Плач Сэнсом Кристофер
C. J. Sansom.
Lamentation.
© 2014 by C. J. Sansom.
© Перевод на русский язык, Кононов М. В., 2014.
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Э“», 2016.
Комментарий автора
Тонкости религиозных различий в Англии XVI столетия сегодня могут показаться неважными, но в сороковых годах того века они были буквально вопросом жизни и смерти. Генрих VIII в 1532–1533 годы отверг верховенство папы римского над английской Церковью, но позже, до конца своего правления, колебался между сохранением традиционных католических порядков и переходом к протестантским. Тех, кто предпочитал традиционные устои — или даже хотел возвращения к верности Риму, — называли по-разному: консерваторами, традиционалистами и даже папистами. Те же, кто хотел перехода к лютеранским, а позже к кальвинистским порядкам, стали называться радикалами или протестантами. Термины «консерваторы» и «радикалы» тогда не имели приобретенного позже смысла, связанного с социальными реформами. Многие в 1532–1538 годы переходили с одной стороны на другую — или по искреннему убеждению, или, чаще, из оппортунизма. Некоторые, хотя и не все, религиозные радикалы считали, что государство должно делать больше для борьбы с бедностью, однако и радикалы, и консерваторы в равной мере ужасались идеям анабаптистов, очень немногочисленных, но являвшихся жупелом для политической элиты. Анабаптисты верили, что истинное христианство означает разделение всех богатств между всеми людьми.
Пробным камнем приемлемой веры в 1546 году стала приверженность традиционной католической доктрине о «пресуществлении» — вере в то, что когда священник во время мессы освящает хлеб и воду, они физически преображаются в тело и кровь Христа. Это было традиционное верование, от которого Генрих никогда не отклонялся. Его «Актом о шести статьях» 1539 года отрицание пресуществления объявлялось изменой и наказывалось сожжением у столба. Другим основным верованием английского правителя было верховенство королевской короны: в вопросах учения Бог нарек верховными судьями монархов, а не папу, на подвластных им территориях.
Политические события в Англии летом 1546 года были необычайно драматическими. Анна Эскью была действительно обвинена в ереси, ее пытали и сожгли у столба, и она оставила отчет о своих страданиях. Празднования по случаю прибытия в Лондон адмирала д’Аннебо действительно имели место, и сохранились их описания. История про Бертано также не выдумана. Существовал заговор традиционалистов, чтобы сместить Екатерину Парр, и она написала книгу «Стенание грешницы», которая была опубликована только после смерти Генриха VIII. Впрочем, насколько известно, украдена эта книга не была.
Дворец Уайтхолл, отобранный Генрихом у кардинала Уолси и значительно расширенный им, занимал примерно то место, где сейчас располагаются Скотленд-Ярд, Даунинг-стрит, Темза и современный проезд в Уайтхолл с развлекательными строениями в западной его части. Дворец сгорел до основания после двух случайных опустошительных пожаров в 90-х годах XVII века. До наших дней дожила лишь одна его постройка — Пиршественный зал, однако во времена Тюдоров ее еще не было.
Некоторые английские слова времен Тюдоров имеют сейчас другое значение. Голландцами (Dutch) называлось население современных Голландии и Бельгии. Имя Кэтрин писалось по-разному — Catherine, Katharine или Katryn. Королева Екатерина Парр, ставя подпись, использовала последний вариант.
Действующие лица и их место в политико-религиозном спектре
В романе присутствует необычно большое число персонажей, прототипы которых действительно жили в то время, однако, конечно же, изображение их личностей принадлежит мне.
Король Генрих VIII.
Королева Екатерина Парр.
Принц Эдуард, 8 лет, наследник трона.
Леди Мэри, 30 лет, горячая сторонница традиционализма.
Леди Елизавета, 12–13 лет.
Лорд Уильям Парр, ее дядя.
Сэр Уильям Парр, ее брат.
Леди Энн Герберт, ее сестра.
Сэр Уильям Герберт, ее зять.
Джон Дадли, лорд де Лайл, реформатор.
Эдвард Сеймур, граф Хартфордский, реформатор.
Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, реформатор.
Томас, лорд Ризли, лорд-канцлер, не имеет твердой религиозной приверженности.
Сэр Ричард Рич, не имеет твердой религиозной приверженности.
Сэр Уильям Пэджет, государственный секретарь, не имеет твердой религиозной приверженности.
Стивен Гардинер, епископ Винчестерский, традиционалист.
Томас Говард, герцог Норфолкский, традиционалист.
Уильям Соммерс, шут короля.
Джейн, дурочка королевы Екатерины и леди Мэри.
Мэри Оделл.
