Печалясь и смеясь Щербакова Галина

Произошло. Я сейчас попью водички, сделаю пи-пи и пойду дальше в рассказе про то, как я стою на вершине своей дури. Это я вас вдохновляю, что уже вершина. Я уже там. Стою на вершине, вся распаренная от восхождения, и жду… Орел, с отдаленной поднявшись вершины, парит неподвижно со мной наравне.

Они разошлись. Опять начались обмены, съезжания… Сережа плакал, он любил свою сестричку… Как ее звали? Алена… Разве я этого не говорила? И вот я опять к ним прусь вроде как ненароком. Алена меня, конечно, уже не помнит, ей уже четырнадцать. Возраст трудный, вредный. Смотрит на меня и говорит таким противным детским голосом: «Хотите пожить у нас Тамарой?» Ванда совсем уже старая, но спесь все та же. И я как-то сразу у них в уборщицах. Не успела порог переступить – и уже пол мою.

Хорошо, что у мамы был инфаркт и я знала, что это такое. Поэтому сообразила, когда Эдика прихватило. Опускаю подробности. Горшки, утки, бессонницу… На работе все покатилось вниз, а на меня, оказывается, был расчет. Меня прочили в парторги. Но я вцепилась, как клещ в шею, совсем в другое. Кому он будет нужен, разведенный инфарктник с алиментами, с девочкой-хамкой и матерью-националисткой? Тут я была права. Женщины в очередь не встали. А Эдик мой все равно дергался с поводка еще будь здоров как! Была у него одна… замужняя… по месту работы… Я написала ее мужу анонимку. Хотя это только слово. Эдик меня тут же вычислил. «Ты?» – спросил. «Я», – ответила я. «Чего ты хочешь от меня, кряква?» Вот тут у меня чуть инфаркт не случился. Значит, вот под каким именем я у него была! Кряква! С какой же это стороны я утка? Разглядывать себя стала с такой точки зрения. Оказалось другое. Кряква еще и бревно означает. Это он и имел в виду, как выяснилось. И что думаете, я ушла? Нет! Мы расписались. Материально им было выгодно. Еще одна хорошая зарплата вместо его одной, алиментами укушенной. Идем из загса, настроение хуже нет. Поженились. Як на Цыпе. Он сделал то, чего больше всего в жизни своей не хотел. Я – то, чего хотела больше всего. Результат – переехало бы меня трамваем…

Но я взяла себя в руки, я их взяла в руки, дом у меня заблестел, засверкал. Девчонку поставила на место, Ванду – к стенке. Именно так, в прямом смысле.

Она одна жила в маленькой комнате и спала посеред нее на широкой кровати. Я это дело поломала вместе с кроватью. И определила ей стенку правую, а Алене – стенку левую. Ничего, смирились, как миленькие. Видели же, что и питание у них стало лучше, и девчонке я приличные вещи купила, и телевизор поменяли. В конце концов, идиотами они не были.

Эдик, правда, болел часто. Все потроха у него закровили. Ко мне относился нормально. Привык, наверное. Время ведь бежит как сумасшедшее. Папу похоронила. Подруг одну за другой отнесла туда же. Алена уже в институте. Сережа иногда приходит. Взрослый мальчик, на Эдика очень похож. Мама моя говорит: «Давай пропишем у меня Алену, чтоб не пропала квартира». Умно. Прописали. Однажды лежим ночью после всех дел, а у нас это по-прежнему как на чердаке – быстро и без чувств, – он мне и говорит, не обидно так, даже ласково: «В дурном сне не видел, что с тобой буду доживать век». А я ему: «Зато я знала, что никуда ты от меня не денешься. Мы еще внуков вырастим». Тут он дернулся. Совсем как вы. А я ему со смехом: «Ужо, дедушка, ужо!» Мол, без вариантов. Без! А он возьми и заплачь. Так плакал, что я думала – новым инфарктом кончится. Натянется рубец и пи…ц! Так у нас один наборщик говорил под стакан. Но обошлось. Повернулся спиной и заснул в конце концов. После слез ведь хорошо спится. Зато я лежала, как кряква, глаз не сомкнула.

Теперь перехожу непосредственно к вам. Прям как в докладе. Значит… Плохое – это забывшее себя хорошее? Так у вас? Почему не важно? Важно… Я хорошая, на ваш взгляд, или плохая в этой истории? Любила всю жизнь одного, в трудную минуту приходила выносить их горшки, ухаживала за противной старухой, поставила на лыжи противную девку… Какая я? Хорошая. Нет слов. Потому что себе никаких веток в этой жизни не обломила… Конечно, хорошая, но дура.

Теперь быстренько-быстренько с горки.

…Выдавали Алену замуж. Все чин чином. Поделили расходы на свадьбу поровну. Сватья сказала: «Муж на один день прилетит, но потом опять вернется в командировку. И я поеду с ним. Дети же пусть поживут у нас. Потом подыщем им что-нибудь…» Сватья, хоть и не старая, уже была на пенсии, учителя ведь могут по выслуге уходить рано. Вот она и вышла сразу, за рублем не гналась. Мама моя, правда, напряглась. Дура старая боялась, что я ей молодых высажу на лицо. Но я сказала: «Не психуй. Будут снимать, как все… Пусть понюхают…»

Интересно, каким вы себе представляете конец истории? Тысяча вариантов? Да бросьте! Жизнь идет без вариантов. Это как правило.

У меня же случилось исключение. И вы имеете перед собой самую счастливую на земле женщину. Уже три года земного рая, даже если не дай бог… Три года, если на капельки разложить…

Эдик полюбил?! Это с какого такого вируса вам пришла в голову такая жуть?.. Лучше слушайте внимательно и удивляйтесь жизни, где чудеса, где леший бродит.

