Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов Гудвин Джейсон
Наконец, окруженный пехотинцами, появился сам великий визирь в тюрбане с плюмажем из перьев цапли; он улыбался и благосклонно кивал толпе (делать это имели право только он сам и султан). За великим визирем следовали новые эскадроны сипахи, вооруженные пиками, луками и стрелами; на некоторых были легкие кольчуги. Далее показалась конница великого визиря, также снаряженная, но с другими флажками; всадники были облачены в кольчуги и шлемы без забрала, а лошади покрыты спускающимися до земли попонами, расшитыми золотом, и стремена у них были тоже золотые. Это, думал наш очевидец, было, пожалуй, самое великолепное зрелище дня. Между тем армия погрузилась на корабли и отбыла в Азию под орудийный салют.
Вся процессия производила впечатление величайшего каравана мира, отправляющегося за верной прибылью на дальние окраины империи, чтобы осенью вернуться с огромной добычей. Когда в поход выступал сам султан, его окружала конница, состоящая из его дворцовой челяди, причем справа от него находились исключительно левши: когда все эти всадники одновременно доставали стрелы из колчанов, получалась симметричная картина. Сзади двигалось великое множество вьючных животных: тысячи лошадей и тысячи верблюдов, ведомых бедуинами, и волы, тянущие тяжелые пушки. Янычары переставали брить бороды, чтобы выглядеть еще более сурово.
В авангарде армии, поднимая облако желтой пыли, скакали официально не состоящие в армии добровольцы-акынджи, готовые кормиться тем, что награбят на вражеской территории, и живущие надеждой, что смогут, проявив доблесть в сражении, добиться зачисления в регулярное войско: во время одной кровопролитной атаки, рассказывает Райкот, один и тот же тимар сменил владельца восемь раз. Летучие отряды акынджи, по большей части уроженцев Анатолии, играли важную роль в общем успехе кампании, совершая дальние вылазки — добирались до Штирии, Саксонии и Баварии, жгли посевы на Рейне, — и их присутствие в тылу противника оказывало на него сильное деморализующее воздействие.
В крупных сражениях и при осадах это пушечное мясо тоже было весьма полезно: акынджи налетали на вражеские ряды, подобно пыльной буре, шли на укрепления с голыми руками и сильно выматывали неприятельских солдат задолго до начала настоящей битвы. Во время осады Белграда янычары шли на штурм стен, проходя по телам акынджи, доверху заполнившим ров. Снова и снова им удавалось заманивать неосторожных врагов в ловушку с помощью тактики ложного отступления.
Попытка Венгрии сдержать натиск турок в низовьях Дуная провалилась в 1396 году под Никополем, и все же у одной только Венгрии был шанс остановить продвижение турок в Центральной Европе. Сознавая это, сербы в 1426 году передали венграм Белград, который должен был стать ключевым звеном южной оборонительной линии. На протяжении столетия Венгрия постоянно поддерживала династические союзы с Богемией, Польшей и Австрией, но тяготы ведения оборонительной войны все равно ложились главным образом на нее, так что, хотя блестящему полководцу Хуньяди и удалось отстоять Белград в 1456 году и он чуть было не прорвался к Эдирне в 1451-м, ему всегда фатально не хватало денег и оружия. Его сыну Матиашу, ставшему королем Венгрии в 1456 году, ресурсов хватало только на то, чтобы организовать более-менее эффективную оборону своих собственных границ.
Османы тем временем прибирали Балканы к рукам. Сербия вошла в состав империи в 1459 году, Босния — в 1463-м, Пелопоннес — в 1460-м. Албания была покорена в 1468 году, после смерти ее великого воина Скандербега. В 1455 году Молдавия, вслед за Валахией, стала данницей султана. Обоим этим княжествам, богатым пшеницей, лесом, медом и мехами, нечего было противопоставить военной силе турок. Кроме того, империя в любой момент могла обрушить на них жестокую орду крымских татар, чей хан стал вассалом султана в 1475 году. Поскольку все силы Венгрии уходили на оборону собственных земель (пограничные Смедерево и Галамбоц были взяты турками в 1439-м), непосредственная оккупация дунайских княжеств представлялась излишней. Их правители стали вассалами султана, позже он стал сам их назначать.
К концу XV столетия расширяющиеся владения империи достигли стратегически удобных рубежей: в среднем течении Дуная она граничила с Венгрией, на севере — со степью, на Ближнем Востоке — с Персией и арабскими государствами. Именно этот последний регион предлагал самые заманчивые возможности: стоит взять Аравию и, возможно, Египет — и Османская империя станет единственным хозяином торговых путей между Востоком и Средиземноморьем.
И вот в 1514 году храброе османское воинство повернуло на восток. За три года султан Селим I (1512–1520), вошедший в историю как Селим Грозный, подчинил своей власти Иран, Ирак и Египет, сердцевину исламского мира, и шериф Мекки вручил ему ключи от священного города.
8
Сулейман Великолепный
18 июля 1520 года султан Селим выехал из Константинополя, чтобы присоединиться к своей армии, стоящей вблизи Эдирне, в двухстах с небольшим километрах от столицы. До тех пор Селим вел все свои кампании на востоке, в Персии, Аравии и Египте, и вот теперь впервые за восемь лет его правления бунчуки были установлены у ворот Эдирнекапы, возвещая собирающейся армии и всему миру, что Османская империя готовится обрушиться всей своей мощью на Европу. Однако 21 сентября, будучи всего лишь на полпути к Эдирне, султан умер, как написал хронист, «от фурункула, и Венгрия была спасена».
Отлаженный механизм наследования высшей власти немедленно пришел в действие. Великий визирь Селима принял меры, чтобы известие о смерти султана не распространилось за пределы лагеря; тем временем самая быстрая в мире курьерская служба доставила его послание единственному сына Селима — Сулейману, бывшему в то время наместником Манисы, города и одноименной провинции на другом берегу Дарданелл. То, что у Сулеймана не было братьев, означало, что на этот раз восшествие нового султана на престол не будет, как это обычно бывало раньше, омрачено исполнением закона о братоубийстве.
Сулейман, которому тогда было двадцать шесть лет, въехал в Константинополь 30 сентября, через восемь дней после смерти отца. По приезде он был препровожден в мечеть рядом с гробницей Эюпа, что находится у верхней оконечности Золотого Рога, за пределами городских стен. Для правоверных Османской империи это было третье по значимости святое место в мире после Мекки и Иерусалима, ибо там был похоронен Эюп аль-Ансари, друг и знаменосец Пророка, погибший во время первой арабской осады Константинополя, продолжавшейся с 674 по 678 год. Осада окончилась неудачей, место захоронения было забыто, и Константинополь остался в руках христиан еще на восемь столетий; однако во время куда более успешной осады 1453 года могила Эюпа была чудесным образом найдена, и Мехмед Завоеватель распорядился построить на этом месте куллийе — мечеть и комплекс благотворительных заведений вокруг нее. После его собственной смерти возникла следующая традиция: вступающий на престол султан опоясывался мечом своего великого предка Османа Гази на могиле Эюпа, а затем посещал гробницу Завоевателя, находящуюся в великолепном куллийе,[21] которое он построил в центре Константинополя на месте старого византийского храма Святых Апостолов.
Ранним утром следующего дня (это был понедельник, 1 октября 1520 года) высшие сановники империи принесли Сулейману клятву верности у ворот третьего двора Топкапы. Днем Сулейман встретил тело своего отца у ворот Эдирнекапы и проводил его до места погребения; его первым указом было распоряжение построить куллийе в честь султана Селима. Через два дня новый султан, следуя не так давно установившейся традиции, выдал янычарам деньги (бакшиш) в честь своего восшествия на престол, причем, как отметили современники, сумму большую той, что счел нужным выдать янычарскому корпусу его отец восемью годами ранее. Деньги были выданы также другим войскам, состоящим при дворце, и разного рода должностным лицам. Желая продемонстрировать склонность к милосердию и любовь к справедливости, Сулейман объявил, что ученые мужи из Каира, насильно привезенные Селимом в Константинополь, могут, если пожелают, вернуться домой. Был отменен запрет на ввоз персидских товаров, причем Персии заплатили компенсацию за убытки. Казнили нескольких закоренелых злодеев.
«Он высок, крепок, у него довольно длинная шея, узкое лицо и орлиный нос. Внешность его производит приятное впечатление, хотя кожа отличается бледностью. О нем говорят, что он мудрый повелитель и любит учение; все ожидают от его правления добра». Так описал только что вступившего на престол султана Бартоломео Контарини. Завоевания Селима дали Европе передышку на двенадцать лет, а теперь, как писал Паоло Джовио, «свирепого льва сменил кроткий агнец». Папа Лев X велел петь благодарственные молитвы по всему Риму.
Первые османские султаны именовались в итальянских городах-государствах Великими турками; позже, когда их авторитет и могущество возросли, появился титул «Великий сеньор». Для Сулеймана Запад приберег высшее звание — Великолепный. Сам же он называл себя так:
Правитель тридцати семи королевств, повелитель государств римлян, персов и арабов, владыка моря Средиземного и моря Черного, достославной Каабы и пресветлой Медины, великого Иерусалима и трона Египетского, Йемена, Адена и Саны, Багдада, обители праведных, Басры Аль-Ахсы и городов Нуширивана; Алжира и Азербайджана, кыпчакских степей и земель татарских; Курдистана и Луристана, Румелии и Анатолии, Карамана, Валахии, Молдавии и Венгрии и многих других земель и царств; султан и падишах.
Иногда Сулеймана именовали Сулейманом Вторым, уподобляя его тем самым библейскому тезке Соломону; называли его также владыкой совершенного числа, ибо всю жизнь его сопровождало благословенное число десять — число библейских заповедей, учеников Мухаммеда, частей Корана, пальцев на руках и ногах и небес в исламской традиции. Султан Сулейман был десятым правителем из дома Османа, рожденным в начале века — в 900 году Хиджры (1493 год от Рождества Христова).
Венецианские послы, сменявшие друг друга при дворе Сулеймана, сознавали, что имеют дело с монархом, который без всяких видимых усилий может собрать и двинуть в поход стотысячную армию, чье государство имеет границы протяженностью тринадцать тысяч километров; с владыкой, настолько возвышающимся над простыми смертными, что дает аудиенции, повернувшись к гостю в профиль и не удостаивая его речь ни единым ответным словом. Составляя свои донесения, послы пребывали в недоумении, как рассказать о могуществе Сулеймана, через какие понятия — географические, политические, количественные или финансовые — его лучше выразить; так что один из них дал империи совершенно фантастическое описание, сообщив, что она граничит с Испанией, Персией и царством пресвитера Иоанна.[22]
Ни при каком другом султане Османская империя не вызывала в мире такого уважения и такого страха. Пираты Сулеймана грабили порты Испании. Индийские раджи просили его о помощи — и не только они, но и король Франции, который из своего итальянского заточения отправлял султану тайные письма, спрятанные в туфлях его посланника. Из-за него персы предали огню свою собственную страну. Одним сражением он лишил Венгрию всей ее знати. «Он рыкает словно лев на наших границах», — писал один европейский посол. Сами Габсбурги платили ему дань. О его могуществе и благородстве шла такая великая слава, что через двадцать лет после его смерти англичане умоляли его внука послать флот, чтобы помочь им справиться с Великой Армадой. Еще тридцать лет спустя путешественник-неаполитанец, приехавший в Константинополь, отправился посмотреть на его гробницу и позже так описал свои чувства: «Хотя он и был турком, я не мог не испытывать почтения, глядя на его могилу, ибо при жизни он совершил великие деяния». Когда он отправлялся на войну (всего в его жизни было тринадцать крупных кампаний, а стремительных кинжальных набегов — не счесть), очевидцы-иностранцы посвящали описанию выходящей из Константинополя процессии целые главы. После ухода рыцарей-иоаннитов с Родоса в 1523 году Османская империя получила безраздельное господство над Восточным Средиземноморьем, а африканское побережье вплоть до самого Алжира находилось под властью берберских пиратов, правивших от имени султана. Когда Сулейман отходил ко сну, четверо слуг зажигали свечи в его опочивальне, а когда он проезжал по улицам города на войну или на охоту, они следовали за ним, причем, по словам потрясенного венецианского посла, «один вез его доспехи, другой — одежды, которые султан надевает в дождь, третий — кувшин с ледяным шербетом, и четвертый — еще что-нибудь».
В Турции Сулейман больше известен под прозвищем Кануни, Законодатель, и неслучайно: под его руководством была произведена самая подробная кодификация османского и коранического права, какую только знали исламские государства, — своим масштабом это свершение уступало лишь работе, проведенной Юстинианом в том же городе почти на тысячу лет раньше. Законы устанавливали обязанности и права всех подданных султана в соответствии с предписаниями ислама, определяли отношения между мусульманами и немусульманами и регулировали все аспекты жизни общества, вплоть до одежды, которую должны носить представители разных религиозных общин и сословий.
Сулейман правил так долго, что превратился в османский аналог королевы Виктории, живое олицетворение своего государства. Потрясающе бесстрастной, к примеру, была его реакция на известие о великой морской победе над силами императора Священной Римской империи, короля Богемии и Нидерландов Карла V, которого Сулейман называл «королем Испании». Когда османский флот вошел в Золотой Рог, к гавани устремился небольшой баркас, волоча за собой по воде испанский штандарт. Флагман капудан-паши был нагружен пленниками — высокородными христианами, среди которых был сам испанский главнокомандующий. Следом тянулись длинной вереницей захваченные суда со срубленными мачтами, без руля и без ветрил, а еще сорок семь христианских кораблей — неаполитанских, флорентийских, генуэзских, сицилийских и мальтийских (все снаряженные на средства самого папы) — были затоплены на мелководье вблизи берегов Туниса. Испанцы были сурово наказаны за попытку прибрать к рукам Северную Африку. Их великому адмиралу Андреа Дориа еле удалось унести ноги в Италию. Сулейман спустился в небольшой дворец на берегу залива, чтобы оказать своим присутствием честь капудан-паше, однако за время всей церемонии встречи «суровое и невозмутимое» выражение его лица ни на секунду не изменилось, «словно эта победа ничего для него не значила — столь привычно было сердце этого старого монарха к любым удачам, даже таким великим».
Любовь Сулеймана тоже была великолепна — к удивлению всего мира, он не только взял рабыню Роксолану в жены, но и был ей верен; и все: французы, итальянцы, русские — ничуть не смущаясь, объявили ее своей соотечественницей. Он весьма редко надевал одну и ту же одежду дважды. Он был настолько величествен, что наполнил свой двор невиданным количеством шутов, карликов, немых, астрологов и безмолвных янычар; настолько возвышен, что записался в янычарский полк и получал положенное янычару жалованье; и так богат, что один венецианский посол сообщил правительству своей республики, что теперь при дворе имеет значение не стоимость, а только количество подарков, поскольку все равно никто даже не удосуживается толком их рассмотреть.
Первым шагом Сулеймана в международной политике было предложение прекратить турецкие набеги на Венгрию в обмен на выплату дани. Венгры отрезали послу султана нос и уши и в таком виде отправили назад, а затем в поисках союзников в приближающейся войне снарядили собственного посла в Вормс, где владетельные князья Священной Римской империи собрались на совет. «Кто стоит на страже христианского мира от необузданной ярости свирепых турок? — горделиво вопрошал посол. — Венгры!» Но владетельные князья не соблаговолили обратить внимание на его речи. Их мысли были заняты другим: накануне Карл V объявил Лютера еретиком; Священная Римская империя могла со дня на день развалиться на куски.
Вот и вышло так, что, пока сливки венгерского общества веселились на свадьбе в Прессбурге, «кроткий агнец» взял Белград. Теперь в южной линии обороны Венгрии зияла брешь — именно это было на уме у Бусбека, когда он писал: «Турки подобны могучей реке, раздувшейся от дождей: стоит воде просочиться сквозь малейшую дырочку в дамбе, как она вся устремляется в это слабое место и производит великие разрушения». Взятие Белграда вкупе с блестяще проведенной Сулейманом операцией по захвату Родоса, во время которой султан, желая показать свою непоколебимую решимость во что бы то ни стало добиться успеха, приказал построить копию своего походного шатра из камня, знаменовали возвращение османов в Европу.
Две сотни лет рыцари ордена Святого Иоанна грабили торговые корабли мусульман, давали пристанище христианским пиратам и казнили своих пленников. (Одна английская леди, останавливавшаяся на острове в 1320 году на пути в Иерусалим, очевидно, искупила немало грехов, лично отправив на тот свет тысячу сарацин.) Присутствие вражеской базы в принадлежащих султану морях подвергало опасности транспортировку пшеницы и денег из Египта, а также угрожало направляющимся в Мекку паломникам, которых султан с недавних пор был обязан защищать. Крепость иоаннитов считалась неприступной, в ней было 60 тысяч защитников. Один из них изобрел гигантский стетоскоп из воловьей кожи, с помощью которого можно было услышать, где именно осаждающие роют подкоп. Еще один был не кем иным, как сыном Джема, двоюродного деда Сулеймана; он был христианином и сражался на стороне рыцарей. Принимая сдачу крепости, Сулейман потребовал выдать обоих. Рыцарям удалось спасти изобретателя стетоскопа, сказав, что он погиб, а сын Джема был выдан и казнен со всей своей семьей. Во время аудиенции, данной великому мастеру ордена в день Рождества, султан воздал ему должное за доблестную оборону замка и прошептал в сторону, что весьма огорчен тем, что вынужден заставлять этого достойного человека в его преклонном возрасте покинуть свой дом. Рыцари вышли из замка в первый день 1523 года, а через несколько лет обосновались на Мальте, оставив Восточное Средиземноморье османам.
Появление бреши в южных рубежах обороны совпало в Венгрии с ослаблением центральной власти. Был избран новый король, десятилетний мальчик из династии Ягеллонов. Позже о нем с усмешкой говорили, что он слишком рано родился, слишком рано женился, слишком рано стал королем и слишком рано умер. Через четыре года, в 1526 году, когда магнатов наконец уговорили действовать сообща с короной, они стали жаловаться, что предложенный им вариант наступательных действий на территории противника обойдется слишком дорого, и настояли на том, чтобы ждать вражескую армию у Мохача, между болотом и рекой. Венгры повторили все ошибки, совершенные французами под Никополем. Знатные господа рвались в бой. Они отказались отступить и соединиться с трансильванской армией или подождать богемцев; они высокомерно отвергли предложение одного польского наемника устроить крепость из фургонов, как это с большим успехом сделали богемские гуситы, противостоявшие кавалерии в битве при Белой Горе. Они попались в ловушку точно так же, как французы под Никополем: ворвались в центр неприятельского войска, и турецкие фланги сомкнулись за ними. Венгрия погибла под Мохачем, потеряв двух архиепископов, пять епископов, большую часть своих магнатов и рыцарей. Был убит и юный король, и Сулейман расплакался над его телом, но в целом, как отметил хронист, все испытывали большую радость и удовлетворение. «Нечестивый народ истреблен, — записал он. — Хвала Всевышнему!» Ключи от Буды туркам вручили простые горожане, потерявшие своих правителей. Городские укрепления победители сровняли с землей. Огромную библиотеку Матиаша Корвина отправили в Стамбул вместе с двумя огромными пушками, брошенными Мехмедом Завоевателем после неудачной осады Белграда в 1456 году. Обратно армия отправилась по левому берегу Дуная, тогда как на войну шла по правому; по пути до самого Петервардейна турки грабили местное население. В ноябре султан совершил торжественный въезд в столицу.
