворитами на ногах, нелюбимые когти лежали на сиденье мотоцикла. Почему-то их было очень жалко: казалось, они поскуливают, как поскуливал бы не взятый на охоту фокстерьер.
– Несусь такой, – рассказывал Виктор в очереди продуктового магазина, – а темно, хорошо медленно несся, лежит хуйня посреди дороги, ладно белая хоть. А была б черная, все, пиздец, не было б уже Витька. Плюс переднюю вилку менять.
– Белая, говорите? Длинная такая, около двух метров? Написано на ней что?
– Не читал. А что, ваша?
– Нет, но знаем, у кого пропала.
– Ну так она там валяется в кустах. Я ее в кусты оттащил, напротив водонапорной башни кусты которые. Тяжелая, падла. Метров пять протащил, чуть не усрался.
Хилому на толщину электрику, должно быть, действительно пришлось здорово потрудиться. Топляки – они крепкие, как камень, и такие же, как камень, тяжелые. Однажды мы уже имели дело с топляком: это была красивая коряга, выброшенная на берег в сильный шторм. До машины, стоявшей в двадцати метрах от берега, мы двигали ее не меньше часа, применяя рычаг в виде железного черенка сварной лопаты. И когда кое-как перекатили корягу на брезент, а брезент прицепили к тросу и поехали, казалось нам, будто собственными руками вытолкали мы из ямы «КамАЗ», который и тащим теперь домой на буксире. На этой коряге мы развешиваем летом горшки с брамелиевыми; вспоминать, однако, каких усилий нам стоила доставка коряги в сад, мы не любим.
О том, что брус нашелся, мы сообщили Самосвалычу буквально сразу. Нам почему-то думалось, что Самосвалыч скорбит об утрате – все-таки вон откуда пер, пусть и на поводке, – но сосед махнул рукой и, поблагодарив все же за информацию, сказал:
– Да ладно. Не знаю, на хрена он мне нужен был.
А еще через день по деревне прошел слух, что двух семнадцатилетних сыновей директора водокачки увезли в город на операцию, потому что на лбу обоих парней внезапно появились странные продолговатые наросты, здорово напоминающие…
– Неловко сказать аж, – говорила почтальонша тете Гале, ожидая от нее подписи на заказное с уведомлением, – но буквально как половой член на лбу. Головка, извините, все дела, сперва думали инфекция, а теперь не знаю, что они там думают, ясное дело резать, и то теперь непонятно, как они тут жить станут дальше, хоть отрежут, хоть так оставят, все равно все…
– Bow! Bow!– залаял дворовый барбос тети Гали, и окончание почтальоншиной реплики осталось за кадром, хотя додумать было нетрудно: «будут смеяться». Все равно все будут смеяться, ни одна душа не посочувствует. Это понятно. Близнецы Трофимовы успели насолить даже нам: сгоревшая ель в дальнем углу нашего сада – дело их рук. В то знойное лето кто-то поджег сухую траву на пустыре, и, как назло, ни в одной ближайшей колонке не оказалось воды. Соседи, кинувшиеся отсекать огонь от заборов, не успевали принимать у нас ведра с водой, которую мы черпали из своего колодца – единственного на всю нашу маленькую улицу; а мы его и не ценили до той поры, пока не пригодился таким вот экстренным случаем. Елка вспыхнула сразу вся, снизу доверху – огонь подкрался к ней, пока его заливали совсем с другой стороны, – и сгорела факелом, разбрызгивая вокруг себя кипящую смолу; никак ее было не спасти, лишь бы другие деревья уберечь.
– Это трофимовские, – сказал фермер из углового дома, – крутились тут, видел. И, главное, как время выбрали – знали же, что водопровод будет отключен по всей деревне.
И вот теперь у трофимовских хулиганов выросло по хую во лбу: «Все равно все будут смеяться». Не жить им в Овчарове. Надо же, как бывает.
