Вонгозеро Вагнер Яна
* * *
Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки — особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги, — автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица — монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь — мама никогда не приглашала ее войти — и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» — произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными — за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец — возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно не подходящим к ней именем — Любовь — съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.
Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать — «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет, — она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала — еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства — закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение, — позволила мне плакать десять минут или двадцать и заговорила только после. После — я сидела на полу — она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже — до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней — принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».
Мама не говорила мне, что заболела, — но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты, и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело как катастрофа, скорее — как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли — это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда, — ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту — подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала: «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась — ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.
Все случилось так быстро — за несколько дней в Интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся — «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город — тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще — там пол-области работает, не сходи с ума — из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью — Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой, — в то утро он разбудил меня звонком:
— Малыш, загляни в Интернет, пробка зверская в город, стою уже полчаса, не двигаясь. — Голос у него был слегка раздраженный, как у человека, который не любит опаздывать, но тревоги в голосе не было — я точно помню, тревоги еще не было. Я спустила ноги с кровати и какое-то время сидела неподвижно, просыпаясь, поплелась в кабинет, включила ноутбук — кажется, по дороге я завернула на кухню и налила себе чашку кофе — он еще не успел остыть, я прихлебывала теплый кофе из чашки и ждала, пока загрузится Яндекс, чтобы посмотреть пробки, и прямо над строкой поиска, среди прочих новостей вроде «При крушении самолета в Малайзии никто не погиб» и «Михаэль Шумахер возвращается на трассы «Формулы-1», первой строкой была эта фраза — «Принято решение о временном ограничении въезда на территорию Москвы». Фраза была нестрашная, скучные, плоские слова, «временное ограничение» звучало как-то обычно и безопасно, я прочла короткую новость до конца — четыре строчки, и пока я набирала Сережин номер, новости вдруг стали появляться одна за другой, прямо поверх первой, нестрашной надписи; я дошла до слов «МОСКВА ЗАКРЫТА НА КАРАНТИН», и в этот момент Сережа взял трубку и сказал:
— Я уже знаю, по радио только что передали, пока без подробностей — я сейчас позвоню в контору, а потом наберу тебя, ты пока почитай еще, ладно? Ерунда какая-то, — и отключился.
Я не стала читать дальше, а позвонила маме, в трубке раздавались длинные гудки, я сбросила вызов и набрала мобильный мамин номер — когда она наконец сняла трубку, голос у нее был слегка запыхавшийся:
— Анюта? Что, что случилось, что у тебя с голосом?
— Мам, ты где?
— Вышла в магазин — хлеб кончился, да что такое, Аня, я всегда в это время выхожу, что за паника?
— Вас закрыли, мама, город закрыли, я пока ничего не знаю, в новостях передали, ты включала новости утром?
Она помолчала немного, а потом сказала:
— Хорошо, что вы снаружи. Сережа дома?
Сережа звонил с дороги еще несколько раз, я читала ему вслух всплывающие в Сети подробности — все новости были короткими, детали просачивались по кусочку, многие сообщения начинались со слов «по непроверенным данным», «источник в администрации города сообщил», обещали, что в полуденных новостях по федеральным каналам выступит главный санитарный врач, я обновляла и обновляла веб-страницу, пока у меня не зарябило в глазах от заголовков и букв, кофе остыл, и больше всего мне хотелось, чтобы Сережа поскорее вернулся домой — после моего третьего звонка он сказал вдруг, что пробка сдвинулась, водители, заглушившие двигатели и бродившие по трассе, заглядывая в соседние машины и слушая обрывки новостей из радиоприемников — «какой-то бред, малыш, новости раз в полчаса всего, они тут музыку крутят с рекламой, черт бы их побрал», — вернулись к своим автомобилям, которые колонной поползли в сторону города; спустя сорок минут и пять километров выяснилось, что поток на ближайшем съезде разворачивается в область, Сережа позвонил еще раз и сказал:
— Похоже, они не врут, город действительно закрыт, — как будто еще оставались сомнения, как будто, двигаясь в сторону города эти последние пять километров до разворота, он рассчитывал на то, что это всего лишь розыгрыш, неудачная шутка.
Проснулся Мишка, спустился со второго этажа и хлопнул дверцей холодильника, я вышла из кабинета и сказала:
— Город закрыли.
— В смысле? — Он обернулся, и почему-то его заспанный вид, взлохмаченные со сна волосы и след от подушки на щеке сразу меня успокоили.
— В Москве карантин. Сережа возвращается домой, я звонила бабушке, у нее все в порядке. Какое-то время в город попасть будет нельзя.
— Клево, — сказал мой беспечный тощий мальчик, в жизни у которого не было проблем горше сломанной игровой приставки; его эта новость ничуть не испугала — может быть, он подумал о том, что каникулы продлятся еще на какое-то время, а может быть, он не подумал вообще ничего, а просто сонно улыбнулся мне и, подхватив пачку апельсинового сока и печенье, шаркая ногами, отправился назад в свою комнату.
Все это действительно было еще не страшно. Невозможно было представить себе, что карантин не закончится в несколько недель — по телевизору в эти дни говорили «временная мера», «ситуация под контролем», «в городе достаточно лекарств, поставки продовольствия организованы», новости не шли еще бесконечным потоком, с бегущей строкой внизу экрана и прямыми включениями с улиц, которые выглядели странно пустыми, с редкими прохожими в марлевых повязках, по всем каналам еще было полно развлекательных передач и рекламы, и никто еще не испугался по-настоящему — ни те, кто остался внутри, ни мы, оставшиеся снаружи. Утра начинались с новостей, со звонков маме и друзьям, Сережа работал удаленно, это было даже приятно — внеурочный отпуск, наша связь с городом была не прервана, а просто ограничена. Идея пробраться в город и забрать маму казалась несрочной — первый раз мы заговорили об этом не всерьез, за ужином, кажется, в первый день карантина, и в первые дни Сережа (и не он один — некоторые наши соседи, как выяснилось позже, делали то же самое) несколько раз уезжал; по слухам, тогда еще были перекрыты только основные трассы, а много второстепенных въездов оставались свободны — но в город попасть он так ни разу и не смог и возвращался ни с чем.