…Нас посадили на свадьбе рядом. Меня и его. Моего свата. Владимира Федоровича. Володечку моего. Мы с ним локтями столкнулись – и все. Он на меня, я на него глазами… И как бы понять еще не можем, а уже все поняли. Пошли с ним танцевать и тут же бросили это дело, потому что увидели – засветились. В прямом смысле засветились.

Это оказалась наша свадьба, и, когда кричали молодым «горько!», мы сдвигали наши рюмочки, и они у нас дрожали и звенели совершенно одинаково небесным звуком. Сначала высоко-высоко, а потом на полный «нет», как в смерти.

В командировку с ним поехала я. Взяла все отпуска, все отгулы. Через две недели, правда, вернулась – похоронить маму. Конечно, из-за меня. Вот ведь! Не любила она мою семью, на дух не выносила Ванду, считала, что они мои кровососы, а сделала я финт – и уже хуже меня на свете нет. Как смела? А чего сметь, чего?! Это она мне кричала, когда я – успела я сообразить! – выписала от нее к чертовой матери Алену, а сама прописалась. Я бегала с бумажками, а они все прямо умирали от горя и ужаса… Эдик… Полька… Сватья… Мама… Алена.

Каждый, конечно, умирал от своего личного. Но мне было так на них наплевать, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Я им так и выдала: «Да, сволочь. Вам должно быть от этого легче».

Эдуард Николаевич вызвал для разговора: «Не в нас дело. Пожалей молодых. У них же все идет к разрыву». – «А какое мне дело?»

Он загремел в больницу. Я сказала: имеет дочь. Имеет мать. Их дела. Походят. Поносят. Загремела туда же сватья. Это мне вообще без разницы. Она в моей жизни не числится. Володя? Как он? А как я! Есть сын, сказал, невестка. Отнесут бульон. Я ведь, кроме оного, ей тоже ничего отнести не смогу. Умница мой! Как он точно сказал. Кроме оного. Но они все выжили. Кроме мамы. Мамино сердце не выдержало их ненависти ко мне. Маме же было обидно за меня, как бы она меня ни осуждала. Все-таки она хотела меня понять. Простить-то простила, не сомневаюсь.

Вы бы могли написать такую историю? Нет? Спасибо за правду. Вы пишете мозгами. А когда стеклянные копеечные рюмки поют, как ангелы, и когда в глаза посмотрел, а ответ большими буквами уже на небе… Я сволочь – и пусть! Пусть! Был мне удар в спину, был. Это знак мне дали – живи и доживешь до счастья.

…Допиваю вашу плохую воду. Нет, пи-пи больше не хочу. Сама не знаю, зачем я вам это все рассказала? Женщину надо любить сильно. Ею нельзя просто пользоваться. Меня любят первый раз в жизни. Я за это, если понадобится, перешагну через всех. И Володя шагнет со мной. И нам плевать, что про нас подумают. Это говорит вам счастливая сволочь, всю жизнь бывшая то подстилкой, то кряквой, то дурой… А сейчас меня так целуют, что сердце мое вскипает. Я еще и ребеночка рожу всем назло на старости лет, как Светлана Сталина. И пусть задохнутся, жабы!.. Не дергайтесь… Это я не про вас… От меня отвернулись все! Ну и что? Это не убавило моего счастья. Ни на грамм.

Никому не нужная девочка?

Жила-была девочка. Девочка как девочка. Семиклассница. Только отличалась она от других тем, что всем и всегда говорила правду, одну лишь правду…

…Пошла, к примеру, ее подруга в кино вместо уроков, девочка наша чуть не лопнула от тайны, так ей хотелось сказать всем правду. Места себе не находила.

…He выучила другая ее подруга урок, температура, говорит, у меня была. Девочка встала и объяснила всем правдиво: не было у нее температуры, она обманывает.

…Стала ее третья подруга дружить с одноклассницей. Наша девочка просто рассвирепела от правдивости, всем объяснила, что не дружба это, а стремление к выгоде, к иностранной жвачке и красивым фломастерам, которые есть у этой одноклассницы.

Так вот она резала правду-матку налево и направо, а потом села и написала в газету письмо.

«Посмотришь вокруг, – пишет девочка, – уже многие с мальчишками дружат, а у меня не то что друга-мальчика, нет даже друга-девчонки. И все потому, что я очень правдивая. Я не могу родного обмануть, не то что чужого… Так помоги же мне советом, «Пионерка», как мне жить дальше?»

Вот какая совершенно непонятная история. И как с ней быть? И что ей ответить, этой правдивой девочке? Ведь лгать действительно нехорошо. Тут и вопроса нет.

Но вот дружить с этой девочкой я тоже не стала бы, если б вдруг превратилась в семиклассницу и оказалась с ней в одном классе. Больше того. Можно и не превращаться… Я, взрослый человек со всеми взрослыми проблемами и взрослой жизнью, в которой друзья так же нужны, как и в седьмом классе, не хочу себе такую правдивую подругу и сегодня.

И когда я поняла, что я такая испорченная, я стала спрашивать у других, безусловно хороших людей: какой им нужен друг? «Верный», – отвечали они. «А что такое верный?» – «Ты глупая? – спрашивали они. – До сих пор не знаешь?» – «Да знаю, знаю, – отвечаю я. – Верный значит правдивый?» – «Верный значит верный»… «И что, друг этот и солгать может ради дружбы?» – «Конечно!» – ответили безусловно хорошие взрослые люди.

И я совсем запуталась.