Уильям Сесил, впоследствии главный министр королевы Елизаветы I.
Сэр Уильям Уолсингэм.
Джон Бойл.
Анна Эскью (Кайм).
Глава 1
Мне не хотелось присутствовать на сожжении. Я никогда не любил даже таких вещей, как травля медведя, а тут собирались сжечь у столба заживо четырех человек — и среди них женщину — за отрицание того, что тело и кровь Христовы физически присутствуют на святой мессе. Вот до чего мы дошли в Англии в 1546 году во время охоты за еретиками!
Меня вызвали из моей конторы в Линкольнс-Инн[1] к казначею, мастеру Роуленду. Несмотря на мой статус сержанта[2], самый высокий для барристеров, мастер Роуленд меня недолюбливал. Думаю, его самолюбие так и останется уязвленным с тех пор, как три года назад я — совершенно заслуженно — проявил к нему свое неуважение. Сейчас, здороваясь со снующими туда-сюда юристами в черных робах[3], я перешел мощенную красным кирпичом площадь, залитую ярким солнечным светом, и посмотрел на окна Стивена Билкнапа. Это был мой старый враг, как в суде, так и вне его. Окна были закрыты ставнями. Он болел с начала года, и уже много недель его никто не видел. Говорили, что он при смерти.
Подойдя к кабинету казначея, я постучал в дверь, и резкий голос пригласил меня войти. Роуленд сидел за столом в своем просторном помещении — все полки на стенах кабинета были уставлены тяжеленными юридическими томами, демонстрируя статус его владельца. Это был старый, за шестьдесят, человек, тощий, как щепка, но твердый, как дуб, с узким морщинистым нахмуренным лицом. Он щеголял седой бородой, длинной и раздвоенной по нынешней моде, тщательно расчесанной и доходящей до середины его шелкового камзола. Казначей очинивал гусиное перо и, когда я вошел, поднял на меня глаза. Пальцы у него, как и у меня, были в пятнах от многолетней чернильной работы.
— Дай вам Бог доброго утра, сержант Шардлейк, — проговорил он своим пронзительным голосом и положил ножик.
Я поклонился.
— И вам, мастер казначей.
Роуленд махнул рукой в сторону табурета и сурово посмотрел на меня.
— Как идут ваши дела? Много ли разбирательств внесено в список Михайловской судебной сессии?[4]
— Довольно много, сэр.
— Я слышал, вы больше не получаете работы от стряпчего королевы, — как бы невзначай сказал казначей. — В этом году никакой.
— У меня куча других дел, сэр. Все время занимает работа с гражданскими исками.
Мой собеседник наклонил голову.
— Я также слышал, что некоторых придворных королевы Екатерины допрашивали в Тайном совете. За еретические воззрения.
— Ходят такие слухи. Но в последние месяцы кого только не допрашивали!
— Последнее время я частенько видел вас на мессе в церкви нашего инна. — Роуленд сардонически улыбнулся. — Проявляете должное благочестие? Разумно в наши бурные дни. Посещать церковь, избегать всяческой дискуссионной болтовни, следовать желаниям короля…
— Совершенно верно, сэр.
Казначей взял очиненное перо, поплевал на него, чтобы размягчить, и вытер о тряпочку, а потом снова пронзительно взглянул на меня.
— Вы слышали, что миссис Анна Эскью приговорена к сожжению вместе с тремя прочими еретиками? Сожжение состоится в пятницу, шестнадцатого июля.
— В Лондоне только об этом и говорят. Некоторые шепчут, что после приговора ее пытали в Тауэре. Странная вещь…
Роуленд пожал плечами:
— Уличные сплетни. Но эта женщина выбрала неудачное время для своей сенсации. Бросить мужа и явиться в Лондон, чтобы проповедовать мнения, явно противоречащие «Акту о шести статьях»… Отказаться переменить веру, публично спорить со своими судьями… — Он покачал головой, а потом подался вперед. — Сожжение будет грандиозным зрелищем. Такого не было уже много лет. Король хочет показать, к чему приводит ересь. Там будет половина Тайного совета.
— Без короля? — уточнил я. Ходили слухи, что и он может прийти на казнь.
— Без.
Я вспомнил, что весной Генрих серьезно заболел, и с тех пор его толком никто не видел.
— Его Величество хочет, чтобы там были представители от всех лондонских гильдий, — заметил Роуленд, после чего сделал паузу и добавил: — И от всех судебных иннов.
Я так и уставился на него.
— Я, сэр?
— У вас меньше социальных и церемониальных обязанностей, чем полагается для вашего ранга, сержант Шардлейк. Похоже, на это дело нет охотников, поэтому решать приходится мне. Думаю, пришла ваша очередь.
