Печалясь и смеясь Щербакова Галина

И так обидно, так обидно стало Лёне, что стены в его квартире по-прежнему оставались голыми.

«Ему потом самому будет стыдно», – горько подумал Лёня и пошел к Муратову.

– Иди, иди! – сказал Муратов. – Нет у меня бледных брюнеток! Не написал я еще картину в холодной гамме.

– И не надо, – ласково засмеялся Лёня. – И не надо. Мне сегодня подарки в валюте отдают. Оно, может, и лучше. Свой глаз – алмаз…

– А ко мне чего? – спросил Муратов. – Ждешь от меня холодноватого блеска пятерки?

– Ну, нет! – взвеселился Лёня. – Как раз здесь вполне можно красным мазнуть.

– Разрешаешь? – переспросил Муратов.

– Даю добро! – ликовал Лёня.

…С тех пор Лёню никто не видал. Приходили из милиции. Со всеми беседовали. Все с Лёней в тот день разговаривали. Муратов последний.

– Мы с ним все больше о живописи калякали. Очень он любил искусство, – объяснял Муратов симпатичному следователю.

– Загадочная история, – говорил следователь.

Жена Лёни неожиданно получила приличную сумму денег от неизвестного адресата. Говорят, утешилась.

Муратов защитил диссертацию и на первую кандидатскую зарплату купил себе портрет бледной брюнетки в красном платке.

– Мазнул я его все-таки красным, – любил он загадочно повторять.

Поступайтесь принципами, ребята, поступайтесь

Дорогие мои!

Получив задание поприветствовать вас в день 70-летия (о боже, в таком-то возрасте и до сих пор «Комсомолец»!), я достала фотографии тридцатилетней давности, на которых мое поколение восторженно-открытыми глотками отмечало сорокалетие нашей общей любимой газеты. Оставим в стороне ностальгическое «как молоды мы были», это дело, как выясняется, проходящее и даже без следа. А вот открытые глотки давайте вычленим и оставим для анализа и для истории.

Что мы тогда орали? Даю на отсечение голову, что это была песня: «Забота у нас простая, забота наша такая: жила бы страна родная, и нету других забот…»

Заметили? В коротенькой строчке три раза – забота. И ни один редактор на такую тавтологию поэту не указал, потому что рука не поднялась бы. Просто мы все тогда лопались от заботы о Родине. Ну, распирало нас от нее. Ходили и заботились, дышали и заботились, и не было, значит, других забот.

А ведь под боком, между прочим, зрела (или уже свершилась) новочеркасская трагедия, да и вообще много чего было. Очереди за хлебом, например. Я задаю себе вопрос: «Где я тогда была?» Там… Близко… В очереди… Где мои записи тех лет? Их нет… И не было… Но сегодняшние воспоминания о том времени, увы, не мои. И не моих товарищей. Я буду последней, кто бросит камень за это в себя и своих друзей, но осознать сейчас, сегодня мы должны себя – тех. Что было с нами. Ведь мы считали себя хорошими, честными. Да и были, наверное, такими. Но главным в нас было другое – мы были образцовыми служителями Химеры. А Химера тем и отличается от жизни и реальности, что она каждую секунду совершает подмену.

Мы жили в искаженном мире, принимая его – фальшивый – с искренней любовью. Иначе разве могли бы мы быть главными певцами этого оборотного мира. Мы звали на «химию», звали на БАМ, звали на великие стройки. Сколько у нас было для этого ярчайших слов. И будто не знали про 56-й в Венгрии, будто не учился в нашем университете великий Солженицын, будто не было вокруг несчастий и горя. Мы служили только козлиной морде Химеры. Козлиной, козлиной, хотя она и притворялись львиной.

Хорошо помню, как бойкая дамочка из ЦК ВЛКСМ, эдакая Светланочка Горячева тех времен, стыдила мой маленький клуб юных журналистов. Знаете за что? За нашу искреннюю скорбь по поводу смерти Джона Кеннеди. Она призывала нас ликовать, ибо смерть империалиста – это всегда праздник для коммуниста. И мои девочки, стыдясь своих нормальных, человеческих чувств, взращивали в себе нечто совсем противоположное. Хотя как сказать о всех? Кто взращивал, а кто и нет. Но все равно, даже самые умные из нас были слепы, глухи, глупы и уже потому виноваты. Вот почему не могу на себя смотреть оруще-молодую. Потому что мне стыдно перед детьми и уже перед внуками за то, что радостно участвовала в диком мероприятии под названием «строительство социализма в отдельно взятой стране».

Поэтому вам, поющим ваши песни на вашей праздничной «тусовке», я желаю одного: быть свободными от любых идеологических химер, быть правдивыми до мозга костей в деле, которое выбрали. И понять – нет ничего на свете дороже счастья и благополучия одного, взятого в отдельности, человека, он же – обыватель. Оставьте его свободным от химер, не мешайте ему жить по его простым, человеческим законам. И, ради бога, не берите в голову заботу о всем человечестве. Оно этого не хочет. Оно устало, оно боится нашей заботы. От нее хлеб почему-то не родит. Я очень хочу верить – вы лучше нас. Иначе – никакого оправдания.

Ваша Галина ЩЕРБАКОВА

p. s. Я и смолоду не давала себя править, а УЖ теперь… Так что я без обиды, если это у вас «несъедобно». Ведь, как выясняется, из одного и того же «Комсомольца» вырастают и сотрудники «Огонька» и сотрудники «Советской России». Поступайтесь принципами, ребята, поступайтесь. Другого пути человеческого развития, пути стать лучше нету. А нам остро это необходимо – стать лучше. Назад, родные мои, назад – в человеческий цивилизованный мир. На этом пути я с вами…

Г. Щ. («Комсомолец», Ростов-на-Дону, апрель 1991 г.)

Невидимые миру слезы

Раз в неделю мы собираемся на редакционную летучку. Во вторник или в четверг. В зависимости от редактора, у которого – что совершенно естественно для его положения – кроме редакционных, есть еще тысяча других дел, среди которых летучка стоит в ряду «передвигаемых». Чтобы вам это понять, поясняю: непередвигаемые дела у нашего Главного связаны с двумя обстоятельствами – Совещаниями На Высоком Уровне и Собственной Машиной вместе с Ее Запасными Частями.