А потом стала распутываться…

Прежде всего надо было выяснить, а что такое дружба? Это когда вместе в кино? Или пошептаться про самое-самое? Или дать списать? Или дать поносить то, чего нет у других?

Да ничего похожего!

Друг – это тот, к которому я приду, когда у меня заболит душа и станет так плохо, что впору умереть, и тогда друг меня выслушает, поймет и спасет.

Друг – это я. И я знаю: в любой момент ко мне можно прийти без предупреждения, прийти – и я все брошу, все дела, все уроки, все свои мысли и чувства и буду слушать другого и переживать его беду или его радость.

Дружба – это единение душ. Это тонкие, но неразрываемые нити между двумя людьми. И сплетаются эти нити из доброты и снисходительности, из великодушия и умения прощать, из нежности, из чуткости. Да мало ли из чего? Главное – из многого! Потому что глупо рисовать картину одним красивым, к примеру красным, цветом, если рядом есть и зеленый, и синий, и другие цвета. Зачем же думать, что если я правдивая, то уже и хорошая и со мной надо дружить? Это заблуждение. Это очень мало для дружбы, просто копейки.

Когда дружишь, то не со своими драгоценными качествами носишься, а думаешь о друге, что-то для него делаешь, приручаешь его, а бывает – и солжешь ради него. Бывает! Бывает! И ничего нет в этом страшного. Ты потом с другом объяснишься и скажешь ему, или ей, что врать тебе было неприятно, противно, что не надо ставить друг друга в положение, когда надо врать. И может, такого разговора будет достаточно и больше никогда не потребуется лжи, а друг – друг! – останется. Может, выяснится и другое: друг легко относится к обману, ему это как с гуся вода. Вот тогда ты и подумаешь, как ему помочь в этом его заблуждении. А может, все и совсем просто: никто никогда не объяснил раньше человеку, чем различаются ложь и правда?

Тут ведь много чего может быть…

Нельзя размахивать правдой, как кавалерист шашкой. Во-первых, это не нужно правде. Она сама за себя скажет. Во-вторых, никогда не надо ничем размахивать. Ведь из этого черт знает что может выйти. Найдется девочка или мальчик, которые будут размахивать своим умом или своей отзывчивостью, или щедростью. Представишь такое – и не захочешь ни ума, ни отзывчивости, ни щедрости. А то вдруг и скромность начнет о себе вопить, ну какая же это будет скромность?

Наши душевные качества только тогда душевные, и только тогда качества, когда их заметили и оценили другие. А заметив и оценив, стали на них рассчитывать. Вот, мол, живет одна правдивая девочка, я к ней пойду, потому что мне очень нужна правда.

Я вот написала это и испугалась. Представила: придет к нашей героине какая-нибудь девочка. И скажет: «Ты очень, очень правдивая. Посмотри на меня: я некрасивая?» И наша героиня – если она останется такой вот несгибаемо правдивой – ответит: «Ты просто уродина, смотреть страшно». И от такой чистой, дистиллированной правды жить уже не захочется. Вот почему я испугалась, что к нашей корреспондентке смогут обратиться с чем-нибудь, рассчитывая на нее. Пока этого делать нельзя… Опасно… Надо подождать, когда наша девочка поймет, что человек состоит не из одного, пусть даже очень хорошего, признака. В человеке, а в девочке, женщине особенно – она ведь будет матерью, – должно быть много разного хорошего. Она должна быть и мягкой, и понятливой, и отзывчивой, и деликатной. И тогда правдивость вместе со всеми остальными качествами сделают свое дело – человек станет нужным другим людям на самом деле.

В письме этой девочки есть еще одна фраза, прочитав которую, я содрогнулась: «Скоро я стану комсомолкой, меня выбрали заранее комсоргом, но от этого жизнь не лучше, потому что нет друзей».

Ладно, оставим на совести класса выборы «комсорга заранее». Но ведь выбрали человека, которого никто не хотел бы видеть своим другом! Видимо, решили: она у нас громко правдивая, пусть будет главной. И сделали зло. И всему классу, и бедной нашей девочке, которая вконец запуталась. Не дружат, а выбирают, как тут понять?

Так и понять, что все в этом немножко виноваты. Виноваты, что по-своему, кто как может, по-товарищески не объяснили девочке, как всем бывает неуютно, неловко от ее правдивости. Потому что эта ее правдивость – как одинокий колючий куст в большом поле. А поле такое большое и прекрасное. И на нем многое могло бы расти.

Так надо посадить и поливать. И ждать урожая.

И придут друзья… Обязательно.

Душечка

Есть такое выражение – человек с отрицательным обаянием. Я так это понимаю: прелесть, что за обаяние, а человек – сволочь. Ну, это, конечно, грубо, не так, как на самом деле. На самом деле все тоньше, но одновременно и грубее.

…У нее с детства была такая улыбка, что прохожие останавливались и сами расплывались лицом. Сейчас молодежь рисует смайлики, чтоб сказать: смешно. Вот уголки ее рта всегда были приподняты к двум чудным ямочкам на щеках, а большие синие глаза хлопали ресницами в виде прицепленных к векам смайликов. И всю ее жизнь это не менялось – смайлики, ямочки, зубки и чуть приподнятый носик. Надо ли говорить, что у нее было три мужа, несчитово любовников, что она всегда была при деньгах и достатке? Но я не про деньги и ее очарование. Я про то, что внутри она была совсем другой. Она была профессиональной стукачкой на оплате, и это было делом всей ее жизни.

Один старый мудрый диссидент, когда я рассказала ему про нее, абсолютно не поверил этому.

–  Этот тип людей – без лица. Они серые, стертые. Им же нельзя выделяться по определению. А ты говоришь – обаяние. Чепуха.