По-настоящему мы испугались в тот день, когда объявили о закрытии метро. Все случилось как-то одновременно, как будто вдруг приподнялись непрозрачные занавески — и информация хлынула на нас бурлящим потоком, внезапно мы ужаснулись тому, как у нас получалось быть такими беспечными, четыреста тысяч заболевших, позвонила мама — «в магазинах пустые полки, но вы не волнуйтесь, я успела сделать кое-какие запасы, мне не нужно много, и Любовь Михайловна говорит, что в ЖЭКе печатают продовольственные талоны и на днях начнут распределять продукты», а после она сказала: «Знаешь, детка, мне становится как-то не по себе, на улице все в масках». Потом Сережа не смог дозвониться на работу, мобильная связь зависла, как в новогоднюю ночь — сеть занята и короткие гудки, а к концу дня новости посыпались одна за другой — комендантский час, запрет на передвижения по городу, патрули, раздача лекарств и продуктов по талонам, коммерческие организации закрыты, в школах и детских садах организованы пункты экстренной помощи, ночью до нас дозвонилась Ленка и плакала в трубку: «Анечка, какие пункты, там просто лазареты, на полу лежат матрасы, на них — люди, как на войне».
С этого дня не было вечера, когда бы мы с Сережей не строили планов как-то проникнуть через карантин, через кордоны хмурых вооруженных мужчин в респираторах; вначале эти кордоны были просто пластмассовыми красно-белыми кубиками, каких много у каждого поста ГАИ и которые легко можно было бы раскидать машиной на полном ходу, бетонные балки с торчащей из них ржавеющей на ноябрьском ветру арматурой появились позже; «ну не будут же они стрелять в нас, у нас большая, тяжелая машина, мы могли бы объехать полем, ну давай дадим им денег», — я сердилась, спорила, плакала, «надо забрать маму и Ленку, мы должны хотя бы попробовать», и в один такой вечер волна этого спора вынесла нас из дома — Сережа рассовывал по карманам деньги, молча, не глядя на меня, шнуровал ботинки, вышел, вернулся за ключами от машины; я так боялась, что он передумает, что схватила с вешалки первую попавшуюся куртку, крикнула Мишке:
— Мы за бабушкой, никому не открывай, понял? — и, не дождавшись ответа, выбежала за Сережей.
По дороге мы молчали. Трасса была пустая и темная, до освещенного куска шоссе оставалось еще километров двадцать, навстречу нам попадались редкие машины — вначале из-за изгиба дороги появлялось облако рассеянного белого света, чтобы затем, мигнув, превратиться в тускло-желтый ближний, и от этих словно приветственных подмигиваний встречных автомобилей становилось спокойнее; я смотрела на Сережин профиль, упрямо поджатые губы и не решалась протянуть руку и прикоснуться к нему, чтобы не разрушить импульс, который после нескольких дней споров, слез и сомнений заставил его услышать меня, поехать со мной, я просто смотрела на него и думала — я никогда ни о чем больше не попрошу тебя, только помоги мне забрать маму, пожалуйста, помоги мне.
Мы миновали холмистые муравейники коттеджных поселков, безмятежно мерцающих окнами в темноте, въехали на освещенный участок дороги — фонари, как деревья, склонившие свои желтые головы в обе стороны широкого шоссе, большие торговые центры с погасшими огнями с обеих сторон, пустые парковки, опущенные шлагбаумы, рекламные щиты «Элитный поселок Княжье Озеро», «Земля от собственника — от 1 га»; когда впереди показался кордон, блокирующий въезд в город, я даже вначале не сразу поняла, что это именно он, — две патрульные машины наискосок, одна с включенными фарами, небольшой зеленый грузовичок на обочине, несколько лежащих на асфальте длинных бетонных балок, издали похожих на белую продолговатую пастилу, одинокая человеческая фигура. Все это выглядело так несерьезно, так игрушечно, что я впервые на самом деле поверила в то, что у нас может получиться, — и пока Сережа сбавлял скорость, я вытащила телефон и набрала мамин номер, а когда она сняла трубку, я сказала:
— Не говори ничего, мы сейчас приедем за тобой, — и дала отбой.
Прежде чем выйти из машины, Сережа зачем-то открыл и снова закрыл бардачок, но ничего оттуда не вынул; он оставил двигатель включенным, и я несколько мгновений сидела на пассажирском сиденье и смотрела, как он идет по направлению к кордону. Он шел медленно, как будто мысленно прокручивая в голове то, что должен сказать, я смотрела ему в спину, а потом выскочила из машины — по звуку позади меня я поняла, что дверь не захлопнулась, но не стала возвращаться и почти побежала вслед за ним, и когда я догнала его, он уже стоял напротив человека в камуфляже, неуклюжего, как медведь; было холодно, под подбородком у человека была маска, которую он стал торопливо натягивать на лицо, как только мы вышли из машины, несколько раз безуспешно пытаясь ухватить ее за краешек рукой в толстой черной перчатке. В другой руке у него была сигарета, выкуренная до половины. В одной из патрульных машин за его спиной виднелось несколько силуэтов и неярко светился экранчик — я подумала, они смотрят телевизор, это обычные люди, такие же, как мы, мы сможем договориться.
Сережа остановился в пяти шагах — и я мысленно похвалила его: поспешность, с которой человек натягивал маску на лицо, заставляла предположить, что он не хочет, чтобы мы приближались; я тоже остановилась, и Сережа произнес подчеркнуто бодрым голосом — тем, который мы используем в разговорах с гаишниками и милиционерами:
— Командир, как бы нам в город попасть, а? — По его тону и по тому, как он сложил губы, было заметно, как трудно ему дается эта непринужденная интонация, как неприятно ему это напускное дружелюбие, которого он на самом деле не испытывает, как он не уверен в успехе; человек поправил маску и положил руку на автомат, висевший у него на плече, — в этом жесте не было угрозы, это выглядело так, как будто ему просто некуда больше девать руки; он молчал, и Сережа продолжил — тем же неестественно приветливым голосом: — Дружище, очень надо, сколько вас — пятеро? Может, договоримся? — и полез в карман. Дверца стоящей позади патрульной машины слегка приоткрылась, и в этот момент человек, положивший руку на автомат, молодым, как будто еще ломающимся голосом сказал:
— Не положено, разворачивайтесь, — и махнул рукой, в которой дымилась недокуренная сигарета, в сторону разделителя, и оба мы машинально посмотрели туда — из металлической разделительной ленты был аккуратно вырезан кусок, и на снегу, лежавшем по обе стороны ленты, отчетливо виднелась колея.
— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда наконец увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:
— Послушай. — Я сказала «послушай», хотя я никому никогда не «тыкаю», это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так: — Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня. — В его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:
— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:
— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:
— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:
— Вокруг Кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.
— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и, прежде чем тронуться с места, сказал мне:
— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:
— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит?
А я сказала — почти спокойно:
— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.
Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:
— Ну конечно, малыш.
— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — Я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка. — Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже и заплакала.
Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.