Интересно, что Сулейман счел нужным формально присоединить Венгрию к своим владениям только через двадцать лет. До тех пор он предпочитал наблюдать, как грызутся между собой претенденты на ее трон. Юный Людовик II умер, не оставив потомства. При поддержке султана королем был избран трансильванский воевода Ян Запольяи. Великий герцог Австрийский Фердинанд, брат Карла V, предъявил права на престол как шурин покойного короля. Великий визирь Ибрагим назвал Фердинанда «маленьким венским обывателем», однако тот обладал фамильным упорством Габсбургов и в 1538 году убедил Запольяи, у которого не было ни жены, ни детей, объявить его, Фердинанда, своим наследником.
Однако вскоре Запольяи женился на Изабелле, дочери польского короля, и умер — через две недели после того, как она родила сына. Перед смертью он успел в одностороннем порядке аннулировать соглашение с Фердинандом. Все произошло так неожиданно, что Сулейман даже отправил в Венгрию посланника, дабы тот своими глазами увидел, как королева кормит грудью младенца. Фердинанд Австрийский не имел достаточных финансовых средств, чтобы убедительно подкрепить свои притязания силой. Впрочем, это было уже не так уж важно. В 1541 году Сулейман прибыл в Буду, которую Изабелла защищала от атак Фердинанда, и объявил, что забирает город себе, поклявшись, впрочем, что вернет его, как только сын Яна Запольяи достигнет совершеннолетия. Несколько лет спустя Сулейман снизошел до того, чтобы заключить мирный договор с Фердинандом, по которому тому разрешали сохранить за собой небольшой кусок Северо-Восточной Венгрии в обмен на 30 тысяч дукатов ежегодной дани; а королеву, когда подошло время, убедили, что ей лучше удалиться в свои владения в Южной Польше.
Несмотря на подчеркнутое презрение, с которым Сулейман всегда относился к Фердинанду, «маленький венский обыватель» крепко держал в руках свою столицу. Вена по справедливости давно должна была достаться султану. Уже в 1529 году, через три года после Мохача и взятия Буды, череда неожиданно легких побед в Венгрии привела армию Сулеймана под ее стены. «Передайте ему, что я буду ждать на поле Мохача или, может быть, даже в Пеште, — однажды сказал Сулейман послам великого герцога, — а если он не пожелает встретиться со мной там, я дам ему бой под стенами Вены». И вот теперь эти стены были испещрены проломами, турки сожгли предместья города, а его защитники, по их собственным воспоминаниям, уже отчаялись и готовы были сдаться, когда 14 октября Сулейман неожиданно приказал снять осаду. В тот год его армия провела на марше двести один день, а осада продолжалась всего девятнадцать.
В 1532 году султан вернулся с колоссальной армией — включая отряды, присоединившиеся уже в Венгрии в июле — августе, в ней было около трехсот тысяч человек. Сулейману было известно, что в Вене находится император Священной Римской империи, король Испании и ее заморских колоний Карл V, которому удалось ненадолго примирить своих враждующих немецких вассалов и собрать в Германии армию. Карл V и Сулейман были самыми могущественными правителями своей эпохи: один — глава исламского мира, другой — христианского. От победы или поражения Карла зависело будущее его собственного дома и всех земель, повиновавшихся ему: Испании, Нидерландов, большей части Италии и всей Германии от Балтийского моря до Богемии. Во всем христианском мире одни лишь французы, со всех сторон стиснутые владениями Габсбургов, желали ему неудачи.
Погода, которая начала портиться еще в мае, когда османская армия вышла из Эдирне, стала невыносимо скверной к середине июня, когда турки дошли до маленького городка Гюнс, стоящего в ста с небольшим километрах к юго-востоку от Вены на реке Рааб. Из-за нескончаемого дождя по пути пришлось бросить неподъемно тяжелую пушку: волы, тащившие ее, скользили в грязи и замедляли ход всей армии. Городок Гюнс был настолько мал, что осаждающим никак не удавалось развернуть свои силы так, чтобы наилучшим образом воспользоваться своим подавляющим численным превосходством. Крошечный гарнизон, разумеется, не собирался сдаваться и сопротивлялся с великим упорством и доблестью, однако постоянные штурмы, похожие на те, что некогда измотали силы защитников Константинополя, в конце концов вынудили оборонявшихся начать переговоры. Турки позволили гарнизону покинуть город в полном вооружении и под развевающимися знаменами, а между тем продвижение армии было задержано на целый месяц. Было уже слишком поздно начинать полномасштабную осаду Вены — скорее всего, Сулейман надеялся, что Габсбург выведет свою армию ему навстречу. Но тот не доставил ему такого удовольствия.
У Карла V и Сулеймана Великолепного было много общего; и хотя оба постарались обратить себе на пользу тот факт, что битва так и не состоялась, и по умолчанию объявили победителем себя, каждый из них, должно быть, испытал облегчение из-за того, что благополучие его гигантской империи не было поставлено в зависимость от превратностей одного-единственного сражения.[23] Да и в любом случае произошедшее никак нельзя было считать поражением Сулеймана. И все же после череды подобных побед ему было над чем поразмыслить. В 1537 году армия под его началом впервые за всю османскую историю вернулась из кампании без военной добычи, а почти двадцать лет спустя, в 1556-м, после поражения от мальтийских рыцарей, султан велел флоту войти в Стамбул ночью и после бродил по городу переодетый, слушая разговоры на улицах. Возвышенные стремления Сулеймана приходили в столкновение с его подозрительным, угрюмым, вспыльчивым нравом. Конец его длинного правления был омрачен трагедией пусть и не столь катастрофической, как та, к которой привело высокомерие его предка Баязида Молниеносного, но повлекшей за собой куда более серьезные последствия, чем позлащенные страдания позднейших султанов. Чем выше поднимался человек в Османской империи, тем ближе он был к смерти, и правление Сулеймана в ретроспективе представляется обвитым шелковым шнурком палача.
31 августа 1526 года — столь славного года для османского оружия, года битвы при Мохаче, уничтожившей сопротивление Венгрии, Сулейман сделал в дневнике наводящую тоску запись: «Проливной дождь. Казнено две тысячи пленных». За свою жизнь он расширил границы империи до небывалых пределов, но перед смертью, возможно, понял, что их дальнейшее расширение невозможно. Он был поэтом и воином, покровителем религии, искусств и наук, монархом, сознающим свой долг, — однако внутри границ собственной империи он был более жесток, чем на вражеской территории. Он приказал убить своего лучшего друга. Когда во младенчестве умер один из его сыновей, Сулейман швырнул наземь тюрбан, сорвал с себя все драгоценные украшения, содрал со стен дворца роскошные драпировки и перевернул ковры, прежде чем последовать за телом ребенка к месту похорон в карете, запряженной плачущими лошадьми. Но он же приказал немым слугам удушить своего сына Мустафу, а сам смотрел, спрятавшись за ширмой: его убедили, что Мустафа готовит против него заговор. Другой его сын, Баязид, понял, что очередь за ним, поднял восстание, был разбит и бежал в Персию; после переговоров шах выдал его султанскому палачу. Империя досталась Селиму, который был хотя и алкоголиком, но зато сыном Роксоланы. В последние годы жизни Сулеймана мрачная сторона его натуры взяла верх над радужными надеждами и благородством его юных дней. Он одевался очень просто, ел с фаянсовой посуды и всячески способствовал торжеству ортодоксального ислама, сделав из самого почтенного муллы, великого муфтия Константинополя, нечто вроде мусульманского патриарха, стоящего во главе новой исламской иерархии. В описании австрийского посла, прибывшего к престарелому султану на прощальную аудиенцию, он предстает не столько живым человеком, сколько своего рода метафорой самой империи: дряхлый, но величественный, тучный, нарумяненный и страдающий от боли в изъязвленных ногах.
9
Порядок
В сражении, писал Критовул, воины «безжалостно рубят друг друга на куски, атакуют и защищаются, наносят и получают раны, убивают и умирают, кричат, изрыгают богохульства, едва ли понимая, что происходит вокруг и что они делают, словно безумцы». Однако неистовство битвы быстро проходит. В мирной жизни солдат часто бывает безобиднейшим человеком, а османы вообще были людьми весьма уживчивыми. Они не стремились менять образ жизни завоеванных народов, лишь бы те платили налоги. Они никого не принуждали говорить на своем языке. «Вся их политика сводится к расширению границ», — полагал один наблюдатель XVI века, и в отличие от великого множества позднейших строителей империй османы никогда не задавались вопросом, почему другие не могут стать такими же — или почти такими же, как они сами.
Просто они знали ответ. Скоро придет Махди, предвестник конца света, и докажет, что правы они, мусульмане, — а до тех пор достаточно поддерживать порядок и неустанно расширять пределы владычества ислама, управляя, так сказать, миром по доверенности.
Впрочем, при всей своей терпимости к обычаям и верованиям людей Писания османы люто ненавидели шиитов, поскольку шиитская ересь ставила под сомнение их самодовольные ожидания. Последователи Али питали склонность к мистицизму, что суннитские правители, люди весьма мирские и практичные, рассматривали как вызов своей власти. Селим I был грозой кызылбашей («красноголовых»), шиитов Восточной Анатолии, которые носили красные тюрбаны и считались угрозой для государства, — он истреблял их тысячами. Один паша, прозванный Мясником, уничтожал еретиков всюду, где встречал их, на месте. Вообще создается впечатление, что османы теряли контроль над собой всякий раз, когда под сомнение ставились их самые сокровенные убеждения и когда они по-настоящему чего-то боялись. В остальных случаях они могли мириться с очень многим. В тридцатые годы XIX века Дэвид Уркварт[24] однажды наблюдал такую картину: маленький мальчик изводил отца-янычара, посиживавшего на крыльце своего дома, а тот, хоть и был ужасно зол, не трогал сорванца даже пальцем. Наконец, удивленный таким поведением Уркварт спросил старого воина, почему тот просто-напросто не отшлепает сына.
«О, — сказал янычар. — Вы, франки, такие умные!»
Османы были страшны в бою, но правили завоеванными землями мягко. Сама природа перешедших в их руки владений диктовала необходимость самоуправления на подчиненных территориях, ибо одно дело собрать громадную армию и двинуть ее к границе, и совсем другое — проникать в каждую укромную долину и ущелье этой на редкость гористой империи и управлять живущими там людьми, вдаваясь во все подробности их жизни.
При всем своем блеске и воинском духе, при всех богатствах, рекой текших в Константинополь, империя по сути своей была страной пастухов и гор. Пинд, Карпаты, непроходимые горы Центральной Греции, гора Олимп, страна орлов Албания… Слово «Балканы», изначально означавшее «горы», в качестве географического названия распространилось на огромный регион к югу от Дуная (то есть, собственно говоря, на все европейские владения Турции), глядя на который географы никогда толком не могли понять, где кончается один горный хребет и начинается другой. Принадлежащие османам острова часто походили на дамскую шляпку: на полях находится порт и живут турецкие поселенцы, а тулья принадлежит пастухам. На востоке, в Анатолии, высились Понтийские горы и хребет Тавра, а за ними — пики Кавказа; между высокогорными пастбищами и равнинами передвигались, следуя смене времен года, тысячи подданных империи, ведущих кочевой или полукочевой образ жизни. Смена времен года вообще во многом определяла жизнь империи: пастухи, летом перегонявшие стада на горные плато, погибли бы, если бы остались там зимовать; весной корабли выходили в море только после того, как патриарх освящал воды, иначе им суждено было потонуть. С октября по апрель горы и моря закрывались, как базар на ночь, и империя, словно медведь, впадала в спячку.
Естественной защитой кочевников была незаметность. Оседлые люди, чтобы спокойнее было жить, порой предпочитали делать вид, что просто их не замечают Они сливались с тенями, скалами и деревьями. Государство стремилось выкурить кочевников из их укрытий и принудить к оседлой жизни, чтобы удобнее было собирать налоги. Но сделать это оказалось не так-то просто.
Османы были вынуждены признавать полномочия примерно тридцати племенных вождей в горных районах Курдистана и Армении. Относительной независимостью пользовались вожди Северной Албании. Племена юрюков, кочевавшие по Анатолии, вступали (или не вступали) в контакт с властями по собственному желанию. Некоторые из них придерживались шиизма, другие — суннизма, и зачастую было невозможно отличить одних от других. Они разговаривали на разнообразных диалектах турецкого языка и отличали друг друга по своим стадам (у одних, скажем, белые овцы, у других — черные козы) или по месту предполагаемого происхождения. За их передвижениями пристально следили, и если племя нарушало правило, запрещавшее задерживаться на одном месте более трех дней или наносило ущерб имуществу оседлых жителей, в дело немедленно вступали особые карательные отряды.
Юрюки жили кланами и женились на одноплеменницах, если только им не случалось украсть девушку из соседнего племени. (Кража невест практиковалась полукочевниками по всей Анатолии, тогда как среди оседлого населения она, как правило, была традиционной театрализованной частью брачного ритуала. У крымских татар был следующий обычай: родственники и подружки невесты преследовали отряд жениха до самого его шатра, после чего подружки начинали умолять ее не слезать с коня, а родственники жениха — наоборот, слезть и раздать всем подарки.) Бродячим ремесленникам, которые лудили посуду и делали всякий мелкий ремонт, платили вскладчину маслом и сыром. У каждой замужней женщины был свой собственный шатер, где она пряла, вязала и сбивала масло; она могла также ухаживать за верблюдами или козами, собирать дрова и носить воду и при этом никогда не закрывала лицо.
Маршруты юрюков были отмечены могилами их предков, располагавшимися обычно под каким-нибудь святым деревом; когда они проходили мимо, то бросали на могилу по нескольку камней или привязывали к ветвям тряпочки и деревянные ложки.
Цыгане, другой бродячий народ, были известны тем, что учили медведей танцевать, предсказывали судьбу, готовили магические зелья, пели на свадьбах, работали по металлу и торговали лошадьми; суровые обычаи их собратьев по кочевой жизни, похоже, не производили на них особого впечатления. О них весьма мало что было известно, повсюду их презирали, но посадить цыгана в тюрьму мог только в высшей степени жестокий человек.
Влахи, балканские пастухи, передвигавшиеся с места на место пешком, разбивавшие шатры из козьей шерсти под полуденным солнцем и говорившие на латинском диалекте (что породило романтическую теорию о том, что они — потомки заблудившихся легионеров Траяна), были православными христианами. Османы, бывало, нанимали их охранять горные перевалы и следить за передвижениями противника; однако влахи то и дело переходили с одной стороны на другую, а к границе относились с величайшим презрением. Слово «влах» означает «чужак». Эти мрачные люди в домотканых дождевых плащах бродили вместе со своими косматыми мастифами по холмам, от одного селения к другому, всюду что-нибудь покупая и продавая, так что греки говорили, что пять влахов — это уже рынок. Те же греки посмеивались над ними за их упрямую сухопутность — слово «влах» в греческом стало обозначать человека, который никогда не видел моря. На балканских горных хребтах обитало множество разновидностей влахов: хромые влахи, черные влахи, албанские влахи, арумыны, саракацаны, забирающиеся далеко в Анатолию; некоторые из них утверждали, что они вовсе не влахи, другие же, напротив, притворялись влахами; третьи, о которых даже в сороковые годы XX века мало что было известно, кочевали со своими стадами и по Балканам, и по Анатолии и говорили, похоже, на древнегреческом языке, не претерпевшем изменений со времен Христа; четвертые считались самым грязным народом на свете. В конце XIX века Элиот писал об одном влахе, который построил себе летнюю резиденцию в холмах и оказался таким домовитым хозяином, что однажды починил разбитое окно, купив новое стекло, вместо того чтобы заделать пробоину куском оберточной бумаги, — «случай, насколько можно судить, беспрецедентный для Леванта».
Слава людей воинственных и жестоких была кочевникам на руку — легче было сопротивляться сборщикам налогов. На боязливых горожан они производили завораживающее впечатление. Когда вождь бедуинского племени разбил лагерь под стенами Дамаска, рассказывает один английский торговец, к нему устремилось множество посетителей. Некоторые даже просили пустить их переночевать в шатре. Один житель Дамаска приготовил для вождя горячий пирог с мясом. «Когда вождь увидел, как из разрезанного пирога пошел пар, он отшатнулся, ибо решил, что это какая-то машина, с помощью которой его хотят убить, и что после дыма покажется и огонь». Однако затем он согласился попробовать угощение, остался весьма доволен и говорил, что это лучшее блюдо, какое ему когда-либо случалось есть.
Османы всегда интересовались эффективными формами самоуправления. Они включили в состав собственного законодательства саксонские законы о рудном деле, унаследованные ими вместе с балканскими рудниками, и превратили сербских войнуков в военную организацию на своей службе. «Турки испытывают глубокое уважение к обычаям других народов, — полагал Бусбек, — даже если они идут вразрез с их религиозными убеждениями».
Власти империи считали необходимым, чтобы каждый подданный принадлежал к некой управляемой группе людей, будь то свита какого-нибудь могущественного человека, или один из ремесленных цехов, которые регулировали качество и стоимость изделий, производимых их членами, предписывали им, где жить, но оказывали поддержку в тяжелые времена, или полк, или религиозное братство, или хотя бы просто деревня, за которую отвечает старейшина. Отношения внутри мусульманской общины регулировал Коран — документ столь же юридический, сколь и религиозный; и хотя долгом султана было следить за тем, чтобы исламский закон оказывался выше в любом споре между мусульманами и неверными, считалось само собой разумеющимся, что у христиан и иудеев тоже должны быть свои законы. Каждый в зависимости от своей веры принадлежал к тому или иному миллету, и до тех пор, пока миллет не вступал в конфликт с исламской организацией общества, платил налоги и вел себя мирно, его верхушке предоставлялась свобода в управлении своими единоверцами.
Власти старались сделать систему миллетов как можно более простой. До османского завоевания греческая церковь признавала несколько других православных церквей, однако Мехмед II уничтожил их независимость и подчинил всех православных христиан вселенскому патриарху Константинопольскому, которому предоставил три бунчука и широкие полномочия, как церковные, так и светские, в деле управления своей паствой. Вскоре после этого оформился еврейский миллет. Григорианскому патриарху было поручено управлять не только армянским населением империи, но и всеми теми, кто не вписывался в рамки ни одного миллета: цыганами, ассирийцами, монофизитами Сирии и Египта, болгарскими богумилами. Армянский миллет оказался весьма полезным с этой точки зрения: позже в него включили ливанских маронитов, признающих духовную власть римского папы, католиков Венгрии, Хорватии и Северной Албании, а также армян-униатов Киликии и Палестины.
Протестантизм, защищенный от громил Контрреформации, привольно чувствовал себя в османской Венгрии. Дань мальчиками здесь никогда не взималась; здесь же имел место единственный на Балканах случай поощрения перехода местных жителей в ислам. Данные кадастровых книг XVII века свидетельствуют о том, что во всем балканском регионе происходило примерно по триста обращений в год, причем это было явление исключительно городское. Империи нужны были налогоплательщики, а не мусульмане, и одной из задач, которую решала система девширме, вызывавшая такой гнев у западных наблюдателей, было как раз ограничение количества обращений в ислам. Мехмед Завоеватель всегда встречался с патриархом Геннадием у дверей церкви, не входя внутрь, — не потому, что боялся оскверниться в молельне неверных, а как раз наоборот — чтобы не освятить ее своим присутствием: ведь земля, на которую ступал султан, становилась священной,[25] так что если бы он вошел в церковь, сопровождавшие его люди могли бы под этим предлогом захватить ее и превратить в мечеть.