– Значит, она исключение.

– Я знаю этот мир лучше тебя, поверь, ты ошибаешься. Какое исключение, когда полстраны стучали на другую половину. Скрытно, серо, по-крысиному. Стукачи для неопознанки принимали вид земли или там воды. В этом ведь и была сила «органов», управляющих нами по сю пору. Какие там смайлики? Они же очень серьезные люди, до противности, до отвращения. Улыбающийся человек не мог там быть.

Она была. Эта моя чертова профессия журналиста – вечно рыться носом там, откуда ушли бульдозеры и атомные пушки, а я сижу в яме и ковыряюсь, ковыряюсь до самого говна земли.

Когда немного открыли архивы КГБ, я ухитрилась посмотреть дело моего двоюродного брата-студента, которого замели в пору Чернобыля. Он как бы что-то там узнал и пошел кричать про систему, страну, партию. Так вот, его кричалки на какой-то пьянке слышала Вера Говорухина, ее докладка была в его деле. Вполне официальная: и что, и где, и когда. С ней я училась.

Брат как-то странно умер – острая пищевая инфекция в изоляторе. А у меня пошла раскручиваться память. Вот мы, школьницы-девятиклассницы (конец семидесятых), пишем письмо на радио и просим исполнить песни АББА. На следующий день – письмо еще не успело быть вынутым из ящика – нас вызывает директор и устраивает нам выволочку. Шестидесятилетие Великого Октября, на пороге – коммунизм, встань на цыпочки – и увидишь его свет, а вам какая-то «абаба» нужна? В общем, из этой ерунды сделали «персоналку», потому что вместо того, чтобы склонить головы в виноватости, мы взвизгнули и сказали, что музыку можно слушать ту, которая нравится, и в этом нет ничего плохого для сверкающего на горизонте коммунизма.

Уходя от директора, я, остановившись в дверях, спросила:

– А кто это вам сказал?

– Тот, кому не безразлична твоя комсомольская совесть! – прокричала мне в спину директор.

В классе нас окружили, стали сочувствовать. Смайлики Веры Говорухиной были особенно прекрасны. И я возьми и ляпни:

– Перестань улыбаться, если коммунизм еще не построили.

– Вот уж когда посмеемся, – сказал Петька Остров и получил на другой день по истории, которую преподавала директор, не пару, а кол, такой демонстративный, длинный кол, уже не отметка, а приговор.

На выходе из школы я получила неважную характеристику, мама просто обрыдалась, поминая всех посаженных и расстрелянных в семье.

– Куда тебя несет, бестолочь? – кричала она. – Ты завяжешь свой язык узлом, или тебе его завяжут там, где умеют?

Потом мы все разъехались, окончили институты. Это было время, когда поступление в вуз еще было делом престижным. Виделись в школе на принятых тогда встречах выпускников в каникулы. Порог коммунизма был уже перейден, и мы, так сказать, все как один пребывали в его светлых апартаментах, независимо от того, где и как жили на самом деле.

Потом с Верой я встретилась, уже попав в Москву, в большую газету. Она была в полном шоколаде, у нее было двое прехорошеньких детей. Она работала в каком-то НИИ. Как сказала, могла бы и не работать, но дома ей скучно. «Нет, нет, не думай, все замечательно, но я люблю коллектив».

– Вот уж что не люблю, – сказала я, – так это коллектив. Особливо столичный. Болтуны и бездельники. Если бы не работа, не командировки – это мое! – я бы сбежала. Знаешь, какие склочники газетчики?

Через какое-то время редактор газеты вызвал меня к себе и сказал, что если я буду клеветать на коллектив, со мной придется расстаться.

– Что клеветать? – возмутилась я. – Это вы на меня сейчас льете грязь!

– Ладно-ладно, успокойся. Я тебя просто предупреждаю. Всюду уши, и почту носят регулярно.

Я вышла оторопелая. Я сроду ни с кем никаких разговоров не вела. Веду себя тихо, сижу и чиню свой примус.

О разговоре с Верой я забыла напрочь.

Прошло время. Мы вышли из коммунизма в открытые двери жизни. Все перепуталось. Все важное стало неважным, все умное глупым. А потом я подняла дело брата и обнаружила в нем Верины смайлики.

Я тогда сразу размечталась описать внутренний мир стукачки, ею самой рассказанный. И я таки нашла ее. Совсем уже другая квартира, дети взрослые, парень и барышня. Только с нее как с гуся вода. Все такая же очаровашка. Как будто ей не под полтинник, а всего какой-нибудь тридцатник.

– У меня к тебе большой разговор, – сказала я. – Давай сядем так, чтобы нам не мешали.

Готовясь к встрече с ней, я вспомнила школьную историю с письмом на радио. Разговор с редактором о моем как бы длинном языке. Больше у меня не было ничего из недоказуемого, а вот история с братом была задокументирована. Мне хотелось ее исповеди, ее покаяния, истории ее первого шага на этом пути и шага второго. И кто ее заманил, и кто укоренил. Почему-то я думала, что ей должно стать легче от разговора. То, что называется снятием с души камня.

Но она смотрела на меня смайликами, такая вся душечка-очаровашка.

– Ты глупая, Анька, – сказала она мне. – Я это всегда знала, но оказалось, что ты глупая в исключительной степени.

– Дура, одним словом, – подыграла ей я.

– Одним! Если бы одним! Ты стократная дура. Пришла за моим покаянием? Или за своим – что дура?

– Пусть я дура, пусть. Вот и разъясни мне, как становятся стукачами. Или с этим надо родиться? И какое это чувство – писать на другого? Я через тебя, как бы вегетарианку стукачества (я знаю только про одну смерть от тебя – брата), хочу постичь глубинный смысл телеги-доноса как такового.