Все это существенно влияет на нашу жизнь, потому что, если летучка со вторника переносится на четверг, мы всю среду маемся. Начинать дело смешно – может быть, завтра выяснится, что мы вообще всё давно и упорно делаем не так. Кончать же что-то тем более смешно – по той же причине. Ехать в командировку – нельзя: всех, неуспевших исчезнуть еще с воскресенья, держат для кворума «на приколе».

Мы ходим из отдела в отдел, ищем подготовившегося еще ко вторнику обозревающего, выпытываем у него, что он собирается сказать о тебе лично. Некоторые говорят, некоторые туманно намекают, некоторые тщательно темнят. Есть, которые сообщают по большому секрету. Есть, которые договариваются: «Ты, мол, обо мне – тра-ля-ля…, а я потом о тебе – тра-ля-ля…».

Мир многообразен…

Так вот, в четверг мы приходим на летучку, раздавленные тонкостью отношений между людьми и запутанные сложностью и многообразием мира. Среда забрала у нас все силы, и только воля еще не дремлет, сохраняя на губах иронический изгиб, который подойдет для всех трех возможных вариантов:

тебя похвалят;

мимо тебя пройдут, как мимо стенки;

тебе намекнут, что пора, мол, старик (старуха), менять коньки на санки.

Уменя тоже такой изгиб, хотя меня всегда от него тошнит. Какая-то есть, наверное, связь между мышцами рта и тоскливым подкатыванием к горлу. Как только я начинаю иронически улыбаться, чувствую себя, как в самолете на коротких рейсах.

Поэтому я, чтобы не видеть сразу столько одинаковых изгибов, начинаю придумывать каждому новое лицо.

…Нашему главному очень подходит маска хоккейного вратаря, похожая на череп. Тем более что своими порывистыми движениями то в одну, то в другую сторону стола он окончательно дорисовывает мне личность, напряженно ждущую в ворота шайбу.

…Заму новое лицо придумывать не надо. На летучках он совсем другой. Его одного не касается иронический изгиб. Вытянув шею, он смотрит куда-то вдаль, а когда он временами начинает розоветь и дышать взволнованно, то я почти уверена, что он действительно что-то там видит, может быть, даже в каком-то другом измерении.

…Ответсек, маленький человек с лицом постаревшего мальчика, преображается для меня сразу, как только я посмотрю на его руки. Они беспокойно лежат на столе, и я вижу, как белые манжеты его рубашки начинают туго стягивать синие сатиновые нарукавники. Вот они ловко обхватили его запястья, а дальше уже сами собой в его пальцах оказываются крест-накрест запеленутые пачки денег. Беспокойные руки находят себе дело. Они рвут бумажные свивальнички и с неповторимым, единственным в мире хрустом начинают пересчитывать деньги.

Рядом с ним сидит мой зав. Он очень больной человек. Ему не хватает веса – ровно 25 кг. А есть ему много тоже нельзя, у него много больных внутренних органов. Никто об этом не знает, потому что зав мой гордый и самолюбивый. Свои минус 25 он носит как дорогой подарок, время от времени для убедительности заламывая руки другим, полноценным в весовом отношении мужчинам единственно ему доступным приемом самбо. И я вижу, что на самом деле никакой иронической усмешки у него нет. Что он сидит, пощелкивая полиартрическими суставами, а из правого его глаза бежит тонкая нервущаяся слезная нить. Нить эта ломается на изгибе рукава и, отломанная, падает на пол.

Я смотрю, смотрю на невидимую миру слезу, жалею своего зава, мысленно добавляю ему 25 кг, стараясь распределить все равномерно. Ничего получается мужчина… Почти человек.

Согласитесь, что если летучка переносится на четверг даже через раз, два раза в месяц я вижу:

светлые холодные глаза главного, смотрящие на меня через дырки в черепе;

розового от своей далекой тайны зама;

слышу, как постоянно похрустывают в очень ловких пальцах моего ответственного покрасневшие стыдливые десятки;

слежу, как путается в рукаве нервущаяся слеза моего зава.

Согласитесь, что даже два раза в месяц пережить это нелегко. Тем более если от иронического изгиба тебя всегда тошнит.

Я пробовала заменять образы-маски. Извините, ни фига…

Я одевала редактора во фрак и давала ему в руки дирижерскую палочку, а на его викинговый нос водружала пенсне. Уже через минуту он отгонял палочкой шайбу, а вокруг пенсне все равно вырастал череп. А что лучше – череп в пенсне или без?

Я поворачивала зама спиной к летучке. Это было все равно. Через другую стену он так же хорошо и далеко смотрел.

Я заставляла ответственного, который был членом Союза писателей, придумывать метафоры, все-таки это ближе как-то по специфике, чем сатиновые нарукавники. Все его метафоры были серыми и прямоугольными, похожими на сберегательную книжку.

Я отрезала слезу зава ножницами. Подходила и щелкала ими у самого правого глаза. Слеза сухо падала. И тут же начинала вытягиваться следующая.

…В справочнике я потихоньку отметила номера соответствующих больниц, ибо нервущаяся слеза из глаза моего неполновесного зава мне уже стала сниться… «Пришла, значит, пора…» – сказала я себе. На всякий случай я поделилась своими опасениями насчет себя с приятельницей из отдела публицистики.

– Ха! – сказала мне она. – Ты сидишь и отрезаешь слезу. Подумаешь, проблема. А я вот иду по улице и вдруг вижу, что мне ее надо перейти по тому заголовку, который я накануне придумала: «Несправедливость – плохой помощник». И перейти надо только с буквы на букву. Так вот, я дошла до тире, а перепрыгнуть его не могу. Стою и реву посреди улицы. А уже свет красный, а я перед тире, как перед речкой. Изловчилась как-то, перепрыгнула, может, это был даже рекорд. Но ты заметь: я теперь в заголовок ни одного тире не вношу.

Я посочувствовала ей и пошла к другой своей приятельнице.

Она пожалела меня, но сказала, что с образом Главного как вратаря не согласна. Она его видит в виде выросшего бобового зерна.

– Ты представь, – пояснила она мне, – ребенок в утробе похож на фасолину. Увеличь это все до размеров Главного…

Я поняла, что другим еще хуже. Когда я уходила, она мне вслед крикнула: «А лайковые перчатки похожи на черносливы!»

