Кесаревна Отрада между славой и смертью. Книга 2 Лазарчук Андрей
Глава третья
После недавних непогод море ещё не успокоилось, гладкие волны катились от горизонта слепо и тяжело, странно блестящие, будто политые маслом. Старый левиатон, глубоко сидящий в воде, качался медленно, в каком-то своём ритме, слыша свою музыку. Все паруса его, даже самые лёгкие «обрюши», натянутые между вынесенными за борт тонкими временными реями, – лишь чуть выгибались под током воздуха, который никак нельзя было назвать ветром. За кормой солнце проходило сквозь ясно очерченную тонкую полоску далёкой тверди, растекаясь далее по волнам множеством капель и лужиц жидкого огня.
– Подобно ртути, – сказал маленький монах Андрон, стоящий на корме у борта. – Ртути, напитанной золотом.
Его собеседник не отозвался. Монах коротко взглянул на него. Желтоватое вытянутое лицо с глазами, полуприкрытыми тёмными веками, выражало страдание. Днём он уже извинился перед монахом за то, что иногда не может пересилить натуру. Я страдаю неизлечимым заболеванием, сказал он тогда, и время от времени теряю контроль над собой. Жить мне осталось до зимы, а то и меньше… Представился он Сарвилом, лекарем и малоумелым чародеем, бежавшим когда-то из Мелиоры на материк от притеснений и преследований – и вот возвращающимся просто так: умереть на родной земле.
О скорой смерти он говорил очень покойно, без присущей даже образованным людям нервозности и робости.
Монаху иногда казалось, что запах тлена уже исходит от него – настолько тонкий, что напоминает далёкий аромат дорогих духов.
– В мире ещё так много непостижимого, – сказал вдруг Сарвил негромко и чуть насмешливо, как будто не он только что сдерживал рвущийся наружу стон. – Вы бывали в Кузне, мой друг? Ах да, я уже спрашивал – и получал ответ, что нет, не бывали… Простите, страдаю забывчивостью. Обитатели Кузни живут, представьте себе, на поверхности огромного шара. Им так видится. Чтобы объяснить себе, отчего же они не падают вниз, им пришлось изобресть этакие свойства предметов: притягиваться друг к другу… как бы прилипать на расстоянии. Позже те люди стали исследовать это странное свойство, вывели причудливые законы, которыми описывают поведение предметов… но природы притягивающей силы не постигли. Разумеется, только так и могло получиться, ибо в действительности никакой силы притяжения нет. Есть верх и низ. Всё. Но тот мир, в котором нет ни верха, ни низа, без таковой силы существовать не может, ибо она есть клей, скрепляющий его части. Следовательно, раз тот мир существует и не рассыпается, сила эта в нём присутствует. И вот мы видим – отсюда – как их учёные люди с наморщенными лбами исчисляют свойства и количества того, чего нет. Чего нет, но без чего их мир мгновенно перестанет существовать… а он существует. Хотя и весьма призрачен при этом. Учёные же люди призрачного мира весьма сведущи в проявлениях несуществующей силы притяжения и умеют обращать эти знания себе на пользу. Так, например, они научились летать…
Монах вздрогнул и старательно сделал вид, что подавил зевок. Но Сарвил просто не обратил на это внимания.
– Интересно, если бы они оттуда могли видеть нас? У них нет смерти в нашем понимании, у них – полное освобождение сразу. Как бы они отнеслись к тому, что существует полная смерть, настоящая смерть? Или – к пограничию, растянутому на годы или десятилетия? Скорее всего, думается мне – просто не поверили бы, сочли суеверием, легендами – подобными тем, что в изобилии творят они сами… и никакие доводы, никакие доказательства… даже предъявленные самым грубым образом – не поколебали бы их убеждённости…
– Вы так думаете? – монах наклонил голову, посмотрел на воду. Вода казалась чёрной. – Мне всегда казалось, что напротив – человек слишком легко всё воспринимает и приспосабливается ко всему…
– Да – но в очень жёстких рамках. И даже не рамках… Он может идти, бежать, ползти, стоять, поворачивать направо и налево, назад… но не может подниматься в воздух и погружаться в воду. Я, конечно, не говорю о чародеях…
– Странно, почему вы их исключаете из рядов человеческих, – сказал монах. – Право, это всё равно, что рассуждать о свойствах и способностях махогона без ног.