Этот сон снился мне всю жизнь — иногда раз в год, иногда — реже, но всякий раз, когда я уже начинала его забывать, он обязательно приходил снова — мне нужно добраться куда-то, совсем недалеко, там меня ждет мама, и я двигаюсь вперед, но очень медленно — мне встречаются какие-то ненужные, лишние люди, и я вязну в разговорах с ними, как в паутине, и когда я наконец почти достигаю цели, я вдруг понимаю, что опоздала, что мамы там больше нет, что ее нигде нет — и я никогда ее больше не увижу. Я просыпалась от собственного крика, с мокрым от слез лицом, пугая лежащего рядом со мной мужчину, и даже если тот, кто лежал со мной рядом, обнимал меня и пытался утешить, я отбивалась и отталкивала его руки, оглушенная своим несокрушимым одиночеством.
Девятнадцатого ноября наш телефон замолчал насовсем; вместе с ним отключился и Интернет. Обнаружил это Мишка — единственный, кто пытался хотя бы сделать вид, что жизнь идет своим чередом; выныривая из полусонной комы, в которую меня погружали таблетки — Сережа заставлял меня пить их всякий раз, когда я начинала плакать и не могла остановиться, я отправлялась проверить, где они — два человека, которые у меня остались. Иногда я заставала их обоих, склонивших головы над компьютером, листающими ленту новостей, а иногда Сережа пропадал во дворе — мне кажется, он рубил там дрова, хотя трудно было представить себе более бессмысленное занятие, а Мишка — Мишка все еще сидел перед компьютером, крутил ролики на Ютьюбе или играл в онлайн-игры, и, глядя на это, я снова кричала и плакала; тут же хлопала входная дверь, впустив в дом струю холодного воздуха, появлялся Сережа, уводил меня в спальню и заставлял выпить еще одну таблетку. В день, когда пропала связь, я проснулась оттого, что Сережа тряс меня за плечо:
— Хватит спать, малыш, ты нам нужна. Телефон умер, Интернет — тоже, у нас остались новости только по тарелке, и нашего с Мишкой английского не хватает.
Спустившись в гостиную, я обнаружила на диване возле телевизора Мишку — на коленях у него лежал оксфордский словарь, а лицо у него было сосредоточенное и несчастное, как на экзамене. Вокруг него сидели взрослые: красавица Марина из трехэтажного каменного дворца с жуткими башенками через улицу от нас и ее толстый муж Леня, Сережин воскресный партнер по пирамиде. На полу возле дивана сидела их маленькая дочка — перед ней стояла ваза с ракушками, которые мы привезли из свадебного путешествия; судя по раздувшейся щеке, одна из ракушек уже была у нее во рту, и тонкая сверкающая нитка слюны тянулась от подбородка к остальным хрупким сокровищам. Сережа вел меня под руку по лестнице вниз — наверное, два дня таблеток и слез не прошли даром, потому что Марина, подняв на меня глаза (несмотря на ранний час, макияж ее был безупречен — есть женщины, которые выглядят совершенными ангелами в любое время суток), быстро поднесла руку ко рту и даже попыталась вскочить с дивана:
— Аня, ты ужасно выглядишь, ты не больна?
— Мы здоровы, — поспешно сказал Сережа, и я сразу же рассердилась на него за эту поспешность, как будто это мы сидели в Марининой гостиной, позволив нашему ребенку обсасывать чужие сентиментальные воспоминания. — Ребята, у нас тут случилось…
Прежде чем он смог продолжить фразу — почему-то мне было очень важно не дать ему закончить, я подошла к девочке и, разжав мокрые от слюны цепкие пальчики, выдернула вазу и поставила ее повыше, на каминную полку:
— Марина, вынь у нее изо рта ракушку, она подавится, это все-таки не конфета.
— Узнаю свою девочку, — сказал Сережа вполголоса, с облегчением, мы столкнулись взглядами, и я не могла не улыбнуться ему.
Я терпеть не могла их обоих — и Марину, и ее несложного, шумного Леню, под завязку набитого деньгами и неумными анекдотами; в подвале у Лени стоял бильярдный стол, и Сережа время от времени по выходным отправлялся туда поиграть — в первые полгода нашей жизни в поселке я пыталась составить ему компанию, но быстро поняла, что не могу даже делать вид, что мне весело с ними, — «лучше вообще никакой светской жизни, чем эта жутковатая пародия», говорила я Сереже, а он отвечал — «знаешь, малыш, нельзя быть такой привередой, если живешь в деревне, с соседями нужно общаться»; и вот теперь эти двое сидели в моей гостиной на моем диване, а мой сын с отчаянием на лице пытался перевести им новости CNN.
Пока Марина выуживала последнюю ракушку из-за щеки своей дочери, Леня по-хозяйски похлопал по дивану рядом с собой и сказал:
— Садись, Анька, и переводи. Телефоны сдохли, наши врут, похоже, безбожно, я хочу знать, что творится в мире.
Я опустилась на краешек журнального стола — мне до смерти не хотелось садиться рядом с ними, повернулась к телевизору и тут же перестала слышать Маринино беспомощное воркование «Даша, плюнь, плюнь немедленно» и Ленины зычные похохатывания «Няню отрезало карантином, пришлось Маринке вспоминать про материнские инстинкты, пока не очень выходит, Серега, как видишь»; я подняла руку, и они замолчали разом, я слушала и читала бегущую строку внизу экрана, прошло десять минут, пятнадцать, стояла абсолютная тишина, а потом я обернулась к ним — Марина теперь сидела на полу в застывшей позе, зажав в руке мокрую ракушку, добытую из Дашиного рта, а Леня держал на руках девочку, зажимая ей рот рукой, и глаза у него были очень серьезные, такого взрослого выражения я ни разу у него не видела; рядом с Леней замер Мишка, худое лицо с длинным носом, уголки губ опущены, брови приподняты, как у карнавального Пьеро, словарь скатился с коленей на пол — видимо, познаний в английском все-таки хватило ему для того, чтобы ухватить главное.
Я не стала переводить взгляд на Сережу, стоящего позади дивана, и сказала:
— Они говорят, везде то же самое. В Японии семьсот тысяч заболевших, китайцы не дали статистику, австралийцы и англичане закрыли границы, только это им не помогло — похоже, они тоже опоздали; самолеты не летают нигде. Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Чикаго, Хьюстон — все крупные города в Штатах на карантине, и вся Европа в такой же жопе — это если вкратце. Говорят, создали международный фонд и работают над вакциной. Еще говорят, что раньше чем через два месяца вакцины не будет.
— А про нас что? — Леня отнял руку ото рта девочки, которая немедленно принялась сосать палец; они оба смотрели на меня, и я впервые заметила, как они похожи — бедная малышка, в ней не было ничего от тонкокостной породистой Марины, у нее были Ленины близко посаженные глазки, толстые мучнистые щеки и торчащий из них треугольной горошиной подбородок.