К себе в комнату я пришла и расстроенная, и успокоенная одновременно. Всем «видится» – это, конечно, плохо, но то что не мне одной, уже лучше.

Мне теперь надо было проверить все это на абсолютно здоровом человеке в коллективе. Один такой был. У него была парашютнопрыжковая книжка, он скафандр космонавтов надевал, и вообще у него была справка, что он обладает крепким телосложением. Он показывал ее женщинам, которым хотел понравиться.

Я рассказала ему про нервущуюся слезу.

– Не… – сказал он. – Все ты не так видишь. Я его вижу с мешком. Большим таким мешком. Он сам худой, вот он и ходит всегда с мешком, где лежат ровно 25 кг. И всюду с ним взвешивается. И справку потом предъявляет – вес, мол, нормальный… И то, что зам куда-то там смотрит, тоже не то… Ты заметила, какие у него большие уши и как они у него мелко дрожат? Большие-большие, а дрожат мелко-мелко…

Многообразный мир, оказывается, был значительно многообразнее, чем я думала.

Когда пришел мой зав, я вежливо спросила, не кажусь ли я ему похожей на гитару с выдернутыми струнами.

– Я давно заметил, что ты шизофреничка, – сказал он спокойно. – Тебе давно пора в клинику имени Кащенко. Это даже на работе отражается. Ты одну чепуху пишешь… – Потрещав суставами, он уселся за стол, я щелкнула ножницами у него под правым глазом, а он мне тихо сказал:

– Какая же ты гитара? Да еще со сломанными струнами? Ты типичная курица, на которую сзади подул ветер! Это же так заметно…

Вирус зла

Хорошо помню ее широкую и короткую косичку, твердо лежащую на воротнике коротенькой норковой шубки. Она не разделась специально, чтоб я оценила модную шубку. А я пялилась на косичку. Тоже мне новость, нашла на что! Она пришла ко мне, небогато живущей писательнице, донашивающей кроличью шубейку, у которой до блеска вытерлись обшлага. Как женщину она меня ставила на место своим нарядом, но ей нужны были мои… помощь не помощь, совет не совет… Поэтому для такого визита плелась тугая косичка скромности и добронравия. Она не знала (или знала?), что я уже видела ее вспученные начесом локоны, их было явно многовато для одной головы, ее волосам завидовали. Я, когда увидела ее, подумала, что такие волосы были в моей детской книжке у Медузы Горгоны, только у той каждый локон кончался змеиной головкой. Мы тогда только познакомились, она была мила, и я тут же забыла про Горгону. И не вспомнила бы, не сплети она из своих роскошных волос косичку. Как говаривал один мой знакомый: «Мы мало что умеем, но перестараться можем всегда». Косичка была пере.

– С ее стороны просто свинство. Она просто держит его за рукав. Сволочь такая… – начала она свой рассказ.

Моя гостья уводила из стойла мужа. Очень ручного, очень домашнего господина. Он недавно стал отцом, пускал слюни от восторга, как и его дитя. Бегал за импортными смесями и самыми экологичными импортными подгузниками и большего, чем у него, не представлял счастья. Он хорошо зарабатывал, служа в банке. Я зналa его тещу, даже была с ней дружна. Это она пригласила меня на свадьбу дочери. Которую я так и не разглядела за фатой, зато увидела молодежь другого времени и эту самую Медузу Горгону, которая сейчас сидела у меня с вплетенными в косичку змеями.

На той свадьбе она была с мужем, была в материальном порядке, и будущее подмигивало ей светло и прекрасно. До дефолта оставался почти год.

Экономический обвал проявил хрупкость демократических и моральных ценностей, они, как и коммунистические, были только словом, за которым стоял голенький перепуганный человек, уже не один десяток лет трясущийся от страха КГБ ли, милиции, жулья, бандита.

Вот от страха все и пошло. Что делает боящийся человек? Он прячется. Но это стыдно. Нестыдно – идти наперерез с палкой. Но мешает совестливость. Она изначально есть у каждого в большей или меньшей степени. Даже самый плохой человек, бывает, смущается, его начинает изнутри что-то стеснять и мучить. Чтоб стать сильным, это проклятое «стесняюсь» надо в себе уничтожить.

Я не могу говорить обо всех, хотя качество человеческого снизилось в обществе до критической черты. Ничего не стыдно и ничего не страшно. Вот и с этой несчастной семьей, гонцом которой была дама с косичкой, случился моральный дефолт. Со всеми правыми и виноватыми. Все потеряли лицо.

Итак. Начнем с героини. Ее муж потерял все деньги и запил по-черному. Он падал так стремительно, что она не успевала фиксировать промежуточные моменты падения. Ну, там третий этаж или пролет ниже первого. Я так и представляю ее с лохматой головкой и слегка открытым от удивления ртом, что в холодильнике пропала и не возникает бело-розовая осетрина, что из дома исчезли ее украшения, что пришли люди и сказали: надо освободить квартиру в двадцать четыре часа. Она прозевала момент появления нового владельца, она стояла, а кто-то ущипнул ее за попку.

Видимо, говорит она, это был знак, и я могла остаться. Но разве я могла?

Могла. Просто не сразу. Щипок был сигналом стеснению в груди, сигналом «освободись от него!». В смысле – от мужа.

Она вернулась к родителям в «хрущевку» почти в том, в чем уходила из дома. Она оглянулась на обшарпанный подъезд, на двери из жидкой филенки, на выжелтевшую ванную и скользящее на унитазе сиденье. Нет, она мне этого не говорила. Я представляю, как она это все видела после пяти лет «другой жизни». Она пошла в гости «из этого совкового кошмара» к подруге, которая только что родила и у которой она лихо отплясывала на свадьбе. Там был полный порядок. «Другая жизнь» там не кончалась. Подруга, конечно, была «никакая». Это она мне сказала.

– Она никакая. Она без свойств. Как молочный суп. Можно на первое. Можно на второе, можно и на десерт. А Коля… Коля же личность. Он выстоял. Он сильный. И такой мужик бегает с бутылочками. «Мне, – говорит, – это в кайф». Он пошел меня проводить до метро, и я ему все про него объяснила. Про то, какой он… На следующий день он позвонил и сказал: «Повтори мне. Какой я. Я иду на важные переговоры». Я повторила. Потом, когда у него вышла победа, он позвал меня в кафе и сказал, что я его счастливая фишка. Он без меня не может. Я часть его успеха. Ну, при чем тут молочный суп?..