Трудно сказать, почему отсчет всех тех событий почти сразу – если не учитывать пропущенных петухов – пошел у нас именно с обретения и скорой утраты Самосвалычем топляка с непристойной надписью. Мы ведь даже не видели этот брус, только слухи о нем до нас доносились – из разных источников и всякий раз совершенно случайно – до тех пор, пока топляк не очутился наконец в нашем колодце. Но прежде чем мы все-таки собрались съездить на Восьмой Квартал, в деревне произошло еще несколько странных и бессмысленных в большинстве своем событий – таких же бессмысленных, как переход овчаровских петухов и собак на английский язык, но куда менее безобидных. Вскоре после случая с трофимовскими сыновьями внезапно рухнул высоченный глухой забор Ильяса Курганова, овчаровского магната, владеющего заводом по изготовлению шлакоблоков. Забор – из Ильясовой же продукции – упал прямо на его «паджеро», в то время как сам Ильяс принял на себя по меньшей мере кубометр отскочивших от капота блоков: один попал Курганову в надглазье и только тогда раскололся.
– Машина в говно, но хоть живы все, – говорила потом Алла Курганова.
А еще через день люди видели, как зловредный и важный глава муниципального образования «Южнорусское Овчарово» Сергей Иванович Мун (по прозвищу «Ким Ир Сен») средь бела дня открыл люк канализации в центральной, благоустроенной части деревни и прямо в голубой рубахе и в галстуке залез туда – с подушкой, одеялом и тарелкой котлет, сообщив подданным, что у него дела. До самого вечера никто не осмеливался извлечь Ким Ир Сена из люка, а вечером он вылез оттуда сам, недоумевающий, смущенный и помятый. Мы не видели, как он лез в люк, но стали свидетелями его вылезания, и это зрелище нас поразило; мы как раз проезжали через центр деревни, а быстро там не разгонишься, потому что в Южнорусском Овчарове все ходят прямо посреди дороги – и собаки, и кошки, и люди, – и на скорости два с половиной километра в час мы увидели растерянную толпу овчаровцев, и подумали даже, что кто-то умер, и, конечно, остановились узнать подробности; к счастью, все оказались живы, несмотря на то, что зрелище было умереть не встать; действительно, очень странно видеть, как начальник деревни выползает на тротуар из дырки в земле, а затем, даже не отряхнув с себя прах и тлен, садится в микроавтобус и уезжает прочь.
Мысль о топляке к тому времени уже прочно завладела нашими головами. Более других фактов нас интриговало то обстоятельство, что за очень короткое время тяжеленный брус оказался так далеко от места своей первой ночевки. Нам внезапно захотелось удостовериться, лежит ли он до сих пор в кустах возле водонапорки, куда оттащил его электрик. Проводив глазами микроавтобус с Ким Ир Сеном, мы изменили наши предыдущие планы и поехали на Восьмой Квартал. Обследовав кусты, мы не нашли там бруса, однако прямо от кустов, через поляну с лохматыми одуванчиками и сиротской мать-и-мачехой, шла ровная и узкая полоса мятой травы: если этот след оставлен не топляком, то чем же еще? Ведомые полосой, мы вышли к зарослям шиповника подле чьего-то недостроенного дома с обвалившейся стеной второго этажа и сразу же увидели то, что искали. Беспризорный, он валялся на куче строительного мусора, попирая собой битые шлакоблоки. Стянуть его вниз стоило некоторого труда, поскольку топляк потащил за собой и шлакоблочный лом, и пыль, и прах. Тем не менее он сдался практически без боя и улегся у наших ног, явив топорную надпись.
Никакой «ЕБНОЙ П» там не оказалось. На топляке было вырублено слово «АЛОЧКА». Молчаливые и задумчивые, мы перенесли брус в машину, транспортировали к себе во двор и осторожно, изо всех сил стараясь не ругаться – ни на мешавших нам собак, ни на капризную садовую калитку, – доставили его в сад, к колодцу. А потом, взяв поводки и пригласив псов на прогулку, пошли искать обрезок с текстом про ебную пэ.