Вскоре после взятия Константинополя Мехмед издал закон, предписывающий подданным, в какой одежде им следует появляться на улице. Греки должны были носить черные штаны и туфли, армяне — лиловые туфли и фиолетовые штаны, евреи — небесно-голубые штаны и туфли, и лишь немногие избранные неверные имели право надевать желтые туфли и красные штаны, как турки. Стражники арсеналов затыкали за пояс ножи. Мусорщики щеголяли в красных кожаных спецовках. Хаджи, то есть человек, совершивший паломничество в Мекку, получал право носить зеленый тюрбан. Высокопоставленные лица разгуливали в высоченных тюрбанах, которые наматывались на некое подобие колпака звездочета; религиозные деятели носили черные мантии, а тюрбаны у них были ниже и шире. В сельской местности своя отличительная одежда была в каждом районе, в каждой долине и на каждой горе. Путешественников вписывали в установившийся порядок мира с помощью законов османского гостеприимства, согласно которым ответственность за поведение гостей лежала на хозяевах. Гости высшего ранга, послы и лица из их свиты, содержались за счет государства,[26] прочие — на средства благотворительности. Европейские торговцы несли ответственность перед представителями своих стран в Смирне или Стамбуле, а совершив проступок, представали перед судьей-европейцем (за исключением тех случаев, когда пострадавшей стороной был мусульманин), подобно янычарам, у которых тоже были собственные суды.
Принадлежность к той или иной религии значила больше, чем принадлежность классовая: ни один человек, добросовестно выполняющий роль, к которой был предназначен, не мог считаться презренным.[27] «Когда богач встречает на улице человека незначительного, — писал Хобхауз в начале XIX века, — он не только отвечает на приветствие, но и пускается в обычные вежливые расспросы о житье-бытье, которые, как правило, сопровождают случайную встречу». Приятельские отношения между рабами и их хозяевами неизменно удивляли пришельцев с Запада, но не будем забывать, что положение раба никоим образом не означало унижения и не порождало чувства вины. Рабство было всего лишь одним из способов вписать человека в общественные отношения. Бусбек задавался вопросом, «в самом ли деле человек, первым отменивший рабство, сделал благое дело? Ведь иначе, может быть, не возникло бы нужды в таком количестве виселиц, назначение коих — держать в узде людей, у которых нет ничего, кроме собственной жизни и свободы, и которых нищета толкает на всевозможные преступления».
Граждане Рагузы (современный Дубровник) с присущей им прозорливостью обратились к папе с просьбой разрешить им торговать с нехристями сразу же после первой серьезной победы турок в Европе (на Марице в 1371 году); а к XV веку османы уже прибрали Рагузу к рукам, превратив этот оживленный город-государство на берегу Адриатического моря в собственную Венецию — к огорчению и ярости дожей. Похоже, именно жители Рагузы в девяностые годы XIV века научили турок отливать пушки. Хотя османские власти и запретили вывоз серебра, который прежде приносил огромные барыши, город все равно процветал, поскольку доходы от торговли с османами и грузового транзита всегда хоть на самую малость превосходили размер дани, отсылаемой в Стамбул. Впрочем, османы не давали купцам Рагузы слишком уж обрастать жирком, благодаря чему те всегда держали нос по ветру и никогда не упускали возможной выгоды. Они монополизировали торговлю солью, а их представительства имелись в каждом крупном европейском городе империи.
Власть в городе находилась всецело в руках аристократии, представители которой заседали в Большом совете, определяя размеры пошлин и решая прочие вопросы, связанные с коммерцией. Решения по вопросам политическим принимал Законодательный совет, состоявший из пятидесяти одного выборного депутата аристократического происхождения, а ежедневное управление городом осуществлял Малый совет из одиннадцати человек. Во главе государства стоял ректор — что-то вроде дожа. Избирательная система Рагузы, по мнению Пола Райкота, была настолько странной, что даже венецианцы не смогли бы выдумать ничего подобного. Ректор избирался на один месяц, нижестоящие должностные лица — на неделю, а кастелян, которого сенаторы избирали на тайном заседании, получал полномочия ровно на сутки. Ректор мог занимать свой пост только один срок, в течение которого жил во дворце — по сути, был заперт там сложным церемониалом и правилами протокола, — и хотя все аристократы оказывали ему знаки величайшего почтения, а тридцати тысячам простых граждан он представлялся живым воплощением республиканской власти, самому ректору этой власти не принадлежало ни на грош — все решал Малый совет. Покинув свой пост по истечении срока, ректор до самой смерти не имел права носить какие бы то ни было знаки отличия, свидетельствующие о его бывшей должности; после смерти их клали на его гроб.
Граждане Рагузы были людьми столь мягкими и благородными, что в 1347 году у них уже был муниципальный дом престарелых, к XV веку они полностью отменили работорговлю, запретили пытки, ввели пособие по безработице, организовали муниципальную службу здравоохранения, учредили институт городского планирования и построили множество школ; когда же (может быть, раз в четверть века) городской суд бывал вынужден вынести смертный приговор, они приглашали палача-турка, и весь город погружался в траур. Насколько городская аристократия была пропитана духом коммерции, видно из следующего случая. В 1428 году, когда Рагуза переживала не лучшие времена, правительство решило подбодрить граждан, воздвигнув монумент в честь свободы — колонну, увенчанную статуей легендарного рыцаря Роланда; при этом расходы на это предприятие были окуплены за счет того, что длина руки рыцаря была объявлена официальной мерой длины, получившей впоследствии широкую известность как дубровникский локоть.
В 1492 году из Испании изгнали евреев. Узнав об их бедственном положении, султан Баязид II приказал своим наместникам ласково принимать беженцев и оказывать им всяческую помощь. «Говорят, Фердинанд — мудрый государь, — сказал султан своим придворным. — Но разве можно назвать мудрым человека, который разоряет свою собственную страну, чтобы обогатить мою?» Испанские евреи обладали множеством полезных знаний, начиная с того, как чесать тонкую шерсть, и заканчивая тем, как получать проценты с денежных средств; кроме того, они привезли с собой ценные сведения о том, как устроена жизнь в западном мире, который османы планировали в скором времени завоевать.
Некоторые из них лелеяли надежду вернуться — вслед за османскими войсками или еще каким-нибудь образом — и берегли огромные древние ключи от погребов с пряностями где-нибудь в Гранаде, от особняков с тенистыми садами, где журчит вода, от синагог и банков. Из поколения в поколение, подобно североафриканским морискам, они продолжали рассказывать своим детям истории о славных испанских временах. Однако в Османской империи их приняли очень хорошо, их религия пользовалась тем же уважением, что и христианство, так что вскоре они уже писали своим друзьям, знакомым и деловым партнерам, жившим по всей Европе, приглашая их перебираться на новое место. Евреи обосновались во всех крупных балканских городах: в Сараеве, Земуне, Скопье, Белграде, Монастире, Эдирне и Софии; однако больше всего их было в Салониках (они же Фессалоники) — городе, к евреям которого (а они там жили, как говорят, со времен Александра Македонского) некогда обращался апостол Павел в двух из своих Посланий. При византийцах Салоники были вторым городом империи, население которого составляло миллион человек; однако испанские евреи, прибыв туда, обнаружили что-то вроде деревни-переростка, где посреди руин римской эпохи обитало семь тысяч душ. Изгнанники — торговцы, банкиры, учителя, доктора, ремесленники и ученые мужи — превратили турецкий Селяник в испанский город, на улицах которого можно было услышать каталонский и валенсийский акценты, гортанный испанский Галисии, быстрый кастильский говор и мягкие, полумавританские интонации Андалусии.
Принцип коллективной ответственности был одним из непременных условий османской власти, подобно дани мальчиками; но жители Хиоса, отдав свой остров в руки турок, попытались от него увильнуть.
С XIII века Хиос находился под протекторатом Генуи, и генуэзцы управляли им как семейным предприятием, что вполне отвечало их натуре, насквозь пропитанной духом коммерции. Власть была сосредоточена в руках акционеров компании «Магона», причем все они принадлежали к одной-единственной генуэзской фамилии — Джустиниани. Они перебрались на Хиос в 1346 году и взяли остров, так сказать, в концессию. В 1453 году здесь умер Джованни Джустиниани, тот самый, что едва не спас Константинополь. Джустиниани были столь могущественны, что любой генуэзец, попадавший на остров, автоматически принимал их фамилию; столь благоразумны, что еще с 1407 года платили туркам ежегодную дань; и столь благочестивы, что, когда Антонио, Бартоломео, Брицио, Корнелио, Филиппино, Франческо, Джованни, Эрколе, Ипполито, Паоло, два Паскуале, Рафаэлле и Сципионе Джустиниани вместе с еще двумя юными представителями своего семейства, чьи имена не сохранились, были отправлены ко двору султана, они предпочли мученическую смерть обращению в ислам. Один из них так крепко сжал кулак, лишь бы только не поднять указательный палец в знак отступничества, что «ни при жизни, ни после смерти отрока неверные не смогли разжать его пальцы». Основную массу населения Хиоса, впрочем, составляли греки.
К 1566 году османы, находившиеся на вершине своего могущества, были по горло сыты хиосцами. Те вечно мешкали с выплатой дани, если вообще удосуживались ее прислать, не выказывали султану, своему сюзерену, никакого почтения, а их шпионы собирали сведения о внутренних делах империи и передавали их на Запад. Они всегда были готовы на любой обман и любую хитрость. Великий визирь однажды пригрозил снести артиллерийским огнем крыши всех домов на Хиосе, поскольку жители острова неосмотрительно водили дружбу с его предшественником, равно как и с другими его врагами при дворе. До тех пор пока Хиос подчинялся в первую очередь Генуе, он представлял для османов угрозу — и османы приняли твердое решение исправить эту ситуацию.
Каждый год флот империи выходил в Эгейское море, чтобы собирать дань, двигаясь от острова к острову. Когда на Хиосе замечали турецкие паруса, «в крепости ударяли в колокол, дабы известить правителей, а затем навстречу флоту в больших лодках отправлялась делегация жителей острова: все посланники были одеты по-старинному, в богатые длинные одежды из темно-красного бархата. Крепость салютовала адмиралу выстрелом из пушки, после чего корабли салютовали крепости». В 1566 году, однако, флот, которым командовал Пиале-паша, старый друг хиосцев, встал на якорь не в гавани, а у входа в нее. Правители острова принялись встревоженно обсуждать, что бы могло означать такое отклонение от привычной процедуры, и тут Пиале-паша прислал им распоряжение явиться на его флагман. Там османский адмирал объявил верхушке «Магоны», что жители Хиоса навлекли на себя гнев султана, ибо они рассылают повсюду шпионов, укрывают беглых рабов, дают приют итальянским пиратам и не платят дань. Старейшины ответили, что все это — злокозненные наветы их врагов: так называемые шпионы на самом деле — обычные купцы, «ибо невозможно нашему городу выжить без торговли», а задержки с выплатой дани вызваны тем, что турки придерживаются лунного календаря, в то время как они, хиосцы, — солнечного.
Тем временем жители города высыпали на улицы и обменивались друг с другом неутешительными прогнозами. Ответ Пиале-паши был заглушен рыданиями и мольбами о помощи, несшимися с берега, так что ему пришлось повторить: он не испытывает никакого удовольствия от того, что ему предстоит сделать, но таков приказ, и «одному Всевышнему ведомо, как тяжело у меня на сердце и как мне жаль вас всех». Оккупация острова прошла в строгом соответствии с планом. На берег было высажено десять тысяч солдат со спрятанными под одеждой саблями, поскольку для поддержания спокойствия среди горожан было объявлено, что турки высаживаются лишь для того, чтобы купить ткань на обмундирование и паруса, как то бывало каждый год. Командиры получили приказ не допускать причинения какого бы то ни было вреда жителям острова и заверить хиосцев в том, что им нечего бояться, ибо наказание ждет только тех, кто осмелился не повиноваться султану.
Пехота заняла крепость, не встретив сопротивления. Все боеприпасы и склады были конфискованы, а вместо знамени с изображением святого Георгия был поднят турецкий флаг. Затем на берег сошел сам Пиале-паша в белых парчовых одеждах и проехал на коне по городу, по пути распорядившись посадить на кол, в назидание прочим, двух солдат, обидевших мирных горожан. Ночь адмирал провел в городе, улицы которого патрулировали его войска.
На следующий день Пиале-паша приказал уничтожить идолов в церквях, из которых две самые лучшие превратить в мечети, хотя католическому епископу и был оставлен его собор. Было арестовано пять сотен человек, не являющихся постоянными жителями Хиоса, в том числе множество рыцарей Мальтийского ордена и несколько знатных людей из Неаполя и Мессины. Их погрузили на турецкие галеры, чтобы потом продать или получить за них выкуп. Тем временем адмирал снова принял перепуганных управляющих «Магоны». Велев им сесть, он сел и сам, после чего совершил любопытную и, вероятно, весьма древнюю церемонию, знаменующую передачу власти от генуэзцев османам. Держа в одной руке лук, а в другой — три стрелы, он сказал, что желает знать, подчиняются ли его собеседники воле султана. Те ответили, что всегда были рабами султана и что его приказы останутся написанными на их лбах. Пиале-паша повторил этот ответ на свой вопрос, после чего вся процедура была повторена еще дважды. Наконец Пиале-паша встал, отдал лук и стрелы своему оруженосцу и спокойно обратился к присутствующим: «До того как получить приказ, я ни о чем не догадывался. У меня не было времени привести аргументы против — мне оставалось лишь подавить свои чувства и отправиться выполнять приказ. Я выполнил его самым мягким образом, какой только был возможен, и клянусь головой моего повелителя и саблей, которая висит у меня на поясе, что я действовал далеко не так строго, как мне было предписано. Так что не падайте духом и знайте, что я обязательно сделаю все, что в моих силах, чтобы облегчить вашу участь».
Генуэзцам сохранили жизнь, однако управляющие «Магоны» были сосланы в Кафу, бывшую генуэзскую колонию на Черном море, а рыбешке помельче пришлось, чтобы заплатить за себя выкуп, продавать свои дома по дешевке. Так наследственная недвижимость перешла в руки турок, в которых и оставалась до 1912 года, когда Хиос оккупировала греческая армия. В крепости был размещен гарнизон из всего лишь семи сотен солдат: остров находился достаточно близко к побережью Малой Азии, чтобы можно было быстро перебросить подкрепление, если Генуя или, что было возможно, испанский король попытаются нанести ответный удар. Через два месяца, оставив на Хиосе полноценную османскую администрацию во главе с привезенным из Стамбула венгерским ренегатом,[28] адмирал отплыл в сторону Наксоса, который также оккупировал.
Слова о дружбе, произнесенные Пиале-пашой, были, похоже, совершенно искренними — точно так же, как совершенно справедливыми были обвинения, которые ему было поручено предъявить «Магоне». Хиосцы были виновны, а он спас им жизнь. Однако уже в октябре 1566 года лучшие граждане Хиоса, итальянцы и греки, как ни в чем не бывало отправили в Константинополь посольство — разведать, нельзя ли как-нибудь выторговать возвращение независимости. Они рассчитывали на помощь французского посла, который считал себя защитником интересов всех католиков на территории империи, так что посольство возглавил монсеньор Тимотео Джустиниани, католический епископ Хиоса. Сначала они обратились к Пиале-паше, который отнесся к затее одобрительно и пообещал замолвить за них словечко в диване за вознаграждение в двадцать пять тысяч дукатов. Однако великий визирь, враг Пиале-паши, сразу же наложил вето на его предложение. «О боже, как бы мне хотелось, чтобы мы никогда не обращались к Пиале-паше!» — писал один из членов посольства; однако адмирал весьма благородно предложил хиосцам действовать напрямую, отказавшись от вознаграждения. И после крайне непростых переговоров им удалось получить пусть и не независимость, но, во всяком случае, ряд привилегий, «которые не следовало недооценивать», поскольку они равнялись торговым привилегиям, дарованным французам.
Автономия Хиоса была еще больше расширена через одиннадцать лет — османы знали, что вслед за суровыми мерами можно делать и уступки — и в результате хиосцы обнаружили, что их остров не только освободился от власти Джустиниани, но и превратился фактически в государство в государстве. Они были освобождены от дани мальчиками, на них не распространялся закон о коллективной ответственности. Им было позволено иметь торговые колонии в портах Леванта, поддерживать торговые связи с Италией и прочими странами Запада и богатеть. Для торговых судов было надежнее и дешевле находиться под покровительством Османской империи, нежели Генуи. Впрочем, кое в чем генуэзское наследие оказалось весьма живучим. Вплоть до XX века хиосцы клали в рот новорожденным щепотку соли, как итальянцы, верили в фей и навещали своих соседей на Новый год; многие ездили учиться в Падую. Больница на Хиосе была построена по флорентийскому образцу; вакцинацию изобрел уроженец Хиоса Иммануил Тимони; несколько веков спустя его соотечественники весьма преуспели, попав в Америку. Греки Хиоса стали занимать административные должности, на которые их раньше не пускал Джустиниани, и возглавили массовое проникновение греков в администрацию империи, так что в конце концов стали говорить, что найти на Хиосе благоразумного человека так же сложно, как зеленую лошадь. В 1669 году великий визирь Ахмед Кёпрюлю создал для своего секретаря Панайотиса Никосиаса, который показал себя с наилучшей стороны во время завоевания Крита, должность великого драгомана Порты. После него на этот пост был назначен другой уроженец Хиоса, Алексей Маврокордато, подписавший Карловицкий мирный договор. Хиосцы сохраняли дружественные отношения с империей до 1822 года, когда турки, напуганные и разъяренные началом войны за независимость Греции, устроили на острове резню.
«Лучше тюрбан султана, чем митра епископа», — говорили некогда византийцы, и теперь, когда острова, находившиеся под властью католиков, один за другим переходили в руки османов, греки встречали их разве что не с ликованием. Прямое турецкое правление устраивало их гораздо больше, чем все эти норманны, неаполитанцы, крестоносцы и, разумеется, венецианцы, которые господствовали на Эгейском море после взятия Константинополя в 1204 году. Эти захватчики то грызлись и воевали между собой, то заключали брачные союзы, но никогда не обращали особого внимания на греков, чьим трудом оплачивались все их забавы, — если, конечно, им не приходило в голову как-нибудь притеснить их религию. Турки время от времени завозили на тот или иной остров коз, которые поедали всю растительность, а один островок был покинут жителями из-за нашествия «зайцев разнообразных расцветок»; однако слова одного старого грека на Лемносе, который сказал Белону дю Ману, что никогда еще его остров «не был так хорошо возделан, так богат и так густо населен, как теперь», можно отнести ко всему региону.
Западные коммерсанты искренне восхищались хиосцами, поскольку те достигали высот в делах, привычных самим европейцам, — однако их положение не было чем-то уникальным. В империи было множество других «государств в государстве» — множество социальных ниш, в которых самые разные люди могли обрести надежную опору для процветания. Разумеется, турки пользовались большей частью плодов своих побед, однако они не владели ими монопольно, а встречаясь с талантом, давали ему все возможности для развития.
Крупнейшими специалистами по набегам были боснийские мусульмане, жившие на границе с Венгрией. Эвлия Челеби описывает события, последовавшие за одним из их набегов в 1666 году. Пленники были брошены в подземелья крепости Каниджа, а участники набега получили в городе радушный прием. Затем начался пятидневный аукцион, на котором продавались рабы и их имущество. Десять из пятидесяти пленников были отданы паше: одна пятая добычи причиталась государству. После выплаты вознаграждения проводникам и стражникам, раздачи милостыни и покупки овец, которых надлежало принести в жертву в память о павших воинах, 1490 гази разделили между собой оставшуюся часть выручки, собравшись в мечети султана Мехмеда III. Сам Эвлия получил четыре дополнительные доли: две на своих слуг и еще две — за то, что вел всю бухгалтерию. По окончании работы он стал декламировать своим звучным голосом стихи, и все присоединились к нему, читая горячие молитвы во славу ислама, Пророка, павших за веру героев и своих не вернувшихся из набега собратьев.