Я вела себя как замшелый совок. Я сказала, что мужчину и женщину может связывать дружба. Что мой опыт говорит, что эта дружба покрепче любви. Что в ее случае вполне могут существовать отдельно мухи и отдельно котлеты.

Она хохотала, закинув голову, и косичка подпрыгивала у нее на спине. Прыг-скок, прыг-скок…

Дружба хорошо, но секс, как выяснилось, лучше. «Нам интересно, нам вкусно друг с другом. Это же любовь! Что-нибудь есть выше нее?»

Вот зачем она ко мне пришла. Ей нужна была оправа греха, сделанная писательницей, пишущей «про любовь». Значит, что-то еще ее жало изнутри, как говорила моя маленькая дочь, что-то ей еще было «стесняльно».

Но я ошибалась. Я ей нужна была для другого. Она хотела статью про женщину – «молочный суп», которая не имеет права перекрывать дорогу большому и красивому чувству, раз сама его дать не может. Как в поговорке: не умеешь – не берись.

Я ответила, что мама ее соперницы – моя хорошая знакомая. И даже если бы я согласилась что-то там написать о женщинах-умелицах и женщинах – «молочный суп», через свою подругу я переступить не смогла бы, сошла бы с ума от стыда.

– Сколько стоит ваш стыд? – спросила она.

Ее полагалось вытолкать взашей, но… чертово воспитание, в котором не было предмета по выталкиванию.

– Как вам не совестно! – жалобно (так получилось!) сказала я.

– Нет, – ответила она. – Это вам должно быть совестно не понимать! Я же борюсь за свое счастье. Жизнь одна? Или?.. Одна. И она должна быть счастливой. Иначе не стоило родиться. Никто не вправе стоять на пути хорошему. Третий должен уйти.

И она гордо ушла, чуть-чуть переборщив с хлопаньем дверей. Из кончиков ее красивой косички посверкивали змеиные глазки.

Подруга позвонила мне вечером того же дня. Оказывается, за разлучницей была установлена слежка, которая и привела ее ко мне.

Как ты можешь, кричала подруга, встречаться с этой блядью? Ты хоть знаешь, что у Маши (дочери) пропало молоко? Она просидела у адвоката пять часов, а когда вернулась, молока как не бывало. Иссохло. (Не слишком ли много молочной темы? – подумала я.)

Что она делала у адвоката?

Как что? Машка в курсе его дел и хочет вывести его на чистую воду. Там были такие махинации, когда все валилось набок. Если он уйдет от нее, он уйдет голый. Мы с ней уже многое успели переписать на себя. Когда родился Мишенька, он потерял бдительность и на все был согласен. И теперь у него мало что есть. Адвокат нужен для полной победы. Так и скажи этой суке, с которой у тебя какие-то странные дела. Берегись, моя дорогая! Я знаю твои слабости. Я могу ими поделиться с кем надо…

Я положила трубку. Я ревела, как в детстве, когда моя любимая подруга сказала мне, что будет теперь дружить с другой девочкой, у которой есть патефон и ей позволяют самой крутить ручку и ставить пластинку. А я жадина, я ей это не позволяла. А все делала «самочки».

История эта не хотела кончаться. И когда у меня живым появился сам герой-избранник, я уже развеселилась. «Семеро на сундук мертвеца», – сказала я первое, что пришло в голову от неожиданности. И как великолепно он отреагировал:

– Ошибаетесь, мадам, я еще не мертвец. И сундука вам не видать.

– Вообще-то я имела в виду себя как некую ценность, на которую навалились все ваши женщины и вы в придачу.

– Так вот, уточняю. Вы не ценность. Я узнал рейтинг ваших книг. Очень средний. Я бы на вас не поставил.

– Тогда зачем вы тут?

– Поговорите с Марией. Если она не отзовет своего пса адвоката, я заберу у нее ребенка. Я этого не хотел и не хочу, но буду вынужден. Спрячу мальчика так, что его никто не найдет. А сам в этот момент буду в Новой Зеландии.

– Я сейчас же ей позвоню, – сказала я, идя к телефону.

– Замечательно, – ответил он. – Звоните.

У меня дрожали руки, пока я крутила старый, видавший виды диск.

Когда я назвала себя, Машка заверещала дурным голосом приблизительно следующее:

– Вы старая графоманка! Сколько вам заплатили? Интересно будет узнать, на каких фальшивках эмигрировал ваш сын и как вы их устроили? Хватит ходить в белой рубашечке, мадам, пора на нее капнуть говном!

Я не сказала ни слова. Но она так верещала, что гостю было слышно: мне не встрять между ее буквами.

Положив трубку, я спросила у моего гостя, морда которого довольно расплывалась:

– Вы слышали?

– Что вас поимели? – сказал он. – Еще бы!

– Скажите, – вдруг неожиданно ляпнула я. – А сколько стоит киллер?

– Хороший вопрос, – ответил он. – Но с вами никто не будет связываться. Дела чуть, а скандала много. Писаки-воняки… Не понимаете своего места в жизни. А я вам скажу: у вас его просто нету. Понимаете, нету! Даже моя бывшая дура это уже поняла.

И он ушел.

История, в которой сюжета и интереса на плохонькое кино, доказала мне с абсолютной достоверностью, что миру явлен вирус, который хуже СПИДа. Ибо он не убивает до смерти, а только наполовину. Ходит человек с ручками, ножками, с кудрявой головой или косичками, с высшим дипломом или без, а изнутри он пуст, в нем пропасть без дна. Бездна. У человека вынули стыд. А может, он сам его вынул, чувствуя обременительность его пребывания в себе. Конечно, столетие лжи и крови этому способствовали, но виновато время лишь постольку, поскольку его не выбирают. Какое есть. Истинный же виновник сам человек, для которого тяготящая совесть – непомерная мука. И он ее вынимает. И тогда ничего не болит. И можно все.

Лорка Отрывок из неоконченного романа

Странное дело, но последние дни перед отъездом ноги не болели. Она знала, что это шутки страха. Он может убрать боль, даже если из нее течет кровь, а может вызвать ее же на ровное здоровенное место, и будешь крутиться от незнания, что приложить, что выпить, как изогнуться.

