Жизнь волшебника Гордеев Александр
Алка, выпорхнув после десятого класса в город учиться на штукатура, через год возвращается
беременной. Впрочем, «возвращается» – это мягко сказать.
Вначале, ещё в городе, Алка пытается всеми способами освободиться от ребёнка (советчиц в
общежитии хоть отбавляй): горстями ест таблетки, пьёт водку, в городской бане парится,
подтягивается на турнике. Ничего не берёт. Ребёнок уходить не хочет. И уже, как видно, не уйдёт.
Тогда наступает очередь другим советам:
– Как родишь, так сразу и отказывайся от него. Но главное – не смотри на него, иначе всё – не
выдержишь. Нет, мол, его, и всё. И что там унесли – не знаю. Хотя, можно и по-другому… Ты,
главное, на учёт не вставай, чтоб никто про него не знал. Затягивайся, не показывай. Ты здоровая,
деревенская – родишь и без больницы. Ну, а потом сама знаешь, куда его – не ты первая, не ты
последняя. Зачем свою молодость губить?
14
Но в этом змеином сценарии, уже хорошо отработанном в общежитии, случается сбой. В город
приезжает Николай, Алкин отец – надо же подсобить дочке продуктами: мясо там, сливочки –
мамка только вчера вечером просепарировала.
Так уж выходит, что и сбой этот начинается с Маруси. Накануне повстречав на улице Николая,
она стала расспрашивать о племяннице: что да как?
– В общежитии живёт? – качает головой Маруся. – Ох, и голодает, наверное, девка.
И Николаю её осуждающее качание головой западает в мысли как длинная горючая искра,
садится потом ужинать – пельмешки с перчиком ароматные да скользкие, а в горле застревают –
дочка-то в городе, наверное, и вправду вся исхудала. Давно уж съездить хотел, да всё дела какие-
то, чёрт бы их побрал…
– Ну, вот что, мать, – говорит он жене, – собирай-ка харчишки. Завтра к Алке съезжу, погляжу,
как она там.
В город приезжает после обеда, находит комнату на втором этаже, а дочка после занятий вся
как есть распоясанная, не затянутая, без всякой маскировки. Николай сначала балагурит: ну, мол,
девки, да как же вы тут без родителей-то обходитесь? Да вы тут без нас с голоду загнётесь. Счяс
сливочками вас угощу… Да, удивлённо приглядываясь, видит уже, как они тут обходятся. И вся его
деревенская весёлость и балагурость осыпается, как листва.
– Понятно, – говорит он, растерянно плюхнувшись на стул и спустив мешок под ноги, – и на
каком же месяце?
– На седьмом, – глухо, как в бочку, отвечает дочь.
– И чо же, доча, делать-то будем?
Алка молчит.
– Я тебя спрашиваю или, может, ещё кого?
Смотрит пронзительно на этих «кого», а они в дверь серыми мышками одна за другой – шмыг,
шмыг, шмыг. Тут сейчас таких сливочек схлопочешь, что ещё неделю будет пучить и тошнить. Алка
же сопит и угрюмо смотрит куда-то вбок, как глупая тёлка. И чем дольше она молчит, тем отцу это
дело всё ясней становится. Неладно тут всё, ох неладно. Понаслышан уж, что они тут в таких
случаях вытворяют. Не думал только, что своя на такое способна. Понятно, что такая-то её
«учёба» – это позор на всю деревню, а если она ребёнка угробит, то и вовсе грех. И теперь уж не
только её, если он тоже в курсе.
– Ну, вот что, сучка! – подводит Николай решительный итог. – Хватит уж, наштукатурилась!
Будешь дома стайку штукатурить и уборну в придачу!
Сколько Алка ни уливается слезами, сколько ни утирается соплями: она этих семи месяцев и
ждала – есть ещё один верный способ, как молодость не сгубить, да отец непреклонен.
– Домой я сказал! Собирайся! Тебе говорю! Счяс же собирайся! Хватить нюнить! Или я тебя
сейчас ремнём по жопе-то отвожу!
Домой он притаскивает её едва не за волосы, ещё как-то умудрившись и напиться по дороге.
Однако общежитские инструкции крепко сидят в Алкиной голове. Ребёнка ей не надо. Ей ещё
хочется того единственного отыскать, от которого беременна. Когда расставались, он так и сказал.