– У вас всё ещё сохраняется такое представление? А вот мне кажется, что чародеи давно забыли о прочих людях и предаются лишь собственным забавам. Взять эту войну… Впрочем, всё это не так уж существенно. Я вообще-то хотел сказать совсем другое. Нам кажется, что солнце скрывается за горизонтом, хотя на самом деле оно просто уходит за край тёмного светила, дарящего нам достойное восхищения, но и повергающее в ужас зрелище звёздного неба. Сам же закат, вот это великолепие – не более чем оптический обман, следствие криволинейного хода лучей. Мы с вами знаем, что светила помещены на свои места Создателем и вращаются по его воле. Бессмысленно говорить о каких-то силах, действующих на светила, и законах, которым эти силы подчиняются… и мы о них не говорим. Так чем же мы лучше полупризрачных людей Кузни, которые, напротив, выводят законы для несуществующих сил? То есть – отчаянно барахтаются там, где мы сразу вздымаем лапки?…
– Но не тонем, – подхватил монах.
– Не тонем, – согласился Сарвил. – Однако же и не плывём. Нам просто некуда плыть… Взять предопределение. Мы достаточно просто можем узнать свою судьбу, а при определённых условиях и изменить её. И – почти никогда этого не делаем. Всё в том же отличии от людей Кузни, которые ищут знаки предопределения во всём, находят их – и потом внушают себе, что предсказание сбывается… хотя как раз у них-то, бедняг, и нет никакой судьбы. Никакого предопределения. И кто из нас более счастлив? Не знаю…
– Кто более счастлив – человек или его тень на стене? – спросил монах. – Актёр или роль? Странно спрашивать так… Риторический вопрос, который предполагает только один ответ.
– Да, – сказал Сарвил. – Но, как правило, самые интересные ответы возникают именно тогда, когда на риторические вопросы отвечают не по правилам… Я вам не наскучил своими рассуждениями?
– Что вы. Встречное рассуждение. По убеждению склавов, Бог Создатель жив и странствует по миру, созданному им, в обличии какого-то самого последнего нищего, чтобы узнать всё о несовершенствах созданного им мира. Времени у него – вечность… Допустим, он спросит вас об этих несовершенствах. И что бы вы ответили? Что вы устранили б из мира?
– Я всерьёз задумывался об этом, – сказал Сарвил спокойно. – Немного иначе, правда: что, если появится новый чародей, не менее могущественный, чем был Бог в молодости? И, разумеется, захочет переустроить этот мир…
– И вы пришли к какому-то выводу?
– Да. Вряд ли этот вывод вас обнадёжит.
– Надежды обрести не тщусь…
– Он просто создаст новый мир – и уйдёт туда, уведя часть людей. Поскольку без простых людей чародей есть нуль, ничто, ровное пустое место. А чтобы люди пошли с ним, сделает жизнь здесь – невыносимой…
– И никак иначе?
Сарвил не ответил. Монах посмотрел на него. В розовато-синих сумерках лицо малого чародея казалось совсем тёмным, коричневым. Губы быстро-быстро шевелились, но не как при разговоре, а – будто умирающий от жажды человек ловит губами тонкую бегучую струйку воды…
– Помочь? – монах подхватил его под локоть. – Отвести вас на койку?
Сарвил с трудом кивнул.
Когда спускались по трапу, монаху показалось, что запах тления усилился…
Прошло несколько дней, коротких и тягучих одновременно. Стих ветер, низкие истрёпанные облака остановились, набрякли и полились на землю холодным, но всё же не замерзающим на лету дождём. С деревьев тяжело падали зелёные, однако уже умершие листья.