Он валялся возле заброшенного дома, где когда-то, по рассказам соседей, жил чокнутый учитель английского, увезенный в психбольницу еще в середине девяностых годов. С тех пор его дом пустовал, а ближайший сосед – Самосвалыч – гонял прочь суханскую нищету, время от времени пытавшуюся разобрать учительскую развалюху на дрова. Из суханских ли кто-то, возвращаясь с моря, заприметил крепкий топляк и вскоре бросил его, вспугнутый лаем собак Самосвалыча, или все было как-то иначе – мы были уверены, что никогда не узнаем, что произошло тем ранним утром, когда кто-то украл у Самосвалыча первую половину бруса. Но разгадка петухов и собак лежала гораздо ближе, чем мы думали.
В наше море только в кроссовках заходить. Такое дело: колючие наросты устричных раковин больно впиваются в пятки, и нет никакой возможности терпеть эту рефлексотерапию, разве что просто не обращать на нее внимания, как это делает овчаровская детвора, или – тоже вариант – разрешить ей быть, как это делал один наш знакомый. Собственно, познакомились мы с ним именно в то утро, когда пришли к двухэтажному куску скалы на берегу моря и зачем-то обследовали и сам камень, и его окрестности. Но ничего там больше не валялось и не плавало. То, что мы искали, следовало искать где-то в другом месте.
– How do you do.
Мы обернулись. Хватаясь за кусты шиповника, по отвесной почти скале спускался к пляжу человек странного вида. На человеке был надет пиджак, на человеке была надета бабочка-галстук, человек был бос, человек улыбался лучезарно.
– My name is Mister, – сказал он, свалившись на нас с неба. – I’m from Great Britain. Where are you from?
– Bow-wow, – осторожно barked наш пес.
– From here, – we said.
Конечно, это был он: сложно себе представить, чтобы в истории одной и той же деревни – пусть это даже Южнорусское Овчарово – было двое сумасшедших, считающих себя подданными британской короны. Наш новый знакомый был абсолютно убежден, что родился на берегах – не Темзы, нет, но Эйвона.
– Тут очень колючее дно, – сказали мы, глядя, как босой Мистер снимает пиджак, брюки и бабочку. – The bottom here is very prickly.
– Let it be, – легко засмеялся Мистер и так же легко зашел в воду. – Let it be.
До обеда мы купались с Мистером в нашем мелком море, не спрашивая его больше ни о чем; было очевидно – да он ведь и сам сказал, – что он только что прибыл из Великобритании. Данный факт доказывался тем простым обстоятельством, что Мистер совершенно не понимал русского языка; английский же его был безукоризненным. Уже по дороге в деревню, возвращаясь после купания, мы услышали от Мистера о Уэстминстерском аббатстве, Тауэре и Trafalgar Square, и за приятной беседой незаметно подошли к околице, и увидели дом Самосвалыча, а за ним – an old house, возле которого стояла серая ambulance с распахнутыми дверцами. Блики полноводного Эйвона в глазах Мистера сделались похожими на блики, играющие на дне колодца. Прятаться было поздно: the hospital attendants noticed us; оставалось бежать. И мы побежали, подхватив Мистера под локти. The grey ambulance moved too.
Все дальнейшее можно было бы назвать исключительным чудом, если бы не знали мы точно, что настоящие чудеса остаются без внимания их прямых очевидцев, а все, что кроме, – обычная повседневная реальность и быстрота реакции. Мы подтащили запыхавшегося Мистера к нашему колодцу, возле которого лежали две двухметровые дровины 20 20, после чего все произошло само собой. Мистер, увидев знакомый брус, присел на корточки и взялся за торцы топляков, а мы просто помогли ему приподнять их:
– Who are you? Where do you live?
Возле ворот хлопали дверцы скорой помощи.
– I am an English teacher, – Mister answered confidently. – I live in Stratford-upon-Avon.
– Сбежал? – Санитары мяли в руках длинную ткань и какие-то другие приспособления, не вызывающие ни доверия, ни – тем более – симпатии.
– Простите, – сказали мы, – кто сбежал?
– Да этот же, псих, с вами был, – сказали санитары. – Англичанин ебанутый.
– Кто-кто? – засмеялись мы. – Какой еще англичанин? Нашли, где англичан ловить – в Южнорусском Овчарове. Это вам в Англию надо.
