Конвектор Тойнби Брэдбери Рэй
— Честное слово, люблю показывать тебе всякую всячину, — Билл разрушил магию момента. — Ты чертовски тонко чувствуешь детали. Жаль, тебя не было рядом, когда я подвизался на «МГМ».
Это был уже другой жизненный этап Уильяма (Билла) Уэстерли. Военные действия и съемки с высоты полумили на Западном фронте канули в прошлое, когда он вернулся в Штаты. В Нью-Йорке поработал в лаборатории фирмы «Кодак», перешел на какую-то мелкую киностудию в Чикаго, где когда-то начинала Глория Свенсон[32], а оттуда перебрался в Голливуд, на «Метро-Голдвин-Майер». Со съемочной группой «МГМ» отправился морем в Африку снимать львов и туземцев для фильма «Копи царя Соломона».[33] На киностудиях разных стран он знал всех и вся — и сам был широко известен. Только в ранге главного оператора он снял не менее двухсот картин, и на каминной полке у него дома красовались два «Оскара».
— К несчастью, опоздал родиться, — сказал я. — А где та фотография, на которой вы вдвоем с Рикенбакером? И еще одна, с автографом фон Рихтгофена?
— Охота тебе их разглядывать, везунчик!
— Чтоб я сдох!
Достав бумажник, он бережно вытащил фотографию их двоих: его самого и капитана Эдди, а потом и снимок фон Рихтгофена в мундире, с собственноручным чернильным росчерком внизу.
— Их уже нет, — сказал Билл, — почти всех. Человека два живы, да еще я. Но недалеко уж то время, — он запнулся, — когда и меня не станет.
И тут у него опять навернулись слезы, которые стали катиться по щекам и капать с носа.
Я наполнил опустевший стакан.
Глотнув хереса, он признался:
— Честно говоря, смерть меня не пугает. Я просто боюсь, что попаду в ад!
— Вам это не грозит, Билл, — сказал я.
— Неправда! — Его возглас граничил с негодованием, глаза горели, в складках у рта скопились слезы. — За то, чем я занимался, прощенья нет!
После паузы я тихо спросил:
— А чем вы занимались?
— Убивал совсем еще зеленых мальчишек, лишал жизни молодых парней, уничтожал хороших людей.
— Вы ничего подобного не делали, Билл, — сказал я.
— Нет, делал! В небе, черт побери, в воздухе над Францией, над Германией, много лет назад, но, видит бог, каждую ночь они здесь, живые, опять летают, машут руками, кричат, хохочут, как дети, пока моим снарядом не снесет пропеллер, пока не загорятся крылья, пока их машина не закрутится в воздухе, прежде чем врезаться в землю. Одни даже машут мне, пока падают: мол, все путем! Другие проклинают. Но, Господь свидетель, каждую ночь, каждое утро, вот уже месяц, они постоянно со мной. О, те беспечные мальчишки, веселые парни, незлобивые лица, лучистые глаза — и… камнем вниз. Это сделал я. И за это буду гореть в аду!
— Вы не будете, повторяю, не будете гореть в аду, — сказал я.
— Плесни-ка мне еще, да прикуси язык, — сказал Билл. — Откуда тебе знать, кто будет гореть, а кто нет? Ты католик? Не похоже. Баптист? Баптисты горят медленнее. Достаточно. Спасибо.
Это я наполнил его рюмку. Он пригубил, но знакомый вкус перебивала горечь другой влаги.
— Уильям. — Я откинулся на спинку кресла и долил себе спиртного. — За грехи войны люди в аду не горят. Война есть война.
— Мы все будем гореть, — упорствовал Билл.
— Билл, сейчас в Германии сидит ваш ровесник, который терзается теми же мыслями и льет слезы в кружку с пивом, оттого что слишком много помнит.
— Так им всем и надо! Они будут гореть, он тоже сгорит, а перед глазами у него будут мои друзья, прекрасные ребята, которые попросту вошли в землю, когда их машина лишилась винта. А ты все свое: они не знали, я не знал. Никто не сказал им, никто не сказал нам.