— Да что им мы. Про нас пока сказали мало. Тоже все плохо, и тоже везде — на Дальнем Востоке особенно, китайскую границу не закроешь, они говорят, там треть населения инфицирована; Питер закрыли, Нижний закрыли.
— А Ростов, про Ростов они что говорят?
— Лень, да не говорят они про Ростов, они про Париж говорят, про Лондон. — Это было даже приятно, четыре пары испуганных глаз, прикованных к моему лицу; они ждали каждого моего слова, как будто от этого зависело что-то очень важное.
— У меня мама в Ростове, — сказал Леня тихо. — Я неделю туда дозвониться не могу никому, а теперь телефон совсем сдох. Серега, что это с ней? Ань, ты чего?
Пока Сережа подталкивал Леню, держащего на руках девочку, и озирающуюся Марину к выходу («Серег, да что я сказал-то? Что у вас случилось? Может, вам помощь нужна?»), я пыталась сделать вдох — горло сжалось, не говори им, не говори — и поймала Мишкин взгляд; он смотрел на меня, закусив губу, и лицо у него было отчаянное, беспомощное, я протянула к нему руку, а он прыгнул ко мне с дивана, столик предательски затрещал под его весом, вцепился мне в плечо и зашептал куда-то в ключицу:
— Мам, что же теперь будет?
А я сказала:
— Ну, первым делом мы, конечно, к чертям сломаем журнальный столик, — и он сразу же засмеялся, как всегда делал, когда был совсем маленьким, — его всегда было очень легко рассмешить, сквозь любые горести, это был самый легкий способ успокоить его, когда он плакал. В гостиную вошел Сережа:
— Что смешного?
Я посмотрела на него поверх Мишкиной головы и сказала:
— Я думаю, дальше будет только хуже. Что будем делать?
Остаток дня мы все — я, Сережа и даже Мишка, забросивший свои игры, провели в гостиной возле включенного телевизора, как будто ценность этого последнего оставшегося у нас канала связи с внешним миром стала нам очевидна только что, и мы торопились впитать как можно больше информации прежде, чем и эта ниточка оборвется. Мишка, правда, сказал:
— Спутнику точно ничего не будет, мам, что бы они там ни отключали, он летает себе и летает, — но сидел с нами до тех пор, пока наконец не заснул, пристроив взлохмаченную голову на подлокотник дивана.
Ближе к вечеру Сережа погасил свет, развел огонь в камине и принес из кухни бутылку виски и два стакана. Мы сидели на полу перед диваном со спящим Мишкой, которого я укрыла пледом, и прихлебывали виски; теплое оранжевое мерцание огня в камине смешивалось с голубоватым свечением экрана, телевизор тихонько бубнил и показывал, в основном те же кадры, которые мы видели утром, — дикторы на фоне географических карт с красными отметками, опустевшие улицы разных городов, машины «Скорой помощи», военные, распределение лекарств и продовольствия (лица стоявших в очередях людей отличались только цветом масок), закрытая Нью-Йоркская фондовая биржа. Я уже ничего не переводила, мы сидели молча и просто смотрели на экран, и на какое-то мгновение мне вдруг показалось, что это обычный вечер, каких уже было много в нашей жизни, и мы просто смотрим нудноватый фильм о конце света, в котором немного затянулась завязка сюжета. Я положила голову Сереже на плечо, он обернулся ко мне, погладил по щеке и сказал мне на ухо, чтобы не разбудить Мишку:
— Ты права, малыш, все это просто так не закончится.
Звук, разбудивший меня, прекратился в тот момент, когда я открыла глаза; в комнате было темно — огонь в камине погас, а последние красноватые угольки уже не давали света, позади сопел Мишка, рядом со мной — сидя, откинув голову назад, спал Сережа. Спина у меня затекла от долгого сидения на полу, но я не шевелилась, пытаясь вспомнить, что именно заставило меня проснуться, — несколько бесконечно долгих секунд я сидела в полной тишине, напряженно вслушиваясь, и как только я почти уже поверила в то, что этот странный звук просто приснился мне, он раздался снова, прямо за моей спиной — требовательный, громкий стук в оконное стекло. Я повернулась к Сереже и схватила его за плечо — в полумраке я увидела, что глаза его открыты; он приложил палец к губам, потом, не поднимаясь на ноги, чуть наклонился вправо и нашарил свободной рукой висевшую возле камина чугунную кочергу, которая легонько звякнула, когда он снимал ее с крючка. Впервые за два года, которые мы прожили в этом светлом, легком и прекрасном доме, я остро пожалела о том, что вместо угрюмой кирпичной крепости с забранными решетками окошками-бойницами, как у большинства наших соседей, мы выбрали воздушную деревянную конструкцию с прозрачным фасадом, составленным из стремящихся к коньку крыши огромных окон; я вдруг почувствовала хрупкость этой стеклянной защиты, как будто наша гостиная и весь дом позади нее, со всеми своими уютными мелочами, любимыми книгами, легкими деревянными лестницами, с Мишкой, безмятежно спящим на диване, — всего лишь игрушечный кукольный домик без передней стенки, в который в любую минуту извне может проникнуть гигантская чужая рука и нарушить привычный порядок, переворошить, рассыпать, выдернуть любого из нас.
Мы посмотрели в сторону окна — возле балконной двери, ведущей на веранду, на фоне ночного неба отчетливо темнела человеческая фигура.
Сережа сделал попытку подняться; я вцепилась в руку, в которой он сжимал кочергу, и зашептала:
— Подожди, не вставай, не надо, — и тут за стеклом послышался голос:
— Ну что вы там замерли, защитники Брестской крепости, я прекрасно вижу вас через стекло. Сережка, открывай!
Сережа со звоном уронил кочергу на пол и бросился к балконной двери; проснулся Мишка, сел на диване и тер глаза, диковато озираясь; дверь открылась, в гостиной запахло морозным воздухом и табаком, а стоявший за стеклом человек вошел внутрь и проговорил:
— Включите свет, партизаны, черт бы вас побрал.
— Привет, пап, — сказал Сережа, нашаривая выключатель на стене, и только тут я выдохнула, поднялась на ноги и подошла поближе.