Я вздохнул:
— Знаете, я всегда был слабоват для таких поручений. Если хотите, я готов выполнить нечто большее. — Я глубоко вдохнул. — Но прошу вас, не такое. Это будет ужасно. Я никогда не видел сожжения, и у меня как-то нет никакого желания.
Роуленд пренебрежительно махнул рукой.
— Вы слишком привередливы. Это странно для фермерского сына… Вы же видели экзекуции, я знаю. Когда вы работали у лорда Кромвеля, он заставил вас присутствовать при отсечении головы Анны Болейн.
— И это было ужасно. А теперь будет еще хуже.
Казначей похлопал по бумагам на столе.
— Мне прислали требование, чтобы я выделил кого-нибудь на сожжение. Подписано государственным секретарем, самим Пэджетом. Я должен сообщить ему имя сегодня же вечером. Мне очень жаль, сержант, но я решил, что пойдете вы. — Он встал, давая понять, что разговор закончен.
Я тоже встал и снова поклонился.
— Благодарю вас за желание глубже погрузиться в деятельность инна, — сказал Роуленд, снова спокойным голосом. — Я посмотрю, какие еще, — он замялся, неуверенно подыскивая подходящее слово, — мероприятия могут случиться в ближайшее время.
В день сожжения я проснулся рано. Казнь была назначена на середину дня, но мне было очень тяжело в таком удрученном состоянии духа идти в кабинет судьи. Пунктуальный, как всегда, мой стюард Мартин Броккет в семь утра принес мне в спальню льняные полотенца и кувшин с горячей водой и, пожелав доброго утра, выложил рубашку, камзол и летнюю робу. Как обычно, его манеры были серьезны, спокойны и почтительны. С тех пор как он со своей женой Агнессой начал работать у меня зимой, мое домашнее хозяйство стало функционировать как часовой механизм. Через приоткрытую дверь я слышал, как Агнесса просит мальчика Тимоти, чтобы тот не забыл принести свежей воды, а девушку Жозефину — поспешить со своим завтраком, чтобы успеть накрыть стол для меня. Она говорила легким, дружелюбным тоном.
— С новым прекрасным днем, сэр, — рискнул поздравить меня Броккет. Ему шел пятый десяток, и у него были редеющие волосы и невыразительное, незапоминающееся лицо.
Я не говорил никому из домашних, что иду на сожжение.
— Спасибо, Мартин, — поблагодарил я стюарда. — Вот уж действительно прекрасный день! Пожалуй, утром я поработаю у себя в кабинете, а после полудня мне нужно будет уйти.
— Прекрасно, сэр. Ваш завтрак вот-вот будет готов. — Броккет поклонился и вышел.
Я встал, поморщившись от спазма в спине. К счастью, теперь это случалось реже — после того как я стал прилежно делать упражнения, которые мне прописал мой друг доктор Гай. Мне бы хотелось чувствовать себя свободнее с Мартином. Мне нравилась его жена, но в его холодной, скованной чопорности было что-то такое, отчего мне никогда не было с ним легко. Умыв лицо и облачившись в чистую, благоухающую розмарином льняную рубашку, я пожурил себя за непоследовательность, поскольку, как хозяину, мне самому и следовало бы инициировать менее формальные отношения.
Затем я посмотрелся в стальное зеркало. Подумалось, что морщин прибавилось. Весной мне исполнилось сорок четыре. Морщины на лице, седина в волосах, сгорбленная спина… Поскольку в моде были бороды — мой помощник Барак недавно отрастил себе опрятную русую бородку, — пару месяцев назад я попытался тоже отпустить такую же, но в бороде, как и в волосах, пробивалась седина, и я считал, что это было мне не к лицу.
Через окно с тонким переплетом я посмотрел на сад, где разрешил Агнессе установить несколько ульев и посадить цветы. Последние улучшили вид и, кроме хорошего запаха, еще и приносили практическую пользу. Вокруг них жужжали пчелы, пели птички, и все было ярким и полным цвета. Что за день для молодой женщины и троих мужчин, которых ожидает ужасная смерть!
Мои глаза обратились к письму на столике у кровати. Оно пришло из Антверпена, из испанских Нидерландов, где жил мой девятнадцатилетний подопечный Хью Кёртис, который работал там у английских купцов. Теперь Хью был счастлив. Первоначально он собирался учиться в Германии, но вместо этого остался в Антверпене и обнаружил неожиданный интерес к торговле тканями, особенно к выискиванию и оценке редких шелков и новых материй — например, хлопка, поступающего из Нового Света. В письмах от Хью сквозило удовольствие от работы, а также от интеллектуальной и социальной свободы большого города, от рынков, дискуссий и чтений в камерах риторов[5]. Хотя Антверпен являлся частью Священной Римской империи, католический император Карл V не вмешивался в дела живших там протестантов — он не смел подвергать опасности коммерцию фландрских банков, которые финансировали его войны.