— О чем вам не сказали?
— О том, что такое война. Господи, мы и не подозревали, что она нас еще настигнет, найдет спустя годы. Мы думали: все кончилось, можно забыть и похоронить память. Офицеры нам ничего не объяснили. Они, может, и сами не знали. А уж мы-то тем более. Никому не приходило в голову, что в старости мы застанем день, когда разверзнутся могилы и все, кто сгинул, вернутся, а с ними вернется война! Кто мог такое предположить? Откуда нам было знать? И вот это время пришло, в небе кружат самолеты, и будут кружить, пока их не собьют. А молодые пилоты машут мне до трех часов ночи, пока я снова их не убью. Господи. Какой ужас. Это невыносимо. Как их спасти? Все бы отдал, чтобы только вернуться в прошлое и сказать: «Боже милосердный, как же так, это несправедливо, кто-то должен был нас предостеречь, когда мы еще были счастливы: война — это не просто смерть, это воспоминания, и чем дальше, тем тяжелее, хотя и сразу после войны бывает несладко». Я желаю им добра. Как найти слова, как идти дальше?
— Не надо никуда идти, — негромко сказал я. — Просто посидите здесь, выпейте с другом. Не знаю, что еще сказать. К несчастью…
Билл не выпускал из рук рюмку, описывая в воздухе круги.
— Тогда я сам тебе кое-что скажу, — прошептал он. — После нынешней, от силы после завтрашней встречи мы с тобой больше не увидимся. Выслушай меня.
Он наклонился вперед, воздев глаза к высокому потолку, а потом стал смотреть в окно, за которым ветер собирал свинцовые тучи.
— Вот уже несколько ночей они приземляются у нас во дворах. Ты, скорее всего, их не слышишь. Ведь парашюты — как воздушные змеи, от них только шорох. Так вот, эти парашюты опускаются к нам на лужайки. Иногда падают только тела, без парашютов. Добрыми ночами с облаков слетает только шуршание строп и шелка. А недобрыми ночами слышно, как тело пилота всей своей тяжестью ударяется о землю. После этого не заснуть. Позавчера с десяток тел упало в кусты прямо под окном моей спальни. А сегодня ночью гляжу — небо заволокло дымом, а сквозь него видны самолеты, да еще сколько! Как это прекратить? Ты мне веришь?
— Можно кое-что сделать. Конечно, я верю.
Он вздохнул, и с этим глубоким вздохом распахнулась его душа.
— Слава богу! Как же с этим быть?
— А вы не пробовали с ними заговорить? Точнее, попросить прощения?
— Кто меня будет слушать? Может, хотя бы простят? Боже мой, — вздохнул он. — А в самом деле! Почему бы не попробовать? Ты выйдешь со мной? К тебе во двор. Где нет деревьев, а то ветки мешают. Или хотя бы на крыльцо…
— Думаю, лучше на крыльцо.
Я открыл застекленную дверь гостиной и вышел. Кругом было тихо, только ветер шевелил кроны деревьев и передвигал тучи.
Билл остановился у меня за спиной, нетвердо держась на ногах; его лицо выражало надежду, смешанную со страхом.
В небе поднималась луна — это единственное, что я увидел.
— Здесь пусто, — сказал я.
— Ошибаешься. Приглядись, — выговорил он. — Нет, еще не время. Прислушайся.
Цепенея от холода, я пытался понять, чего жду, — и слушал.
— Надо бы спуститься в сад, чтобы они нас заметили. Но если опасаешься — никто тебя не заставляет.
— Вовсе нет. — Тут я покривил душой. — Чего мне опасаться?
Подняв рюмку, я предложил:
— За эскадрилью «Лафайет»?