Во время нашего знакомства три года тому назад — Сережа познакомил меня со своим отцом не сразу, а почти через полгода после того, как его бывшая жена наконец ослабила хватку, постразводные страсти немного утихли и наша жизнь постепенно стала входить в нормальную колею, — Сережин отец завоевал мое сердце прямо с порога небольшой квартирки в Чертанове, которую мы с Сережей сняли, чтобы жить вместе, — он с аппетитом оглядел меня с головы до ног, крепко и как-то совсем не по-отечески обнял и немедленно велел звать себя «папа Боря», хотя я так ни разу и не смогла себя заставить произнести это — вначале вообще избегая прямых обращений, а потом, спустя еще год или около того, остановившись на нейтральном «папа» — на «ты» я с ним так и не перешла. Мне с самого начала было очень легко с ним — легче, чем в компании Сережиных друзей, привыкших видеть его совсем с другой женщиной, с их подчеркнутыми, вежливыми паузами, которые они делали всякий раз, когда я говорила что-нибудь, как будто им нужно было время для того, чтобы вспомнить — кто я такая; я постоянно ловила себя на попытках понравиться им — почти любой ценой, это была какая-то детская, глупая конкуренция с женщиной, перед которой я чувствовала себя виноватой и ненавидела себя за это. «Папа Боря» бывал у нас нечасто — у них с Сережей была какая-то сложная история в прошлом, вероятно, еще в Сережином детстве, о которой они никогда не распространялись; мне всегда казалось, что Сережа одновременно гордится отцом и стыдится его, они редко созванивались, а виделись еще реже — его даже не было на нашей свадьбе. Я подозревала, все дело было в том, что у него не было приличного костюма — довольно давно он, неожиданно для всех, бросил карьеру университетского преподавателя, сдал свою небольшую московскую квартирку и уехал насовсем в деревню где-то под Рязанью, в которой жил с тех пор почти безвылазно в старом одноэтажном доме с печкой и туалетом на улице, потихоньку браконьерствовал и, по Сережиным словам, здорово пил с местными мужиками, среди которых завоевал себе непререкаемый авторитет.
Он стоял посреди освещенной теперь гостиной, щурясь от внезапного света, — на нем была видавшая виды старая Сережина охотничья куртка, а на ногах почему-то трогательные серые валенки без калош, вокруг которых на теплом полу уже начинала образовываться небольшая лужица. Сережа сделал было движение к нему навстречу, но они как-то неловко застыли в шаге друг от друга и так и не обнялись, а вместо этого оба обернулись ко мне — и тогда я встала между ними и обняла их обоих; сквозь густые, уютные запахи дыма и табака вдруг отчетливо потянуло спиртом, и я мысленно удивилась тому, как он ухитрился доехать до нас, — но потом мне пришло в голову, что навряд ли на дорогах сейчас кому-нибудь есть до этого дело. Я прижалась щекой к вытертому воротнику его охотничьей куртки и сказала:
— Как хорошо, что вы здесь. Есть хотите?
Через четверть часа на плите шипела яичница, и мы все — включая Мишку, который отчаянно таращил глаза, пытаясь не заснуть, сидели вокруг кухонного стола; часы показывали половину четвертого утра, и вся кухня уже пропахла чудовищными папиными сигаретами — он признавал только «Яву» и презрительно отказался от Сережиного «Кента». Пока готовилась еда, они с Сережей успели выпить «по одной», а когда я поставила перед ними дымящиеся тарелки и Сережа приготовился налить еще, папа Боря неожиданно накрыл рюмку своей большой ладонью с пожелтевшими прокуренными пальцами и сказал:
— Нет уж, хватит светской жизни, пожалуй. Я приехал вам сказать, дети, что вы идиоты. Какого черта вы тут сидите в этом своем стеклянном доме с этой своей яичницей и делаете вид, что все в порядке? У вас даже калитка не закрыта — и хотя, конечно, ваша смешная калитка, декоративный заборчик и вообще вся эта пародия на безопасность даже ребенка не остановят, я все-таки ожидал от вас большей сообразительности.
Тон у него был шутливый, но глаза не улыбались — я вдруг увидела, что его большая рука, в которой он держал очередную зажженную сигарету, дрожит от усталости и пепел падает прямо в тарелку с яичницей, лицо у него серое, а вокруг глаз — темные круги. В своем неопределенного уже цвета свитере с вытянутым воротом (наверняка тоже Сережином), толстых штанах и валенках, которые он и не подумал снимать, он выглядел посреди нашей светлой, элегантной кухни огромной чужеродной птицей, а мы втроем действительно сидели вокруг него, как перепуганные дети, и ловили каждое его слово.
— Я очень надеялся, что вас здесь уже не найду — я думал, вам хватило ума понять, что происходит, и вы давно уже заколотили свой кукольный домик и сбежали отсюда, — продолжил он, отхватив вилкой почти пол-яичницы и держа ее на весу. — Но, учитывая ваш всем известный бездумный идиотизм, я решил-таки в этом убедиться и, к сожалению, оказался прав.
Мы молчали — ответить нам было нечего. Папа с сожалением посмотрел на яичницу, дрожащую на вилке, положил ее обратно в тарелку и отодвинул тарелку в сторону; видно было, что он думает, как начать, и какая-то часть меня уже знала, что именно он сейчас скажет нам, и чтобы оттянуть этот момент, я сделала движение, чтобы встать и убрать со стола, но папа Боря жестом остановил меня и заговорил:
— Подожди, Аня, это недолго. Город закрыли две недели назад, — он сидел теперь, сложив руки перед собой и опустив голову, — а с момента, как появились первые заболевшие, прошло чуть больше двух месяцев, если, конечно, нам не врут. Я не знаю, сколько человек должно было умереть прежде, чем они решили закрыть город, но судя по тому, что они уже отключили нам телефоны, все происходит быстрее, чем они рассчитывали, — он поднял голову и посмотрел на нас, — ну же, дети, сделайте лица немного поумнее, вы что, никогда не слышали, что такое математическая модель эпидемии?
— Я помню, пап, — сказал вдруг Сережа.
— А что такое модель эпидемии? — тут же спросил Мишка. Глаза у него были круглые.
— Это очень старая штука, Мишка, — сказал папа Боря, но смотрел при этом на меня, — мы их рассчитывали еще в семидесятые годы для института Гамалеи. Сейчас я, конечно, давно уже вышел в тираж, но, полагаю, общие принципы не изменились — точные науки не пропьешь, дети, это как ездить на велосипеде. Если коротко, то все зависит от болезни — как именно она передается, насколько заразна, длинный ли у нее инкубационный период и каков процент смертности. А еще очень важно, как именно власти с этой болезнью борются. Мы просчитали тогда семнадцать инфекций — от чумы до банального гриппа, я не врач, я — математик и про этот новый вирус знаю очень мало. Не буду мучить вас дифференциальными уравнениями, но судя по скорости, с которой все развивается, карантин им особенно не помог — вместо того чтобы выздоравливать, люди мрут, и мрут стремительно — может, они не так этот вирус лечат, может, им нечем его лечить, а может, они просто еще не нашли способа — как бы там ни было, я не думаю, что город уже погиб, но он погибнет, и очень скоро, и когда все это начнется, на нашем с вами месте я постарался бы быть от него подальше.