Она боялась поездки, пять лет не была в России, едет наобум Лазаря. Конечно, если бы с ней ехал Семен – другое дело. Но тут как раз для него подвернулась возможность работы в небольшой художественной лавке. Семен в России на этом собаку съел, выпуская альбомы. Хозяин же лавки пришел в это дело из зубных техников. На бывшей родине техник лихо ставил те челюсти, которые только русские могли носить, тут же его на порог не пустили имеющие понятие стоматологии. Но ловкий зубодел не боялся жизненных подлянок, он женился на барышне, отец которой имел приличный интеллигентный магазин-салон. Дефицита художников ни в какие времена не бывает, дело шло хорошо, папе нравился деловой зять, а зять уже скумекал, что ему понадобится помощник по искусству. Семен же там все время крутился, давал толковые советы, ну тот и предложил ему работу консультанта. Как раз перед отъездом. И не дали и дня отсрочки, а не то чтоб ехать в саму Россию.

Дело в том, что Лорке нужен был тот врач, который делал ей когда-то операцию на ноге. Ныне он стал в Москве большим деятелем, но оперировать продолжал.

Здесь, в Израиле, у Лорки полезли как на дрожжах вырезанные косточки и рвали до крови когда-то заштопанную кожу. Операция здесь стоила сумасшедших денег, Россия такими цифрами еще не считала. Ее капитализм ходил еще в мальчиках по сравнению с еврейским.

– Лора, езжай без меня, – сказал Семен. – С тобой же Люся.

Конечно, Люся с ней. Она у ее ноги. Но с Люсей еще двухлетний Мишаня. Одним словом, выезд с пением и музыкой – и тайным расчетом, что двадцатилетняя мать-одиночка Люська обратно уже не вернется. Ни с какой стороны она не пригодилась умным евреям, а они ей. «Это ж надо, – кричала она. – Воображают из себя черт-те что. Пейсы-мейсы, кипы-чипы…»

– Как тебе не совестно, дрянь, – кричал на падчерицу Семен. – Страна приняла тебя и кормит. А ты даже родить от еврея не смогла. Нашла оболдуя из хохлов. Матери сделала позор и горе.

И теперь вот ехать им без Семена. Лора заходилась от страха. Всего боится – и самолета, и того врача, который когда-то делал ей ноги и был в нее влюблен. Конечно, она уверена, он сделает все как надо. Она посылала ему открытки на все праздники, а перед эмиграцией была на приеме.

– Не нравятся мне твои ноги, девушка, – сказал врач. – Не вовремя уезжаешь.

Но Семен тогда очень торопился. Хорошие деньги давали за квартиру в Москве, и мать его, он этого не ожидал никак, потрясла бумажником довольно щедро.

– Считай, что это твое наследство, – сказала она.

В общем, уезжали уверенно. Это-то и соблазнило юную дурочку Люську, когда она увидела сумму прописью в чековой книжке.

– Ни фига себе, – сказала она и плюнула на родину, на отца, который говорил ей, что она дура и никому не нужна в этом Израиле. Были еще бабушка с дедушкой, но кто с ними теперь считается вообще?

Люська была девочка алчная. В ульпане она сразу познакомилась с красавцем из Полтавы, шепнула ему, что она тоже на четвертинку украинка. Им обоим, Люське и Павлу, не давался иврит, хоть кол им на голове теши. Они были заняты другим, куда более интересным делом.

И через год из Люськи выскочил как из пушки мальчишечка, хотя Павел, как честный хохол, ничего не обещал, ни венца, ни кольца. Он собирался в армию, после в университет, родители его были люди ухватистые. Им нравилась новая родина, и украинский папа даже сделал обрезание, чтоб не было лишних разговоров. Обрезанию подвергся и Павел, но Люська про это не знала, она как раз рожала сына не от обрезанного хохла.

Почему-то дурочка решила, что он все равно на ней женится. Девочка верила в любовь, которая превыше всех этих предрассудков. Например, мать Павла сказала ей, что теперь, после греха, ей даже гипюр не поможет. Она, Люська, отребье. Ну, не знала полтавчанка, кому она это говорит. Люська развернулась и так двинула бабушку своего сына, что та просто рухнула на землю, громко при этом пукнув. Тут на Люську напал смех, и она покатилась, как тот самый пятак, что упал, звеня и подпрыгивая.

Громким пуком кончился страх перед всеми взрослыми навсегда. А с Павлом она разберется, съездив в Россию.

Одним словом, мать, дочь и внук летели в Москву на время, и только Семен знал, что их отлет навсегда. Нет, он не подкладывал в багаж женщин тротил или что там еще, он не покупал киллера, чтоб тот осторожно в Домодедове тихонько пристрелил семейство. Все было куда проще.

Но тут надо отступить во времени назад, когда Лорка с новенькими красивыми ступнями давала в Москве дрозда в поисках нового, как и ноги, счастья.

Девушка из приличной семьи, где пальто носили не менее пяти лет, где лишние деньги шли на книги, где слово «демократия» было свято, а за славословие Сталина могли набить и морду, а уж выставить из дома могли и за менее крайние мысли, одним словом… храни вас Бог родиться у «шестидесятников». Лорке не повезло с этим крупно. И хоть она читала нужные книжки, слушала кухонные речи, но однажды вдруг обратила внимание, как далеко от обшлагов старенького пальто находились ее кисти. Какой выход ищет барышня, начавшая разочаровываться в родителях-«шестидесятниках»? Естественно, замуж.

И она привела в дом еще одного с выросшими из пальто руками и из штанов ногами. И родители полюбили его как родного, потому что так были воспитаны. Ну, разве они могли представить себе, что худшего для дочери нельзя было ничего придумать.

Воспротивься они полунищему избраннику – дочь вошла бы в гнев и, глядишь, обрела бы характер, а не душевную пиковую даму, которая есть тайное недоброжелательство. Чем больше любили родители молодых, тем злее делалось прелестное дитя. И обшлага подымались все выше и выше, а многие уже рядились в такие вещи, что молодой жене и не снились.