Не много нашлось бы людей, которые могли бы произвести набег в столь же великолепном стиле и завершить его с таким же успехом. Но в том, что касается оптовой торговли рабами, не было равных крымским татарам, которые некогда были замкнутым, но в целом безобидным народом, жившим за счет продажи итальянцам товаров из внутренних областей материка. Позже они превратились в грозу Южной России, Украины и Польши, «шакала при турецком льве», как писал о них Райкот. Из набегов они возвращались на берега Черного моря с огромным количеством пленников: ежегодно из Кафы вывозилось по десять тысяч рабов. Татары выбривали половину головы, носили устрашающего вида усы и мариновали мясо, положив его под седло, в лошадином поту.
Если татары были лучшими работорговцами, то лучшими рабами, безусловно, были черкесы. Русские[29] и поляки ценились в качестве гребцов на галерах; венгры, венецианцы и немцы считались неспособными к любой тяжелой работе, «причиной чему излишняя мягкость их тел, в то время как у женщин этих народов тела, наоборот, слишком жесткие и не подходят для удовольствий, каковые обычно получают от общения с этим полом». Раба-черкеса можно было продать за тысячу имперских крон, а за немца выручить лишь четверть этой суммы. У себя дома, сообщает Кантемир, черкесы «постоянно придумывают что-нибудь новое в своих обычаях и оружии, и татары тут же охотно перенимают эти новшества, так что черкесов вполне можно назвать французами для татар». Они испытывали настоящий ужас перед тучностью — ни один человек с лишним весом в их глазах не был достоин уважения. Поэтому и девочки, и мальчики с малых лет спали на голых досках, чтобы не толстеть. На рынке за раба-черкеса давали больше, чем за коня или за женщину, поскольку черкесы были хорошо сложены, скромны и легко обучаемы. Мальчики отличались сообразительностью, из них получались хорошие ремесленники, а черкешенки пользовались таким спросом, что в конце концов на Кавказе возникли настоящие питомники одалисок.
Албанцы также обитали среди неприступных гор в совершеннейшей бедности и не имели никакого богатства, кроме силы собственных рук.[30] Одевались они, впрочем, не менее стильно, чем черкесы. Байрон, который заказал свой портрет в одежде албанца, полагал, что этот костюм можно назвать самым великолепным во всем мире: «Состоит он из длинного белого килта, расшитого золотом плаща, темно-красного бархатного жилета с золотыми галунами, серебряных пистолетов и кинжалов». Албанцы говорили на странном колючем языке и считали себя одними из древнейших обитателей Европы; к XIX веку у них было пять алфавитов, в одном из которых было пятьдесят с лишним букв. Албания вошла в состав империи в 1468 году, и вскоре албанцы начали занимать высокие посты как на военной службе, так и в административном аппарате. Все они были меткими стрелками, а со временем установили настоящую монополию в некоторых отраслях строительного дела и медицины. Белые тюбетейки албанцев были привычным зрелищем на балканских стройках еще в XX веке, но больше всего они славились как искусные строители акведуков. «Без каких бы то ни было математических знаний и инструментов они возводят акведуки, при этом измеряя высоту гор и расстояния куда точнее, чем это мог бы сделать ученый-геометр, и выносят правильные суждения о запасах воды и ее качестве. Когда их спрашивают, в чем секрет их мастерства, они не понимают, о чем идет речь, и ничего не могут объяснить». Столь же сверхъестественными были их хирургические способности, ибо они могли оперировать страшные рваные раны и за короткое время ставить пациентов на ноги. По всей империи то там, то здесь жили умельцы в определенных сферах деятельности, и османы с удовольствием пользовались их услугами. Среди людей, имеющих дело с лошадями, славились болгары, разводившие скакунов на равнинах Фракии. Никто не управлялся с верблюдами лучше кочевников Аравии, которые были обязаны поставлять тридцать тысяч животных каждый год, когда османская армия отправлялась в поход. Никто не стирал одежду чище, чем жители деревень в окрестностях Кастамону, и нигде не делали бумагу лучше, чем в Константинополе. В этом же городе жили самые искусные погонщики мулов, у которых был даже свой собственный квартал. Самыми услужливыми и раболепными наместниками были воеводы Валахии и Румынии, самыми не от мира сего служителями Бога — монахи Афона. Всеобщей известностью пользовались изразцы из Изника, а на изделия ювелиров Рагузы в Риме спрос был не меньше, чем в Константинополе. «Храни вас Бог от евреев из Салоник, греков из Афин и турок с Эвбеи!» — говорили люди, имея в виду, что первым нет равных в деловой хватке, вторым — во вспыльчивости нрава, а третьим — в физической силе. Османская империя была чрезвычайно прочным государством, перед жителями которого было открыто множество возможностей. «Современные греки, — писал Генри Холланд в XIX веке, — подобно своим предкам, обожают находить какие-то специфические черты в характере жителей той или иной местности вплоть до мельчайших городков».
10
Города
Про города Османской империи говорили, что каждый из них — маленький Стамбул: везде есть бани, мечети и крытые рынки, везде существуют территориальные границы между религиозными общинами, особенно отчетливо проявляющиеся по ночам. Османские города в большинстве своем были построены на склонах холмов — отчасти потому, что земля в империи отличалась повышенной холмистостью, отчасти же потому, что у каждого было право иметь красивый вид из окна. В дневные часы, пока были открыты базары, люди всех религий смешивались в бурлящей толпе; большинство ремесленных цехов были открыты для всех. Однако с приходом ночи центр города закрывался, подобно современному торговому центру, на улицы выходила ночная стража, а люди, работавшие здесь днем, расходились по своим кварталам. У чужаков было весьма мало причин расхаживать по городу ночью, и преступления случались крайне редко. Путешественники находили все необходимое в ханах — постоялых дворах, и если они приезжали исключительно в целях развеяться и посмотреть чужие края, к ним часто относились с подозрением. Эдвард Лир однажды попал в неприятную переделку, когда в 1848 году делал наброски в Эльбасане: люди стали выражать недовольство тем, что их «записывают», и кричать, что чужестранец этот — дьявол; собралась толпа. Седобородый старец в зеленом тюрбане, не переставая, вопил: «Шайтан! Шайтан!» — пока Лир не убрал свои кисточки и не спасся бегством, сопровождаемый градом камней.
Османский город был приспособлен к нуждам скорее частной жизни, нежели общественной: в нем не было архитектурных красот итальянской пьяццы, где частная и общественная жизнь смешиваются; если в нем и было открытое пространство, мейдан, то это было просто голое поле, где можно поставить шатры или провести спортивное состязание. Многие кварталы были совершенно изолированы от внешнего мира: перевезенных в Стамбул ремесленников по вечерам запирали точь-в-точь как проституток в их переулке, и каждый дом был как можно более тщательно закрыт для обзора со стороны улицы. В сирийских городах улицы представляли собой нагромождение сплошных стен с массой тупиков; в Венгрии, как правило, окна нижних этажей заколачивались досками. Каждый мусульманский дом, разумеется, разделялся на две части: в одной, открытой для людей со стороны, хозяин принимал гостей, угощая их кофе и кальяном, а другая, гарем, предназначалась исключительно для семьи, и даже стражники, разыскивающие преступника, не могли войти туда. Турецкий потайной образ домашней жизни был заразителен: в конце XIX века греки расхаживали по улицам Перы в европейских костюмах, однако у чужестранца «возникало смутное ощущение, что это все только напоказ, и оно лишь укреплялось, когда ему выпадала редкая возможность мельком бросить взгляд во внутренние покои дома, где диванов больше, чем кресел, где мужчины ходят в тапочках и халатах и где обитает множество престарелых родственниц в черных платьях, занимающихся домашним хозяйством и не появляющихся в обществе». В Смирне сцены домашней жизни оживлялись наличием тандыра — плиты, стоящей под столом, накрытым стеганым одеялом; женщины поднимали одеяло до подбородка, отчего «становилось похоже, будто они все спят в одной кровати».
Мусульманские обычаи доминировали в городской жизни. Большинство балканских городов были если и не основаны турками, то заселены ими после бегства местного населения; горожане-христиане зачастую были потомками тех, кто уже позже вернулся в город на турецких условиях. Вели они себя настолько la mode,[31] что у западных путешественников нередко возникало впечатление, будто города населены исключительно турками — если, конечно, эти путешественники вообще понимали, что попали в город, поскольку со стороны эти поселения, на взгляд европейца, на города совсем не походили: ни стен, ни цитадели. Pax Ottomanica[32] сделал все это хозяйство излишним.
В каждом городе, казалось, нашло свое наивысшее выражение какое-нибудь из качеств, присущих всей империи в целом. Богатство и ремесленное производство Дамаска были наследием мира классического ислама. Бурса, последняя остановка на Великом шелковом пути, была первой османской столицей и городом богословов; сюда потомки Османа возвращались после смерти, чтобы быть похороненными в саду, где с одной стороны открывается вид на купола, минареты и заснеженную вершину Улудага — Олимпа Вифинского, а с другой — находится источник чистейшей воды, питающий половину подземных водохранилищ города.
Белград являл собой военный фасад империи, ощетинившийся зубцами и бастионами. Даже в середине XIX века, в 1848 году, когда один немецкий путешественник пересек Дунай, чтобы увидеть Белград (переправа заняла полтора часа, причем погода была настолько ненастной, что лодочники-австрийцы отказались браться за весла и посоветовали обратиться к группе праздношатающихся турок, которые, будучи, по их мнению, людьми храбрыми да к тому же фаталистами, возьмутся перевезти кого угодно, даже если волны будут перехлестывать через вал Белградского замка), самое сильное впечатление на него произвел именно замок, сильно обветшавший, но по-прежнему охраняемый турецким гарнизоном, хотя земли вокруг него уже принадлежали самоуправляемой Сербии.
Взятие Белграда Сулейманом Великолепным в 1520 году ознаменовало возвращение турок в Европу после двух десятилетий войн на Востоке. Город стал базой для дальнейших военных операций выше по Дунаю. Затем был Мохач, где пал цвет венгерского дворянства, потом турки взяли Буду — и Белград превратился в форпост Османской империи в Европе, подобно тому как прежде был форпостом Венгрии на Балканах.
Выглядел этот форпост довольно угрюмо. Всякий раз, когда турецкая армия подходила к городу с юго-востока, по меньшей мере раз в два года, первыми в него въезжали офицеры, приказывавшие закрыть все винные лавки; огромное войско становилось лагерем в Земуне, на другом берегу Савы. Здесь армия, прибывшая из Анатолии через Галлиполи, встречалась с армией, шедшей вверх по Дунаю, и рекрутами из Молдавии и Валахии. Горожан могли привлечь к работам на нужды армии в любой момент, просто отловив на улице. Впрочем, по большей части они все равно так или иначе работали на армию: снабжали ее продовольствием, шили, сколачивали, начищали; так что местные жители постоянно находились под угрозой реквизиций, в связи с чем приобрели репутацию прожженных хитрецов и привычку к показной бедности, что отнюдь не способствовало украшению города.
Великий визирь Кара-Мустафа, не сумевший взять Вену в 1683 году и нашедший для этого сотню оправданий, был на обратном пути задушен в Белграде присланными султаном палачами. В 1688 году, во время великого австрийского натиска, последовавшего за поражением Кара-Мустафы, город был взят герцогом Баварским. Шесть лет спустя, когда австрийский гарнизон крепости на дунайском острове Орсона вел переговоры о сдаче, комендант поставил условием, чтобы ему и его подчиненным были предоставлены транспортные суда и гарантирован безопасный путь в Белград. Турки любезно посоветовали ему подыскать более удачный пункт назначения, поскольку Белград уже снова находится в их руках, — однако город настолько привыли считать неприступным, что комендант не поверил туркам. Он и шестьсот его подчиненных вместе с женщинами и детьми действительно отправились в Белград, как того и желали. Там их на пару дней посадили в форт, затем разоружили, заковали в цепи и продали в рабство — всех, кроме юношей, которых обрили, подвергли обрезанию и отправили в ряды армии.
В 1717 году великий полководец принц Евгений Савойский вернул город Австрии, но его преемники вновь потеряли его в 1739-м. Затем после полувекового спокойствия турки уступили город в 1789-м, но два года спустя снова им овладели. С течением времени город нищал, становился все более грязным и озлобленным, стесненным нуждой и истерзанным скупостью. В 1804 году янычары, всегда любившие Белград, превратили его в столицу своего рода янычарской хунты, которая правила Сербией, отбиваясь от атак со всех сторон: центральной власти, которая должна была выполнять обязательства по мирному договору, включавшие в себя и вывод из Сербии янычар; проживающих в своих сербских владениях турок-сипахи, чья вражда с янычарами уходила в глубину веков; сербов, возглавляемых Карагеоргием, предводителем народного восстания. У Белграда и янычар было много общего: и город, и войско находились в состоянии упадка и жили прошлым. В 1806 году сербы Карагеоргия взяли Белград, нанеся янычарской хунте смертельный удар, после чего в 1813-м город отбила регулярная османская армия.
На следующий год было провозглашено создание полуавтономного сербского государства, однако турки упорно отказывались согласиться с потерей Белграда, и если город зажил новой жизнью, то в замке продолжал сидеть турецкий гарнизон и зеленое знамя Османской империи развевалось над его главной башней вплоть до 1867 года.
Если Белград был военным фасадом империи, то олицетворением османской склонности к радушному гостеприимству было Сараево. Там кончался путь верблюжьих караванов из Анатолии: товары перегружали на мулов и лошадей, поскольку после Сараева климат становился для верблюдов неподходящим, они начинали болеть.[33] Жители Сараева славились радушием и ученостью, молва о которых доходила до Сирии. «Каждый заводил с нами дружбу», — пишет М. Куиклет, проезжавший через Сараево в 1658 году. Будучи расположено на пути, ведшем из Рагузы на восток, в центральные области империи, Сараево со временем превратилось в богатый торговый и ремесленный город, способный позволить себе относительную, на грани дерзости, независимость от Порты, чьи наместники порой даже не могли въехать в город и в конце концов получили право проводить в нем всего три ночи в год. В противоположность Белградскому монолиту Сараево было городом бесконечно разнообразным. В XVI веке оно стало средоточием всего самого яркого и живого, что было в окружающем его регионе, где благосостояние стремительно росло вместе с численностью населения. В Сараеве проживало множество евреев-сефардов, цыган, мусульман и представителей старых боснийских семейств, обратившихся в ислам, чтобы сберечь свои земельные владения. Возможно, доброта местных жителей объяснялась тем ощущением благополучия, которое, кроме всего прочего, побуждало их столь скрупулезно подсчитывать городские богатства. Никогда, вплоть до появления в советскую эпоху туристических гидов, приезжим не сообщалось с порога такое множество статистических данных, как в Сараеве в те времена. Путешественник Эвлия Челеби, с восхищением писавший о благочестии сараевцев и о том, как кипит в их городе жизнь, не преминул поведать читателю, что в городе 1080 лавок, торгующих товарами со всего света, от Индии до Богемии, и 17 тысяч домов, а также здесь проживает более тысячи «престарелых людей», пребывающих в отменном здравии; Куиклет сообщает, что каждый из 169 источников города поистине прекрасен. В октябре 1697 года принц Евгений Савойский, выведя свои войска на гребень холма, с которого открывался вид на город, оценил его размеры, полное отсутствие укреплений и полюбовался куполами и минаретами ста двадцати прекрасных мечетей, а потом сжег Сараево дотла.
Из всех городов империи самым большим, богатым, прожорливым и влиятельным был, конечно, Константинополь. Султанский дворец Топкапы олицетворял собой принцип, связывающий огромную империю воедино. Его географическое положение превращало его в заклепку, соединяющую османские владения в Азии и Европе. В его казармах размещалась единственная регулярная армия Европы, знаменитые янычары, вся жизнь которых была посвящена войне. Здесь выплавлялись пушки, которые обеспечили — на какой-то головокружительный момент — господство империи на двух морях, Черном и Средиземном. Во времена Мехмеда Завоевателя главными религиозными авторитетами были кадиаскеры, армейские судьи, из которых один ведал войсками Румелии, а другой — войсками Анатолии; однако впоследствии центростремительное влияние константинопольского двора оказалось столь сильным, что менее чем через столетие муфтий столицы без всяких сомнений уже считался первым лицом духовной иерархии, и европейские путешественники называли его исламским понтификом.[34]
Подобно тому как османская армия на марше могла обеспечивать себя продовольствием и всем необходимым, не опустошая земли, через которые проходит, Константинополь, казалось, нисколько не зависел от прилегающих к нему районов: его сети были раскинуты по всей империи до самых дальних ее уголков. В середине XVII столетия в столице ежедневно выпекалось 250 тонн хлеба, каждый месяц забивалось 18 тысяч быков и ежегодно — 7 миллионов овец и ягнят; десятая часть поставлялась во дворец. В константинопольскую гавань заходило две тысячи судов в год. Все в Стамбуле было тщательно организовано, ничто не оставлялось на волю случая. Аппетиты города были столь велики, что хотя, как известно, торговые маршруты в Восточном Средиземноморье проложили венецианцы, настоящую жизнь в них вдохнули турки, регулирующие и регламентирующие движение по ним.
Как и в любом городе империи, в Константинополе базары инспектировал кадий, вершивший скорое правосудие прямо на месте. Он знал настоящую цену на похлебку из потрохов, следил за тем, чтобы вся посуда была надлежащим образом вылужена, и требовал от сапожников, чтобы каждый акче, уплаченный покупателем, равнялся двум дням срока службы обуви. Прибыль торговцев обычно ограничивалась десятью процентами, хотя в случае с товарами, привезенными издалека, проконтролировать соблюдение этого принципа представлялось затруднительным. По каким-то так и не выясненным причинам вплоть до XVII века торговля мясом в Константинополе приносила одни убытки, так что ею в виде наказания заставляли заниматься богатых людей. «Использование фальшивых мер веса наказывается с величайшей строгостью, так что на улице нередко можно наткнуться на висящее третий день в петле тело какого-нибудь пекаря», — вспоминает Портер.
На рынках Константинополя были сосредоточены такие богатства, что грузины, народ чрезвычайно бедный, стали отсылать туда в качестве дани своих сыновей, а грузинский посол был вынужден покрыть издержки своего пребывания при дворе, продав в рабство всю свою свиту вплоть до писаря, оставив одного лишь переводчика.
Торговля была едва ли не единственной сферой гражданской жизни, вмешиваться в которую государство считало своим долгом, дабы поддерживать боеспособность армии и безопасность на улицах. По исламским представлениям, справедливый правитель должен быть богатым и щедрым государем, который следит за тем, чтобы его подданные никогда не испытывали нужду; в исламских городах существовала давняя традиция голодных бунтов против тех правителей, которые не справлялись с этой задачей. Благополучие ремесленника зависит оттого, насколько справедливую плату он получает за свой труд, а размер справедливой платы записан в цеховых законах. Подданных необходимо защищать также от завышенных цен и нехватки тех или иных товаров.