– Зануда, – сказала она. – Все стучали. Скажем, за редким, редким исключением. Во-первых, это было поощряемо и почетно. На этом всегда держалась и будет держаться власть. Любая. Других крючков, кроме страха людей, у власти нет. Когда же человек знает о недреманном оке, он забегает впереди греха, чтоб спрятать его за спиной.

– А при чем здесь стукачи?

– Для профилактики. Это укол в жопу людей, чтобы не случилось холеры.

– Но брата моего ты сгубила.

– А! Ты об этом. Слышала бы ты, что он тогда верещал при народе, идиот. И что Ленин говно, не говоря о Сталине. Что нам не простят дети и внуки… Посмотри сейчас. Им до чего-нибудь есть дело? Я твоего брата окорачивала, я ему говорила: замолкни. Но он же был прямой, как перпендикуляр.

Я была обескуражена простотой, с которой она говорила об ужасном. Я тупела в себе самой, как бы не зная, как объяснить разницу между горьким и сладким, между черным и белым. Ну как? Белое – оно, значит, белое, светлое, а черное – значит, несветлое?

Мне неловко было спросить, сколько у нее было профилактических действий, но она сама об этом говорила спокойно и даже с юмором.

– Мой маленький сигнал всегда был против большей беды. Я всегда оставалась патриоткой страны, когда вы все лихо топтали ее ногами. Я не визжала от восторга у Белого дома в девяносто первом, но особо ретивых примечала. Ну и что? Стало вам лучше? Вместо безобидного Брежнева и осторожного Горбачева пришел вахлатый мужик, у которого только на одно хватило ума – подумай об этом – отдать власть тому, кто знает законы профилактики и недреманного ока.

– О боже! – сказала я, поднимаясь. – Больше ни слова. Меня уже с души воротит.

– Дура, – сказала она мне, и смайлик ее стал и выше, и шире.

– Это ты написала редактору, что я клевещу на коллектив?

– Ага! Значит, тебя приструнили. И правильно. Будешь осторожней. Хотя ты безвредная, так, самый дешевый продукт диссидентского пошиба.

И ямочки ее лучились, как в молодости.

– Но доносительство никогда, ни в какой системе координат не было доблестью. Никогда, – отбивалась я.

– Много ты знаешь координат. Это есть везде. И в России всегда было, третье отделение у царя, или там политическое управление у нас. А ты знаешь другой способ держать людей в относительной смирности? Я же говорю – профилактика. Как чистка зубов и мытье рук. Кто-то должен за этим следить.

– И тебе не противно?

– Мне гордо! Я живу не зря, мое недреманное око служит моей родине, не чужой. Не Америке засратой, в рот которой ты определенно смотришь. Смотришь же?

– Я и в английский рот смотрю, и в японский, и в рот индусов. Я так развиваюсь.

– А я развиваюсь, спасая таких, как ты, от больших глупостей. Дам тебе по рукам или губам, если что…

– Ну, вот ты и попалась. Ты же не ко мне придешь и скажешь, что я неправильная дура, ты же напишешь телегу, и кто-то совсем другой будет мне засовывать кляп. А ты, наверное, получишь гонорар.

– А ты не греши… – ответила она и засмеялась, довольная. – Давай лучше выпьем коньячку, у меня есть классный, ереванский.

И мы пьем коньяк, и заедаем его полосочками вяленой дыньки. И я думаю, что когда буду писать о ней, то не назову ее фамилию. Просто не смогу, и все. Это будет эссе об очаровательной душечке, вознице «русской телеги», то бишь подметного письма. И начну я с этой дыньки, которая придает коньяку какой-то дополнительный вкус. Какая прелесть эти восточные изыски, но так почему-то хочется после них воспеть соленый огурец.

Возвращаясь домой, я думаю, почему, собственно, я не хочу и не могу назвать Веру Говорухину Верой Говорухиной и подпортить ей жизнь на склоне ее лет. Сделать ей больно и стыдно. И понимаю с ходу: вот тут собака и порылась – в боли. Стукачи любят чужую боль. Ах, как они ее смакуют, держа в руках кляпы, иголки, наручники и прочий иезуитский инвентарь. Вера и иже с ней вся мелкая сошка удовлетворяются воображением доставляемой боли и мук. Как при этом ведут себя смайлики, я не знаю. Поднимаются ли вверх или свисают уголками вниз от достигнутого наслаждения?.. Я теперь много думаю о Вере. Но эссе о телеге как русской национальной идее у меня не идет. Вот случился рассказ. Но и в нем я изменила фамилию.

Что страшнее страха?

В детстве я боялась человека с ружьем. И это еще до войны, когда с ружьем ходили наши. Я кидалась в колени бабушке и зажмуривала глаза. А всего ничего – прошел дядька с пистолетом. Странное дело, но вооруженные немцы (это оккупация) такого страха не внушали. Это были враги. Нормально. Я не знала еще о ГПУ, ГУЛАГе, у меня просто сидели в лагерях дядья. Бабушка говорила «в ДОПРе». Даже когда они гнили в болотах Зауралья – для нее все был «ДОПР».

Я боялась наших с оружием, будучи студенткой, потом учительницей, потом матерью своих детей. Я стыдилась страха как физического уродства. Потом привыкла, и страх мой постарел и умер, когда пришел Горбачев.