Взял в ладони её лицо, посмотрел в глаза и куда-то прямо в душу прошептал: «Видишь, я не
обманываю. Ребёнок нам с тобой пока не нужен. Да и не будет с него толку. Он всё равно по пьянке
сделан. Когда всё уладишь, тогда меня и найдёшь». Ну, как ему не поверить? Тем более что он и
адрес свой сообщил. Далеко, правда, он живёт, в Тамбовской области, да только она и там его
отыщет.
То, о чём думает Маруся, увидев Алку в первый раз с животом, она боится потом вспоминать и
несёт на своей совести, как свинцовый груз. Кто знает, как её желание сказывается на другом
человеке? А вдруг именно оно, зависнув как-нибудь над Алкой, и определяет потом все её
дальнейшие шаги? Беда лишь в том, что прежде, чем родить в Пылёвском роддоме
семимесячного ребенка и отказаться от него, Алка испытывает все сто остальных способов, чтобы
вытравить его. Маруся, зная об этом, болеет сама. Она смотрит на Алку, оцепенев: как это
жестоко, что её ребенок, который пока ещё находится в распоряжении беспутной племянницы, так
беззащитен сейчас. Но помочь ему ничем нельзя.
Отказывается Алка от ребёнка легко. Если на него сразу не взглянуть, то и в самом деле можно
перетерпеть. Марусе же и гадать не надо, кому предназначается брошенное дитя. И в то время,
когда село ещё находится в состоянии шока от такого невиданного до того времени поступка, как
отказ от своего ребёнка, Маруся уже окрылена неслыханным поворотом своей жизни. Уж этой-то –
может быть последней – возможности она не потеряет! И что тут начинается потом! Ребёнка
забирают из больницы и приносят домой. Родной брат Маруси Тимофей подсказывает, что надо
срочно оформить все документы. И этот факт приводит в дрожь. Если это требуется оформить,
значит, ребенка могут и отнять. Тимофей, не переборов их страха, советует на время и вовсе
уехать из села. Господи, да как уехать-то?! Разгар зимы, середина января, а тут и куры, и корова, и
чушка, и сено в огороде, и дом, к которому строено-понастроено, да всё своими руками. Страшно,
но надо всё продавать. Надо увязывать шмотки, увольняться, машину заказывать. «А ехать-то,
15
кстати, куда-а?!» – оторвавшись от этих сумбурных сборов, почти взвывает ошарашенный драчун
Огарыш. И снова совет Тимофея: можно и не далеко, на какую-нибудь байкальскую станцию.
Говорят, там и дома дёшевы, и дорога – сутки поездом. Но зато там уже Бурятия. А что такое
Бурятия? Там что, законы другие? Да нет, те же, но всё же вроде чем-то понадёжней, потому что
Бурятия. Тьфу на тебя! Объяснил тоже! А ехать всё равно надо…
Наваливается всё это в основном на оглоушенного Михаила. Маруся же вроде как отключена –
не может оторвать от себя кутанного-перекутанного, слабого, недоношенного ребёнка. Слившись с
ним, она как сидит, так почти что сидя и спит. Огарыш долго помнит потом её такой сидящей,
прижимающей ребёнка к своей громадной бесполезной груди с бутылочкой искусственной смеси в
ладони. Пожалуй, ребёночек, эта кроха новой жизни, и сам ошеломлён той потрясающей и уже
неожиданной добротой, распахнувшейся здесь. В избе уже всё сдвинуто, разворочено, расстроено.
Михаил с Тимофеем, со скрипом шкрябая о колоду, выволакивают в ограду на снежок шкаф с
кривым, но зато зеркалом, комод, с окон скомкано, как при срочной эвакуации, сдирают тюлевые
занавески.
Маруся не обращает внимания ни на что, не удивляется даже мусору, неизвестно откуда
взявшемуся на полу. Её назойливо мучит мысль, что это бегство, а если бегство, значит, есть и
вина. Совесть не принимает довода, что Алка сама не хотела ребёнка. Разве нельзя было её по-
родственному вразумить, просто вдохнуть в неё каплю своей жажды? Да ведь только не хотела
этого, не справилась с собой, успев напёред присвоить ребёнка. Ещё в первую бессонную,
страшную от счастья ночь, она украдкой от мужа приближает свою грудь к чмокающему детскому
ротику. Ребенок смолкает и тянет. Оказывается, вот оно какое, полное счастье! Но если какое-то
чудо и происходит в этот момент, так только в душе Маруси: молоко из неё всё равно не брызжет.
Ребенок откачивается головкой и, покраснев, кричит так, что Марусе хочется спрятать его куда-
нибудь вместе с его криком, потому что, отвергая её, он призывает ту, другую мать, с её молоком.