Отрада, хотя к концу второго дня пришла в сознание, всё же была необыкновенно слаба, Алексей брал её руку в свою и поражался: кисть казалась тряпичной. Знахарь, совсем перебравшийся в дом старосты, старался не допускать Алексея до больной, видя, как оба мучаются и, очевидно, понимая истинную причину этой муки.
Алексей ловил себя на том, что не может отойти от этого дома далеко, что ходит вокруг – и тогда наперекор себе находил дела где-то вдали. Так, он узнал, что в соседней деревне несколько месяцев назад, как раз накануне вторжения, умер внезапной смертью купец, везший Афанасию Виолету два воза петард, шутих и фейерверков – заказанных в преддверии свадьбы сестры акрита, красавицы Софии. Но – купец умер, акрит где-то с армией, если жив ещё, сестра так и не приехала… Возы же стоят, где стояли: в общественных сараях. Все боятся пожара и готовы избавиться от опасного имущества.
На следующий день Алексей уже копался в аляповато разрисованных ящиках. Да, акрит Афанасий намерен был от души порадовать сестрицу…
Даже если безжалостно выбрасывать всё сомнительное, чистого пороха набиралось пуда четыре.
Кузнец и оба плотника, с которыми Алексей тут же очень настойчиво побеседовал, отнеслись к идеям его с обычной деревенской недоверчивостью, но согласились сделать всё так, как он просил. Кузнецу он дал в помощь четверых воинов, и к вечеру они приволокли с болот десяток пудов ржавого железа: там оно «созревало», зарытое под кочками; Алексей знал этот способ получения высококлассной стали, верный, но безумно длительный. И то, что кузнец согласился пожертвовать для него таким количеством заготовок, говорило о многом.
Из просушенных брёвен он отобрал с десяток тонких прямых лиственниц, росших в густой чаще и потому не суковатых. Из брёвен напилили саженных чурбачков, ошкурили их и подравняли – поначалу грубо. Потом Алексей отбраковал те, которые оказались с трещинами или сучками, – и оставил девятнадцать вроде бы безупречных. Их подравняли снова – уже точно, под один диаметр. Тем временем кузнец выковал первый комплект обручей. На Алексея он покрикивал, когда насаживали обручи на чурбак и стягивали потом горячими заклёпками. Два обруча охватывали чурбак у самых торцов, а ещё три, более широких, распределялись по длине. Кузнец похлопал чурбак по смолистому боку, легко – словно тот был пустотелый – подхватил и водрузил на специально сбитые массивные козлы. Другие козлы, из гнутых железных прутьев, он поставил напротив, положил на них лом, нацеленный прямо в сердцевину бревна, некоторое время примерялся, глядя то сбоку, то вдоль лома; наконец встал, вроде бы довольный. В горне уже калились ломы – четыре штуки. Алексей щипцами вынул один, положил на козлы. Железо светилось ясным розовым светом. Кузнец довольно хакнул, перехватил молот и стал размеренно вгонять раскалённый лом в дерево. С визгом рванул едкий дым. Давай-давай! – крикнул кузнец. Алексей ухватил остывающий лом щипцами за хвостовик и, покручивая, вытащил его, сунул обратно в горн. Положил на козлы второй, горячий…
Минут через десять канал был прожжен на нужную глубину. Ну, как? – подбоченился кузнец. Кажется, он даже не вспотел. Алексей показал большой палец.
Теперь вновь настала очередь плотников. Они разложили на верстаке свои самые большие воротки, и Алексей выбрал тот, который делал дыры в пять пальцев. Режущая кромка его была отточена до бритвенной остроты.
Очень недолго оказалось расширить им отверстие в бревне, выбрав уголь и коричневую блестящую, пахнущую вкусным дымом стружку.
– Господин акрит, а почему бы нельзя сразу сверлить? – спросил один из плотников, помоложе, Вукол. – Быстрее будет и сил меньше уйдёт, я уж про уголь и не говорю вовсе.