Летом я возвращалась с дачи. Подземный переход к дому оцеплен собаками и страшными молодцами в масках. Кого-то ловили, что ли? Как выяснилось потом, не поймали, ибо никогда в переходе еще никого не поймали. Но они «поймали» меня, уже очень немолодую женщину: они отловили существовавший где-то в подпространстве мой изгнанный Горбачевым страх и вернули его в надлежащее место его прежнего долгого проживания. А потом пошли эти бандитские маски по телику, и я вернулась к своему детству.

Нас добьет не нехватка лекарств, не стопроцентная оплата коммунальных услуг, не наглый янки. Раньше мы вымрем от страха, который то ли сознательно, то ли по неумению действовать по-другому вводит в нас власть…

Центр безопасности

У Бори Мосина патологическая мнительность.

Это начало рассказа, а дальше я попрошу набрать мелкими буквами, потому что, прежде чем идти дальше, я должна поделиться некоторыми теоретическими соображениями о человеческом организме.

То, что мы несмотря ни на что еще сколько-то лет живем (см. все медицинские справочники, а также демографические статьи в «Литературной газете»), говорит о том, что нас что-то охраняет. Это что-то – наш внутренний Центр Безопасности, который приходит нам на выручку, когда кажется, что никаких сил уже нет.

Он совершает там какое-то перераспределение по внутренним отсекам – и, глядишь, пришла пора идти на пенсию, а человек еще полон энергии, так разумно Центром распределенной, что опять приходится вмешиваться «Литгазете» в защиту энергичного и резвого пенсионера.

Центр Безопасности спасет нас в почти безнадежной ситуации, порывшись в ваших внутренних закромах, – а теперь, пожалуйста, опять большими буквами, я продолжаю свой рассказ.

Итак, у Бори Мосина патологическая мнительность. Уже как мания. Не такая, что на него нужно заводить медицинскую карточку, а такая, что работать с ним вместе нет никаких сил. Одно спасение – моя теория о Центре, о которой я рассказала своим братьям по общению с Борей и на которую все стали безумно надеяться.

Пожалуйста, мелкими буквами: эксплуатировать безжалостно любое научное открытие вредно и антигуманно. Тем более рассчитывать на науку больше, чем на самоё себя.

Дальше – как раньше.

– Встретил вчера Главного в гастрономе, а он сделал вид, что не видит меня, – с ужасом рассказывает нам утром Боря. – Я понимаю, я задерживаю сроки работы, но ведь – подтвердите, ребята, – не по собственной же вине. Зачем же сразу увольнять?

– Боря! – вопим мы. – Кто тебя увольняет?

– А он не просто меня не заметил. Он выразительно это сделал. Смотрел в глаза, но сквозь… Понимаете? Сквозь. Мол, вижу я тебя, но знать не хочу.

– Боря, – спрашиваем мы его, – в каком отделе гастронома ты встретил Главного?

– Я не помню, – кипятится Боря. – А какое это имеет значение, если смотрят сквозь?

– Я тебе сейчас все объясню! – обнимает Борю за плечи самый терпеливый из всех нас Володя Кравцов, которого мы зовем Баптистом. – Если Главный был в мясном отделе – один коленкор. Если в кондитерском – другой. Но мы не будем обсуждать эти два варианта, ибо их не существует в природе. Ты видел Главного, покупавшего пол-литра. А Главный, покупающий пол-литра, выглядит неэстетично. Вот он и посмотрел на тебя сквозь… Чтоб подчеркнуть, что это не он берет пол-литра, а некто другой, кто волею судеб похож на него внешне плюс пьет водку.

– Но это был он! – кричит Боря.

– А я тебе что говорю? – тихо отвечает ему Баптист. – Конечно, он! Но он так высоко, – Баптист даже засвистел от восторженного шепота, – та-а-ак высоко ценит твою добропорядочность, что не хотел, чтобы ты видел – а ты видел! – что он покупает пол-литра.

– Я не видел! – орет Боря. – Я только видел, что он на меня посмотрел сквозь…

– Но он ведь не знал, что ты не видел, поэтому сделал вид, что это не он…

– Но это был он! – Боря уже почти плачет.

– Он хотел, чтобы ты его не узнал, – теряет терпение Баптист. – Ты непьющий, он – как ты теперь знаешь – да. Конь свинье – не товарищ…

– Кто свинья? – пугается Боря.

– Главный, конечно, – успокаивает его Баптист.

– Я так не говорил! – возмущается Боря.

– Это я так говорю, – смиренно отвечает Баптист. – Поэтому успокойся. Иди работай. Все чудно. Тебе дадут премию. Пол-оклада. Может, даже оклад.

– Я с тобой не согласен, – патетически говорит Боря. – Как бы со мной ни поступили, я останусь справедливым до конца.

– Валяй, – говорит Баптист, – оставайся!

– До конца? – уточняет Боря.

– До конца! – подбадривает его Баптист.

– Значит, ты согласен, что на этой работе мне, того, конец?

– Иди ты к черту! – возмущается Баптист. – Ты чего меня подлавливаешь на слове?

– Если все скрывают правду, – печально говорит Боря, – приходится рассчитывать только на личные выводы.

– Чушь – твои выводы, – говорит Баптист.

– Что ж я, по-твоему, из двух посылок не сделаю логического заключения?

– Сделаешь!

– Вот я и сделал!

– Не те, значит, были посылки, – уже кричит Баптист.

– Успокойся, – тихо говорит Боря. – Я просто не люблю, когда к людям относятся несправедливо.

– Да кто к тебе так относится? – кричит на всю комнату Баптист.

– Разве я о себе? – возмущается Боря. – Я о Главном. Ты же его назвал свиньей?

– Так это ж поговорка такая: непарнокопытное парнокопытному не товарищ. Так ты – не … И ему, то есть парнокопытной свинье – не товарищ .