Хью никогда не говорил о мрачной тайне, которую мы хранили после нашей встречи в прошлом году, и все его письма выдерживались в радостном тоне. Впрочем, в этом письме были новости о прибытии в Антверпен множества английских беженцев.
«Они в плачевном состоянии и обращаются к купцам за помощью. Это реформаторы и радикалы, боящиеся попасть в сеть преследований, которую, по их словам, епископ Гардинер накинул на всю Англию».
Со вздохом я облачился в робу и спустился к завтраку. Я больше не мог оттягивать начало этого страшного дня.
Охота на еретиков началась весной. Зимой переменчивая королевская религиозная политика словно бы склонилась в пользу реформаторов: король убедил парламент дать ему право уничтожить часовни, где священники получали деньги по завещанию немощных жертвователей, чтобы те отслужили мессу за их души. Но, как и многие другие, я подозревал, что он руководствовался не религиозными, а финансовыми мотивами — гигантскими расходами на войну с Францией, где англичане по-прежнему оставались осажденными в Булони. Генрих VIII продолжал понижение качества монет, и цены взлетали так сильно, как не было еще никогда на людской памяти. Самые новые «серебряные» шиллинги были покрыты лишь тонким слоем серебра поверх меди, и это покрытие уже страшно износилось. Король получил прозвище Старый Медный Нос. Скидка, которую требовали торговцы за такие монеты, делала их дешевле шестипенсовиков[6], хотя жалованье платили по цене, указанной на аверсе монеты.
А потом, в марте, вернулся с переговоров о новом договоре с императором Священной Римской империи епископ Стивен Гардинер — самый консервативный из королевских советников, когда дело касалось религии. В апреле пошли слухи, что людей высокого и низкого звания хватают и допрашивают за их взгляды на мессу и за обладание запрещенными книгами. Допросы коснулись даже придворных короля и королевы, а среди прочих наполнявших улицы слухов был и такой: что Анна Эскью, самая известная из приговоренных за ересь, была связана с двором королевы, где проповедовала и вела пропаганду среди фрейлин. Я не видел королеву Екатерину с тех пор, как год назад она оказалась замешана в потенциально опасном деле, и знал, к своему большому сожалению, что вряд ли снова увижу эту милую и благородную женщину. Но я часто думал о ней и боялся за нее, поскольку охота за радикалами усиливалась: только на прошлой неделе был выпущен указ с подробным длинным списком книг, которые запрещалось иметь, и на той же неделе придворный Джордж Блэгг, друг короля, был приговорен к сожжению за ересь.
Я больше не симпатизировал ни той, ни другой стороне в этой религиозной сваре и иногда сомневался в самом существовании Бога, но исторически сложилось так, что я оказался связан с реформаторами, и потому, как и большинство людей в этом году, старался не высовываться и держать рот на замке.
Из дома я вышел в одиннадцать. Тимоти вывел моего доброго коня по кличке Бытие к входной двери и установил специальную лесенку, чтобы я мог сесть верхом. Мальчику уже было тринадцать, он вытянулся и стал худым и нескладным. Весной я отдал моего предыдущего слугу, Питера, в подмастерья, чтобы дать ему шанс в жизни, и планировал сделать то же самое для Тимоти, когда ему исполнится четырнадцать.
— Доброе утро, сэр. — Юный слуга улыбнулся своей застенчивой улыбкой, показав отсутствие двух передних зубов, и убрал со лба спутанные волосы.
— Доброе утро, молодой человек, — поприветствовал я его. — Как твои дела?
— Хорошо, сэр.
— Наверное, скучаешь по Питеру?
— Да, сэр. — Парень потупился, передвигая ногой камешек на земле. — Но ничего, я справляюсь.
— Ты хорошо справляешься, — поощрил я его. — Но, возможно, пора подумать и о твоем обучении ремеслу. Ты задумывался, чем хотел бы заниматься в жизни?
Слуга уставился на меня с внезапной тревогой в карих глазах.
— Нет, сэр… Я… Я думал остаться здесь. — Он отвел глаза на мостовую. Тимоти всегда был тихоней, в нем не было уверенности Питера, и я понял, что мысль о выходе в мир пугает его.
— Что ж, — успокоил я своего подопечного, — торопиться некуда. — Парень как будто воспринял это с облегчением. — А теперь мне пора. — Я вздохнул. — Дела.