Замуж был не тот. Молодой муж стал читать старые «Хроники текущих событий» и отксеренные страницы «Архипелага ГУЛАГа». Люська оказалась одиночкой в собственной семье, но тут подфартило с покупкой квартиры. И родители выложили все, что могли, записывали в листок тех, у кого брали взаймы, мать продала единственную стоящую вещь, рисунок Репина, доставшийся ей по невежеству тетки, которая, скупясь на деньги, подарила рисунок на день сорокалетия матери. А в гостях как раз был друг, художник из Челябинска. Он просек ситуацию, как скупость сама себя обдурила, и тихонько сказал матери на кухне, что рисуночек ценный, что сейчас, когда идет заваруха – конец восьмидесятых, – никто ничего не понимает, но лет через пять цена ему будет настоящая. Вот и долежал репинский набросок до покупки квартиры. Его действительно оторвали с руками.

И – нате вам, дети, – двухкомнатка с окнами на Ботанический сад – ваша. Родители зятя были смущены своим неучастием в торговом процессе, а мать сроду перед ними такой задачи и не ставила. Те сидели без работы, отец сторожил чей-то гараж, а мать делала пестрые, из кусков, покрывала, они хорошо шли, веселые такие, с выдумкой. Свекровь все норовила пристроить к этому искусству ничего не делающую молодую невестку, но та так возмутилась предложением! Она что, швея-мотористка какая-нибудь?

Она писала заметки в «Крестьянку» и «Работницу» про женщин-недотеп, а главное – про мужчин-недоделок, которые не могут взять на свои плечи семью, взять и гордо нести через годы, через расстоянья. И тот миг счастья родителей, что у тетей своя крыша, и под крышей все, что надо, и холодильник, и стиральная машина, и палас три на четыре, купленный свекровью еще по советским талонам, был для Лорки моментом откровения: она ненавидит это размножающееся шестидесятничество, ненавидит мужа, который приносит из возникающих и лопающихся фирм-однодневок жалкие гроши. Эта жизнь ей противна, она не понимает, откуда у людей машины и откуда они вообще взялись, эти длинноногие девицы, пахнущие новыми запахами, и самцы с до блеска выбритыми мордами.

Ее одноклассница позвала ее в гости. Матушки мои! Она сроду не видела таких квартир, таких бокалов, таких цветов, не в кулаке принесенных, а растущих тут же, в красивых горшках. Муж подруги работал по сбыту избыточного в России (какой симпатичный словесный кувырок получился), но остро необходимого на Ближнем Востоке.

– Говна, что ли? – грубо спросила Лорка подругу. Та было обиделась, но потом рассмеялась и сказала, что нечего ей, Лорке, язвить, молчала бы уж, ходит незнамо в чем. А на Лорке был клевый костюм из голубого бархата. Он сидел на ней идеально и шел к ее зеленовато-серым глазам и волосам цвета спелой вишни, которые красиво лежали на плечах, слегка свернувшись в полуспираль. Лорка видела, что мужской состав на нее пялится, а на подругу нет, пятимесячное пузо – не та картина, перед которой замираешь. У Лорки слабое место – ноги. Вернее, от попы и до полу – полный блеск, а вот стопа – не фонтан. Косточки больших пальцев выросли за последнее время, уже не всякая, тем более стильная, обувка была ей впору.

И вот чем кончилась эта гулянка. Прямо с нее Лорка договорилась с врачом, которому уже показывала ноги, об операции. Позвонила матери и сказала, сколько это будет стоить. У матери как раз набиралась новая группа иностранцев по изучению русского языка. Это были деловые господа, которые не боялись пустить корни бизнеса в бестолковой России. Язык им нужен был не сейчас, а еще вчера. И они не скупились. Мать оказалась в нужном месте и в нужное время. Обыкновенная учительница школы обернулась необыкновенным мастером общения и обольщения чужим языком. Ей предлагали написать методику, а вся методика была в ней самой, немолодой даме, с которой было интересно: пересчитывать на чужом языке гусей в хозяйстве, рассматривать и считать звезды в лужах, учить стихи, от которых хотелось плакать, а потом вместе выпевать русские скороговорки. Мать работала с утра до ночи, приносила хорошие деньги, преуменьшая их в разговоре с мужем, который в своем полуумершем КБ был не то сторожем, не то главным специалистом, не то дальним родственником некоего маленького принца, который считал, что за все прирученное надо отвечать и оное беречь.

На мамины деньги была выправлена лоркина стопа. Без звука была вынута нужная сумма денег. Теперь она мечтала о туфлях на гнутом каблучке, к которым полагалось слегка сдвинутое с плеч платье с высоким разрезом на юбке, чтоб только самое чуть-чуть отделяло его от заветного места.

Лорка не знала, что была уже беременна, что нервный период до операции, во время и после слегка сбил цикл, и она просчиталась как последняя дура. Но до того она все-таки попала еще раз к богатой подруге, та уже родила и хвасталась младенцем в люльке из кружев, висящей на четырех шелковых шнурах с потолка. При виде ребенка к горлу Лорки подступила тошнота. И она быстренько вышла на лоджию, где ее и прихватил здоровый, как бык, нефтяник с забытых богом мест. Не говоря плохого, он пальцем залез в разрез платья и легко стянул трусики. Остальное было делом быстрым, простым и весьма приятным. Махровым полотенцем с веревки Лорка подтерлась, а когда их стали искать, то они уже вовсю говорили о другом, о запахе нефти, который не остается на деньгах, и в этом ее сила. О том, что мужчина-бык был холост, но жену имел в виду как перспективу.

Договорились встретиться на другой день в гостинице, но Лорке очень поплохело в тот день, тошнило, рвало, голова кружилась, как на карусели. Тут-то и выяснилось, что она беременна уже три месяца. Новые ступни, не спросясь у головы, стали прокладывать новые дороги, оставляя после себя неизвестный чужой след.

К примеру. Как обмануть нефтяника и впарить ему не его дитя? С тех пор как она побывала в квартире «новых русских» и увидела эту свисающую с потолка колыбель, ей просто воняло паласом из очереди по номерам, классиками, что чинно, по-солдатски стояли на румынских полках, диваном, который расхлопывался в неудобное ложе, зеркалом в орнаменте из металлических виноградных гроздей. Все разило в ванной с клеенчатой шторкой и стопкой тазов, один в одном, что пыжились на стиральной машине. «О! Пещерный век!» – кричала тошнота. Все у нее как у матери, как у свекрови, как у тысячи других теток, гордых клетушками-хрущевками, в которых человеку должно было «жить стыдно», если он видел другое.