— Боже упаси! — всполошился Билл. — Только не сейчас. Они не должны этого слышать. За них, Дуг. За них. — Он протянул рюмку к небу, где боевыми расчетами плыли тучи, а диск луны превратился в белый мир, высеченный из надгробного мрамора.
— За фон Рихтгофена, за прекрасные и печальные молодые судьбы.
Я шепотом повторил его слова.
Осушив рюмки, мы подняли их кверху, чтобы это увидели тучи, и луна, и молчаливое небо.
— Не стану противиться, — сказал Билл, — если они заберут меня с собой прямо сейчас. Лучше умереть здесь, чем из ночи в ночь слышать, как приземляются парашютисты, мучиться бессонницей до рассвета, пока не осядет купол последнего парашюта, и видеть, что бутылка пуста. Остановись-ка тут, сынок. Вот так. Наполовину в тени. Хорошо.
Я отступил назад, и мы стали ждать.
— Что я им скажу? — спросил он.
— Откуда мне знать, Билл? Это ведь не мои друзья.
— Мне они тоже не были друзьями. Тем хуже. Я думал, это враги. Господи, что за идиотский, бессмысленный, проклятый мир. Враг! Разве есть такой тип? Понятно, им может оказаться хулиган, который подстерегал и лупил тебя на школьном дворе или соперник, который отбил у тебя девушку и позлорадствовал. Но те, видные собой парни, которые взмывали к облакам летом и осенью, днем и вечером? Нет, нет!
Он продвинулся немного дальше.
— Ладно, — прошептал он, — вот он, я.
Наклонившись вперед, он широко раскинул руки, словно желая обнять ночной воздух.
— Ну же! К чему медлить?
Он закрыл глаза.
— Настал ваш черед, — кричал он. — Услышьте, заклинаю, вы должны прийти. Я здесь, черти полосатые!
Словно приветствуя ночной дождь, он запрокинул голову.
— Идут? — прошептал он очень тихо, с закрытыми глазами.
— Нет.
Билл воздел морщинистое лицо к небу и начал пристально всматриваться в темноту, будто молил, чтобы тучи одумались и превратились во что-то другое.
— Дьявольщина! — вырвалось у него. — Я всех вас убил. Простите меня или убейте! — А потом завершающая вспышка: — Простите меня. Какой стыд!
Силы его голоса могло бы хватить, чтобы отбросить меня в темноту. Возможно, так и произошло. Возможно, Билл, стоя, как маленький идол, посреди моего сада, сдвинул тучи и приказал ветру дуть на юг вместо севера. Где-то очень далеко мы оба услышали неизбывный шепот.
— Есть! — воскликнул Билл и сквозь стиснутые зубы бросил в мою сторону, не размыкая век: — Слышал?
До слуха донесся другой звук, гораздо ближе, будто огромные цветы, покинув родные ветки, устремились в небо.
— Вот, — прошептал Билл.
Тучи необъятным шелковым покрывалом заботливо укутали притихшую землю. Оно тенью проплыло над городом, накрыло здания, добралось и до нас, легло на траву и заслонило свет луны, а напоследок спрятало от меня Билла.
— Так и есть! Приближаются, — кричал Билл. — Чувствуешь? Один, двое, десяток! О боже, так и есть.
Но мне только слышалось: в потревоженном воздухе с невидимых деревьев осыпаются яблоки, и сливы, и персики, чьи-то подошвы топчут траву, а на лужайку из окон летят подушки, которые падают, как мертвые тела, в многослойном шелесте белого шелка или дыма.
— Билл!
— Не бойся, — прокричал он. — Я в порядке! Они тут повсюду. Назад! Отходи!
В саду началось какое-то смятение. Живая изгородь содрогнулась от воздушных потоков, нагнетаемых пропеллерами. Трава прижалась к земле, будто отходя ко сну. Ветер гонял по двору жестяную лейку. Птиц сдуло с деревьев. Завыли соседские псы. Где-то милях в десяти заголосила сирена, вестница другой войны. Над головой раздался грохот — не то гром, не то артиллерийский залп.