Я проехал через Темпл-Барские ворота и свернул на Гиффорд-стрит, которая вела к Смитфилдской площади. Многие направлялись в ту сторону по пыльной дороге — некоторые верхом, большинство пешком, богатые и бедные, мужчины, женщины… Я даже заметил нескольких детей. Часть людей, особенно те, кто был одет в темные одежды, которые предпочитали радикалы, шли с серьезным видом, другие выражали безразличие, а у третьих на лицах было предвкушение, как у тех, кто идет на увеселительное мероприятие. Я надел под черную шляпу свою белую сержантскую шапочку и уже начал потеть от жары. К тому же я с раздражением вспомнил, что во второй половине дня у меня назначена встреча с самым моим трудным клиентом, Изабель Слэннинг, чье дело — спор с братом о наследстве матери — было самым глупым и самым затратным из всех, с какими я когда-либо сталкивался.
Я обогнал двух молодых подмастерьев в синих камзолах и шапках.
— Зачем устраивать это в полдень? — ворчал один из них. — Там не будет никакой тени.
— Не знаю. Наверное, есть какое-то правило. Жарче для доброй госпожи Эскью. Она нагреет себе задницу до исхода дня, а? — посмеивался второй.
На Смитфилдской площади уже собралась толпа. Открытое пространство, где дважды в неделю продавали коров и быков, было заполнено народом. Все смотрели на огороженное место в центре, которое охраняли солдаты в железных шлемах и белых плащах с крестом святого Георгия. Вид у них был суровый, и в руках они держали алебарды. В случае какого-либо протеста солдаты были готовы решительно расправиться с ним. Я печально посмотрел на них — теперь при виде солдат я всегда думаю о моих погибших друзьях и о том, как и сам я чуть не погиб, когда огромный корабль «Мэри Роуз» пошел ко дну при отражении французского вторжения. Прошел уже год, подумалось мне, почти день в день. В прошлом месяце пришли вести, что война почти закончена — переговоры с Францией и Шотландией были почти завершены, и осталось лишь несколько мелочей. Вспомнив свежие лица молодых солдат и их падающие в воду тела, я закрыл глаза. Для них мир настал слишком поздно.
С седла мне было видно лучше, чем большинству, и лучше, чем мне хотелось бы. Я оказался рядом с ограждением, потому что толпа напирала и толкала всадников вперед. В центре огороженного пространства стояли три дубовых столба семи футов высотой, вбитые в пыльную землю. У каждого сбоку было металлическое кольцо, через которое лондонские констебли продевали железные цепи. Они повесили на эти цепи замки и проверили, работают ли ключи. Все делалось спокойно и деловито. Чуть в стороне другие констебли стояли вокруг огромной кучи хвороста — увесистых вязанок из тонких веток. Я был рад, что стоит сухая погода, так как слышал, что если дрова сырые, то огонь разгорается дольше и мучения жертв ужасно затягиваются. Напротив столбов стояла выкрашенная в белый цвет высокая деревянная кафедра. Перед сожжением состоится проповедь — последний призыв к еретикам раскаяться. Читать проповедь должен был Николас Шекстон, бывший епископ Сэлисберийский, радикальный реформатор, приговоренный к сожжению вместе с другими, но публично отрекшийся от своих заблуждений ради спасения своей жизни.
На восточной стороне площади, за рядом изящных, ярко раскрашенных новых домов, я увидел высокую старую колокольню церкви Святого Варфоломея. Когда семь лет назад монастырь был ликвидирован, его земли перешли к члену Тайного совета сэру Ричарду Ричу, который и построил эти новые дома. К их окнам припало множество зрителей. Перед монастырской сторожкой был воздвигнут высокий деревянный помост с навесом, выкрашенным в королевские цвета — зеленый и белый, — а на длинную скамью уложили яркие толстые подушки. Отсюда лорд-мэр и члены Тайного совета будут наблюдать за сожжением. Среди верховых в толпе я узнал многих городских чиновников и кивнул тем, с кем был лично знаком. Чуть поодаль собралась группа людей среднего возраста — они смотрели серьезно и встревоженно. Услышав несколько слов на иностранном языке, я понял, что это фламандские купцы.
Вокруг меня стоял гул голосов, а также резкая вонь лондонской толпы, какая бывает жарким летом.
— Говорят, ее пытали на дыбе, пока не порвались сухожилия на руках и ногах… — слышались отовсюду голоса.
— Ее нельзя было пытать после приговора…
— И Джона Лэсселса тоже сожгут. Это он донес королю о флирте Екатерины Говард[7]…
— Говорят, Екатерина Парр тоже попала в беду. Пока с этим не закончено, король может завести уже седьмую жену…
— Их отпустят, если они отрекутся от своей веры?..