После того как на завоеванных турками землях устанавливался мир, все их жители, казалось, начинали год от года богатеть. В XVI веке численность населения империи удвоилась. Каждому находилось дело, жизнь кипела повсюду — не только на столичных базарах и на рейде в Босфоре. Морозини полагал, что безопасность столь оживленной и процветающей империи зависит уже не от количества и качества крепостей («коих у турок не очень много»), а от изобилия всего, что нужно для жизни. «Производимого здесь хватает не только для обеспечения ежедневных потребностей подданных самой империи: в сопредельные страны вывозится и продовольствие, и множество иных товаров. Можно было бы производить и больше, если бы было больше рабочих рук для возделывания полей». «Из Молдавии и Валахии, — пишет Сандис, — везут им говядину и баранину; что же до рыбы, то окружающие моря предоставляют ее в избытке и самых разных видов». «Повсюду в лесах Мингрелии, — сообщает Бусбек, — можно увидеть простых крестьян, вкушающих отдых под сенью пышных деревьев и отмечающих свои праздники вином, танцами и песнями».
Даже в районах, расположенных далеко от границы, постоянно совершалось людское движение: ехали к своим новым тимарам сипахи, объезжали подведомственные земли чиновники, кочевники гнали свои стада на зеленые горные пастбища; двигалась в направлении Эдирне на зимние квартиры великолепная кавалькада султана, который будет охотиться в своих заповедных лесах до тех пор, пока кваканье лягушек в прудах не начнет досаждать ему по ночам. Торговля велась с имперским размахом. Когда Бертран де ла Брокьер был в Дамаске, в город прибыл караван из пустыни — на то, чтобы он обустроился в городе, ушло две ночи и три дня. В середине XVI века немецкий путник обнаружил, что в лавках Белграда «есть совершенно все, как в лучших городах Италии и Германии».
Крытые рынки, имеющиеся в каждом городе империи, предлагали товары (произведенные под строгим присмотром цехов), перед которыми невозможно было устоять. Хороший лук делали из кленовых прутьев, собранных в окрестностях Кастамону, буйволовых жил, вываренного рога и клея из смолы, добываемой в устье Дуная. До идеального состояния он доходил год, а прослужить мог два века, если регулярно смазывать его льняным маслом. Тетиву из конского волоса пропитывали воском, смолой и рыбьим клеем. Для изготовления стрел использовали панцирь черепахи или слоновую кость, лебединые, орлиные или бакланьи перья; наконечники делали из козьих костей, древки — из сосны. «Такой лук весьма изящен, — восклицал французский путешественник, — и необычайно прочен!» И при этом еще и дешев. Впрочем, многие товары запрещено было продавать иностранцам: например, в Салониках делали хлопковую ткань особого сорта, предназначенную исключительно для обмундирования янычар. Процветала контрабанда. На рынке можно было приобрести льняные ткани с берегов Нила, парчу и велюр из Бурсы, мохер, грубые шерстяные ткани из Пловдива и тонкую шерстяную пряжу из Эдирне и Салоник, произведенную испанскими евреями, шелк и ковры. Европейцы интересовались пряностями из дальних восточных стран, мылом, благовониями и лекарственными веществами, изразцами из Изника, стамбульской бумагой и хевронским стеклом; взамен они предлагали сукно, бумагу, английскую сталь и горы серебра. Османы были в долгу перед своим собственным Востоком, от которого, как ни странно, они отгородились таким же барьером, отчасти психологическим и санитарным, отчасти же вполне материальным (в виде пограничных крепостей), каким европейцы отгородились от них самих. Они ввозили мускус, ревень и фарфор из Китая, а из Московии — меха, которые играли большую роль в церемониале, ловчих птиц, янтарь и ртуть; татары поставляли им луки, стрелы, щиты, икру, кожу из Казани и белых рабов, тогда как из Судана везли золото и черных рабов.
Райкот писал: «Восхитительные поля Азии, прекрасные равнины Фракии, изобилие Египта и плодородие Нила, роскошь Коринфа, богатства Пелопоннеса, Афин, Лемноса, Митилены и других островов Эгейского моря, Аравии, большей части Персии, всей Армении, Понта, Галатии, Вифинии, Фригии, Ликии, Памфилии, Палестины, Сирии, Финикии, Колхиды, Молдавии, Валахии, Румынии, Болгарии, Сербии, большей части Грузии и лучшей части Венгрии служат удовлетворению желаний одного-единственного человека».
При жизни Мехмеда II незадачливые господари Молдавии и Валахии стали чеканить монету по османскому образцу, чтобы облегчить обмен, а когда Молдавия вошла в вассальную зависимость от империи, ее бояре начали наращивать поставки на рынки Стамбула, что привело к закрепощению населения княжества. Ни один пастух с молдавских холмов или склонов Карпат не мог продать свой скот, пока свою долю по установленной цене не приобретет османский закупщик. Когда в пределы османского мира вошли берега Черного моря, там обнаружились орехи и фрукты для Константинополя и строевой лес для флота. Болгары разводили лошадей, греки на островах выжимали оливковое масло, рыбаки забрасывали сети, а с берегов нежно-голубого Охридского озера, что в горах Македонии, стремительные гонцы доставляли во дворец ведра с восхитительной форелью.
Сами турки почти не занимались торговлей, однако облагали ее налогами (как экспорт, так и импорт) и даровали капитуляции — нечто вроде статуса наибольшего благоприятствования — любой стране, которая обязуется регулярно поставлять на рынки свои товары. Первый такой договор, заключенный с Францией в 1534 году, позволял французам покупать в пределах империи ограниченное количество товаров и ввозить на продажу что они пожелают на льготных условиях. Чтобы избежать трений, французам было предоставлено право экстерриториальности, то есть, по сути, на них был распространен тот самый принцип коллективной ответственности, который применялся в империи ко всем входившим в нее общинам. Следите за поведением своих собратьев сами, говорили османы, или будете расхлебывать последствия их поступков все вместе. Другие европейские страны вскоре тоже потребовали капитуляций и получили их: Англия — в 1567-м, Голландия — пятью годами позже. Самыми частыми иностранными гостями в портах империи были, конечно, венецианцы, которые неоднократно смиренно принимали договоры, унизительные с политической точки зрения, но выгодные с коммерческой, используя в качестве последнего аргумента стремительные и недорого обходящиеся военные действия, которые прекращались, как только вновь появлялась возможность окунуться в море дипломатии.
11
Море
Земли империи, покрытые морщинами гор, омывало море — мрачное и бушующее, когда с воды в сторону гор дул ветер, ненавидимый всеми средиземноморскими народами, свежее и игривое, когда османский флот выходил на сбор дани с жителей островов, когда все морские пути Восточного Средиземноморья были переполнены судами с паломниками, направляющимися в Мекку, а из Египта в Стамбул тянулись тяжелые корабли с зерном.
В начале арабского владычества Средиземное море было, что называется, у мусульман в кармане. В XV веке турки вознамерились вернуть его туда. Создание флота позволило Мехмеду II взять Константинополь. Его благочестивый наследник Баязид II Суфий заложил основу османского морского господства, преобразовав Арсенал таким образом, чтобы можно было спустить на воду флот, способный выдержать войну с Венецией, морской сверхдержавой того времени.
Больше всех от османских завоеваний пострадала Генуя. Робкая попытка умаслить будущих захватчиков своих владений, предпринятая генуэзцами в 1423 году, — они предложили поместить эмблему султана на башне, которую строили в Пере, — не помогла, равно как и соблюдение нейтралитета во время осады Константинополя. Падение последнего закрыло им доступ в Черное море, а вскоре Генуя продала все свои имущественные права в процветающих торговых колониях в Крыму и Трапезунде акционерной компании — «Обществу святого Иоанна». Акционеры, надо сказать, вложили свои деньги крайне неудачно: в ближайшие двадцать лет генуэзцев изгнали из Черного моря. Турки унаследовали у них корабельные звания и внешний облик судов: османский адмирал носил титул капудан-паши, а с османских верфей сходили построенные по генуэзскому образцу тяжеловооруженные галеоны и, конечно, галеры — самые эффективные и ужасные из средиземноморских судов: гребцы там были скованы цепями, и о приближении галеры можно было узнать за милю по разносившейся над водой вони.
Генуя еще некоторое время цеплялась за колонию в Пере, и ее галеры проходили по Босфору, но объемы ее торговли сильно сократились. Генуэзцы были до того раздосадованы потерей своих черноморских колоний и островов в Эгейском море (между 1456 и 1462 годом), что им пришлось полностью порвать с прошлым и послужить на благо Испании, отдав ей своего уроженца Колумба.
Венецианцы же славились тем, что никогда не опускали рук. Венеция упорно продолжала заниматься торговлей на восточном направлении, чередуя войны с переговорами (один француз назвал ее «поставщиком Мухаммеда и предтечей Антихриста»), изо всех сил сдерживая продвижение турок и один за другим теряя свои форпосты в Леванте: в 1499 году — Лепанто, главную свою жемчужину, в 1503-м — Корон и Модон, в 1540-м — Напфлио, в 1570-м — Кипр. Венецианцы не обманывались насчет перспектив полномасштабной войны с турками и заключали с ними договоры — пусть и унизительные политически, зато выгодные коммерчески.
«Повелитель, ты живешь в городе, чье благополучие зависит от моря. Если на море небезопасно, сюда не будут приходить корабли, а если не будут приходить корабли, Стамбул погибнет». Такой совет получил однажды Селим I. После того как сам Селим завоевал Египет, а его сын Сулейман — Родос, Восточному Средиземноморью была обеспечена безопасность, а отношения с Венецией для империи превратились с практической точки зрения во внутреннее дело. «Напиши немедленно своей Синьории, — велел Сулейман венецианскому послу в 1533 году, — ибо она может разузнать, что делает рыба на дне морском, а также какой флот готовит Испания». Андреа Гритти, ставший дожем в 1523 году, провел юность в Константинополе и прижил там четырех детей с наложницей. Дети получили в Венеции образование в духе Возрождения, однако незаконное происхождение препятствовало их карьере на родине отца — так что любимый сын Гритти, выпускник Падуанского университета, вернулся в Константинополь, завел там дружбу с великим визирем Ибрагимом, перешел в ислам и стал хранителем султанской сокровищницы. Он стяжал немалое богатство, завел свой собственный двор и гарем, кормил тысячу ртов. Сам Сулейман побывал в его доме. Он получал доходы с герцогства в Венгрии, участвовал в венгерской кампании 1528 года и присутствовал при осаде Вены — в то самое время, когда его отец был дожем Венеции. В 1530 году он командовал османской армией, оборонявшей Буду. В 1534 году этот сын дожа и сановник султана, полувенецианец, полутурок, отправился с отрядом в три тысячи человек в дунайские княжества, был пойман трансильванцами и обезглавлен.
Александр Кинглейк ошибся, когда сказал, что море — невеста дожа и рабыня султана. Черное море стало турецким, что называется, по умолчанию, после того как империя установила контроль над его берегами и перекрыла проход в него, взяв Константинополь. Что касается Средиземного моря, турки были только рады поручить присмотр за ним от своего имени кому-нибудь другому, так что власть Османской империи там утверждали по большей части старые морские волки, которые никогда не становились в полном смысле слова частью османской военной машины, но были связаны с ней поощрениями и различными благодеяниями. Титул капудан-паши считался выше титула паши сухопутного войска, а на нужды флота тратилось безумное количество денег; однако турки назначали сухопутных пашей командовать эскадрами и укомплектовывали военные корабли янычарами.
Да и само море, изменчивое и коварное, отвергало любую систему. Там ждали свирепые ветры, внезапные бури и непредсказуемые неудачи. Дворец Топкапы был каменным шатром, но никак не кораблем; море не подчинялось грозным приказам султана, и его священную особу невозможно было подвергать превратностям морского пути. «Всевышний сотворил землю для нас, дабы мы владели ею и наслаждались ее дарами, — признавались османы в частных разговорах, — а море — только для христиан» — неслучайно моряки-мусульмане выходили весной в море только после того, как патриарх освятит воды. Райкот полагал, что лишь берберские пираты осмеливались терять землю из виду; османские военно-морские операции всегда отставали от сухопутных кампаний на несколько лет. Только после захвата Греции турки начали отбирать у венецианцев левантийские острова и порты — начало этому было положено Баязидом, взявшим Лепанто в 1499 году. Великие морские битвы XVI века были продолжением наземных конфликтов: турки атаковали Испанию, чтобы ослабить ее позиции в Австрии. Испанский флот угрожал всем крепостям Северной Африки — Алжиру, Тунису, Орану, Бизерте и Триполи; турки держали в страхе Южную Италию, Сицилию и Корсику. Но ни те ни другие в итоге не смогли воплотить свои угрозы в жизнь.
И это неудивительно. В конце концов, это был невообразимо огромный фронт, а средиземноморское общество отличалось специфическими особенностями. Все мореплаватели принадлежали к единому братству, жившему по своим собственным законам; каждый корабль, выходящий в море, испытывал искушение заняться пиратством и часто ему поддавался; моряки то и дело переходили с одной стороны на другую.
Был такой Джигалазаде Юсуф Синан-паша, сын итальянского дворянина (и корсара), в возрасте шестнадцати лет вместе со своим отцом попавший в плен к пиратам. Отец уплатил выкуп и «был отправлен домой с такой заботой, что через три дня скончался», а сына оставил попытать счастья среди турок. Со временем Джигалазаде дослужился до звания капудан-паши и был известен своей жестокостью по отношению к христианам, так что барону Братиславу, видевшему его в 1599 году, стало не по себе под его суровым взглядом. Время от времени он приводил свой флот в Мессину, где его отец когда-то командовал испанской эскадрой, сходил на берег и навещал свою старую мать. Уроженец Калабрии Кылыч Али-паша был единственным командиром, не опозорившимся во время разгрома при Лепанто в 1571 году, — спасенные им корабли стали ядром воссозданного флота; на одном из них находился попавший в плен Сервантес, с которым обращались вполне любезно.
Главным пиратским логовом был Алжир, находившийся под властью империи лишь номинально. Здесь обитали привыкшие держать кинжалы в зубах смуглые морские волки, чьи подвалы были набиты драгоценными камнями, а гаремы переполнены красавицами из европейских аристократических семейств и гибкими нубийками. В воздухе стоял запах мускуса и пота, участь попавших сюда пленников была ужасна. Среди здешних пиратских главарей в какой-то момент насчитывалось шесть греков, один армянин и еще один чужестранец с совершенно голландской физиономией. Логовом пиратов Алжир оставался до XIX века; дошло до того, что даже американцы официально потребовали положить конец их безобразиям, и Порта с трудом нашла в себе силы признаться, что это не в ее власти. Жители Алжира никогда не теряли присущего им приземленного цинизма и не упускали случая показать, что они не из тех, кого можно одурачить; когда в 1815 году консул Браутон преподнес алжирскому дею музыкальную табакерку, украшенную изумрудами и бриллиантами, тот, взглянув на нее, спросил, неужто король Англии считает, что он, дей, будет, словно ребенок, забавляться подобными безделушками — притом что безделушка эта, замечает Браутон, стоила полторы тысячи фунтов.
Пираты давали друг другу прозвища на старом сабаре, языке латинского происхождения, lingua franca[35] Средиземноморья — прозвища, от которых разило пороком. Одного из них, правую руку Барбароссы, звали Какка Диаболо, другого — Мортамама. Этот пират, прозвище которого намекало на творимые им чудовищные жестокости, был настолько тучен, что едва мог сойти с места. В 1690-е годы дунайским флотом командовал Меццоморто (Полумертвый) Кара Хусейн-паша, откомандированный на Балканы со Средиземного моря. Барбаросса сохранял склонность к ярким эффектам и авантюрам и в шестьдесят семь лет, когда он торжественно ввел свой флот в Золотой Рог, поставив его на службу султану. Кстати, рыжей бороды у него никогда не было, а прозвище он унаследовал от старшего брата, который тоже был подающим большие надежды пиратом, да рано погиб.
В 1534 году Барбаросса получил титул капудан-паши и открыл перед османским миром, погруженным в мысли о Венгрии и Персии, новый обширный горизонт. Во главе флота из восьмидесяти четырех кораблей, шестьдесят один из которых недавно сошел с верфей Арсенала, он отправился к берегам Италии, где предпринял энергичную попытку убедить знаменитую красавицу Юлию Гонзагу перебраться в султанский гарем. Галеры Барбароссы были окрашены в черный цвет и низко сидели в воде, так что он мог днем притаиться недалеко от берега, а ночью совершить внезапную высадку. Так произошло и в тот раз: люди Барбароссы тайком высадились на берег под прикрытием темноты и обрушились на городок Фонди, где жила Юлия. В ту ночь ее спас один итальянский кавалер, которому удалось увезти ее из города на своем коне прямо в неглиже.[36]
В 1543 году Барбаросса прибыл со своим флотом в Тулон. Войну против Карла V, который постоянно уклонялся от встречи с Сулейманом на суше (Сулейман раздраженно заметил, что «провинции для правителей — все равно что их жены, и спасаться бегством, оставляя их добычей чужестранцам, есть позор для мужа»), теперь можно было перенести в Западное Средиземноморье. Южные берега благодаря Барбароссе уже находились под османским господством, и после катастрофической неудачи Карла, попытавшегося захватить Тунис, у турок появилась великолепная возможность для мести.
Франко-османский союз против Габсбургов, всегда бывший довольно умозрительным на суше, в полной мере воплотился в жизнь на море. Барбароссе нужна была база, где его флот мог бы провести зиму. Французы эвакуировали Тулон, уступив его туркам, и в мгновение ока, как писал свидетель, он стал похож на восточный город, в котором были даже мечети. По одним сведениям, жители Тулона, вернувшись в свои дома, обнаружили все свое имущество в целости и сохранности, по другим — город был разграблен;[37] в любом случае король Франции на десять лет освободил тулонцев от уплаты налогов.
На обратном пути в Стамбул Барбаросса опустошил побережье Италии. На восьмидесяти галерах его флота находилось шесть тысяч янычар и тысяча сипахи, а также некоторое количество французских офицеров и доктор-англичанин по имени Албан Хилл. Первой задачей Барбароссы было помочь французам взять Ниццу; эта операция внушила ему презрение к французским морякам. Высадка на Эльбе не встретила сопротивления. Взятие Орбетелло стоило жизни пятерым туркам, в плен было захвачено 140 человек. В Джилио погибло тридцать турок; нотабли города были казнены, в цепи заковано 632 пленника. Иския — 2040 пленных, город разорен. Липари оказался твердым орешком, на него ушло почти две недели, осаждавшие потеряли 343 человека, однако дело того стоило: 10 тысяч пленников. Ограбив город подчистую, турки сожгли его, а у местных стариков вырезали желчные камни и сделали из них амулеты. В Реджио Барбаросса принимал выкуп за пленников. Затем флот зашел в венецианский порт Занте, чтобы пополнить припасы, и удалился в сторону Босфора.
Пока во главе флота стоял Барбаросса, одна победа следовала за другой. Однако после его смерти в 1546 году военно-морское могущество турок начало слабеть. При Лепанто в 1571 году, казалось, Запад одержал великую победу — первую в истории победу христиан над турками. На самом же деле победителей в этой битве не было. У христиан не было возможности развить успех, а турки имели все возможности для того, чтобы заново отстроить флот. «Вот в чем заключается разница между нашими и вашими потерями: вы сбрили нам бороду, но она снова отрастет. Мы же, взяв Кипр, отрубили вам руку, и новой у вас никогда не будет», — заявил великий визирь венецианцам, когда те после Лепанто предложили империи мирный договор. Верфи Арсенала в ту зиму работали день и ночь, и на следующий год, к ужасу христиан, на воду был спущен новый флот из понтийского строевого леса. Турки оправились от поражения так быстро, что в Европе даже стали раздаваться смешки по поводу императора.