– Так твёрже, – сказал Алексей, подумав по себя: а вот прочнее ли? Но времени на сравнительные испытания, надо полагать, не было…
Станок плотники сделали по его рисунку сами, очень быстро. Передок от телеги с установленным сверху массивным дубовым «корытом» без передней стенки и с торчащим назад не менее массивным хоботом, к которому прикручена была соха, развёрнутая занозой в обратную сторону, к пахарю… к пушкарю, насмешливо-солидно поправил себя Алексей.
Ствол сразу плотно, без зазора, лёг в корыто, упираясь торцом в заднюю его стенку; впереди пока требовалось приматывать его ремнём, но кузнец уже снял мерку для железного хомута.
– Хорошо работаете, братцы, – с лёгким удивлением сказал Алексей. – Не ожидал даже.
– А-а… наш господин акрит работу спра-ашивал… – протянул старший плотник, щурясь и глядя куда-то, и Алексей почти зримо представил, как выглядел этот спрос.
К вечеру этого дня Алексей зарядил свою первую пушку, использовав три четверти фунта зернистого пороха (который он получил, размалывая спрессованные цилиндрики ракетных зарядов на ручной крупорушке), пыж из толстого войлока и пять фунтов грубо отлитых свинцовых пуль. Свинец он добыл, содрав несколько листов кровли с дома акрита Афанасия…
В сумерках небольшой отряд вышел из деревни, катя за собой глухо погромыхивающее орудие. За огородами орудие развернули в сторону зарослей черёмухи, покричали на всякий случай, даже сбегали посмотреть, не забрался ли кто в кусты, невзирая на погоду, – а потом опасливо отошли подальше. Алексей остался один на один со своим творением.
К концу длинного шеста, что держал он в руке, привязана была шутиха; из запального отверстия пушки торчал хвост такой же шутихи. Не выпалит, подумал Алексей и тут же, без связи с предыдущим: если она сейчас взорвётся и меня убьёт, то всё кончится и ничего не надо будет делать… Он высек огонь и зажёг шутиху. Отошёл как мог и на вытянутой руке поднес пламя к запалу.
Полетел сноп зелёных искр…
Самого выстрела он не уловил, что-то мгновенно стёрлось из памяти. Зато белая стена дыма и на её фоне – пушка, вставшая на хобот, уставив ствол в небо… – это показалось чем-то продолжительным, почти долгим. Он пятился и пятился, опасаясь, что сейчас она опрокинется совсем и прихлопнет его, потом оступился и сел, пушка уже стояла на колесах, накренившись и дымясь, а в ушах была пустота…
Ему помогли подняться, кто-то бил по плечу, кто-то отряхивал от грязи. Впереди в кустах зияла огромная дыра, и по краям этой дыры местами нервно подёргивались язычки молочно-белого пламени, обрамлённые таким же молочно-белым, но быстро темнеющим дымом. Это догорал свинец.
Стволы и толстые сучья срубило многие, хотя и не все, зато ветвей не осталось вовсе на глубину десяти-пятнадцати шагов; и ещё в тридцати шагах попадались перебитые ветви. Пули горели повсюду, и если бы не дождь, быть бы большому пожару…
Потом Алексей осмотрел орудие. Как и следовало ожидать, ствол пошёл трещинами, два обруча раздуло – но ведь всё это и не предназначалось для повторного использования. Кузнец стоял рядом, сопел. Пожалуй, что надо бы ещё один обруч насадить, сказал он и ткнул толстым пальцем: сюда. Пожалуй, что надо бы, согласился Алексей.
Оплетённый канатом камень описал крутую дугу, глухо бухнул в бревенчатый настил пирса и несколько раз подпрыгнул по нему. Два оборванных подростка ухватились за привязанный к камню тонкий белый линь и стали быстро выбирать его, торопясь ухватить тянущийся за линём причальный канат. Обычно неповоротливые левиатоны не подходят к пирсу, остаются на якоре или бочке, но на этот раз капитан решил почему-то изменить привычной практике…
Подростки-швартовщики обмотали канат вокруг причальных столбов, помахали рукой. Матросы несколько раз провернули барабан кабестана, потом отскочили, чтобы не попасть под удар спиц, когда трос натянется. Швартовочный мастер взялся за рычаг тормоза.