— Поздно…
Рядом с навесом возникло какое-то движение, и все головы повернулись к группе людей в шелковых робах и шапках. У многих из них на шее были золотые цепи. Они вышли из здания у ворот в сопровождении солдат и медленно поднялись на помост. Потом перед ними выстроились солдаты, и пришедшие сели длинным рядом, поправляя свои шапки и цепи и глядя на толпу оценивающим суровым взглядом. Многих из них я узнал: там был лондонский мэр Боуз в красных одеждах и герцог Норфолкский, постаревший и похудевший за те шесть лет, что прошли с тех пор, как мы с ним виделись, — его надменное суровое лицо выражало высокомерие. Рядом с герцогом сидел священнослужитель в белой шелковой сутане и черном стихаре поверх нее. Я не узнал его, но догадался, что это, должно быть, епископ Гардинер. Ему было около шестидесяти, и это был коренастый смуглый человек с напоминающим клюв носом и большими темными глазами, которые то и дело обегали толпу. Он наклонился и что-то тихо сказал герцогу Норфолкскому, а тот кивнул и сардонически улыбнулся. Многие говорили, что эти двое, будь их воля, вернули бы Англию в лоно Рима.
Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переместившиеся в консервативную партию Тайного совета, сгибаясь и крутясь под переменчивыми дуновениями ветра, вечно с двумя лицами под одним капюшоном. Одним из них был Уильям Пэджет, государственный секретарь, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись вниз у одного края, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пэджет близок к королю как никто другой, и ему дали прозвище «Мастер интриг».
Рядом с Пэджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, глава юридического сословия, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше — сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на обвинения в коррупции два года назад. В последние пятнадцать лет его имя связывали с самыми отвратительными видами коммерции, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг. Меня спасло от него только то, что я кое-что знал о нем и что все еще оставался под защитой королевы. Однако я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит теперь. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем была зеленая роба с меховым воротником, и к своему удивлению, я прочел на его тонком изящном лице тревогу. Длинные волосы под его расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал топать копытами — пришлось похлопать его, чтобы успокоить.
Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину.
— Дорогу, дорогу! Это порох!
Меня обрадовали эти слова. По крайней мере, будет хоть какое-то милосердие. Приговор за ересь заключался в сожжении заживо, но некоторые обладающие властью лица разрешили привязать к шее каждой жертвы мешочек с порохом, чтобы тот взорвался, когда до него доберется пламя, и мгновенно убил жертву.
— Надо дать им сгореть до конца! — запротестовал кто-то.
— Да, — согласился другой. — Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…
Раздалось ужасное хихиканье.
Я посмотрел на другого всадника, тоже в шелковой робе юриста и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет младше меня, с красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с короткой темной бородкой и проницательными голубыми глазами, смотрящими честно и прямо.
— Добрый день, сержант Шардлейк, — поздоровался он.
— И вам также, брат Коулсвин, — отозвался я.
Филип Коулсвин был барристером из Грейс-Инна и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и тяжелым человеком, как и его сестра, но хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком, не из тех адвокатов, которые за достаточные деньги с энтузиазмом отстаивают самые грязные дела. Я догадывался, что его клиент так же раздражает его, как моя клиентка — меня, а кроме того, слышал, что сам он реформатор. В эти дни обо всех ходили слухи, касающиеся их религиозной принадлежности, но лично мне не было до этого дела.
— Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? — спросил Коулсвин.
— Да. А вас избрали от Грейс-Инна?
— Да. Я не хотел.
— Как и я.
— Жестокое дело. — Филип прямо взглянул на меня.
— Да. Жестокое и ужасное.
— Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, — с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.
Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:
— Наш долг почитать его так, как предписывает король.
— А вот и его предписание, — тихо ответил Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: — Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.
— Да, нынче это нужно.
Солдат уже поставил корзину с порохом в угол огражденного пространства. Он перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Солдат что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.
— Что там такое? — спросил солдата стоявший рядом товарищ.
— Он спросил, сколько там пороху, — услышал я его ответ. — Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я ответил, что пакеты будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.
Его товарищ рассмеялся:
— Радикалы пришли бы в восторг, если б Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели. Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.
Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня стоял юрист в черной робе с двумя молодыми джентльменами в ярких камзолах, выкрашенных дорогой краской, и с жемчугом на шапках. Юрист был молод, лет двадцати пяти — невысокий худой парень с узким умным лицом, с глазами навыкате и реденькой бородкой. Он пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.
Я повернулся к Коулсвину:
— Вы знаете этого юриста, что стоит с двумя молодыми попугаями?
Филип покачал головой:
— Пожалуй, видел его пару раз в судах, но не знаком.