— Что начнется? — спросила я, и тут заговорил Сережа:
— Они прорвутся наружу, Ань. Те, кто в городе. Те, кто не успел заболеть, вместе с теми, кто уже заразился, но еще не знает об этом, а еще они возьмут с собой тех, кто на самом деле болен, потому что нельзя же их там бросить. Они поедут мимо нас во все стороны, они будут стучаться в твою дверь и просить воды, или поесть, или пустить их переночевать, и как только ты сделаешь что-нибудь из этого, ты заболеешь.
— А если ты им откажешь, Аня, — сказал папа Боря, — они могут быть очень обижены на тебя за это, так что вся эта история не сулит нам ничего, кроме неприятностей.
— Сколько у нас времени, пап, как ты думаешь? — спросил Сережа.
— Не очень много. Я думаю, неделя от силы, и я очень надеюсь, что мы не опоздаем. Я, конечно, ругал вас, дети, но и сам я хорош, вы всего-навсего глупые маленькие буржуи, а мне, старому дураку, надо было не водку пить в своей деревне, а ехать к вам сразу, как только они объявили этот свой карантин. Кое-какие нужные вещи я привез с собой — но не все, конечно, денег у меня с собой было немного, и я торопился, поэтому нам предстоит суматошная пара дней; Сережка, сходи, открой ворота, надо загнать мою машину во двор. Боюсь, моя старушка никуда уже не поедет — последние километры я всерьез опасался, что придется идти к вам пешком. — И пока он вставал и рылся в карманах в поисках ключей, я смотрела на него и думала о том, что этот нескладный, шумный человек, про которого мы совсем забыли и ни разу не позвонили ему с тех пор, как все это случилось, чтобы узнать — как он, бросил свою рязанскую деревню, загрузил в машину весь свой нехитрый скарб и готов был бросить его посреди дороги, если сдохнет его двадцатилетняя Нива, и идти пешком по морозу, просто чтобы убедиться в том, что мы все еще здесь, и заставить нас сделать то, что кажется ему разумным. Видно было, что Сережа подумал о том же — мне даже показалось, что он скажет что-нибудь еще, но он просто взял ключи от машины и пошел к выходу.
Когда дверь за ним закрылась, мы остались на кухне втроем; папа Боря снова сел, посмотрел на меня без улыбки и сказал:
— Ты плохо выглядишь, Аня. Мама?..
Я быстро покачала головой и почувствовала, как морщится мое лицо, и он сразу же взял меня за руку и задал еще один вопрос:
— От Иры с Антошкой слышно что-нибудь? — И тогда я почувствовала, как слезы высыхают у меня в глазах, не успев пролиться, потому что я забыла, совсем забыла и про Сережину первую жену, и про пятилетнего Антошку; я прижала руку ко рту и с ужасом покачала головой еще раз, а он нахмурился и спросил:
— Как ты думаешь, он согласится уехать без них? — И тут же сам себе ответил: — Впрочем, нам для начала нужно еще придумать, куда именно мы поедем.
В эту ночь мы больше ничего уже не обсуждали — когда Сережа вошел в дом, сгибаясь под тяжестью огромного брезентового рюкзака, папа вскочил ему навстречу, бросив на меня короткий предупредительный взгляд, и разговор был закончен; следующие полчаса они, всякий раз старательно топая ногами на пороге, чтобы стряхнуть снег с обуви, носили из Нивы, стоявшей теперь на парковке перед домом, какие-то мешки, сумки и канистры — Сережа предложил было оставить большую часть вещей в машине — «они же не нужны нам прямо сейчас, пап», но папа Боря был непреклонен, и скоро весь его разномастный багаж был сложен на хранение в кабинете, куда затем отправился и он сам, отказавшись от предложенного гостевого комплекта белья:
— Не надо мне стелить, Аня, я прекрасно устроюсь на диване, спать осталось недолго, заприте двери и ложитесь, утром поговорим, — сказал он и, так и не сняв валенок, протопал в кабинет, оставляя за собой мокрые следы на полу, и плотно затворил за собой дверь.
Его слова прозвучали как команда — сначала, не сказав нам ни слова, отправился в постель Мишка — я слышала, как наверху хлопнула дверь его комнаты. Сережа запер дверь и тоже ушел наверх, а я прошла по первому этажу, выключая свет, — с тех пор как мы переехали сюда, этот тихий ночной обход стал одним из моих любимых ритуалов — после отъезда гостей или после обычного, спокойного вечера втроем дождаться, пока и Сережа, и Мишка разойдутся по спальням, а потом вытряхнуть пепельницы, убрать посуду со стола, поправить подушки на диване, выкурить в тишине последнюю сигарету и отступить по освещенной лестнице на второй этаж, оставив за собой внизу уютную, сонную темноту, немного постоять возле Мишкиной двери и, наконец, войти в нашу прохладную темную спальню, сбросить одежду, скользнуть под одеяло к засыпающему Сереже и прижаться к его теплой спине.
Я проснулась, открыла глаза и взглянула в окно, пытаясь понять, сколько сейчас времени, — но по серому ноябрьскому полумраку за окном невозможно было догадаться, утро сейчас или вторая половина дня. Постель рядом со мной была пуста, и какое-то время я лежала без движения, прислушиваясь — в доме было тихо. Никто не разбудил меня, и несколько мгновений я боролась с искушением закрыть глаза и заснуть снова, как часто делала в последние дни, но потом все-таки заставила себя встать, набросить на плечи халат и спуститься вниз. Мне не показалось — дом был пуст. В кухне уже снова пахло папиными сигаретами, на столе среди остатков завтрака стоял еще теплый кофейник; я налила себе кофе и стала собирать со стола тарелки — в этот момент хлопнула входная дверь и вошел папа Боря.
— Сдохла машина, — сказал он каким-то торжествующим тоном, словно радуясь тому, что оказался прав. — Придется бросить старушку здесь. Хорошо, что у вас обоих внедорожники, была бы у тебя какая-нибудь девчачья ерунда на колесах, не знаю, что бы мы делали.
— Доброе утро, папа, — сказала я. — А где Сережа и Миша?
— Мы не стали тебя будить, Анюта, — он подошел поближе и положил мне руку на плечо, — уж слишком измученный вид у тебя был вчера ночью. Давай, пей кофе, у нас много дел с тобой. Сережку с Мишкой я услал за покупками — не волнуйся, дальше Звенигорода они не поедут, да это и не нужно — список у нас большой, но не очень разнообразный, все можно купить в окрестностях. Если повезет и соседи ваши еще не сообразили, что запасаться нужно не вермутом и оливками без косточек, за пару дней соберем все, что нужно, и можно будет выезжать.
— Так куда же мы поедем?