Сарвил наблюдал за процессом, чувствуя в себе похожие на разбежавшиеся цветные бисеринки крохи подлинного любопытства. Он мог бы, скажем, пользуясь преимуществами мертвеца, шагнуть на несколько минут вперёд, узнать то, что произойдёт, и вернуться обратно. Или не возвращаться. Однако он продолжал быть здесь, наравне со всеми…
Трос напрягся, мастер налёг на рычаг, тормоз завизжал. Корпус судна пробрала дрожь. Откуда-то выкатился пустой бочонок. С носа на пирс полетел ещё один линь. Его подхватили…
Видно было, что судно почти остановилось. Из-под кабестана, вращавшегося всё медленнее, шёл дымок, воняло горелым войлоком. Туда плеснули водой – ведра наготове стояли рядом. Матросы, поплевав на ладони, взялись за спицы, напряглись… Вначале трос выбирался буквально по вершку, потом дело пошло. Хотя ветер продолжал отжимать левиатон от пирса, полоска воды всё сокращалась и сокращалась, пока наконец смоляно-чёрные толстенные брёвна причала не ткнулись в канатные мотки, вывешенные за борт.
Сарвил сошёл на берег одним из первых. Вся его поклажа была: серый заплечный мешок…
Монаха – единственного из всех прибывших – встречали. Лёгкая повозка с откидным парусиновым тентом, запряжённая парой коренастых лошадок, и отрок в рясе послушника, но длинноволосый.
– Почтенный Сарвил, – монах взглянул на чародея, и тому впервые померещилось что-то давне-знакомое – даже не в самом лице, а именно в манере смотреть, – мой путь будет долог, а в долгом пути хорошо иметь спутника. Не согласитесь ли вы на то, чтобы составить мне компанию? Я не упоминал на судне, там тесно и много лишних ушей – я еду в сторону Нектарии. Если вам по пути…
– Почти, – сказал Сарвил.
Это не совпадение, подумал он.
На четвёртый день болезни Отрада обрела наконец прежнюю ясность ума. А может быть, и большую – как бы шагнув из тесноты и полумрака на простор. На очень холодный простор…
Она знала, что умрёт почти наверняка, что этот тёплый, но душный дом станет для неё последним краешком мира – но почему-то скорая смерть не пугала её. И не потому, что теперь она знала твёрдо: смерть – это ещё не всё. За смертью следует иное – то, чему нет названия… Нет, что-то другое мешало ей цепляться за этот мир и горевать о возможной разлуке с ним и с его обитателями. Она пыталась нащупать в себе это что-то, но всякий раз мысль соскальзывала.