— Не важно.
По толпе пробежала новая волна возбуждения, когда с Литтл-Бритн-стрит вошла процессия. Новые солдаты окружали троих человек в длинных белых рубахах, одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а ее лицо дергалось от боли. Это и была Анна Эскью, которая бросила мужа в Линкольншире, чтобы прийти проповедовать в Лондоне, и говорила, что святое причастие — не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как любой другой, если его оставить в коробке.
— Я не знал, что она так молода, — прошептал Коулсвин.
Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили несколько связок в кучу высотой примерно в фут. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих из них — спина к спине — к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли лодыжки, пояс и шею несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Анну Эскью на стуле. Солдаты поставили ее, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.
— Значит, это правда, — сказал Коулсвин. — Ее пытали в Тауэре. Видите, она не может сама стоять.
— Но зачем пытать несчастное создание, когда она уже приговорена? — вырвалось у меня.
— Одному Богу известно.
Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старого помещения у ворот вышел констебль с зажженным факелом, который бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Толпа затаила дыхание.
Какой-то пожилой человек в сутане священника поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если б не его отступничество, его тоже приковали бы к столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то крикнул:
— Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!
Возникло временное смятение, и кто-то ударил крикнувшего. Двое солдат поспешили разнять сцепившихся.
Шекстон начал проповедь — долгое исследование, оправдывающее древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, и один из них не мог унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. Но Анна Эскью периодически перебивала проповедника криками:
— Он пропускает, говорит не по книге!
Ее лицо теперь казалось радостным и спокойным — она чуть ли не наслаждалась этим представлением. Я подумал, не сошла ли бедняжка с ума. Кто-то в толпе выкрикнул:
— Хватит! Зажигайте!
Николас наконец закончил. Он медленно спустился, и его повели обратно в здание у ворот. После этого проповедник хотел уйти, но солдаты схватили его за руки и заставили встать в дверях. Его заставят смотреть.
Вокруг осужденных разложили еще хворосту — теперь он уже доходил им до икры. Подошел констебль с факелом и стал по одной зажигать хворостины. Послышалось потрескивание, все затаили дыхание, а когда пламя охватило ноги привязанных, раздались крики. Один из приговоренных мужчин снова и снова кричал: «Христос, прими меня! Христос, прими меня!» Я услышал скорбный стон Анны Эскью и закрыл глаза. Толпа вокруг молча наблюдала.
Крики, треск хвороста, казалось, продолжались вечность. Бытие опять неспокойно затопал копытами, и в какой-то момент я испытал то ужасное чувство, которое преследовало меня несколько месяцев после потопления «Мэри Роуз» — как будто все качалось и наклонялось подо мной, — и мне пришлось открыть глаза. Коулсвин мрачно смотрел перед собой, и я не удержался, чтобы проследить за его взглядом. Языки пламени быстро поднимались, легкие и прозрачные среди ясного июльского дня. Трое мужчин еще вопили и корчились: пламя добралось до их рук и нижней части туловища и сожгло кожу, кровь капала в огонь. Двое из них наклонились вперед в безумной попытке воспламенить порох, но пламя было еще недостаточно высоким. Анна Эскью сгорбилась на своем стуле, словно потеряв сознание. Мне стало плохо. Я посмотрел на ряд лиц под навесом — все смотрели сурово, нахмурив брови. Потом я увидел худого молодого юриста, снова посмотревшего на меня из толпы, и с беспокойством подумал: «Кто он такой? Что ему нужно?»
Коулсвин застонал и поник в седле. Я протянул руку, чтобы поддержать его. Он глубоко вдохнул и выпрямился.
— Мужайтесь, брат, — тихо сказал я.
Коллега посмотрел на меня — его лицо было бледным, на нем бусинами выступил пот.
— Вы понимаете, что любого из нас теперь может постичь такое? — прошептал он.
Я увидел, что некоторые в толпе отворачиваются. Какой-то ребенок или даже двое детей плакали, потрясенные страшным зрелищем. Я заметил, что один из голландских купцов вытащил маленький молитвенник и, держа его раскрытым перед собой, тихо читал молитву. Но большинство смеялись и шутили. Теперь, кроме вони толпы, над Смитфилдом стоял запах дыма, смешанный с другим, знакомым по кухне, — запахом жареного мяса. Я невольно взглянул на столбы. Пламя поднялось выше, тела жертв почернели снизу, тут и там показались белые кости, а в верхней части все было красным от крови, и пламя лизало ее. С ужасом я увидел, что к Анне Эскью вернулось сознание и она жалобно застонала, когда сгорела ее рубаха.