– Я прекрасно это понял, – тихо сказал Боря. – Не акцентируй. Я – не товарищ.

– Ты не товарищ свинье. Понимаешь? Ты – конь! Иго-го-го! – заорал Баптист. – Конь! Гордый и непарнокопытный! Иди, детка, иди без страха и упрека! Иди работай! – и Баптист выпихивает Борю из комнаты.

Мы открываем форточку, три минуты дышим по системе йогов, а потом пытаемся найти тот конец мысли, который вырвал у нас из рук своим приходом Боря. Находим. И только начинаем плести от этого конца разные нужные для народа соображения, как Боря входит вновь…

– О какой премии ты говорил? – шепотом, чтобы нас не отрывать, спрашивает он Баптиста. – Премии же уже были.

Баптист смотрит на него очумело.

– Какие премии, Боренька?

– Пол-оклада или оклад, – настойчиво уныло повторяет Боря, – которые будто бы мне дадут?

– А! – смеется Баптист. Это я так. Фигурально. В том смысле, что ты – хороший.

– Конь? – дрожащим голосом переспрашивает Боря.

– Хороший, работящий конь, – уточняет гордо Баптист. – Конь именно в смысле работящий… Улавливаешь этот оттенок?

– Я улавливаю. Спасибо, друг, – печально говорит Боря. – Ты только и скажешь правду. Я – конь. Как я не понимал этого раньше? А еще точнее – лошадь, та самая лошадь, о которой уместно спросить: как эта лошадь попала в исследовательский институт? Вот именно так он на меня вчера и посмотрел. Не сквозь – я ошибся – а, мол, где я видел эту лошадь? Понимаешь? Я не представляю для него интереса как творческая личность. Ни грамма! Он держит меня только в качестве лошади… Но эта лошадь перестала тянуть… Ребята, подтвердите, что я не виноват в задержке работы… Но если ты лошадь, кому интересно вникать?.. – Боря идет к двери, по-лошадиному опустив голову и подергивая ртом так, будто грызет старые, пенсионного возраста удила. В дверях он встряхивает гривой и, копытом открыв дверь, с тихим печальным ржанием уходит.

– Слушайте! – кричит кто-то. – Надо требовать молоко за вредность.

Лично мой Центр Безопасности явно в критическом положении. Я пять минут дышу как йог и все равно чувствую: с перераспределением сил Центру уже не справиться. Боря вторгается в другие отсеки.

Мы снова начинаем искать истерзанный конец мысли, как в дверях раздается дрожащий от решительности голос Бори.

– Я не буду ждать приказа. Я уйду сам. – И с унылой иронией добавляет: – Лошади везде нужны.

…Борины заявления никогда дальше нашей комнаты не уходили. Мы их рвали в клочья, торжественно сжигали в пепельницах, делали из них самолетики и выпускали их в форточку с нашего одиннадцатого этажа. Борю это успокаивало. Он терся мордой о наши пиджаки и кофточки, ел прямо с руки конфеты, уходил под восторженные признания в нашей любви и его гениальности, и какое-то время упругая нить мысли ловко откуда-то вытягивалась.

На этот раз мы молчали. Каждый думал о своем Центре Безопасности. А этот Центр уже недвусмысленно намекал, что у него нет больше сил, что все перегородки в разных отсеках сломаны, и мы тратим:

а) силы основные, рабочие – на Борю;

б) силы домашние, остаточные – на работу;

в) силы резервные, которые для радости, – идут на домашние, естественно, дела.

Итого: ни жизни, ни радости – один сплошной Боря. И каждый из нас под давлением природы хотел, чтобы кто-то другой сказал Боре:

– Пиши, старик, пиши свое заявление.

… – Пиши, старик, пиши, – сказал Баптист. У него дергалась голова. Мелко дрожали пальцы, а глаза излучали бешенство бутылочного цвета.

– Тебе дано пора… Того… Дуй! Шуруй! – И тут мы все заорали. Мы прокричали Боре все: о Центре Безопасности, о замусоленном конце мысли, о самолетиках в форточку, о силах для радости, которых нет.

Если Боря и не плакал, так только потому, что у лошадей нет слез.

Он перекатывал что-то во рту, согласно кивал длинной головой, волосы, разделенные христианским пробором, висели вдоль запавших щек, а левой ногой он притопывал в такт нашему ору.

А когда он взял листок бумаги и, уже не слушая нас, написал заявление и пошел к двери, мы кинулись ему наперерез. Это было алогично. Но мы повисли на Бориных удилах. Кто-то уже шептал ему, что мы дураки, а он – сокровище, кто-то усаживал и доказывал, что все это – проклятые нервы. Кто-то звонил по телефону, требуя немедленно закончить работу, без которой Боря ни тпру ни ну.

А Баптист, Баптист… Он разжигал в пепельнице костер, где вместе с Бориным заявлением сжигал и свое собственное – об отпуске. Дым шел коромыслом, в нем гибли без кислорода наши загнанные в угол, затюканные идеи, а когда мы открыли форточку, чтобы развеять пепел Бориного отчаяния, мы услышали, как плачет в нас вторым голосом Центр Безопасности.

Но что делать? Что делать? Если прямо с руки ел у нас Боря. Мы гладили его по бокам, чесали ему гриву, он терся о наши пиджаки и кофточки. И было это прекрасно.

Хоть рыдающий Центр и сказал, что уже с трудом собирает в отсеках наши силы.

Последний раз, пожалуйста, самыми мелкими буковками: теория без практики мертва. Даже моя прекрасная теория о Центре Безопасности.