Мне было слышно, как Билл вполголоса повторяет:
— Я не знал, Господи, я не ведал, что творил.
И последний замирающий звук:
— Прошу…
Тут с неба брызнули капли дождя, которые перемешались со слезами у него на щеках.
Так же внезапно ливень прекратился, ветер замер.
— Что ж… — Он утер глаза, высморкался в большой носовой платок и стал его изучать, словно карту Франции. — Пора идти. Думаешь, меня опять куда-то занесет?
— Заблудшего путника в этом доме всегда примут.
— Верю. — Он прошелся по лужайке; слезы уже высохли. — Как мне тебя отблагодарить, Зигмунд?
— Да вот так, — сказал я, обнимая его.
Он вышел на улицу. На всякий случай я последовал за ним.
Дойдя до угла, он в замешательстве остановился. Посмотрел направо, потом налево. Немного выждав, я мягко подсказал:
— Налево, Билл.
— Храни тебя Господь, везунчик, — помахал он на прощанье.
И свернул за угол.
Его нашли месяц спустя — он бродил в двух милях от дома. Потом в течение месяца лечился — теперь уже безвылазно обитая во Франции, в военном госпитале, где на койке справа от него лежал Рикенбакер, а на койке слева — фон Рихтгофен.
На другой день после похорон его вдова принесла мне фигурку «Оскара», которая поселилась у меня на каминной полке, рядом с красной розой, а кроме того, фотографию фон Рихтгофена и еще одну — всей честной компании, выстроившейся на аэродроме летом тысяча девятьсот восемнадцатого, и опять на меня налетел ветер, обрушился гул самолетов. А потом послышался молодой смех, готовый звучать вечно.
Иногда, проснувшись в три часа ночи, я встаю посмотреть на Билла и его друзей. И — сентиментальный идиот — киваю им, подняв рюмку хереса.
— Прощай, «Лафайет», — говорю я. — «Лафайет», прощай.
И они дружно хохочут, будто ничего забавнее в жизни не слышали.
Банши
Banshe1984 годПереводчик: Е. Петрова
Бывает, приходится на ночь глядя выезжать из Дублина и мчаться через всю Ирландию: минуя спящие городки, ныряешь в изморось, а потом в туман, который смешивается с дождем и летит в продуваемое ветром безмолвие. Все вокруг сковано холодом и ожиданием. Такими ночами на безлюдных перекрестках случаются нежданные встречи, а в воздухе призраками плывут нескончаемые нити паутины, хотя на сотни миль в округе не найдешь ни единого паука. Далеко за лугами нет-нет да скрипнет калитка или задрожит под неверным лунным светом оконное стекло.
В такую погоду, как говорят ирландцы, приходит банши[34]. Я это почувствовал кожей, ясно понял, как только мое такси, проехав последнюю развилку, притормозило у входа в Кортаун-Хаус, так далеко от Дублина, что, рухни столица той ночью в преисподнюю, никто бы здесь и бровью не повел.
Я расплатился с таксистом и проводил глазами машину, которая взяла обратный курс на пока еще нерухнувший столичный город, оставив меня, с двадцатью переписанными заново страницами сценария в кармане, перед домом кинорежиссера, моего работодателя. В полночной тишине я вдыхал Ирландию и выдыхал сырость из отвалов души.
Потом я постучался.
Дверь почти сразу распахнулась. Возникший на пороге Джон Хэмптон[35] сунул мне стаканчик хереса и увлек меня в дом.
— Ей-богу, дружище, ты меня заинтриговал. Скидывай пальто. Давай сюда сценарий. Успел закончить? Поверю на слово. Нет, серьезно, я сгораю от любопытства. Молодец, что позвонил из Дублина. Дома никого. Клара с детьми в Париже. Мы с тобой в охотку почитаем, доведем до ума эпизоды, приговорим бутылочку, часа в два отправимся на боковую — а там… Это еще что?