Она начала что-то кричать, но потом пламя добралось до мешочка с порохом, и ей разнесло голову — кровь, кости и мозги взлетели в воздух и с шипением упали в огонь.
Глава 2
Как только все закончилось, я поехал прочь вместе с Коулсвином. Трое мужчин у столбов умирали дольше, чем Анна Эскью: они были прикованы стоя, а не сидя, и прошло еще с полчаса, прежде чем пламя добралось до мешочка с порохом на шее у последней жертвы. На протяжении всего этого времени я держал глаза закрытыми. Если б я мог также заткнуть уши!
Двигаясь по Чик-лейн по направлению к судебным иннам, мы не разговаривали, но потом Филип все же прервал тягостное молчание:
— Я слишком откровенно говорил о своих тайных думах, брат Шардлейк. Я знаю, что следует соблюдать осторожность.
— Ничего, — ответил я. — Трудно сдержаться, когда видишь такое. — Тут я вспомнил его замечание, что любого из нас может постичь то же самое, и, подумав, не связан ли он с радикалами, сменил тему. — Сегодня я встречаюсь с моей клиенткой миссис Слэннинг. Нам обоим нужно многое сделать, прежде чем процесс продолжится в сентябре.
Коулсвин иронически рассмеялся — словно залаял.
— Действительно. — Его взгляд говорил, что его мнение об этом деле совпадает с моим.
Мы доехали до Саффронского холма, где наши пути разошлись: Филипу нужно было в Грейс-Инн, а мне — в Линкольнс-Инн. Я еще не был готов взяться за работу и поэтому предложил:
— Может быть, по кружке пива, брат?
Мой коллега покачал головой:
— Спасибо, но не могу. Вернусь в инн, попытаюсь отвлечься какой-нибудь работой. Дай вам Бог доброго дня.
— И вам того же, брат.
Я смотрел, как адвокат, ссутулившись в седле, поехал прочь, но сам был еще не в силах вернуться в Линкольнс-Инн и, сняв шляпу и белую шапочку, поехал в Холборн.
Я нашел тихий постоялый двор у церкви Святого Андрея. Наверное, он будет переполнен, когда толпа пойдет со Смитфилдской площади, но сейчас за столами сидели всего несколько стариков. Я взял кружку пива и устроился в тихом уголке. Пиво оказалось мутной бурдой, на поверхности которой плавала какая-то пленка.
Мои мысли, как часто бывало, вернулись к королеве. Я вспоминал, как впервые встретился с ней, когда она была еще леди Латимер. Мои чувства к ней не ослабли, хотя я и говорил себе, что это смешные, глупые фантазии, что мне нужно найти себе женщину своего положения, пока я еще не состарился. Я надеялся, что у нее нет никаких книг из нового запретного списка. Список этот был длинный — Лютер, Тиндейл, Ковердейл и, конечно, Джон Бойл, чья непристойная новая книга «Акты английских монахов» о монахах и монахинях пользовалась большой популярностью среди лондонских подмастерьев. У меня самого были старые экземпляры Тиндейла и Ковердейла. За их сдачу была объявлена амнистия, срок которой истекал через три недели, но я подумал, что безопаснее будет тихо сжечь их в саду.
В трактир вошла небольшая компания.
— Хорошо скрыться от этого запаха, — сказал один из посетителей.
— Это лучше, чем смрад лютеранства, — прорычал другой.
— Лютер умер, и его похоронили, и Эскью с остальными тоже.
— В сумерках шныряет множество других.
— Брось, давай выпьем! У них тут есть пироги?
Решив, что пора уходить, я допил пиво и вышел на улицу. Мне не удалось сегодня пообедать, но мысль о еде вызывала у меня тошноту.
Я поехал назад через арку Линкольнс-Инн, снова в своей робе, черной шляпе и белой шапочке. Оставив Бытие в конюшне, пошел к себе в кабинет. К моему удивлению, контора кипела активностью. Все три моих работника — мой помощник Джек Барак, клерк Джон Скелли и новый ученик Николас Овертон — бешено разыскивали что-то среди бумаг на столах и полках.
— Божье наказание! — кричал Барак на Николаса, развязав ленту краткого изложения дела и начав быстро просматривать листы. — Не мог хотя бы запомнить, когда последний раз его видел?
Овертон, отвлекшись от просматривания другой стопки бумаг, поднял свое веснушчатое лицо под светло-рыжей шевелюрой.
— Дня два назад — может быть, три. Мне дали просмотреть столько документов…
Скелли внимательно посмотрел на Николаса через очки. Взгляд у него был снисходительным, но голос прозвучал строго:
— Просто если б вы запомнили, мастер Овертон, это немного сузило бы область поисков.