Огромные расходы на морские войны, которые приводили к столь незначительным результатам, заставили обе стороны после Лепанто вести себя осторожнее; кроме того, средиземноморские галеры не могли сравниться с гигантскими английскими и голландскими кораблями, предназначенными для покорения Атлантики. В 1607 году сэр Томас Шерли сказал, что один английский военный корабль мог бы справиться с десятью турецкими галерами. Османы, прежде столь внимательно следившие за всеми морскими новинками (они даже разбирали в Арсенале захваченные корабли противника, чтобы выяснить, как они устроены), входили в эпоху галеонов слишком медленно. Их пугали непомерные расходы, на которые пришлось бы пойти для создания первоклассного флота, способного бросить вызов христианским державам, — и все ради целей, не выходящих за пределы Средиземного моря.
Итак, история османского флота представляет собой, за несколькими исключениями, историю постепенного упадка. Военные корабли гнили на верфях Арсенала из-за нехватки средств и знающих свое дело моряков. Одни только пираты по-настоящему понимали море, но они предпочитали действовать самостоятельно, а не поднимать свой флаг на падающей мачте. В результате османам пришлось испытать несколько неожиданных и жестоких потрясений. Черное море никогда не могло по-настоящему считаться озером, османским или чьим-либо еще, — казаки грабили Синоп еще в 1614 году. В 1654-м, после череды грубых ошибок, отягощенных невезением, турки на время уступили контроль над Дарданеллами венецианцам. В 1787 году они были как громом поражены, узнав, что у берегов Греции появился русский флот, который при этом не проходил через Босфор. Географическое невежество турок было столь велико, что они обвинили венецианцев в том, что те позволили русским пройти по секретному каналу, ведущему в Адриатическое море.
12
Ритмы
Османами не рождались, а становились, проходя через государственные школы, где учились всем нужным наукам, умению подчиняться и языку, столь высокопарному, что только сами османы были в состоянии на нем разговаривать. Этот язык мог великолепно выразить любой оттенок смысла, однако в нем не было слова для понятия «интересный». Забавный, поразительный, полезный, важный — эти качества османам были ведомы, но неопределенности они не признавали. Подобно тому как Вселенная была разделена на небо и землю, видимый мир был расколот на Дом мира, Дар уль-Ислам, и Дом войны, Дар уль-Харб. Властитель бескрайних горизонтов был одновременно султаном двух континентов, повелителем Черного и Белого (то есть Средиземного) морей, тенью Аллаха в этом мире и в следующем. Два вымышленных персонажа, Хусейн и Хасан, были призваны разъяснять османские законы. Любой человек мог прийти к имаму, сведущему в кораническом праве, и изложить ему какую-нибудь чисто гипотетическую юридическую коллизию, в которую были вовлечены Хусейн и Хасан. В зависимости от того, каким был ответ имама, фетва, истец решал, стоит ли обращаться в суд. В разгар войны с Персией великого муфтия спросили, можно ли приравнять убийство одного еретика к убийству семидесяти христиан, и тот, произведя надлежащие калькуляции, ответил, что можно. Османские поэты писали рифмованными двустишиями. Османский дом был разделен на гарем и селямлык (в конце XIX века в последнем воцарился европейский стиль, тогда как первый оставался оплотом восточного: в холле громоздились высокие стоячие часы, а во внутренних помещениях ходили в халатах и сидели на диванах). Подданные империи делились на райю, то есть пасомое стадо, и слуг государства; историки обычно четко разграничивают османскую власть на судебную — институт чисто мусульманский, и административную, опирающуюся на институт государственного рабства.
Однако Карагёзу и Хадживату нужен был третий участник для того, чтобы разыграть свою комедию: витающий в эмпиреях суфий, или буйный янычар, или стайка женщин, или франк. В XVIII столетии Дмитрий Кантемир,[38] писавший свое сочинение об истории Османского государства, уподобил ее параболе — дуге, ведущей от победы к поражению; на пути от расцвета империи к упадку семена неудач часто падали в землю в миг триумфа, а черты величия сохранялись и в унижении разгрома.
Изящный изгиб дуги не только проходил через всю историю Османской империи, но и охватывал любую сферу жизни османского общества. В XVI веке один посол, прибывший из Германии, был до того очарован сдержанной торжественностью османских одеяний, которые ниспадали изящными складками, подобно тогам древних, что стал опасаться выходить на улицу в своем пышном камзоле и обтягивающих лосинах. «Сквозь арки наших сабель, — торжествующе сообщал один паша, — враги низвергаются в пропасть поражения». Османы писали округлыми буквами, отращивали изогнутые усы и носили кривые сабли; символом их религии был полумесяц; их общественные бани и мечети были увенчаны куполами, а зачастую и сами были круглой формы; у красивой женщины (или юноши) брови могли быть только изогнутыми, словно два лука (еще лучше, если женщина покачивает бедрами, когда идет, — как гусыня, мечтательно вздыхали сербы). Говорят, османские строители никогда не пользовались отвесом. Янычары представляли собой регулярную армию, носили униформу и использовали военные оркестры задолго до того, когда о чем-либо подобном задумались на Западе. Однако они никогда не маршировали в ногу, поскольку дороги были для этого слишком неровны, и выработали особенную раскачивающуюся походку, похожую на походку манекенщицы или моряка.
Китайцы впервые столкнулись с тюрками на своих границах в IV веке. С тех пор те тысячу лет пребывали в постоянном движении, хорошо усвоив инстинктивную мудрость кочевников: самая надежная гарантия неприкосновенности частной жизни в лагере — заранее разграничить, кто куда имеет доступ; и до самых последних лет империи турки славились своей степенностью и приверженностью строгому соблюдению этикета. Если общая недвижность империи, которую они построили, и стала чуть ли не легендарной, в каких-то частностях она продолжала пребывать в непрестанном изящном движении.
Движение это, впрочем, всегда было экономным. Турки никак не могли привыкнуть к манере европейских коммерсантов прогуливаться, беседуя друг с другом; один из величайших государственных деятелей империи, великий визирь Фазыл Ахмет Кёпрюлю, был известен не только своими административными и военными талантами, но и странным обыкновением ходить взад-вперед, размышляя о чем-нибудь. Миссис Э. Дж. Харви обнаружила, что турецких женщин забавляет манера европейцев то и дело приподнимать свои шляпы; в своей книге «Турецкие гаремы», вышедшей в 1871 году, она приводит следующее изящное проклятие: «Чтоб твоей измученной душе было на том свете не больше покоя, чем шляпе гяура — на этом!» Османский посол, прибывший к французскому двору, был настолько потрясен, когда Ришелье предложил маленькому Людовику XIII побегать туда-сюда, что на какой-то момент потерял дар речи (затем он взял себя в руки и искусно обыграл этот инцидент).
Османы испытывали ужас перед прямыми линиями и замкнутыми пространствами. При всей своей храбрости на поле боя у себя дома они боялись темных углов: там, думали они, собираются злые духи (так же как и у стоячей воды). Против духов, впрочем, хорошо помогало железо, и даже само слово «железо» — демир — тоже могло сработать, если крикнуть его в сторону угла. В углы ставили низкие диваны или загораживали их угловыми буфетами, а то и совсем срезали, делая на их месте дверные проемы. Многие века высший совет империи назывался диваном; собираясь во дворце, входящие в него визири сидели скрестив ноги и обсуждали вопросы государственной важности, с плавной легкостью переходя от одного к другому. Даже в XIX веке, когда в официальный обиход вошла европейская мебель, какой-нибудь паша мог восседать по-турецки на своем столе, меж тем как его подчиненные сидели в креслах — но на корточках.
Османы не очень-то любили расставлять все свое имущество вдоль стен — им нравилось, чтобы оно было сложено в мешки,[39] а те развешаны на крюках: ведь все слишком плоское, неподвижное или прямое несет на себе знак смерти, печать вечного покоя. Прямые вопросы считались у османов грубым проявлением невежливости, и во что бы то ни стало стремились они избежать прямой похвалы, ибо это значило навлечь на себя сглаз. Стоило чужестранному гостю похвалить какую-нибудь вещь, и обычно ему тут же вручали ее в подарок, поскольку теперь на ней лежал сглаз, и если оставить ее себе, она принесет владельцу одни несчастья (голубые стекловидные глаза «франков» считались особенно опасными). «Нет ни одного цвета, цветка, растения, фрукта, камня или пера, о котором не было бы сложено стихотворения, — обнаружила леди Мэри Уортли Монтегю в начале XIX века, — и вы можете рассориться с человеком, упрекнуть его в чем-нибудь, отправить ему любовное послание, сообщить о своих дружеских чувствах и даже рассказать какую-нибудь новость, не притрагиваясь к перу».[40]
Когда турок курил, он удобно располагался на подушках и разжигал кальян, трубка которого кольцами спускалась на пол — того и гляди, наступит неловкий гость-европеец. Даже вежливость у османов, как обнаружил Эдвард Лир, носила эллиптический характер: когда он наступил на трубку кальяна и извинился перед пашой, который его курил, тот повел в воздухе рукой и сказал: «Порча подобного кальяна при обычных обстоятельствах действительно была бы досадна, но в каждом поступке друга есть свое очарование».
«Все сущее находится в процессе творения и разрушения, — писал турецкий мистик Бедреддин. — Нет ни „сейчас“ ни „потом“, все совершается в единое мгновение». Мистицизм такого рода — разновидность практичности. Если нужно было, чтобы на похоронах плакали даже лошади, турки могли сделать так, чтобы они плакали. Они первыми стали делать прививки. В садах дворца Топкапы выращивалось огромное количество овощей, которые продавали на рынке, причем выручка шла на оплату султанского стола. «Деньги честно заработанные, — писал Менавино, — а не полученные за счет пота бедняков». Османы считали, что любой ночлег хорош для путника, но весьма придирчиво подходили к вопросу о конюшнях и корме для своих лошадей. В османских домах за комнатами редко была закреплена какая-то определенная функция. «Вы сидите в комнате, — рассказывал Элиот, — и когда вам хочется есть, вы зовете слуг. Они приносят маленький столик, и вы обедаете. Когда вам захочется спать, в углу расстелют несколько ковров, и вы будете спать на них». В одном укромном уголке дворца Топкапы есть несколько очень маленьких комнаток. Многие исследователи полагали, что это кладовки; на самом же деле там жили дворцовые карлики.
В случае необходимости османы могли в рекордно короткий срок перебросить мост через реку во время паводка, питаться в походе горстью риса в день, проводить зиму в походных шатрах, а также с безошибочной точностью отличать нужные факты и цифры в огромном потоке донесений, данных переписей, учетных книг и инспекций. Когда османы встречали где-нибудь хороший закон, они просто прибавляли его ко всем прочим своим законам, так что начальник стражи на Хиосе получал жалованье, источником которого был налог на проституток, — точь-в-точь как его предшественник-генуэзец. Организаторские способности османов вкупе с практической жилкой сохранялись и в период упадка империи и, должно быть, были среди причин ее долгожительства. В 1775 году, когда посол султана собирался в путь к русскому двору, ему вручили письмо царице, написанное на особой бумаге и особыми чернилами. Соответствующий департамент дворца выдал ему шатер, подарки, съестные припасы, кухонную утварь, конскую упряжь и деньги на расходы, причем все до последней ложки и горшка было собрано в точном соответствии с набором, который брал с собой его предшественник, и за каждый предмет он выдал отдельную расписку.[41]
По всей империи строились красивые мосты, например горбатый мост с высокой аркой в Мостаре, разрушенный в 1993 году по той причине, что четыре сотни лет соединял мусульманскую и христианскую части города; или мост в Шкодере, что в Албании, для строительства которого понадобилось замуровать в его основании женщину, причем было оставлено окошко, сквозь которое она могла кормить своего младенца (в валашской версии легенды это был мост в Арте, и несчастной матери не оставили даже и окошка). Некоторые мосты имели военное назначение, как, например, мост через Дунай в Джурджу или восьмикилометровый деревянный мост через болота Савы в Осиеке, который поддерживала цепь деревянных башен, — это были южные ворота в Венгрию. Другие служили для нужд торговли, как мост в Буде или мост в Ваце, по которому перегоняли скот. Монастир славился своими бесчисленными мостами, на многих из которых стояли ряды лавок, образующих «обширный крытый рынок». Если бы Синан, величайший из всех османских архитекторов, никогда не строил мечетей, он остался бы в истории строителем мостов. Султан Сулейман, его покровитель, в 1563 году едва не утонул, охотясь в болотах вблизи берега Мраморного моря, после чего Синан перекинул по меньшей мере четыре моста между островками в опасном эстуарии Бююкчекмедже, причем каждый был достаточно широк, чтобы на нем могли разойтись два каравана. Порой на крутых склонах и неровной земле строили мосты, никуда не ведущие — просто чтобы выровнять площадку для строительства: например, часть дворца Топкапы, обращенная к Стамбулу, вся построена на мостах. Через многочисленные ущелья понтийского побережья перебирались по раскачивающимся канатным мостам и головокружительной высоты одноарочным конструкциям, которыми пользуются и по сей день. По всей империи то тут, то там попадались мостики без перил, стоящие на дорогах, по которым гуртовщики перегоняли стада, — их одинаковая подковообразная форма служила скромным напоминанием об имперском единстве и практичности.
Мост, который великий визирь Ибрагим в 1526 году перекинул через Саву за четыре дня, — притом что его инженеры сначала уверяли, что на это уйдет три месяца, — символизировал момент наивысшего расцвета империи. Затем Ибрагим построил в Буде понтонный мост через Дунай; в качестве якорей для него были взяты колокола с городских церквей. В том же веке этот мост разрушился в тот самый момент, когда по нему проезжал наместник Боснии, — это так развеселило австрийцев, что войны с не на шутку оскорбленной Портой удалось избежать только благодаря вовремя преподнесенным цветам. Наличие в империи столь непрочного моста, по всей видимости, предрекало ее неизбежный упадок; а потом пришло время, когда путнику, отправлявшемуся в соседний город по делам, могли сказать, что на дороге много мостов, поэтому лучше поискать другую. Османы не имели обыкновения обременять мир памятниками собственному величию, и именно поэтому, наверное, сегодня они кажутся такими далекими от нас, словно их империя существовала многие столетия назад на каком-то неведомом континенте. Когда Бесма-султан строила мечеть Валиде в Аксарае и ей не хватило денег на второй минарет, ее сын, султан, предложил ей закончить строительство на свои собственные средства, но она сказала: «Нет, одного минарета вполне достаточно, чтобы призывать правоверных на молитву, а второй будет лишь возвеличивать меня; бедным нужен источник». Тщетно будете вы искать обычные признаки империй — статуи полководцев, триумфальные арки и обелиски, или же роскошества, которыми баловали себя их создатели, — великолепные особняки или огромные загородные виллы, окруженные ухоженными парками. Дворцы вельмож неизменно бывали затеряны в кривых переулках, а на закате империи конак (резиденция) губернатора в любом балканском городе всегда представлял собой нечто вроде казармы с серыми от грязи стенами.[42] Слово конак обозначало не только резиденцию губернатора, но и любой обычный деревянный дом, а его изначальное значение — стоянка на караванном пути.
До чего же это была скромная империя, подумаете вы. И действительно, в том, как ее подданные обустраивали свою жизнь, была некая скромность, некий такт. Как бы великолепно ни выглядел османский город издалека, при ближайшем рассмотрении обыкновенно оказывалось, что он представляет собой настоящий кроличий садок из тесно прижатых друг к другу деревянных домиков, «построенных на голой земле», который повсюду — но особенно в Стамбуле — регулярно опустошали эпидемии и пожары.[43] «Если кого-нибудь спрашивают, сколько ему лет, — сообщал барон де Тотт, француз, возглавлявший в XVIII веке артиллерийскую школу в Стамбуле, — он обязательно ответит, что родился в год такого-то пожара, голода, бунта или мора». Теккерей, наблюдавший за месяц жизни в Пере пятнадцать крупных пожаров, сожалел, что ни один из них не оказался достаточно долгим для того, чтобы на его тушение прибыл собственной персоной сам султан.
Город был заметен издалека. Минареты Сараева, как говорили, можно было разглядеть из Босански-Нови, что на самом северо-западном краю Боснии, за сто с лишним километров. В Эгере, на севере Венгрии, одинокий карандаш минарета торчит над пыльной площадью; вокруг нет уже ни мечети, ни медресе, ни кухни, готовящей похлебку для неимущих, — однако всякий вам скажет, что до недавнего времени это был самый северный минарет в Европе. Маленькая изящная мечеть во Влёре, коварно превращенная в музей суеверий, выглядит очень одиноко среди рядов одинаковых многоэтажек сгинувшей социалистической утопии. В основанной османами Тиране мечеть султана Ахмеда украшает угол площади перед президентским дворцом, подобно маку, выросшему на стройплощадке. Изнутри ее купол разрисован видами Босфора; когда имам в кепке и твидовом пальто заводит вас, опасливо поглядывающего вниз, на крохотный балкончик минарета, он тихо шепчет призыв к молитве, просто чтобы показать вам, в чем состоят его обязанности.
Кто-то сказал, что османские мечети — неумелые копии собора, возведенного на тысячу лет раньше, во времена Юстиниана,[44] однако любовь к абстрактным узорам, принесенная османами в европейские владения империи, следовала древней традиции монотеизма, учениям строгих христианских сект, абстрактному исламу, цифрам и алфавитам, геометрии и алгебре, платоновским идеям, презрению к грубым иллюзиям вещественного мира. Ислам с восторгом воспринял и усвоил достижения древнегреческих геометров и математиков.
Структура османской мечети включала в себя купол и полукупола, поднимающиеся к небу: центральный купол парил над каскадами полукуполов, становящихся чем ниже, тем меньше и многочисленнее, напоминая струю фонтана, разлетающуюся на мелкие брызги. Карой Кош полагал, что прообразом силуэта мечети мог быть круглый шатер кочевников; один историк пошел еще дальше и заявил, что внутреннее помещение каждой мечети напоминает ему «бескрайние просторы и залитые солнцем пустыни Аравии».
Узор разноцветных витражей на окнах мечети, чередование темных и светлых камней на ее фасаде, перламутровые инкрустации и геометрический орнамент, вырезанный на огромных дверях, несли в себе то же стремление, которое заставляло османское войско искать следы прошлогоднего лагеря, чтобы установить шатры на прежних местах; вспомним анатолийские ковры, изразцы Изника, карты Пири Реиса[45] и устройство дворцовой жизни, вращающейся вокруг султана, как звезды вокруг Земли. Ближневосточная политическая мысль находилась под влиянием идеи о Круге Благоденствия:
Чтобы владеть страной, правитель должен иметь войско и верных людей;
Чтобы иметь войско, он должен распределять богатство;
Чтобы иметь богатство, ему нужны богатые подданные.
Богатство подданных растет только там, где чтут закон.
Если одно из этих условий не соблюдается, значит, не соблюдаются все четыре;
Если не соблюдаются все четыре, государство рушится.
Орнамент невесом, но в нем заключена сила. Имя Тамерлана переводится примерно как «человек из железа», но тимур, турецкое демир, — это не столько собственно железо как металл, сколько свойственная железу твердость, из-за которой его так трудно согнуть. Большинство каллиграфических надписей помимо значения, лежащего на поверхности, содержало другой, внутренний смысл, прочесть который могли лишь посвященные; и когда упоминавшийся выше историк сказал, что видит в каждой османской мечети отражение залитой солнцем бескрайней пустыни, он указал путь к пониманию внутренней сути этой империи эпохи расцвета и уловил ту легкость, в которой заключался ее гений. В самом сердце империи лежал орнамент — легкий, на грани превращения в ничто; волнистое арабское письмо, настолько абстрактное, что смысл становится излишним; мантра, повторяющаяся до бесконечности, очищающая сознание суфия и наполняющая его сознанием Бога.