Дверь оставалась открытой. Джон шагнул вперед, склонил голову, закрыл глаза и прислушался.
Над лугами шуршал ветер. От этого казалось, будто на гигантском ложе облаков кто-то откидывает простыни.
Я тоже прислушался.
Из-за темных полей прилетел слабый-слабый стон, тихий всхлип.
Не открывая глаз, Джон прошептал:
— Известно тебе, приятель, что это такое?
— Что?
— Потом скажу. За мной!
Он захлопнул дверь, развернулся и зашагал по коридору — гордый владелец пустых владений, в домашнем халате, спортивных брюках и начищенных полуботинках; непослушные волосы выдавали в нем пловца, который стремится по волнам, а то и против течения, но с завидным постоянством ныряет в чужие постели.
В библиотеке, остановившись перед камином он полыхнул проблеском смеха, как лучом маяка сверкнул белозубой улыбкой и сунул мне второй стаканчик хереса в обмен на сценарий, который ему пришлось вырвать у меня из рук.
— Посмотрим, что ты родил, мой гений, мое левое полушарие, моя правая рука. Садись. Пей. Внимай.
Широко расставив ноги на каменных плитах, он грел зад, просматривал рукопись и краем глаза следил, как стремительно убывал херес у меня в стакане, и сами собой зажмуривались глаза, когда очередная страница, выпущенная из его пальцев, кружилась в воздухе, перед тем как опуститься на ковер. Отправив в полет последний лист, Джон раскурил тонкую сигару и уставился в потолок, вытягивая из меня душу.
— Сукин ты сын, — в конце концов изрек он, выпуская дым. — Здорово. Черт тебя подери, парень. Это просто здорово!
У меня внутри все оборвалось. Слишком уж неожиданно такая похвала ударила под вздох.
— Разумеется, надо слегка подсократить!
Теперь все стало на свои места.
— Разумеется, — поддакнул я.
Внаклонку, как матерый самец шимпанзе, Джон стал собирать с пола страницы. Потом он отвернулся, и я решил, что рукопись вот-вот полетит в огонь. Но он крепко сжимал сценарий в руках, глядя на языки пламени.
— Когда выкроим время, — негромко произнес он, — ты должен научить меня писать сценарии.
Теперь он сидел в кресле, мирясь с неизбежным и не скрывая восхищения.
— Когда выкроим время, — хохотнул я, — вы должны научить меня снимать кино.
— «Зверь» будет нашей общей картиной, сынок. Мы — одна команда.
Он встал и подошел ко мне чокнуться:
— Мы — самая классная команда! — Тут он сменил пластинку. — Как жена, как дети?
— Ждут меня на Сицилии, где тепло.
— Дай срок, отправим тебя к ним, на солнышко, уже недолго осталось! Мне…
Склонив голову набок, он застыл в театральной позе и прислушался.
— Эй, что там такое?.. — прошептал он.
Я повернулся к дверям и выждал.
За стенами огромного старого особняка нитью протянулся едва уловимый звук, словно кто-то сколупнул ногтем краску или скользнул вниз по стволу сухого дерева. Потом до нашего слуха донесся тишайший выдох-стон, а за ним нечто, похожее на плач.
Все так же театрально Джон подался вперед, снова замер, как памятник в живой картине, разинул рот, будто готовясь заглотить эти звуки, и вытаращил глаза, которые от напускной тревоги стали размером с куриное яйцо.
— Сказать тебе, дружище, кто это был? Банши!
— Что-о-о? — вырвалось у меня.
— Банши! — с нажимом повторил он. — Это дух в обличье старухи, что выходит на дорогу, когда кому-то суждено через час умереть. Вот кто сюда пожаловал! — Он шагнул к окну, поднял штору и выглянул на улицу. — Ш-ш-ш! А вдруг она явилась за нами?
— Чепуха, Джон! — Я негромко посмеялся.