Так она сказала Коле, мужу, а он от растерянности не знал, что сказать, потому что ему нравилась их квартира на десятом этаже. И ему в ней хорошо пахло, а унитаз и ванну он драил до душевной радости, а не просто до блеска. И отстающие от стены обои подклеивал филигранно, и к кому бы ни попадал в гости, внутренне отмечал: а у нас чище и лучше. Он обожал Лорку за все: за капризы, за ворчливость, за придирки к зарплате, подумаешь – все равно она была лучшей. Посмотрит – рублем одарит. А скажет – так умоет. И еще. Он только подумает мысль, а она уже ее говорит. Умная, как сатана! Жаль, конечно, что не хочет учиться. Он представлял жену с ее проницательными мозгами любым крупным начальником, даже президентом.

Скажем так: этот период в жизни Коли можно назвать периодом безоглядного счастья. Как-то в детстве он на саночках с горки чуть не врезался в дерево. Дедушка, который ловил его внизу, сказал: «Ну, тебе, парень, свезло так свезло». Имелась в виду крупная удача промахнуться головой мимо дерева. Повезло, скажем прямо, в этом случае звучит невыразительно, можно сказать никак. А вот «свезло» – это уже куда круче. Это точка в точку обстоятельству. Коля, думая о своем семейном счастье, тоже мысленно повторял дедушкино «свезло так свезло». А когда он узнал, что Лорка носит в себе его ребеночка, он взял ее на руки и стал носить и петь какую-то дурацкую колыбельную из сложенных в кучу всех слышанных колыбельных вместе с собственными, рожденными под языком словами. Такую, например:

Спи, моя радость, усни,

В доме не слышно дрели,

Конечно, по правилам – дрели,

Но это не важно, Кубеля.

Кубеля, Кубелечка моя! Беременная!

Птицы затихли в саду,

Рыбки уснули в пруду,

Серенький глупый волчок

Лег на свой левый бочок.

Нет у них одеял,

Нету у них и подушек,

Жаль этих милых зверушек.

Но ты ничего не боись,

Спи, моя радость, уснись!

Кто бы чужой ни пришел,

Дам ему в ухо, чтоб шел.

Кубелечка, в дождь, иль в мороз, или зной

Глазки закрой,

Ребеночку нужен покой.

– Ну и дурак ты, Колька, – спрыгивала с его рук Лорка. Она думала, как найти того богача, что на чужой лоджии, не боясь и не стесняясь, грубо вставил ей пистон, как будто сто лет знал туда дорогу. Ее давно достал муж своей деликатностью. Ей хотелось, чтобы ее рвали в клочья, не задавая глупых вопросов и не донимая нежными ласками.

Навела справки у той же подруги. Вышла на лоджию. Острое желание связало узлом, едва добрела до кресла, принявшего всю ее влагу.

– А где же он, этот? Быкастый такой? – как бы между делом спросила.

Подруга бросила ей на колени газету. На первой полосе бык улыбался, не смущаясь из-за кривого зуба, что нагло налег на соседа. Она сунула газету в сумку. «Я возьму? Тут сканворд».

Писать она все-таки долго не решалась. Бык идиотом не был, и три лишних месяца в унитаз не спустишь. Написала как бы пробник. Мол, увидела в газете, лихой он такой, завидный мужик, вспомнила тот вечер и ту лоджию. Было клево. Правда, подзалетела по дури, теперь собираюсь на аборт. Щемит только сердце, что дитя от такого дядьки пойдет в слив. Ну ему, видать, к такому не привыкать.

В сущности, глупое письмо, Коля, прочитав бы такую муть, вряд ли бы что-то понял. У него был другой ум.

Но уже на следующий день Лорка была сама не своя от письма. Ее обуял страх возможной насмешки над ней, страх позора, страх правды. И не дай бог узнает муж.

И в жизни Коли наступил второй период – преданности жены, ее желания угодить, уластить мужа. Благостность их отношений не осталась незамеченной, и родители Лорки подарили им машину. Не ахти какую, но с колесами.

Лорка не ждала ответа и в доме подруги не появлялась, боясь случайной встречи. Ужас! Ужас! Но ответ пришел, как и было указано, до востребования.

«Киска! Спасибо, что сказала, как тебя зовут, а то так бы и не знал. Не имел я тебя, дуреха. Дети от поцелуев не рождаются. А я по тебе мальчиком провел сверху вниз, и вся игра. Если ты от этого сумела забеременеть, то требуй книгу рекордов Гиннесса. Случай – исключительный. Но, увы, мимо денег. Так что живи себе спокойно, если я захочу сына, я знаю, как это сделать по правилам. Но это будет не с такой, как ты, трусоватой стервочкой. Живи! И найди кого-нибудь подурее. Чао, бамбино, сори».

С почты вышел совсем другой человек. Ее мать потом, через годы, все искала корень, из которого выросла ее дочь. Из чего же, из чего же, из чего же сделаны наши девчонки? Из запаха советского паласа, алюминиевых тазов, из мутных зеркал в фальшивом металле, из зависти к чужим занавескам и сервизам, квартирам с кондиционером и много еще из чего.

Страх и зависть несла в себе Лорка, идя домой. Страх бедности, когда появится ребенок, и зависти к тем, у кого мужья носят на руках обожаемых жен и одновременно делают для них роскошную жизнь, которую ей, судя по всему, не иметь. К горлу подступало нечто, от чего хотелось кого-нибудь убить.

Теперь она боялась, что когда-нибудь бык появится в Москве и, открыв рот, выдаст, как его ловила на мякине одна баба. И все будут ржать, слушая подробности про «мальчика, что сбегал снизу вверх». Лорка перестала ходить к подруге, обливая ее ни за что ни про что грязью. Потом стала бояться, что это дойдет до нее, и жизнь превратилась в ад. Исходя ненавистью и завистью, она тут же падала в преисподнюю страха. Но удержаться не могла.

Самым близким виноватым был Коля, он таскал ее по невропатологам, боялся за ребеночка. Приходил советоваться к теще. Та давала ему тайком деньги: «Купи ей чего-нибудь. Порадуй. Это беременные бзики».