Уильям Биддульф, английский торговый агент, живший в Смирне в XVII веке, однажды взял на себя труд взвесить местную питьевую воду и тут же обнаружил, почему она так хороша: по его словам, она была легче английской на четыре унции на каждый фунт. Христианские страны производили тяжелые шерстяные ткани — Османская империя подарила миру шелк, муслин и хлопок. Христианские страны жестко регулировали торговлю, проводимая ими с XVI века политика меркантилизма (поддержка экспорта и собственных купцов) превратила торговлю в таран для достижения богатства, — Османская империя свободно допускала в свои пределы товары со всего света.
Что касается обороны, то христианский мир напоминал броненосца: нагромождение крепостных башен, замки, закованные в броню рыцари, кольчуги, латы, булавы настолько тяжелые, что современному человеку не поднять их и двумя руками. Немецкий ландскнехт XVI века был увешан гирляндами патронташей и рогами с порохом и сгибался под тяжестью 180-сантиметрового мушкета. Янычары никогда не пользовались огнестрельным оружием, а сипахи попробовали (в Персии в 1556 году), и им оно не понравилось. Другие солдаты смеялись над их патронташами, рогами и шомполами и называли их конными аптекарями; мушкеты заедало, они разваливались на части, а когда из них все-таки удавалось выстрелить, красивый наряд сипахи пачкала копоть. Вскоре сипахи уже умоляли вернуть им луки и стрелы. Да, можно назвать их отсталыми и глупыми, но ведь они еще мальчишками несколько лет учились сгибать легкий лук задолго до того, как им разрешали применить его на деле, и в руках сипахи лук был куда более точным, удобным, легким и чистым оружием, чем первые ружья. Оценив мушкет по достоинству, сипахи потеряли к нему всякий интерес. Потом Запад улучшил огнестрельное оружие, но сипахи не обратили на это внимания.
Организация западной религии была громоздка и иерархична: христианские теологи сидели в кельях, монахи строили огромные монастыри; купола православных храмов могут показаться тяжеловесными и приземленными рядом с устремленными ввысь минаретами. На Востоке святые люди настолько отрешались от бренного мира, что могли годами сидеть на столпах или ходить по раскаленным углям. Эвлия Челеби пишет о суфии, который посетил великого визиря в его присутствии, причем попасть в эти покои он мог, лишь если бы прошел сквозь стену; леди Мэри Уортли Монтегю слышала об учителе, который вместе со всей своей семьей переселился на ветви дерева; а любимыми святыми людьми высших сановников империи всегда были вращающиеся дервиши ордена мевлеви, чьи представления лишали зрителей дара речи. «Скорость, с которой они кружатся, просто поразительна, — писал Чандлер, который наблюдал исполнение этого ритуала в афинской Башне ветров, — их длинные волосы не касаются плеч, но парят в воздухе, разлетаясь в стороны». После представления гостей угощали кофе и кальяном, а главный дервиш выглядел «так спокойно и безмятежно, словно он сам был всего лишь зрителем».
Огромный объем богатств империи и почти третья часть ее земель не подлежали налогообложению, будучи собственностью благотворительных фондов — вакфов. «Благотворительность, — сказал поэт Джами, — подобна мускусу, который можно найти, даже если он спрятан, ибо его выдает аромат благодарности».
Строительство мостов часто производилось в качестве богоугодного дела, а их ремонт оплачивался за счет пожертвований. На средства благотворительности, освященной одобрением религии, существовало множество общественных учреждений. Больной мог бесплатно лечиться в больнице при мечети, путешественник имел право бесплатно провести три ночи на постоялом дворе, получая пропитание. Сумасшедший, если только за ним не была закреплена роль деревенского дурачка, получал уход в приюте для душевнобольных. Когда антиквар Постэль, посланный Людовиком XIV искать на восточных базарах старинные манускрипты, попал в тяжелое положение, добросердечные янычары пригласили его питаться за их общим столом. Вплоть до XVII века западные путешественники часто отмечали полное отсутствие нищих; позже, когда они появились, они образовали собственный цех, дабы, подобно всем остальным, занять свое место в обществе. В XIX веке Элиот вспоминал безногого нищего, обитавшего в Тарабье на берегу Босфора: он приветствовал проходящих элегантным поклоном и «принимал подаяние, которое ему, благодаря его убедительным речам, всегда подавали в избытке, с достоинством вежливого сборщика налогов». Говорили, что он скопил немалое богатство. Осенью, когда дипломаты покинули Тарабью, он тоже уехал, взяв билет первого класса до Митилены, чтобы провести там зиму с одиннадцатью своими слепыми сестрами. Помимо всего прочего, для богатых людей пожертвования были хорошим способом оставить кое-какое наследство своим детям: каждый вельможа мог учредить какой-нибудь благотворительный фонд и назначить своих наследников его пожизненными распорядителями, получающими содержание из его прибылей.
В Болгарии были лавки, на доход с которых кормили бедняков в Медине. Доход с других лавок мог идти на ремонт окрестных мостов или уход за источниками с питьевой водой. Вдоль дороги в Эдирне было построено такое великое количество постоялых дворов, предлагающих путникам кров и стол, что султану пришлось запретить строить новые. Когда Мехмед II издал закон, уничтожающий большое количество вакфов, и одним махом конфисковал в казну двадцать тысяч деревень, это было воспринято так, как если бы сегодня какой-нибудь политик позволил себе запустить руку в пенсионный фонд. Меньше чем через год султан умер, и ходили слухи, что его отравили. После этого исламское гражданское общество пользовалось полной независимостью от превратностей политической жизни, и составляющие его братства, цеха, тайные общества, религиозные культы и торговые партнерства оплетали империю сетью взаимной помощи и поддержки. Очень многое было посвящено Всевышнему и приближению рая на Земле, ибо османы, как они полагали, жили накануне наступления золотого века.
Старинная восточная мудрость гласит: «Собака лает, а караван идет»; читая анналы империи, время от времени ощущаешь эту атмосферу ожидания. По Анатолии то и дело распространялось известие о приходе Махди, предвестника конца света, и толпы опьяненных восторгом крестьян устремлялись к столице, снося все на своем пути.[46] Тюремщик барона Братислава в Семибашенном замке однажды сообщил ему новость о взятии турками Рааба, которое он, тюремщик, воспринял как долгожданное падение всего христианского мира. Он даже посоветовал заключенным обратиться в ислам — все равно, мол, теперь им не остается ничего иного.
Османы были рождены для движения, и это делало их воинами, ибо на границах империи движение неминуемо означало войну. К смерти и неудачам они относились с фатализмом, подобно тому как безропотно принимали тяготы своего общественного положения. «Нет ничего необычного в том, что правители порой терпят поражения и становятся пленниками», — утешал Сулейман короля Франции, томящегося в итальянской темнице. Обычной реакцией османского паши на приказ о его собственной казни было не возмущение, а удивление, порой трагикомичное, за которым следовало смирение со своей участью. Однажды было сказано, что непрестанное движение турок на запад было вызвано не столько жаждой завоеваний, сколько стремлением осуществить свое предназначение. Султаны постоянно навещали границы своих владений, и вместе с ними весь цвет империи двигался то на запад, к Дунаю, то на восток, к Евфрату. Христианский мир, казалось, съеживается от одного лишь соседства османского государства. Именно Запад попытался в конце концов отгородиться от турок, возведя оборонительную линию Militargrenze[47] и учредив карантинные пункты, в которых любой путник, прибывший из империи, должен был провести двадцать суток или больше, и о которых в путеводителе Мюррея говорится: «Это настоящая тюрьма, в которой к тому же есть шанс заразиться чумой».
Османская тяга к движению страстно требовала удовлетворения. Капыкулу не мог ничего оставить своим сыновьям. Власть, подобно великолепному султанскому двору, не могла пребывать в покое, ее нельзя было сохранить про запас, как в семействах западных вельмож и во дворцах западных владык. Венецианцы понимали это: из года в год, пока их держава теряла свое реальное могущество, они изо всех сил боролись за сохранение во всех мельчайших подробностях церемониальных почестей, оказываемых ее послу во дворце, и снова и снова скрупулезно описывали в своих relazioni[48] весь долгий обмен пустыми словесами, в то время как леди Мэри Уортли Монтегю признавалась, что не может заставить себя писать о подобных вещах. Одежда паши рассказывала о своем хозяине все: от мест, где он побывал, до размера его свиты: для османского общества во главе угла стояло действие. При каждой встрече нужно было обмениваться подарками, и каждый должен был регулярно совершать намаз, дабы подтверждать свою веру.
ЧАСТЬ II
Турецкое время
13
Турецкое время
«Турки, — писал Бусбек, — не имеют часов, чтобы измерять время, подобно тому как не ставят они и верстовых столбов, отмечающих расстояние». Никому не приходило в голову считать часы, вести учет дням или страшиться каких бы то ни было расстояний — ни солдату, выступающему в поход из Стамбула, ни пахарю, готовящемуся к бою со своими каменистыми склонами, ни паше, приступающему к своим ежедневным обязанностям. Человек жил, действовал и умирал — это было известно всем.
Разворачивающийся орнамент османских завоеваний был похож на истину, которую открывают, а не создают; и первые османы обращались со временем по-хозяйски, как свойственно кочевникам. День смерти был предначертан свыше, равно как и день победы. Они никогда не оглядывались назад и не просчитывали риски. Великан-янычар по имени Хасан первым прорвался на стены Константинополя, и пусть он был тут же зарублен греками, каждый предпринятый османами штурм рождал своих хасанов, сломя голову бросающихся в бреши, готовых пасть за веру и встретиться с положенными им на том свете райскими гуриями. В ту эпоху, когда турки еще не привечали хронистов с их датами, когда Баязид получил прозвище Молниеносный за стремительность своих походов, когда османы прорубали новые дороги сквозь горы, чтобы с ужасающей внезапностью обрушиться на врага, — «Проклятье! Что за армия!» — вскричал несчастный Узун-Хасан в 1461 году, глядя, как войска Мехмеда Завоевателя несутся вниз по склону, словно лава, чтобы в мгновение ока положить конец древней Трапезундской империи, — в ту эпоху время казалось плоским и безразмерным, словно степь, и располагающим к большой скорости. Иностранцы завидовали быстроте, с которой в империи вершится правосудие; турецкие всадники мчались, как ветер, до глубины души поразив одного путешественника XIX века, который полагал, что тридцать миль в день для человека, едущего верхом, весьма и весьма немало. «Здесь же, — рассказывал он, — 100 миль в день считается быстрой ездой, 150 — самой быстрой; преодолеть 600 миль за четыре с половиной дня или 1200 за десять — и впрямь подвиг, но не такой уж редкий».
Идея о том, что весь мир рано или поздно станет единым целым, была одной из основополагающих для европейской мысли как минимум до XVII века, однако мало у кого претензия на роль объединителя подкреплялась такой искренней убежденностью в своем предназначении и такими возможностями, как у Османской империи. Быть может, надпись XV века на стене мечети в Бурсе: «Властитель земель, простирающихся до горизонта, повелитель всего мира» — строго говоря, и является подделкой, но это подделка, сделанная в оптимистическую эпоху. Каждый новый султан, опоясанный мечом Османа (османская версия коронации), шептал на ухо аге янычар: «Встретимся у Красного яблока». Под Красным яблоком понимался любой блуждающий огонек, манивший воинов ислама: Константинополь, Рим, Вена. Баязид действительно намеревался завоевать Австрию, а затем прийти во Францию; он действительно собирался устроить конюшню в соборе Святого Петра. В моменты уныния венецианцы, которые знали турок лучше всех прочих христианских народов и могли подсчитать, что доходы султана превышают его расходы, приходили к убеждению в том, что османы, несомненно, добьются успеха в осуществлении своего эсхатологического проекта создания всемирной империи. Восторженные охи и ахи венецианцев по поводу Константинополя и его географического положения не были равнодушной похвалой путешественника или исключительно оценкой коммерсанта: их не оставляло подозрение, что пропаганда, распространявшаяся из этого города с момента его основания Константином в 376 году, была правдой, что Константинополю действительно природой и историей предназначено быть центром мира. Существовало поверье, что император возвестит второе пришествие; всем было известно также пророчество о том, что до наступления царствия Христова в мире должно смениться четыре империи. Как ни крути, все говорило о том, что османы и исламский мир имели на своей стороне значительное преимущество, и, как писал в 1573 году некто Барбето, сопротивление бесполезно.
Османы не применяли к себе мерило прогресса. Сама эта идея была богохульной; в изречениях Пророка любой мог прочитать, что «всякое нововведение есть ошибка, а каждая ошибка ведет в адское пламя». Время шло по кругу, а не по прямой. Во время набега на Подолию в 1684 году Эвлия Челеби обнаружил, что грабит тот же самый дом, что грабил годом ранее; а когда он открыл шкаф в спальне, то ничуть не удивился, увидев там свой маленький топорик, который тогда обронил.[49] Среди горцев Албании и Кавказа обычай кровной мести был укоренен не меньше, чем на Сардинии. Оскорбление всегда оставалось таким же свежим, как в день, когда оно было нанесено; месть переходила по наследству — честь могла быть восстановлена метким выстрелом и через сорок — шестьдесят, а то и через все сто лет. Когда Эдит Дурхем путешествовала по Албании в начале XX века, здешние суровые и независимые люди неизменно обходились с ней с непринужденной вежливостью, ибо самый страхолюдный арнаут был джентльменом. (Некоторые женщины, похоже, тоже были джентльменами: они одевались как мужчины, пахали землю и могли постоять за себя с оружием в руках.) Выяснилось, что они живут как птицы, засыпающие на закате и просыпающиеся с восходом солнца. Ни один албанец не соглашался признать, что летние ночи короче любых других. У них, как у всех, в сутках было двадцать четыре часа, но они были убеждены, что двенадцать из них всегда занимает день, а другие двенадцать — ночь. Эдит Дурхем зевала и клевала носом, сидя в кресле и ожидая, когда с наступлением темноты ей позволят лечь спать; на заре ее хозяева просыпались бодрые и отдохнувшие, сообщая друг другу, что славно выспались.
Дю Френ, молодой гугенот, в 1623 году побывавший в Стамбуле в составе посольской свиты, утверждал, что во всей Османской империи есть одни-единственные часы, установленные в общественном месте: они находились в Скопье и отбивали каждый час, что можно было счесть своего рода чудом, поскольку вообще-то колокольный звон и установка часов в общественных местах были запрещены. Великий визирь Ибрагим гордо носил прозвище Сокрушитель Колоколов Неверных, поскольку использовал в качестве якорей для своего понтонного моста через Дунай колокола, снятые со звонниц Буды. Одному европейцу, побывавшему в империи в XVI веке, чрезвычайно докучала манера янычар из его эскорта будить его за несколько часов до того, как отправиться в путь, пока он не понял, что все дело в том, что они просто не умеют точно определять время. Тогда он показал им свои часы и попросил спокойно отдыхать. Сначала им непросто было выполнять его просьбу, и по утрам они спали вполглаза. Однако через несколько дней они начали доверять европейскому гостю и пришли к общему мнению, что часы — замечательная штука, позволяющая хорошенько выспаться.[50] Когда Бусбек хвалил турок за их всегдашнюю поразительную готовность заимствовать чужие полезные изобретения, он отметил, что это не распространяется на часы и книгопечатание, поскольку оба эти новшества, как он полагал, бросают вызов власти мулл.
Луна управляла движением караванов, в которых зарождался ислам, ибо по пустыне путешествовали ночью (турки называют утреннюю звезду Керван-Кыран, что значит «прерывающая путь каравана»). Луна была символом веры, и самый страшный для мусульман час наступал не в полночь, а в полдень. В этот момент дьявол поддевал мир своими рогами и готовился унести его прочь, но ему мешал сделать это возглас «Аллах велик!», который неслучайно раздавался с минаретов через несколько секунд после полудня.
Лунный календарь давал империи особенное чувство превосходства — он возвышал ее над грубым материальным миром, населенным райей — крестьянами с их бесконечным сельскохозяйственным круговоротом. Исламский мир обгонял солнце, так что порой священный месяц Рамазан выпадал на лето — нелегкое испытание для правоверных, которым от восхода до заката нельзя сглотнуть даже собственную слюну. Однако экстаз Рамазана преодолевает все привычные установления, дни становятся похожи на ночи, а ночи — на дни. Солнце всегда круглое, а луна убывает, превращаясь в дугу полумесяца, и снова растет. Луна являет людям иллюзорную сущность времени, ибо ее фазы — лишь видимость, на самом же деле она никогда не меняется.
Время было одной из тех сфер (вроде разведения лошадей или кондитерского дела), где следовало положиться на специалистов. Святые люди знали, как следует использовать время. В некоторых мечетях были водяные или солнечные часы, по которым определяли время молитвы; за ними присматривали люди, которых называли талисманами. Улема составляла календари лунного года, состоящего из 354 дней, в которых были обозначены часы молитвы, солнечные и лунные месяцы, фазы Луны, время заката и восхода, а также даты греческих праздников. Кроме того, календари указывали удачные и неудачные дни для совершения тех или иных дел: скажем, подачи прошений или покупки лошадей. 9 сафера 1593 года, к примеру, было подходящим днем для того, чтобы пригласить к себе гостей на обед, а 16-е — весьма неудачным днем для путешествий.
Помимо священного Корана, источником закона были кануны — султанские указы, регулирующие те сферы жизни, относительно которых Пророк не оставил четких предписаний; они обладали силой древних тюркских адетов — заповедей, оставленных доисламскими вождями. Османы выискивали во вселенском орнаменте благоприятные моменты: Сулейман назначил день своего въезда в Буду, предварительно посоветовавшись с астрологами, и все восприняли это как само собой разумеющееся; но он же однажды, решив, что поддержание сил войска в данный момент важнее соблюдения буквы закона, пообедал на глазах у солдат во время Рамазана, подавая им пример.
Сам Аллах, вершитель людских судеб, сделал время и пространство несущественными; тайнами измерения времени ведала улема; однако сама непрерывность династии Османа, единственной наследственной власти в империи, казалось, была материальным воплощением вечности и придавала каждому султану исключительное величие и важность. Султан, в чьих руках была сосредоточена вся мощь империи и вся ее жизнь, повелевал временем и красил свои волосы и бороду, ни на секунду не позволяя предательскому седому волоску нарушить иллюзию того, что для него время остановилось. Сулейман Великолепный так тщательно поддерживал в своих подданных веру в связь между его персоной и вечным круговоротом обновления, что никогда не надевал дважды одну и ту же одежду, но каждое утро являлся словно заново родившимся, как солнце.
Каждый новый султан, восходящий на престол, вел себя так, как будто предшественник не оставил ему ровным счетом ничего. Он заново нанимал на службу войско, выплачивая ему деньги; отсылал прочь старый гарем и перевозил во дворец свой собственный; казнил товарищей по детским играм — своих братьев, после чего у него не оставалось родственников мужского пола, кроме собственных детей. Он подписывал законы и международные договоры, как будто раньше их никто не подписывал; проводилась новая перепись налогоплательщиков, подробная, как «Книга Судного дня»,[51] только больше. (Это время считалось временем предзнаменований. В 1574 году, едва взойдя на престол, Мурад III сказал: «Я проголодался. Дайте мне что-нибудь поесть». Это могло означать только приближение неурожая. Мурад и сам был суеверен. Утром 16 января 1595 года его покой смутили музыканты, игравшие мелодию песни, первую строчку которой султан непроизвольно пробормотал про себя: «Приди и встань на стражу у моей постели, о Смерть!» В тот же день он умер от потрясения после того, как от громкого салюта прибывших из Египта кораблей в одной из дворцовых беседок разбились стекла.)