Смущенные санитары отказались от нашей помощи, когда мы предложили им показать дорогу в Великобританию. Единственное, о чем они попросили, – «в случае чего» позвонить по вот этому телефону, который они сейчас напишут нам на клочке газеты, если, конечно, найдут ручку или хотя бы карандаш. Но ни ручки, ни карандаша не нашлось у санитаров, и мы протянули им топор:
– Напишите этим.
И показали брус, который остался у нас после строительства сарая. Санитары вырубили номер телефона и уехали, а мы перевернули брус телефоном вниз.
Другой брус, познавший долгие воды и побелевший от соли и солнца, к тому моменту уже покоился в нашем колодце обеими своими половинами. Мы сбросили его туда наспех, когда воздух за Мистером сдвинулся и перестал дрожать, и только потом сообразили, что поступили должным образом. Все остальное было бы чудовищной ошибкой. Единственный человек, который мог прикасаться к топляку без всякого риска для других, был нашим приятелем, да и тот преподает английский в Стратфорде; наверное, можно было бы съездить к нему в гости, но не потащишь же дровину в четыре с лишним метра с собой в Англию – хватит и того, что наши местные петухи и собаки заговорили на языках (правда, ненадолго: после отбытия санитаров все вновь стали кукарекать и лаять как ни в чем не бывало).
В деревне после исчезновения Мистера изменилось единственное – мы сами. Мы научились заходить в наше море босиком, как это делают дети и некоторые англичане. Еще – мы нашли тот небольшой отпил бруса, на котором были вырублены буквы «ВОЛШ». Как нетрудно догадаться, искать недостающую часть топляка следовало в заброшенной лачуге бывшего учителя. Мы нашли обрезок в изголовье его кровати. В отличие от двух других частей, «волш» придерживался сухопутного образа жизни, ни разу не повидав ни моря, ни какой другой воды. Мы принесли его к себе и сбросили, вдогон к «алочке» и «ебной п», в колодец. И что-то случилось с его водой: с тех пор в колодце никогда не понижался уровень. Какое бы засушливое ни было лето, вода в нем всегда держится у верхней отметки, а на вкус она такая, что никакого лимонаду не надо. Мы возили колодезную воду на анализ: в ней нашли много серебра и всю группу витамина В.
И никогда – ни при каких обстоятельствах – не пытались мы больше прибегнуть к помощи топляка. Лишь в глубоко пасмурные дни, когда нас абсолютно точно не видно с неба, мы подходим к колодцу и тихо шепчем его полной воде:
– Let him be happy. Let him be happy.
«Таун-эйс»
– Мы там застряли напрочь, – Марина Владимировна отрывает кусок вяленой камбалы и сует в рот длинное спинное мясо, – сели по самые уши. Поехали, блин, короткой дорогой.
У них с Петром Геннадьевичем на тот момент была «делика», а это практически джип. Но сесть по самые уши в Южнорусском Овчарове можно хоть на луноходе, просто места надо знать.
Мы тоже знали такие места. Например, если ехать к Овчарову с федеральной трассы и свернуть направо после указателя «РВС», увязнуть можно примерно через три километра, хотя сперва ничто не предвещает.
Лесная грунтовка в своем начале такая широкая, что запросто могут разъехаться два междугородных автобуса, если, конечно, обоим приспичит поехать в лес и там встретиться. Затем грунтовка начинает петлять и сжиматься – она делается все уже и уже, пока в один прекрасный момент ветки деревьев не начнут хлестать борта вашей машины с обеих сторон. Тем не менее дорога еще вполне сносная; вы едете по ней, подгоняемые любопытством и тягой к краеведению – куда же, куда же она вас приведет? – на заброшенную военную базу? – на водохранилище? – куда? – пока совершенно внезапно, загадочно и необъяснимо впереди машины не встанет сплошной стеной лес: дорога с разбегу тычется мордой в столетние дубы и кедры, ни пройти, ни проехать, никакого просвета в глухой и темной чащобе. И вы отползаете – два километра задним ходом, в любой момент рискуя съехать задницей в экологически чистый кювет, – и молча радуетесь, что баба-яга не съела вас вместе с машиной, или что леший не выпрыгнул из кустов орешника и не хлобыстнул дубиной – просто так, от лесной скуки – по лобовому стеклу.