Знахарь Памфалон почти всё время сидел рядом с нею, речь его журчала тихо и уютно. Он был большой знаток давних сказаний. Оказывается, будучи помоложе и поподвижнее, он играл в большом и известном, хоть и деревенском театре – и сам же писал пьесы, когда в простых словах, а когда и стихами. И другие театры, бывало, ставили его пьесы, особенно любя одну: «Правдивая история о том, как кот и Бог невест себе выбирали». Написал он её будучи двадцати лет отроду – и потом лет сорок что-то добавлял, что-то менял…
– …Бог вот так вот встает, руку простирает и говорит: «О ты, Ходок! Тебе нет равных в делах уестествленья женщин, и слава о тебе громоподобна и в городах, и в сёлах мирных. Пади, послушен же будь воле моей, Создателя Вселенной! Лежи в пыли и мордой не ворочай. И внемли, кобель длиннохвостый. Хочу, чтоб ты привёл за руку сюда, в мой терем краснодревый, ту, что прекрасней прочих женщин лицом, и бёдрами, и лоном. Меня ты понял, утковалкий?» А утковалким он его называет потому, что Ходок шлёпает вот вроде как я, всё за поясницу держится. Тот, конечно, отползает, отползает – и так говорит: «О, понял, понял я, Создатель! Да, есть такая на примете, глаза её как два агата, и брови выгнуты дугою. Как лепестки нарцисса, нежны, как яблочки, румяны щёки. Красней пунцовой розы губы, а зубки и белы, и ровны. Изгибом стройной шеи может она поспорить с дикой серной. А грудь её…» – и дальше, и дальше, и дальше, и всё расписывает как оно есть. «А имя ей Аделаида, дочь Грамена, жена Сисоя…» Ага. И отправил Бог Ходока за той бабой. Возвращается Ходок и приводит горбатую карлицу с хвостом. Бог-то сначала возмутился, а потом и думает про себя: «Не может быть такого хамства, чтобы какой-то кобель дикий меня так провесть пытался. Нет, тут другое. Просто кобель так разбирается в предмете, что оболочки и не видит, усматривая сразу сущность…»
Сразу сущность, думала Отрада. Да, сразу сущность… Она будто бы когда-то где-то читала эту историю, но там фигурировали лошади. Опять же – какая разница: лошади, люди? Все мы немножко лошади…
И вновь возникало знакомое отчаяние: задача уже решена, но ты не понимаешь ответа… или: мне всё-всё ясно, но дальше-то что, что дальше?… или: парализованный танцор, который знает, как нужно танцевать, но – неспособен шевельнуть и пальцем…
Опять тупик, думала она, мы хрестоматийно пробиваем лбом стены, чтобы тут же оказаться в соседней камере. Опять тупик, опять ловушка, сначала шарообразная планета, с которой не удрать, – но она хотя бы была (или казалась?) достаточно большой… потом – Дворок, из которого тоже не убежать, потом – невидимая клетка из долга, обычаев, обязанностей и правил приличия… и вот теперь – тупик собственного бессильного тела, последний тупик на этом пути… Это и есть судьба? Рок? Если так, то судьба – тварь удивительно тупая и неизобретательная.
– …гнать стали, слова говорить: ты, мол, над Богом насмехаешься. А я своим-то умом так вот думаю: если Создатель жив – а мёртвым что-то никто его не видел! – то со мною вместе посмеётся, а если среди мёртвых обретается – то до наших забот ему дела нет никакого, а значит – и про поругание твердёж напрасный…
Бог, подумала Отрада. Оказывается, на самом деле «Бог» – просто имя. А «Создатель» – нечто вроде прозвища. Бог Создатель. Ираклемон Строитель. И другие. Да, кто-то ведь говорил (кто? Алексей? дядюшка Светозар? – точно, дядюшка…), что здесь не может быть религии, веры – в том смысле, в каком это понимают в Кузне… на Земле. На Земле, повторила она упрямо, будто споря с кем-то. Да, в честь Создателя и других великих чародеев ставят храмы, их именем благословляют родившихся и новобрачных, на их помощь надеются, когда провожают умерших. Знаки великих: треугольник, крест простой, крест двойной и крест с кругом внутри, различные руны – используются как амулеты. Что характерно, амулеты обладают реальной силой… Наконец, мёртвые вполне реально могут влиять на дела живых… когда захотят – и если захотят. Или когда их как-то очень настойчиво попросят – есть такие способы. Всё слишком реально, проверяемо, и места вере не остаётся. Однако же – вот взялись откуда-то склавы…
Странная вера склавская. Чудеса и чародейства, согласно ей – обыденны и пошлы. Повелевать чем угодно: стихиями ли, людьми ли – признак слабости и ничтожности. Высочайшее достижение духа – это полное подчинение, расслабление, почти исчезновение. Стань пылью – и тогда приобщишься к подлинно высшему. Пылью, рабом был и сам Бог, пока не поддался искушению, слабости – и не создал Мир. Но и в Мире он оставался на виду у прочих лишь до тех пор, пока не осознал: Истина в самом низу. И с тех пор живёт он среди нищих и гонимых, самый из них гонимый и нищий…
А есть ещё Тёмные храмы. Где живут (хранятся?) живые мертвецы, подобные степным царям. Существующие одновременно и в мире живых, и в мире мёртвых. Могущество их не вполне объяснимо… но от всего этого веет какой-то древней жутью. Может быть, потому, что и Бог до создания им Мира живых был кем-то (чем-то?) подобным.