В промежутке между смертью одного султана и тем моментом, когда следующего опоясывали мечом Османа, амбиции и зависть, прежде намертво стиснутые каркасом преданности и беспрекословного послушания, вырывались на свободу; это был полдень империи, час беззакония и нечистой силы. Сановники, осведомленные о смерти султана, во что бы то ни стало старались сделать так, чтобы о ней не стало известно раньше времени, и посылали гонца к пользующемуся их поддержкой наследнику — ибо наследование престола было одной из тех материй, относительно которых ислам не давал никаких указаний. «Правители будут следовать за мной; подчиняйтесь им», — сказал Пророк, однако подробности были предоставлены воображению правоверных. Тюркская традиция здесь тоже ничем не могла помочь, поскольку она была родовой по своей сути и если кого и наделяла наследственной властью, то целое семейство сразу. В случае с властью настолько безжалостно единоличной, как в Османской империи, подобная традиция только подкрепляла желание, чтобы поскорее победил сильнейший.
В период столь краткий и столь судьбоносный, в преддверии неизбежного кровопролития, люди под действием страха становились чрезвычайно изобретательными. В 1421 году тело Мехмеда I было усажено в паланкин и продемонстрировано недоверчивым войскам; самым замечательным в этой постановке было то, что султан степенно поглаживал свою бороду: его рукой с помощью хитроумной системы палочек и веревочек управлял прячущийся под паланкином человек. Сыновья правящего султана старались обставить друг друга, получив назначение наместником как можно ближе к Константинополю; тот из них, кто получал провинцию, расположенную далеко от центра, понимал, что его шансы на наследство минимальны, и готовился сражаться за свою жизнь. Хромой Джихангир, сын Сулеймана, сошел с ума, услышав в 1553 году, что отец казнил его брата. «Все, кто любит меня, за мной!» — вскричал Мехмед II, получив известие о смерти своего отца; когда же умер он сам, в Амасье, где его сын Баязид держал свой угрюмый и благочестивый двор, вспыхнуло ликование. Окружение Баязида было столь неприязненно настроено к политической линии Мехмеда, что поползли слухи, будто Завоевателя отравили по приказу его сына.
Баязиду понадобилось семьдесят дней, чтобы установить контроль над Константинополем. Войска обожали его брата Джема. Баязид тоже любил Джема, однако у султана, сказал он, нет родственников. На предложение брата разделить империю он ответил: «Империя — это невеста, которая не может быть поделена между соперниками». В 1482 году Джем бежал в Египет, откуда предпринял попытку совершить поход в Анатолию, потерпел неудачу и в отчаянии обратился к родосским рыцарям, прося их перевезти его в Европу, где он планировал поднять мятеж. Рыцари изъявили согласие, и Джем оказался на Родосе в сопровождении небольшой свиты человек из тридцати. Он пообещал рыцарям, что, если станет султаном, заключит с ними выгодный договор, однако Баязид предложил больше: мир, свободу торговли и 45 тысяч дукатов в год на «содержание» брата. Теперь рыцари уже не могли выпустить Джема из рук. Якобы для его собственной безопасности его перевезли в Ниццу, от которой он пришел в восхищение, не переставая, впрочем, выражать желание как можно скорее отправиться в Румелию. Ему сказали, что, раз он попал во Францию, ему надлежит встретиться с французским королем, однако посланец, которого Джем отправил договариваться о встрече, куда-то запропастился.
Вспыхнувшая в Ницце эпидемия чумы дала рыцарям предлог для того, чтобы перевезти Джема в один из своих удаленных от моря замков, разлучив со свитой: сначала в Руссильон, затем в Ле-Пюи, а оттуда — в Сассенаж, где он влюбился в дочку коменданта Филиппину-Элену и написал горестные строки:
- Ах, где то время, когда мою звезду нес конь удачи.
- Что мог догнать мечту о твоем неуловимом объятии!
- Ах, где то время, когда Джем мог жить на твоем пороге!
- Мы не думали о том, какое то было прекрасное время,
- Пока оно не ушло безвозвратно.
Рыцари тем временем построили для Джема особую башню в семь этажей, где он изнывал от тоски в своих апартаментах, расположенных над кухней и помещением для слуг, но под комнатой, где сидели стражники. Он умолял дать ему свободу и пытался бежать, а рыцари тем временем получали деньги от его брата; им даже удалось вытянуть 20 тысяч дукатов у его жены и матери, живших в Каире, пообещав взамен немедленно его отпустить.
В 1489 году рыцари заключили сделку с королем Франции и папой. Гроссмейстер ордена стал кардиналом. Джема привезли в Рим, где он приветствовал папу Иннокентия VIII поцелуем в плечо, подобно кардиналу, и имел с ним беседу, во время которой понтифик растрогался до слез. Вскоре Джем узнал о том, как провели его родных в Каире. В Рим прибыл османский посол с несколькими священными реликвиями, имеющими отношение к Распятию, и предложил за содержание Джема 40 тысяч дукатов в год. Папу Иннокентия сменил Александр Борджиа, который отправил единственного в истории папского посла к османскому двору. Новый договор предусматривал выплату все тех же 40 тысяч дукатов и 300 тысяч единовременно, если Джем умрет. Впрочем, Борджиа с симпатией относился к своему пленнику и порой, одевшись в турецкий костюм, совершал с ним конные прогулки по улицам Рима. В 1495 году Рим взял французский король Карл VIII, и папа увез Джема с собой в замок Святого Ангела. Последовали переговоры, в результате которых Джем был передан французам и присоединился к Карлу, осаждающему Неаполь. Лишившись источника дохода, Борджиа вспомнил о второй статье договора. Дело было сделано, как говорили, греком-вероотступником, приставленным к Джему под видом цирюльника; он порезал его отравленной бритвой, а через много лет дослужился до поста великого визиря. Поразительно, насколько боязливо вел себя Баязид, пока у него был соперник: даже великолепные позиции, которые османская армия заняла в Южной Италии, в Отранто, пришлось оставить, поскольку султан бросил командующего Ахмеда Гедик-пашу на подавление поднятого братом мятежа. Однако когда Джем умер (в возрасте тридцати шести лет, после тринадцати лет, проведенных под стражей), его тело было перевезено в Бурсу и похоронено со всеми положенными почестями. Баязид вздохнул свободнее и начал войну с Венецией.[52]
Вступление на трон нового султана возвращало империю к началу ее циклического орнамента. Государство увяло и умерло в период междуцарствия; явление нового государя, прошедшего, по воле Аллаха, невредимым через все опасности и испытания, возвещало наступление весны.
«В поэзии дивана, — писал турецкий критик в 1932 году, — природа лишена перспективы, словно на персидской миниатюре. Деревья приклеены к людям, птицы — к небу. Нет ветра, и все кажется замороженным».
Армии выступали в поход. Кочевники гнали стада на горные пастбища. Флот плыл по морю, караваны шли через пески, крестьяне сеяли и жали, а во дворце почтенные старцы бегали туда-сюда на цыпочках, словно мальчишки.
14
Тупик
Сулейман правил сорок семь лет, и тридцать из них он провел в походах, неутомимо и решительно переходя от одной задачи к другой: Египет, Родос, Белград, Венгрия, Тебриз, Багдад, Вена… «Как? Сулейман еще здесь? Какая скука!» — писал поэт христианского происхождения Яга-Бег, ступая по весьма тонкому льду. Солдаты Сулеймана тоже устали от своего предводителя в последние годы его жизни. Во время персидской кампании 1553 года в войсках шептались, что султан слишком стар для военных походов — ему было пятьдесят девять. Солдаты хотели, чтобы султаном стал его старший сын. Сулейман пригласил Мустафу в свой шатер и приказал удушить его.
Однако в непролазной балканской грязи и раскаленных пустынях Персии время начало прибирать к рукам власть над империей Сулеймана. Походы в эти края просто не могли закончиться до того, как солдаты начинали ворчать, что не успеют вернуться домой к сбору урожая. Год за годом султан выступал из Эдирне или Бурсы во главе армии большей, чем собиралась когда-либо прежде; пышность и великолепие скрывали первые признаки упадка, и все правление Сулеймана было непрерывной чередой сомнительных побед.
Последняя кампания Сулеймана оказалась не более чем грандиозным набегом на удерживаемую Австрией территорию, поскольку противник, как всегда, избегал встречи с ним. Османская армия провела девяносто семь дней в походе, после чего осадила Сигетвар. 7 сентября 1566 года, в разгар осады, Сулейман умер в своем походном шатре, разбитом на венгерской грязи. Великий визирь скрыл его смерть от армии и довел осаду до успешного завершения. Тело султана было набальзамировано, одето и усажено в паланкин, в котором и ехало, пока армия не дошла почти до самого Стамбула. Тем временем к единственному уцелевшему сыну Сулеймана Селиму были отправлены гонцы.
Поэт Бакы, друг султана, состоявший с ним в переписке, скорбел:
- О, могучий всадник блаженных просторов!
- Для его стремительного скакуна малы были поля всего мира.
- Гяуры Венгрии склоняли головы перед яростью его клинка,
- Франки восхищались им.
- Он лег на землю, словно нежный лепесток розы,
- И хранитель сокровищ времени спрятал его в своем сундуке,
- Словно драгоценный камень.
Хранитель сокровищ времени уже обратил свое внимание и на саму Османскую империю. Три великие средиземноморские державы — империя, Венеция и Испания — вскоре погрузились в глубокий и длительный упадок, и все Средиземноморье оказалось охвачено бессилием.
В 1570 году великий визирь Сулеймана, Мехмед Соколлу, взял Кипр для никчемного Селима II, который умер четыре года спустя. Сам Соколлу считал это предприятие ненужным, поскольку был убежден, что империя устала, нуждается в отдыхе и должна вести себя осторожно; однако нападение на принадлежавший венецианцам Кипр было ценой, которую он заплатил, чтобы остаться у власти. Для империи это оказалось поворотным моментом.
Не было ничего удивительного в том, что турки обратились к Кипру: захватив его, они окончательно установили контроль над Восточным Средиземноморьем и очистили несколько пиратских логовищ. Греки-киприоты, как это часто бывало на греческих островах, приветствовали завоевателей. При осаде Фамагусты погибло 50 тысяч турок — однако османские военачальники никогда не обращали особого внимания на потери. Венецианский комендант Брагадино, который в конце концов сдался на условиях сохранения всех воинских почестей и безопасной эвакуации гарнизона, был предательски схвачен, чудовищно изувечен, а затем с него живого сняли кожу; когда турецкий флот с триумфом вернулся в Константинополь, его набитое соломой чучело висело на рее. Это было деяние отвратительное, но не беспрецедентное, и не одни лишь турки позволяли себе подобное.
Что отличало эту османскую агрессию от предыдущих предприятий подобного рода, так это реакция Европы. Нападение на Кипр было повсеместно воспринято как форменное беззаконие, как будто турецкие завоевания теперь были не чем-то само собой разумеющимся и ожидаемым, а возмутительным нарушением мирового порядка. Причина нападения, сочли европейские державы, заслуживала решительного осуждения: прихоть алкоголика, науськанного подстрекателем-евреем. Султан Селим по прозвищу Пьяница испытывал сильную любовь к кипрскому вину; его собутыльник Иосиф Наси, беженец из Испании, ставший придворным банкиром и, как герцог Наксоса, первым евреем, возведенным в дворянское достоинство, питал надежду превратить Кипр в убежище для бегущих из Европы соплеменников, — однако Селима он убеждал в том, что ему нужно завладеть источником чудесного нектара. Во дворце начала крепнуть новая сила. Результатом брака Сулеймана и Роксоланы стал переезд гарема из Старого дворца в Топкапы, где он неизбежно начал обретать все большее влияние, что в конце концов закончилось периодом так называемого «Женского султаната», продолжавшимся вплоть до пятидесятых годов XVII века и привнесшим в политическую жизнь империи множество разнообразных подводных течений. Затею дона Иосифа поддерживала еврейка по рождению Нурбану-султан, мать будущего Мурада III, а противостояла ей жена Мурада, венецианка Сафийе.
Кипр пал, и Пьяница получил свое беспошлинное вино. Однако на Западе пришли в движение новые силы. Падение Кипра повлекло за собой образование Священной лиги, направленной против турок. Испания, Венеция, Мальтийский орден и несколько итальянских государств во главе с Римом выставили соединенный флот под командованием дона Хуана Австрийского, внебрачного сына Карла V. 7 октября 1571 года он застал османский флот в заливе Лепанто и пошел в атаку.
Мехмед-паша Соколлу, человек необычайно изобретательный, располагал великолепными источниками информации и прекрасными картами, изучая которые он составил план, призванный придать новый импульс османским завоеваниям. Он намеревался прорыть канал между Волгой и Доном, соединяющий Черное море с Каспийским и проходящий по землям, которые постоянно подвергались набегам казаков. Если бы туркам удалось провести флот в Каспийское море, они смогли бы обрушиться на Тебриз, столицу Персии, с тыла, избежав утомительного марша по бесплодным горам Армении и Азербайджана, получить прямой доступ к среднеазиатской части Великого шелкового пути и, наконец, обеспечить заслон от русской и казацкой агрессии с северо-востока, подобный тому, который Дунай обеспечивал на северо-западе. Стоит прорыть канал, открыть Каспийское море для османского флота и османских войск — и у империи будут развязаны руки.
Великие географические открытия постепенно превращали Средиземное море в захолустную заводь, торговые пути, прежде сходившиеся в Константинополе, начали смещаться. В конце XV века португальцы открыли путь в Индию вокруг мыса Доброй Надежды и начали торговать с ней напрямую, привозя в Европу горы дешевого перца. Вскоре к перцу прибавились другие пряности, а также шелк и ситец; монополии древних караванных путей, пересекающих Ближний Восток, был положен конец. Это не сразу сказалось на доходах империи, а кофе с успехом заменил перец на каирских рынках. Что касается Востока, то некоторые из тамошних правителей были рады видеть у себя португальцев, другие же были испуганы их появлением и призывали империю вмешаться. В 1552 году морская экспедиция под командованием Пири Реиса отогнала португальцев, хотя и не без труда, к устью Персидского залива. Однако те продолжали душить египетские торговые пути. (В XVII веке, когда в Азии утвердилась власть голландцев и англичан, перенесших торговые маршруты в открытый океан, Турция практически полностью лишилась внешней торговли. В Лондоне перестали называть богачей пашами и присвоили им звание набобов.) В 1580 году один географ посоветовал Мураду III вырыть Суэцкий канал, после чего «захватить все порты Индии и изгнать неверных». Однако Суэцкий проект даже не начали осуществлять из-за вспыхнувшего в регионе восстания.
А вот Каспийский канал рыть начали. Весной 1570 года десятитысячное войско собралось в Кафе, в Крыму; туда же прибыло шесть тысяч землекопов. В Азове были устроены склады боеприпасов и продовольствия; пятьсот артиллеристов с пушками выступили вверх по Дону и устроили лагерь на Перекопе. Рыть начали только в августе. Крымский хан Девлет-Гирей предоставил туркам трехтысячный татарский отряд в качестве охраны и проводников — не так уж много, учитывая, какая огромная орда находилась в его подчинении. Роль татары сыграли скорее деморализующую: они рассказывали туркам о том, что благочестивому человеку невозможно вынести русское лето, когда солнце толком не садится, и становится невозможно совершить первый и последний намаз дня. Когда строительство канала началось, хан отозвал свое войско. К октябрю была вырыта почти треть, однако тут задули свирепые степные ветры, стало холодать, и командующий Касым-паша по прозвищу Черкес приказал прекратить работы до весны. Часть своего войска он направил в Астрахань, чтобы взять под контроль устье Волги, а другую увел в Азов, туда, где в море впадает Дон. Попытка взять Астрахань, которую удерживали русские, была легко отбита, а войска, пришедшие в Азов, застала врасплох небольшая русская армия. Склады сгорели, а русские впервые в истории взяли трофеи у турок. Нарушив приказ, Касым-паша решил положить конец всей этой злополучной затее и погрузил войско на корабли, однако флотилию разметал шторм, и в Стамбул вернулось всего семь тысяч человек. Похоже, стражи границы, крымские татары, предпочитали разбираться со своими врагами самостоятельно: через год они эффектно продемонстрировали свою силу, совершив набег на Москву. Русская столица была сожжена, а в Азов доставлено двести тысяч пленников.
В 1571 году у далекого Лепанто османский флот потерпел поражение, положившее конец планам возвращения в степи. Это была крупнейшая битва в истории Средиземного моря: в ней принимало участие 487 кораблей, в том числе 245 турецких, из которых двести были пущены ко дну. Это было первое крупное поражение османов за два столетия. Сражавшийся при Лепанто Сервантес вспоминал о том дне как о самом счастливом для христианского мира, «когда все нации освободились от своего заблуждения — веры в непобедимость турок». Битва при Лепанто стала распространенным сюжетом у западных живописцев, и даже Г. К. Честертон три с половиной столетия спустя посвятил ей восторженную поэму. Однако битва обошлась обеим сторонам так дорого, что знаменовала собой конец борьбы за Средиземное море.
После смерти своего господина Селима Пьяницы в 1574 году Мехмед Соколлу остался великим визирем при его сыне, мнительном Мураде III. Однако 12 октября 1579 года он был убит ударом кинжала во дворце, по пути на заседание дивана. Мотивы убийцы остались невыясненными: возможно, его подослал султан, а может быть, это был религиозный фанатик. Прилив нескончаемых побед, не знающий преград прилив времени, начинал превращаться в отлив, порождая любопытные водовороты и опасные течения. Ожесточение и насилие в самом сердце империи пророчили ей мрачное будущее.
15
Клетка
На 1591–1592 годы выпадало тысячелетие Хиджры, исламский миллениум. На крайнем западе империи благоразумные семьи пересекали границу и сообщали венецианцам, что османским государством овладело ожидание надвигающегося конца света. Но конец света не наступил, Махди не пришел, и османы внезапно почувствовали тяжелую усталость, словно многовековое ожидание чуда сменилось куда более реалистическим и тревожным ощущением бега времени, которое охватывает человека, приближающегося к сорока.
В последнее десятилетие XVI века вспыхнула война сразу на двух фронтах — ситуация, которой прежние правители всегда благоразумно избегали. Так называемая Долгая война с Австрией затянулась до 1606 года. Одновременно на востоке шла двадцатилетняя война с Персией: раз за разом войска прокатывались по Азербайджану и Кавказу то в одну сторону, то в другую. Пышным цветом цвела идеологическая пропаганда; о небывалом ожесточении противников можно судить хотя бы по так называемой «битве факелов», когда две армии сражались будто бы в нескончаемом сне — всю ночь, и весь день, и следующую ночь. Восстание, поднятое Михаем Храбрым, стремившимся объединить под своей властью Молдавию и Валахию, было пресечено не османскими войсками, а наемными убийцами, подосланными Габсбургами, которым не нравилось укрепление власти Михая. Растущая отсталость кавалерии, бегство крестьян с земли, коллапс системы учета налогоплательщиков, постоянная нехватка денег, неожиданная и непостижимая инфляция, вызванная появлением дешевого американского серебра, и скромные способности преемников Сулеймана — все это рождало ощущение, что поступь империи начинает замедляться.