Или, например, еще одна дорога, прекрасная и ровная, только что не асфальтовая: вы мчитесь по ней сквозь тайгу и пугаете фазанов, как вдруг под колеса вашей машины бросается болото. Болото не слишком большое, метров десять в поперечнике. Возможно, оно мелкое; возможно, это не болото, а большая лужа. Возможно, лужа легко преодолима вброд, но – на противоположном ее берегу нет продолжения дороги: только трава-мурава да зонтики тысячелистника, над которыми летают бабочки.
Дорога, по которой ехали наши приятели, тоже имеет свою особенность. В одном месте она делает петлю вокруг камышового островка. Ничего сверхъестественного. Но, обогнув островок, вы очень скоро обнаруживаете, что едете в противоположном направлении. Знающие люди петлю игнорируют: они в курсе, что следует ехать прямо и только прямо, невзирая на то, что под колесами машины какое-то время немного чавкает и проседает грунт. Эти несколько десятков метров чавкающей пустоты нужно проезжать таким образом, как будто дорога никуда не исчезала. Сбоку от невидимого тракта идет не очень глубокий, но довольно зловредный овражек, скатившись в который, вы не выберетесь наружу без помощи трактора. Зловредность овражка заключается в том, что в нем растет высокая трава: ее верхушки приходятся точно вровень с травой, по которой едете вы. Очень пакостный овражек. Очень похоже делающий вид, что его нету.
– Мы топор купили перед этим. В автобусе лежал. Наверное, тонну лапчатника под колеса нарубили, и все без толку.
Марина Владимировна и Петр Геннадьевич поселились в деревне годом позже нас. Они тоже городские, только приехали в Южнорусское Овчарово не из Владивостока, а из Южно-Сахалинска. В тот зимний день они возвращались домой, припозднившись у знакомых в райцентре, – и в кои веки официальный прогноз погоды себя оправдал: синоптики обещали большой снегопад, и большой снегопад сбылся, скрутив небо и землю в бараний рог – ни черта не видать, разве что ощупью пробираться сквозь пургу.
– Ну и пошли пешком. – Марина Владимировна вытирает руки, мнет салфетку и делает глоток пива. – Хорошее пиво, вы где берете?
Мы берем пиво у деда Наиля. Темное, почти портер.
– У Наиля?! – Марина Владимировна округляет глаза. – Серьезно, что ль?
Вполне серьезно. Почему нет? Все знают, что дед Наиль варит хорошее пиво.
– Хороший дед, – говорим мы. – Вы его знаете?
– Как бы это сказать… – Марина Владимировна на несколько мгновений как будто зависла. – Знаю немного. Он нас в работники к себе не взял.
– Вас? В работники?
У Марины Владимировны с Петром Геннадьевичем свой строительный магазин с гигантским, по местным меркам, оборотом.
– Дедушка нам с Петечкой странноватым показался, – говорит Марина Владимировна, – хотя грех говорить, конечно. Он ведь нас спас практически.
«Странноватым показался». Да тут половина деревни странноватых. Одна Суханка чего стоит: странноватый на странноватом сидит и странноватым погоняет. Всей улицей лакают средство для омывки автомобильных стекол и закусывают конфетами с кладбища. Благо оно у них под боком.
– Мы, когда застряли, пошли искать кто вытащит, а пурга, не видно ни черта, и темнеть начинало – мы уже поняли, что дело дрянь, лишь бы самим до жилья дойти. Идем, а следов за нами не остается, все тут же заметает. И дороги не видать. Непонятно вообще было, по дороге идем или уже в болота свернули.