— Нет, приятель, не скажи. — Он неотрывно смотрел в темноту, смакуя эту мелодраму. — Как-никак, я живу в здешних местах десять лет. Сюда пришла смерть. Банши все чует! Так о чем у нас был разговор?
Он запросто перешел к житейским делам, вернулся к камину и заморгал над моим сценарием, как над хитрой головоломкой.
— Ты заметил, Дуг, что «Зверь» — это вылитый я? Герой покоряет океаны, напропалую покоряет женщин — и так по всему свету, нигде не задерживаясь. Наверно, потому меня и зацепил этот сценарий. Тебе интересно знать, сколько у меня было женщин? Сотни! Ведь я…
Он умолк, снова отдавшись во власть сочиненных мною строчек. Его лицо просияло.
— Блеск!
Я робко выжидал.
— Нет, я о другом. — Отшвырнув сценарий, он схватил с каминной полки свежий номер лондонской «Таймс». — Я вот об этом! Блистательная рецензия на твой последний сборник рассказов!
— Неужели? — Меня так и подбросило.
— Спокойно, дружище. Я сам прочту тебе эту умопомрачительную рецензию. Ты будешь в восторге. Это потрясающе!
Мое сердце дало течь и затонуло. Я догадывался, что меня ждет очередной розыгрыш или — еще того хуже — замаскированная под розыгрыш правда.
— Итак, слушай!
Джон развернул газету и, как ветхозаветный Ахав, начал вещать.
— Возможно, рассказы Дугласа Роджерса стали высочайшим достижением американской литературы… — Джон выдержал паузу и невинно подмигнул. — Согласись, пока неплохо!
— Дальше, — взмолился я и забросил в себя содержимое стакана. Так бросают жребий судьбы в бездну полного краха воли.
— …но у нас, в Лондоне, — с выражением читал Джон, — от беллетриста ожидают большего. Копируя образы Киплинга, стиль Моэма и сарказм Ивлина Во, Роджерс барахтается в Атлантике, на полпути к нам. Его произведения лишены самобытности, это не более чем фальшивые перепевы классики. Дуглас Роджерс, плывите домой!
Я вскочил и заметался по комнате, а Джон лениво бросил газету в камин, где она затрепетала умирающей птицей и пала добычей ревущих искр и пламени.
Потеряв голову, я чуть не кинулся в огонь за этой проклятой рецензией, но с некоторым облегчением заметил, что она приказала долго жить.
Джон, не спускавший с меня глаз, был довольнехонек. У меня пылали щеки, скрежетали зубы. Рука, приросшая к каминной полке, похолодела и сжалась в гранитный кулак.
Из глаз брызнули слезы, потому что окостеневший язык не слушался.
— В чем дело, дружок? — Джон сверлил меня взглядом, как обезьяна, в чью клетку швырнули подыхающего сородича. — С головой плохо?
— Джон, это уж слишком! — Я взорвался. — Неужели нельзя обойтись без этого?
Я пнул носком ботинка тлеющее полено, которое перевернулось и выпустило целый хоровод искр.
— Помилуй, Дуг, у меня и в мыслях не было…
— Так я и поверил! — Я весь кипел, уставившись на него воспаленными глазами. — У кого здесь с головой плохо?
— Да все нормально, Дуг. Рецензия была отличная, хвалебная. Я только ввернул пару строчек, чтобы тебя подколоть!
— Но теперь мне этого не узнать! — вскричал я. — Вот, смотрите!
Для верности я еще раз пнул угли.
— Завтра же купишь этот номер в Дублине. Прочтешь сам. Критики от тебя без ума, Дуг. Поверь, я просто хотел, чтобы ты не задавался. Но шутки в сторону. Главное, сынок, — ты нынче написал лучшие эпизоды для своего грандиозного сценария. — Джон приобнял меня за плечи.
В этом был он весь: сначала двинет тебя ниже пояса, а потом расточает дикий мед бочками.
— Знаешь, Дуг, в чем твоя беда? — Он сунул еще один стакан хереса в мою дрожащую руку. — Хочешь, скажу?