Китайский взгляд

Несколько лет тому назад я встретилась со своей китайской переводчицей. Она, щадя, видимо, мои орфоэпические возможности, представилась как Вера. Я немного растерялась, не зная всех китайских церемоний, но пошла по верному русскому пути – поставила на стол салат, коньяк и прочую снедь. Вера долго разглядывала бутылку, а я щебетала, что коньяк у меня хороший, армянский, что сам Черчилль, то да се, но потом спохватилась:

– Может, вы не пьете коньяк?

– Я первый раз про него знаю, – ответила она. – Никогда не слышала.

Скажем, что ко мне она пришла не к первой, что она уже два месяца толклась в Москве и ходила в гости к разным людям, но китайскую девушку всюду потчевали водкой. Конечно, она могла слышать о коньяке. Все-таки литератор, значит, читала книжки, но Вера была искренне потрясена существованием в природе коньяка. Это было ее третье потрясенное познание.

– Уже три нового, – сказала она мне.

– А что еще? – поинтересовалась я.

– Антисемитизм, – четко проартикулировала она. – И у вас бросают детей.

Момент одного из самых глубоких моих стыдов. Филологиня из Пекина смотрела на меня своими узенькими черными глазами, и в них стыл, скажем, китайский ужас перед нашим русским кошмаром. Коньяк она почти не пила. Третье открытие за поездку не смогло победить первых два.

– Откуда вы все узнали? – спросила я.

– Про антисемитизм мне рассказали в университете. Много случаев. А дети… Это вы сами пишете и показываете почти каждый день.

И что? Я могла ее опровергнуть? Я сказала: «Да, это наше горе, наш позор, наш грех». Тогда еще только-только начинались чеченские события, и эта беда, слава богу, еще на слуху не была. Были простые мирные брошенные дети, спущенные в мусоропровод сразу после родов или уже потом, когда научились говорить «мама». Конечно, чаще это жертвы одиночек, алкоголичек, но горе делится на два, на четыре, на шесть, на восемь. Происходит нечто, искажающее душу до полного ее умирания. Когда всем все равно.

Это состояние в нашей стране становится национальным свойством. У него даже есть имя – пофигизм. Я и сама такая в степени отношения к власти. Я помню ее всю. От Сталина до Путина. Она мне противна, как руки брадобрея. Вся, от ЦК КПСС до подхалимски согнувшейся в полупоклоне Думы. Отвратительна вертикаль, равно как и горизонталь. Но людей до боли, до крови жалко. На несчастном брошенном человеке (больном, ребенке, старике) мой пофигизм разбивается на мелкие кусочки, как зло в глазу мальчика Кая. И мне хочется кричать мужчинам: «Эй вы, которых бог сделал сначала! Ну, если вы живете в этой несчастной стране, где главный герой Штирлиц, то, может, хоть загородите жену и детей своими мужскими доспехами? Может, вспомните, что их жалко, маленьких, плачущих, стариков с трясущимися руками, которые когда-то подтирали вам попки и целовали их как счастье своей жизни? Может, вспомните? Вспомните себя маленьким и представьте, что это от вас уходит обожаемый отец… Ну да, я забыла, именно от вас он и ушел. И вас жрет эта боль до сих пор, но в искривленном мире эта боль рождает не жалость, не милость, а желание сделать боли больше… Ни хрена! Я выжил. И он как-нибудь… А такой (новой) бабы у меня еще не было».

Это, конечно, вранье. У него была молодая жена, которую он внес в дом, а потом неумело и бездарно лишил невинности. Ты, сволочь, помнишь это? Что и на второй, и на третий раз ты был козлом, а молодая жена спеклась комом на всю жизнь. А тут привалило новое время. И молодая, опытная, как проститутка с красных улиц Парижа, показала тебе класс, о котором ты не ведал, потому как козел. Ну, кто ж бежит от вкусного. Дети еще маленькие, а на жену смотреть нельзя без слез – такая никакая. И ты уходишь гордый от счастья коитуса. Ничего же выше нет, кричишь ты в запале. Ну, подумаешь, еще чуть-чуть искривился мир, но не ты же начал? Все от века.

Говорят о китайской угрозе. Еще бы! Каждый пятый на земле китаец. Хотя у моей переводчицы детей не было. Она только получила право родить. И была вся переполнена этим. Китайцы живут по устойчивым правилам. Они самые лучшие на свете ритуальщики. Они победят именно этим. Правилами жизни. Их соблюдением. Поэтому ни власть Мао, ни ужасающая китайская революция не порушили исконные ценности, которые лежат в сердцевине морали – отношение к детям, к старикам, ибо тут начинается пропасть между человеческим и не.

В эту пропасть мы заглядываем уже много лет.

Я всегда была уверена, что те жуткие истории, которые происходят в семьях, это истории не моих знакомых. Это где-то далеко, за пределами моего круга. И зря.

…Мы с ней были знакомы по журналистике, у нас были одногодки дети. Она была очень мила и всегда с нежностью говорила о дочери. Помню, что я даже чуть завидовала: в собственной дочке я как бы не находила бесчисленных достоинств той, другой барышни.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Подготовочка у них дай бог, в лесу выбрасывают на выживание с одним ножиком, они там то кору жрут, ...
Для вышедшего на пенсию сельского учителя и страстного садовода Григория Кузмича, разведенный им сад...
Вопреки победным маршам вроде «Порядок в танковых войсках» и предвоенным обещаниям бить врага «малой...
Рассматриваются теоретические основы денежно-кредитного регулирования как элемента государственного ...
Привет-привет!!! Познакомимся? Познакомимся!Я — Светлана Владимировна Лосева — психолог по счастью. ...
— Как нас занесло сюда? — спрашиваешь ты удивленно, предполагая, какой ответ скажу я.— Мы следовали ...