Дом деда Наиля – крайний в ряду тех самых домов, которые в двух километрах от каменной стелы. Сперва вы увидите именно дом Наиля – он стоит сильно особняком: так, как будто это единственное жилье в лесу. Лишь подойдя поближе, можно рассмотреть за деревьями крыши соседних домов. Дом Наиля отделен от других большим пустырем с осколками одичавших фруктовых садов: по краям пустыря местные сажают картошку, а в середине пасут телят. Расстояние между Наилем и его соседями было таким огромным не всегда. Много лет назад на месте пустыря стояло еще три дома, но один сгорел, а два развалились от старости и беспризорности.
– Когда мы крайний забор пинать стали и орать, уже совсем стемнело, – рассказывает Марина Владимировна.
Они здорово измучились, бредя против ветра по сугробам и принимая в лицо снежные заряды. По словам Марины Владимировны, им обоим уже не было дела до брошенной «делики» – лишь бы самим выбраться из передряги, в которую попали так легкомысленно и глупо.
В Южнорусском Овчарове есть уймища мест, где ваш телефон не покажет ни одного деления антенны. Сотовая связь есть везде, но – в этом и заключается трагический комизм ситуации, – например, там, где берет «Мегафон», напрочь отсутствует сеть «Билайна», и вы вполне можете дождаться ишачьей пасхи возле чьего-нибудь забора, не сумев докричаться до хозяев и дозвониться до друзей – ведь у вас «МТС», а забор, под которым вы умираете, входит в зону покрытия локального «Акоса».
– Мы ж еще из той канавы, где застряли, пытались друзьям звонить: мертво все. Возле наилевского дома тоже ни одной антенки. Хоть ложись в снег и пропадай пропадом.
Двум трезвым людям замерзнуть в снегу возле самой деревни – ну чушь же собачья, а? Марина Владимировна качает головой и отхлебывает пиво:
– Надо же, дед Наиль пиво варит, оказывается. …Мы поняли, что не достучимся. Чего там можно было услышать, ветер же. Собаки – и то молчали. И до следующего дома чуть ни километр еще.
Собаки действительно молчат в пургу. Дрыхнут в своих будках – пусть воры хоть забор хозяйский разбирают, собаки в пургу ни за что не проснутся. Но нету воров в Южнорусском Овчарове.
– Так что, когда нам открыли, мы даже удивились, – говорит Марина Владимировна.
Дед Наиль открыл калитку и проводил путников в дом.
– Раздевайтесь, – сказал он, – гости дорогие. Вот вас угораздило. Хорошо, что я за лопатой пошел, а? Лопату забыл занести. Как, думаю, завтра откапываться-то буду. Раздевайтесь, сейчас ужинать станем, переночуете – место есть, а утро вечера просветлее.
– Он так и сказал: «просветлее», – говорит Марина Владимировна.
По словам Марины Владимировны, большой с виду дом деда Наиля состоит ровно из одной комнаты, две трети которой занимает здоровенная печь с полатями и хайлом.
– Ну натурально бабкоёжкин дом, только ступы не хватает.
Печка топилась у Наиля вовсю. Дед освободил скамейку у задней печной стены – на скамье были навалены дрова, дедовы полушубок и валенки, – усадил гостей греться, сунул им в руки по рюмке с чем-то голубоватым на просвет и велел выпить с морозу.
– Я прям поразилась, – говорит Марина Владимировна. – Джин, думаю, что ль?
– Это джин, – сказал дед Наиль вроде бы даже смущенно. – Я водку не очень, поэтому в доме не держу. Извините старика.
А затем позвал за стол.
– Вот чего мы так и не поняли, когда он успел все это наметать. – Марина Владимировна разводит руками. – Скатерть-самобранка буквально. Минуту назад пусто было, он нас еще когда за печку вел, газету со стола убрал, я обратила внимание, что стол самодельный. Дощатый, старый очень, но чистый – следы на столешнице от ножа, как если б скребли недавно… Таз жареных цыплят – это первое, что я разглядела. И рядом с ним бутылку джина. Она была в снегу, как будто дед ее из сугроба вытащил и не обтер даже. Снег стаивал прям на скатерть. Он скатерть постелил. Белую в голубой узор.