— Хочу, — выдохнул я, как ребенок, который забыл обиду и готов опять смеяться. — Говорите.
— Беда вот в чем, Дуг… — Джон изобразил лучезарную улыбку, глядя мне прямо в глаза, как Свенгали[36]. — Ты ко мне относишься гораздо хуже, чем я к тебе!
— Зачем так, Джон…
— Серьезно, дружище. Поверь, я за тебя любому шею сверну. Ты — величайший из ныне живущих писателей, я тебя полюбил всем сердцем и душой. Вот я и подумал, сынок, что мне простительно будет слегка тебя разыграть. Теперь вижу, как я ошибался…
— Нет-нет, Джон, — возразил я, ненавидя себя самого: ко всему прочему, я еще должен оправдываться! — Пустяки.
— Ты уж прости меня, дружок, прости великодушно…
— Да ладно! — хмыкнул я. — Несмотря ни на что, я к вам очень тепло отношусь. Мне…
— Ну, уважил! Итак… — резко повернувшись, Джон потер ладони и начал тасовать страницы, как завзятый шулер, — в течение ближайшего часа будем кромсать твой прекрасный, гениальный сценарий, а потом…
В третий раз с момента нашей встречи он переключил тон и настрой разговора.
— Тихо! — воскликнул Джон. Сощурившись, он закачался посреди комнаты, как утопленник под водой. — Дуг, ты слышал?
Дом задрожал от ветра. Длинный ноготь царапнул раму мансардного окна. Луну окутал скорбный шепот облаков.
— Банши, да не одна, — кивком указал Джон и застыл в ожидании. Потом он резко вскинул голову:
— Дуг! Сгоняй на разведку.
— Еще чего!
— Давай-давай, одна нога здесь, другая там, — настаивал Джон. — А то у нас сегодня какая-то ночь ошибок. Ты ошибаешься во мне, ошибаешься и в этом. Набросишь мое пальто. За мной!
В прихожей он распахнул стенной шкаф и выдернул необъятных размеров твидовое пальто, пропахшее сигарами и дорогим виски. Растянув его в обезьяньих руках, он стал водить им передо мной, как тореадор — мулетой.
— Эй, торо! Торо!
— Джон, — вырвалось у меня тяжелым вздохом.
— Никак у тебя поджилки трясутся, Дуг? Струсил? Да ты…
Уже в четвертый раз мы оба услышали в зимней ночи стон, возглас, удаляющийся шепот.
— Тебя ждут, друг мой! — торжественно провозгласил Джон. — Выходи. Побежишь за нашу команду!
Чужое пальто дохнуло угаром табака и выпивки, а Джон с царственным достоинством застегнул на мне пуговицы, взял за уши и поцеловал в лоб.
— Буду за тебя болеть на трибуне, парень. Побежал бы с тобой, но опасаюсь смутить банши. Удачи, сынок, а если не вернешься… я тебя любил, как родного!
— Сколько можно! — Я распахнул дверь.
Но Джон внезапно вклинился между мною и холодным лунным ветром.
— Нет, не ходи, дружок. Я передумал! Если тебя прикончат…
— Джон, — я вырвался из его рук, — это ведь была не моя затея. Думаю, вы подговорили Келли, которая ухаживает за лошадьми, чтобы она завыла среди ночи вам на потеху…
— Дуг! — вскинулся он, по своему обыкновению, то ли в притворном, то ли в искреннем негодовании, хватая меня за плечи, — Богом клянусь!
— Счастливо оставаться, Джон. — Во мне боролись злость и любопытство.
Выскочив за порог, я тут же об этом пожалел. У меня за спиной хлопнула дверь, звякнула защелка. Неужели он надо мной посмеялся? Через несколько мгновений его силуэт возник в окне библиотеки: держа в руке стакан хереса, за ночным представлением наблюдал сам режиссер, он же восторженный зритель.