Родилась Люська. Огромными темно-синими глазами (впоследствии они окажутся карими) она посмотрела на родителе и бабушку. У той все внутри оборвалось. В глазах-сливах было столько тайного потустороннего знания… Так застывала взглядом в одной точке ее мама, глаза ее в этот момент странно блестели вовнутрь, будто высвечивали именно там что-то важное для себя. Такие замирания обычно бывали во время откусывания нитки в процессе шитья или когда протирался тонкий, неграненый стакан. Достав полотенцем донышка стакана, мама замедленно лениво вертела по нему пальцем, как бы завораживая себя. Странноватое свечение глаза было и у бабушки, для рожденной Люськи – прабабушки, правда, у серых глаз не было такого свечения, но зато бездны и омута было больше.

И вот сейчас пятидневное существо, еще без имени, смотрело именно на бабушку так, будто признало пуповину, но не ту, что отрезали от матери и выкинули, а ту, что живет вечно, вне материи, вне телесности, а в пламени других начал. Самое же удивительное, малышка улыбнулась, не просто бездумно растянула губешки, а вполне хитренько: «Здрассьте, мол, родичи. Я вас всех узнала, потому что знаю». И если верить в существование абсолютного счастья, то оно было именно тогда, когда Люська была малышкой.

Поглощенная дитятей, Лорка похорошела и как бы стала забывать, как живут в параллельном богатом мире те, что ездят на крутых тачках и носят искусственные шубки.

Но истинно говорят: от волка убежишь, от врага спрячешься, змею обдуришь – от себя самой никуда не денешься. И летел к чертовой матери уже третий по счету палас, и Коля с банками красок перекрашивал окна и двери, и возвращались к родителям отданные детям книги, в них Лорка учуивала застарелый запах пыли родительского дома. Он ей «вонял». Из солнечной квартира делалась салатной.

– Ненавижу теплый цвет. Дом должен быть прохладным. – Такой была новая установка жизни.

Стоило только начать. И когда родители получили случайное наследство от бездетной тетки в виде двухкомнатной квартирки, то, не задумываясь, продали ее, чтобы дать дочери деньги для расширения площади. Люська уже собиралась в школу.

И снова Коля носил ведерки с краской, и снова мужики-строители выполняли разные причуды Лорки уже в трехкомнатной квартире, и выкидывалась мебель, и искалась новая, и Коля крутился с долгами, менял работы на нолик больше, а Лорка кричала, что он не мужик, не добытчик. Она уже ненавидела мать за то, что та, имея дела с иностранцами, не нашла ей подходящего немца или американца, да хоть кого, кто бы не носил ведерки с краской, не смотрел виновато на очередной неудавшийся цвет стен, на зеркало не той конфигурации, которое жило в ее башке. Ведь есть же мужчины, которые, не задавая лишних вопросов, просто переносят женщину в тот комфорт, который ей блазнится.

Коля же был олухом царя небесного. Ему было хорошо, где были его девочки. А ей нужен был богатый мачо. Но эту дуру Коля любил, и даже когда увидел, что она шарит жадным глазом по всем сторонам света, сделал вид, что не видит. Как говаривал один старый словесник, уча детей во времена отнюдь не дистиллированные: «Чистому все чисто». Ну и что за глупость он говорил? Как это может быть? Чтобы не видеть гадость и грязь, мало быть не просто чистым, а надо быть еще и слепым, и глухим, и с полипами в носу.

Так смеялись над стариком его ученики. И только до некоторых из них доходил глубинный смысл в общем с виду простых слов. Чистый не видит грязи, ибо он не способен обмараться ею, а будучи чистым душой, не способен уличить в дурном другого. Ну, может, все немного глубже, и не просто о чистоте – антиподе грязи говорил словесник, а имел в виду духовную сущность, которая чиста по определению и способна очистить пространство вокруг себя.

Короче, Коле все было чисто в Лорке. Таскается по три раза в год по Турциям – так ведь сидючи в четырех стенах дома затоскуешь. Пусть птичка попорхает крылышками.

Самое удивительное было то, что мелковатую подлость Лорки первым заметил тот, что любил ее больше Коли хотя бы потому, что дольше. Отец. Он мыл руки в ванной и смотрел на свой совсем облысевший череп, вокруг которого по-детски кудрявились абсолютно белые волосы.

«Боже! – подумал он. – Я ведь сейчас совсем другой. Я потерял свое привычное лицо и ношу теперь это. Как же я не заметил постепенности превращений? Разве я первый раз смотрю в зеркало? Я каждый день бреюсь перед ним, но пальцы мои не натыкались на эти чужие кости. Разве это мой подбородок, мои скулы, мой лоб? Я ведь совсем, совсем другой!»

И тут он услышал, как кричит Лорка на девчонку за то, что та медленно зашнуровывает сапожки. Лорка не кричала, как кричат матери на копуш детей, недотеп мужей. В Лоркиных словах был перебор ненависти, но не может же его дочь ненавидеть собственное дитя?

Он вышел из ванной.

– Пока, дедуля! – сказала Люська, стоя уже на ногах. В глазах ее было ясно, значит, тон матери удивительным не был.

– Пока, – сказала Лорка, ткнувшись носом в щеку отца.

Такое коротенькое, никакое слово «пока». Ну попробуй насытить его чувством – любым, добрым ли, злым. Надорвешь пупок! Но отец – с момента разглядывания и неузнавания себя в зеркале – обрел как бы другое видение и слышание. Коротенькое слово с глухими согласными просто разило нелюбовью и неприязнью. «За что?» – подумал он.

Он посмотрел на жену. В глазах ее стыла боль.

Они имели привычку провожать всех до лифта. Тот как раз и подошел. Лорка шмыгнула в него, дергая за руку дочь. Жена едва успела поцеловать свисающее по спине внучки кашне. Девчонка махала ручонками, пока закрывалась дверь, дочь что-то поправляла в обуви. Чтобы не видеть их?

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Подготовочка у них дай бог, в лесу выбрасывают на выживание с одним ножиком, они там то кору жрут, ...
Для вышедшего на пенсию сельского учителя и страстного садовода Григория Кузмича, разведенный им сад...
Вопреки победным маршам вроде «Порядок в танковых войсках» и предвоенным обещаниям бить врага «малой...
Рассматриваются теоретические основы денежно-кредитного регулирования как элемента государственного ...
Привет-привет!!! Познакомимся? Познакомимся!Я — Светлана Владимировна Лосева — психолог по счастью. ...
— Как нас занесло сюда? — спрашиваешь ты удивленно, предполагая, какой ответ скажу я.— Мы следовали ...