Льняная скатерть с острыми поперечными складками. Сразу было видно: хранилась аккуратно сложенной. Закопченный чугунок с борщом дед Наиль поставил туда же, на голубой узор скатерти, и странным диссонансом смотрелись рядом с чугунком хрустальные стопки с серебряными донышками. В стопках голубыми огоньками отсвечивал джин. К джину были поданы: огромные миски маринованных белых грибов и соленых груздей в сметане; кастрюля квашенной капусты с луком и подсолнечным маслом; гора отварной картошки – на ее вершине таял, стекая к подножью, кусок сливочного масла; провесная селедка, не нарезанная поперечными ломтиками, а напластованная на филе вдоль хребта; мороженное сало («Под джин!» – восклицает Марина Владимировна, считающая подобный тандем оксюмороном) и булка хлеба, порушенного, по числу участников застолья, на три части.
– Мы, – говорит Марина Владимировна, – ужасно голодные были. А это, на столе которое, – оно так пахло. Борщ чесночный, с травками какими-то. Тарелки размером с тазик. Дед наполнил тазики до краев. Мы борщ съели и, в принципе, могли б еще чего-нибудь съесть – грибочек, например. А дед наши пустые тазы схватил, умчался с ними в угол куда-то, вернулся с чистыми, покидал в каждый по курице, картошку, говорит, сами положите, грибочки, капустка, не стесняйтесь, кушайте, говорит, восстанавливайте силы. И сам ел так, будто с голодного краю только что – цыплят одного за другим, да с картошкой, с хлебом – как в него умещалось, уму непостижимо.
Марина Владимировна и Петр Геннадьевич все же справились со «вторым» и, едва живые, откинулись на спинки стульев. Еще в середине еды Петр Геннадьевич извинился и запустил руки под скатерть – ослабить ремень. Марина Владимировна мечтала расстегнуть лифчик. Когда гости оказались не в силах запихнуть в себя хотя бы еще один, самый маленький кусочек снеди, дед Наиль стал есть чуть-чуть медленнее – видимо, тоже уже начал наедаться, – но прекращать ужин не спешил.
– Он поочередно съедал все, что стояло на столе, – говорит Марина Владимировна. – Мы смотрели и глазам не верили, а он все пододвигал и пододвигал к себе тазы и кастрюли – с грибами, с капустой, с солеными огурцами, с селедкой, с картошкой – и все это дело методично уминал. Последним оставалось сало – он и сало съел, уже, правда, без хлеба, как вроде бы десерт. Только джином запивал.
Усталость, тепло и невыносимая сытость давно разморили гостей, но дед Наиль больше не обращал на них внимания. Он ел сосредоточенно и очень буднично, как будто выполнял давно привычную работу, которую мог бы сделать и на ощупь, с закрытыми глазами. Казалось, прошла целая вечность, когда он, в конце концов отужинав, встал из-за стола.
– Я ожидала увидеть брюхо, как у гоголевского Пасюка, но Наиль за время ужина толще не сделался. Как садился за стол худой, так худым из-за стола вышел. Словно все эти килограммы еды сквозь него в пол прошли, – говорит Марина Владимировна.
– Спать лягете на печи или под печой? – спросил дед Наиль.
– Под печой, – ответил Петр Геннадьевич.
Наиль кивнул, явно довольный. Видимо, лежак на полатях был его царским местом. Под гостевую опочивальню отводились две лавки, которые Наиль поставил у печки впритык друг к другу. На лавки он бросил травяной тюфяк. К удивлению гостей – они все еще чему-то удивлялись – дед Наиль выдал им комплект хрусткого от крахмала постельного белья.
– Блох нету у меня, – сказал Наиль, – вы не бойтесь. У меня вообще никого нету.
Последнюю фразу, как показалось Марине Владимировне, Наиль произнес не без печали.
Она легла у печи. Петр Геннадьевич занял место с краю. «Под печой» они мгновенно провалились в сон. А вынырнули из него, казалось, через минуту, но за окнами уже было светло.
– Утро, – сказал Петр Геннадьевич.
– Угу. Вечера просветлее, – добавила Марина Владимировна.