Михаил не замечает, что выносит, что двигает, что увязывает. Он прислушивается только к тому,
как жена каким-то изменившимся голосом разговаривает с ребёнком, называя его то «сыной», то
«Ромушкой». Огарышу кажется, что у него от этого «сыны» растворяется, рассасывается, уходит
куда-то в мятный эфир само сердце. Как всё это неожиданно: вот он вдруг и отец. Да отец ли? Если
Алка передумает и решит забрать, то уже не отец. Да где же эта машина, чёрт её побери, почему
её нет? Ни хрена работать не умеют! Грузиться надо поскорей, да уматывать!
Сына, сына, да, конечно, сына – как же ещё? Вот вырастет у них этот ребёнок, так не дядей же
станет его звать. Правда, этому не предшествовало ни зачатия, ни радости наблюдения за
беременностью жены, ни последней подготовки к ребёнку. Даже пелёнок и этих, как их называют,
подгузников, что ли, не приготовлено. И кроватки нет. А ребёнок уже есть. Спасибо, что Маруся
почти что ещё в первые минуты не забыла спросить мужа об имени мальчика – должна же хоть
какая-то и его доля быть в малыше (её-то крови хоть немного, да есть). Михаил вздыхает, как-то
виновато задумывается и машет рукой, будто выдавая давно затаённое: «А, ладно, пусть уж
Ромкой будет». Теперь, когда, переворачивая ребёнка в разорванные на пелёнки простыни, жена
на мгновение оставляет его голеньким, Огарыш, испуганно вжав голову в плечи, отворачивается:
не может видеть это крохотное, такое чувствительное для него создание. Но с какой радостью
разворачивает его Маруся, как ей хочется быть необходимой, иметь хоть какую-то возможность
угодить этому светлому пришельцу. Уж тут-то она уверена: так, как перепеленает она, не
перепеленает никто. Во всяком случае, уж в этом-то она наравне, а может быть, и лучше всех
матерей.
И потом дорога на байкальскую станцию Выберино, где течёт стремительная река Ледяная:
сначала в тесной кабине газика с ребёнком на руках, с молочной смесью в термосе (смесь там
недолго хранится, да что делать?), потом ожидание в холодном вокзале (Михаил уезжает с вещами
на машине), потом сутки на поезде, потом, пока не присмотрен и не куплен подходящий домик,
полмесяца в гостинице (в то время, как все необходимые вещи у какого-то случайного знакомого в
сарае).
Через три года жизни в Выберино от страхов остаются одни смутные опасения. Алка, убежав из
Пылёвки ещё вперед их отъезда, как в воду канула: за это время никому из родных ни строчки.
Ходят слухи, что уехала догонять мужика, который ребёнка ей заделал, и без которого она жить не
может вообще. Понятно, что если она и объявится теперь, то вряд ли станет серьёзно на что-то
претендовать.
Мерцаловы возвращаются в Пылёвку, покупают дом, правда, уже не такой хороший, как
раньше. Огарыш снова садится на трактор, а Маруся становится с тех пор бессменной техничкой в
клубе, развернув на дому свою знахарскую, ещё более самоотверженную деятельность, как и
прежде исцеляя чаще всего даже не травами, а участливой беседой, чаем, да самым главным
лекарством – добрейшей до слезливости душой.
Несмотря на все опасения и страхи, а также наперекор всем баням, турникам, водке и горьким
таблеткам, испытанным ещё в утробе, Ромка растёт живым и шустрым. В зиму, когда он учится уже
в третьем классе, Михаил собирается в райцентр за запчастями к мотоциклу, которые ему достал
16
городской знакомый. До тепла, до мотосезона, правда, ещё далековато, но Огарыш рассуждает
так, что уж если эти запчасти подвернулись, то полежат, дождутся: есть-пить не просят. Но забрать
их надо побыстрей, мало ли куда они могут уплыть. Других дел в райцентре нет, и Михаил
подумывает даже вернуться домой на какой-нибудь попутке, не дожидаясь рейсового автобуса. Но
Маруся предлагает вдруг взять с собой Ромку и купить ему там новые валенки. Огарыш даже
крякает от досады. Хотя валенки-то у сынишки и в самом деле никудышные, подшитые уже столько
раз, что уж и сами только на подшивку годятся.
– Так я и на глазок эти валенки куплю, – ворчит Михаил, – возьму с запасом, да и всё. А чо
парня-то в город тащить?