— Для начала главное — уехать отсюда. Слишком вы близко к городу, Аня, а для нас сейчас чем дальше, тем лучше. Мы с Сережкой поговорили утром, решили, что для начала вернемся ко мне, в Левино, — все-таки двести километров от Москвы, народу немного, от трассы далеко, у нас там речка, лес, охотхозяйство рядом; поедем туда, а дальше видно будет.
При дневном свете, в привычной, уютной атмосфере нашей кухни — запах кофе, неубранная посуда на столе, хлебные крошки, Мишкина домашняя оранжевая кофта с капюшоном, перекинутая через спинку стула, — все сказанное вчера за этим столом сегодня казалось нереальной фантазией. За окном проехала машина. Я представила себе его темный, маленький двухкомнатный домик, в который мы зачем-то должны уехать из нашего продуманного, удобного мира, но у меня не было сил с ним спорить.
— Что я должна делать? — спросила я. Наверное, по выражению моего лица он догадался, о чем я думаю, и то, что я не стала возражать, обрадовало его.
— Ничего, Аня, прокатимся, можно подумать, вам есть чем заняться, — сказал он примирительно, — а если я вдруг оказался не прав, вы всегда успеете вернуться назад. Пойдем, покажешь мне, где у вас теплые вещи, я набросал тебе список — подумай, может быть, ты захочешь взять еще что-нибудь.
Через час с небольшим на полу нашей спальни кучками была сложена одежда — теплые куртки, шерстяные носки, свитера, белье; особенное папино одобрение заслужили добротные ботинки на меху, которые Сережа купил нам с Мишкой в прошлом году, перед поездкой на Байкал — «дети, вы не безнадежны!» — объявил он торжественно. Я носила вещи из гардеробной, а он сортировал их; время от времени я подходила к окну и смотрела на дорогу — начинало темнеть, и мне очень хотелось, чтобы Сережа с Мишкой вернулись поскорее. В доме напротив зажегся свет — в очередной раз подойдя к окну, я заметила мужскую фигуру на балконе второго этажа — это Леня вышел покурить, Марина не разрешала ему дымить в доме. Увидев меня, он помахал мне рукой, и я в очередной раз привычно подумала о том, что нужно наконец повесить непрозрачные шторы — переехав за город, мы и не подозревали, что все происходящее на нашем дворе и в нашем доме прекрасно видно соседям, до тех пор пока Леня, в обычной своей беспардонной манере, не сказал как-то Сереже — «с вашим приездом, ребята, курить на балконе стало гораздо интересней; сразу видно — молодожены». Я помахала ему в ответ, и в этот момент папа Боря произнес за моей спиной:
— Пожалуй, одежды достаточно, Аня, давай теперь посмотрим, какие у вас есть лекарства. — И я почти уже было отвернулась от окна, как вдруг заметила, что у автоматических Лениных ворот остановился зеленый армейский грузовичок.
За рулем сидел человек в камуфляжном костюме и черной вязаной шапке. Даже сквозь стекло было видно, что на лице у него белеет маска; хлопнула дверца, и из грузовичка выпрыгнул второй человек, одетый точно так же, — через плечо у него висел автомат. Он отбросил себе под ноги сигарету и тщательно растер ее по присыпанному снегом асфальту носком ботинка, а затем подошел к Лениной калитке и подергал ее — она не открылась, видимо, была заперта. Я подняла глаза на Леню и жестом показала ему вниз, но он уже и сам увидел грузовик и как раз закрывал балконную дверь, чтобы спуститься; спустя полминуты калитка открылась, и Леня показался в ее проеме, на плечах у него была накинута куртка — было видно, что он протягивает человеку в камуфляже руку, но тот отступил на шаг и махнул автоматом в Ленину сторону, как будто приказывая ему отойти подальше. Брезентовый тент грузовика чуть распахнулся, невысокий борт откинулся, и из него выпрыгнул еще один человек, тоже в маске и с автоматом, который, в отличие от первого, не стал подходить к калитке, а остался стоять возле грузовика.
Какое-то время ничего не происходило — Леня по-прежнему стоял в проеме калитки, руку он больше не протягивал, но все еще продолжал улыбаться — видимо, они о чем-то разговаривали; человека в камуфляже мне было видно только со спины.
— Что там, Аня? — окликнул меня папа Боря. — Ребята приехали? — И в этот момент первый человек в камуфляже вдруг сделал несколько быстрых шагов в Ленину сторону и ткнул его дулом автомата в грудь, после чего они оба скрылись в проеме калитки, а спустя мгновение второй выпрыгнувший из грузовика человек торопливо прошел за ними внутрь — за трехметровым Лениным забором ничего уже не было видно, я услышала громкий собачий лай и вдруг — странный, сухой звук, в котором я сразу узнала выстрел, хотя он был совсем не похож на сочные рокочущие очереди из голливудских фильмов и Мишкиных компьютерных игр. Я бросилась открывать окно — не думая зачем, почему-то в эту минуту мне было очень важно открыть его и услышать, что там; из кузова грузовика выпрыгнул еще один человек в маске и вбежал во двор, и тут я почувствовала на плече тяжелую руку, которая буквально опрокинула меня на пол:
— Аня, отойди от окна и не вздумай высовываться. — Папа, чертыхаясь, уже бежал вниз, на первый этаж, я слышала, как он топает по лестнице, хлопает дверью кабинета; мне стало страшно оставаться одной наверху, и я бросилась следом за ним, пригнувшись; но не успела даже добежать до лестницы, потому что увидела, что он уже возвращается обратно — в руках у него был продолговатый черный пластиковый футляр, который он, ругаясь вполголоса, пытался открыть на бегу — прижавшись к стене, я пропустила его назад в спальню и, как привязанная, последовала за ним обратно к окну.
Не оборачиваясь ко мне, он яростно несколько раз махнул на меня рукой, и я отступила на пару шагов назад и застыла чуть позади него, выглядывая на улицу из-за его плеча — видно по-прежнему не было ничего, но сквозь открытое окно я услышала, как где-то за забором тонко визжит Марина, а из проема калитки показались два человека — они двигались медленно, не торопясь, и в руках несли огромный плоский Ленин телевизор — провода хвостом волоклись за ними по снегу; через плечо у одного из них была перекинута жемчужно-серая длинная шуба, что-то еще — я не разглядела — и, кажется, женская сумочка. Пока эти двое возились у грузовика, загружая вещи в кузов, показался третий — он постоял еще долю секунды, держа наперевес автомат, направленный в глубь Лениного двора, а затем вдруг повернулся в сторону нашего дома. У меня возникло ощущение, что он смотрит прямо мне в глаза, — на мгновение мне даже показалось, что это юный Семенов с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не были скрыты маской, — тот самый, которого мы неделю назад видели с Сережей у карантинного кордона на подъезде к городу, — я машинально подошла поближе, чтобы лучше рассмотреть его, споткнувшись о валявшийся на полу раскрытый пластиковый футляр, и тут папа Боря, стоявший возле окна, обернулся ко мне и сердито крикнул:
— Аня, твою мать, ты отойдешь отсюда или нет? — И тогда я с размаху села на пол прямо возле его ног и наконец посмотрела на него — в руках у него был длинный, резко пахнущий оружейным маслом охотничий карабин, в котором он что-то с лязгом повернул и, присев на корточки, просунул ствол в раскрытое окно, упираясь локтем в подоконник.