Дядюшка Светозар как-то увязывал появление религии на Земле с накоплением железа. Здесь оно горит, поэтому его мало. Там же – становится всё больше и больше. Уже – горы железа. Железо же гасит, убивает самоё чародейство, но не убивает память о нём. Из этой памяти и вырастает вера в богов, которых невозможно увидеть, которые могут всё, но не делают ничего… и вместе с тем – перенесение чуда из внешнего мира в мир внутренний, подвиги духа, отвага жить без надежды…
И ещё – может быть, показалось? – дядюшка морщился то ли болезненно, то ли брезгливо, когда она попыталась задать – всего раз или два – вопрос о том, что было до происхождения мира… до Бога…
И ещё – Якун говорил, что кто-то в нас уже всё решил и потом только ставит нас в известность – нашими же делами. А я вот лежу и медленно помираю. Значит, именно этого я хочу? Как странно…
Четыре дня Алексей не знал ни минуты отдыха. То есть он бросал что-то в рот и прожёвывал на ходу, урывками спал… Но на исходе четвёртого дня он имел в своём распоряжении двадцать две деревянные пушки… или правильнее сказать – по одиннадцать выстрелов на каждый из лафетов. Больше сделать было невозможно: железо кончилось. Даже если у кузнеца были и другие тайники-запасы, то Алексей просто не имел права требовать от этого человека чего-то большего. И когда тот сказал: это всё, – Алексей только кивнул. Вынул из кармана заранее припасённые изумруды: два больших, с фалангу пальца, и один поменьше. Ключи и карты Домнина продолжали верно служить ему…
Это иногда ввергало его в сомнения: а полно, вышли ли мы из Кузни? Не видимость ли вокруг? Будто бы не видимость…
Проверить нечем, вот в чём беда.
За эти дни стало чуть теплее, дождь и ночью оставался дождём, болота разбухли ещё сильнее и уже выливались через край, даже мощёные дороги местами стали непроезжими, дальний лес стоял по пояс в воде, дикие козы плыли куда-то по реке, тонкие рога торчали вверх и назад. Запах стоял как ранневесенний: мокрой пашни и молодой травы.
Туман возникал ранним вечером и стоял почти до полудня.
А потом с юга потянуло сухим жаром. Как раз накануне Алексей упал в кузнице на застеленную лавку и исчез отовсюду. Ему показалось, что растолкали его через минуту, но оказалось, что зовут к обеду. А вечером из дальней деревни прискакал мальчишка и крикнул, что по дороге с юга идёт сильное войско…
Глава четвёртая
Лес стоял не зелёный, а серо-коричневый, неживой, множество деревьев словно бы замерло в падении и держалось непонятно на чём. Мох с нижних сучьев свисал до земли. Нет, и здесь быть пути не могло…
– Что же ты, сотник… – потаинник Конрад Астион, худой, чумазый, с бритым наголо блестящим черепом, совершенно не похожий на себя прежнего, – говорил как бы укоризненно, но в голосе слышалась усмешка. – А брехал, все тропы тут на ощупь знаешь…
Афанасий же испытывал действительное смущение. В конце концов – родные же места!.. Но вот уже три раза приходилось возвращаться, упёршись в непроходимую трясину, и он никак не мог понять: неужели же начала поскальзываться прежде безупречная память? Или – так вздулись болота, что потаённая тропа не нащупывается под слоем грязи?…
Но если так – то надо возвращаться: горелая поляна, с которой ушли, и была скорее всего у начала той тропы. Возвращаться же почему-то казалось глупым и неловким…