– Да ты чо, на горбушке его повезёшь? Задавит он тебя? – повышает голос Маруся. – Пусть хоть
город поглядит. . У него же каникулы: так и так весь день по улице носится.
– Во-во, – на той же ноте подхватывает Михаил, – бегал бы помене, да пореже свой огород
топтал, так и валенки были бы целей…
Но про огород – это уж так, с усмешкой. Хорошо, что вспомнил про него, усмехнулся и оттого
согласился. Никак они не поймут, почему Ромка не терпит, чтобы в огороде снег нетронутым
лежал. Обычно в день, когда выпадает новый снежок, Ромка, вычистив глызы во дворах,
перетряхнув соломенную подстилку коровам, идёт в огород. Уходит к дальнему забору и начинает
оттуда, будто строчкой за строчкой, вытаптывать весь снег. Зачем это делает, и сам не поймёт –
вроде как в каком-то бездумном наваждении. Просто включается и, как какая-то маленькая
машинка, утюжит и утюжит шагами белое пространство, будто не для себя даже, а чёрт знает для
кого. Скрип, скрип, скрип, скрип – часами звонко постанывает белизна под его валенками. Если не
управляется с ней за день, завершает на другой день. Огороды соседей обычно стоят
целомудренно белыми, а у них всегда истоптанный. Так Ромка и на те огороды смотрит с
неприязнью – была бы возможность, так и туда бы влез. Бывает, ляжет с ночи свежий снежок
(утром по свету в комнате это сразу понятно), Ромка оттянет шторку на окне и вздохнёт: всё, опять
работы на полдня. И не поймёшь, то ли радость это для него, то ли забота. Похоже на
удовольствие, но только какое-то странное, непонятное, слишком глубинное. Если день где-нибудь
на горке проносится, так приходит домой – и куфайчонка, и вся душа нараспашку. Сам весь
раскрасневшийся, радостные сопли по щекам размазаны. А с вытоптанного огорода приходит, как
застёгнутый на все душевные пуговицы, будто кому-то что-то в отместку сделал, но это тоже
радостно. Только как-то угрюмо радостно, если можно так сказать. В общем, странная это у него
какая-то забота, непонятная.
Однажды утром, видя, как отчего-то беспокойно спит сынишка, Михаил подходит к нему и опять
же шутит:
– Да спи ты, спи, чего ворочаешься? Снег сегодня не выпал.
И Ромка, к его удивлению, тут же поворачивается на другой бок и спокойно, сладко засыпает.
Автобус отправляется ещё до восхода, в темноте. На остановке, поджидая его, постукивают
ботинками и переминаются валенками несколько знакомых сельчан, которые здороваются с
Мерцаловыми: старшим и младшим.
– Дорово, Огарыш!
– Дорово-дорово! Чо, автобус-то где?
Восход ожидается ярким, потому что небо чистое, а за ночь выпала небольшая пороша, от
которой воздух в это зимнее утро теплей и мягче. Ромке не стоится на месте. Глядит он не только
вдоль улицы, как все, но и по всем сторонам, словно ожидая чего-то боольшего, чем просто автобус.
Автобус, показавшийся, наконец, в начале улицы, одновременно видят все, но Ромка ахает
первым, указывая рукой, а потом, пока тот приближается, светя матовыми фарами, всё
посматривает на отца, разделяя с ним славу первовестника. Подошедший автобус глохнет и,
словно освобожденный от затихнувшей в нём силы, катится было сам собой, упруго скрипя
шинами по снежку, но водитель надёргивает ручник, и машина замирает, тупо ткнувшись в своё
внутреннее препятствие. Дверь, застывшая за дорогу, лениво расклеивается, а Ромка уже первым
стоит около неё. «Надо будет, однако, приглядывать там за ним, а то шибко уж шустрый», –
отмечает для себя Огарыш.
Но вот все усаживаются, водитель втыкает скорость, и звук переключаемых шестерёнок
оказывается таким громким, словно его передали по динамикам через усилитель. Ромка, в
восторге от этого громкого звука, смотрит на отца, но, не прочитав на лице Михаила такого же
восторга, успокаивается.
Потом, когда автобус, то нудно, тяжело завывая, тащит себя вверх по очередному длинному
тягуну, то, словно сорвавшись, легко мчится вниз, оставляя позади клуб серой снежной пыли,
Михаил всё наблюдает за сыном, удивляясь его жадному любопытству, с которым тот смотрит на
всё новые и новые виды в лобовом незамерзающем стекле, или пытается рассмотреть что-то