Раздался глухой металлический звук — видимо, человек, похожий на юного Семенова, ногой стучал в наши ворота — за два года, которые мы прожили с Сережей в этом доме, мы так и не собрались провести звонок от калитки, и почему-то сейчас я была этому рада — у людей, которые собираются ворваться в твой дом, не должно быть возможности позвонить в дверь; мелодичный звук дверного звонка — мне особенно нравился один, звучавший, будто кто-то ударяет легким молоточком по медной тарелке, «бо-боммм», — был бы особенно неуместен сейчас, после одиночного выстрела, раздавшегося вначале, после Марининого крика, после того, что я увидела в окно, в отличие от ударов сапогом по тонкому металлу ворот. Папа Боря чуть шевельнулся — но вместо того, чтобы высунуться из окна, он, напротив, прижался к боковой стене и громко крикнул:
— Эй, защитник родины, посмотри вверх! — и, быстро подняв руку, постучал по оконному стеклу.
Видимо, ему удалось привлечь внимание стоявшего у наших ворот человека — я сидела на полу, и мне ничего не было видно — потому что стук в ворота прекратился; убедившись, что внимание приковано к нему, папа Боря продолжил:
— Послушай, мальчик, тебе придется стрелять из своего автомата, который ты держишь, как лопату, сквозь толстые бревна, и я очень боюсь, что ты можешь не попасть с первого раза, а может, и со второго не попадешь. А вот этой штукой, — тут он немного помахал торчащим из окна стволом карабина, — я продырявлю твою башку очень быстро; и если мне повезет — а я везучий, — я успею еще продырявить бензобак вашей помойки, и никто уже не увезет всю эту ерунду, которую вы награбили в соседнем доме! А сначала, может быть, я успею снять того парня, который сидит за рулем. Нам всем это ни к чему, правда?
Снаружи было тихо — очень тихо; в открытое окно влетела снежинка, за ней другая, они немного покружились в воздухе у меня перед глазами и, приземлившись на пол возле моих ног, стали таять, а затем я услышала, как хлопнула дверца и заработал двигатель. Через полминуты, когда звук удаляющегося автомобиля растворился в воздухе, мы с папой, не говоря друг другу ни слова, вскочили на ноги и бросились вниз по лестнице, оттуда — к входной двери, и через покрытый снегом двор — я не успела надеть зимнюю обувь и по щиколотку провалилась в снег, промахнувшись ногой мимо дорожки — распахнув калитку, побежали к дому напротив.
В нескольких метрах от ворот, слева от чисто выметенной дорожки, неловко подогнув под себя лапы — словно остановившись в прыжке, лежала Ленина любимица, белая красавица алабаиха. Судя по ее позе, она была уже мертва, снег вокруг нее был красным и пористым, как разрезанный августовский арбуз; возле нее на корточках сидел Леня — на щеке у него была кровь — может быть, его, а может — собачья. Услышав нас, он повернулся в нашу сторону — на лице у него было какое-то детское, обиженное выражение; я подошла поближе — уже медленно, и сказала почти шепотом:
— Леня…
Он зачем-то прижал палец к губам и сказал жалобно:
— Посмотрите, что они сделали, — а потом неловко опустился на снег, с усилием приподнял крупную безухую голову, положил к себе на колени и принялся гладить ее обеими руками — белая голова запрокинулась, огромные челюсти немного приоткрылись, и между белоснежных зубов свесился перламутровый, розовый язык.
Я села рядом с ним на корточки, сжала его плечо, а он наклонил голову, зарылся лицом в густую светлую шерсть и начал раскачиваться из стороны в сторону, словно баюкая неподвижное собачье тело. В этот момент позади него открылась массивная кованая дверь и на пороге показалась Марина — бледная, заплаканная, она посмотрела на нас с папой, стоящих возле Лени, но из дома не вышла, а только сказала:
— Аня, что же это такое, они забрали шубу и телевизор — ты видела?
— Скажи спасибо, девочка, что они не забрали с собой тебя и не выкинули потом где-нибудь в лесу, километров через сорок, — произнес за моей спиной папа Боря. — Несчастные идиоты, можно подумать, пригодится им эта сраная шуба.
Леня поднял голову, взглянул на папу — в валенках, неопределенного цвета свитере с вытянутым воротом, все еще сжимающего в руках тяжелый охотничий карабин, и сказал уважительно:
— Ого, серьезная штука. — И тогда папа Боря посмотрел вниз, на длинную, страшную вещь в своей руке, и произнес:
— Серьезная, да. Не заряженная только. Когда мы наконец научимся думать по-новому, вот что мне интересно.
Почему-то всем нам одновременно показалось, что наш с Сережей легкомысленный деревянный дом безопаснее Лениной кирпичной крепости; возможно, оттого, что она уже была осквернена вторжением — распахнутая дверь, упавший столик в прихожей, рассыпанная по полу мелочь, разбросанная обувь, следы грязных ботинок на мозаичной плитке и мертвая собака на снегу во дворе, в то время как нашу призрачную неприкосновенность мы пока сумели отстоять; и потому Леня, очнувшись от оцепенения, подхватил Марину, которая, на минуту скрывшись в доме, вынесла из детской завернутую в одеяло сонную девочку, — мы с папой ждали их снаружи, не двигаясь с места — и оба они, не одеваясь, уже бежали через присыпанную снегом асфальтовую дорогу между нашими домами, даже не обернувшись на свою распахнутую калитку и настежь раскрытую входную дверь, если бы папа не крикнул:
— Эй, как тебя, Леня, это нельзя так оставлять, соседей напугаешь. — И тогда Леня остановился, поморгал глазами и медленно вернулся назад, закрывать калитку.
Через полчаса все мы — я, папа, Леня с раздувающейся на глазах багрово-синей щекой и прежним, по-детски обиженным выражением на лице и Марина, впервые на моей памяти не похожая на холодную, безупречную диву — прическа в беспорядке, припухшие веки, дрожащие руки, — сидели в нашей гостиной. Папа Боря, устроившись на корточках возле камина, разводил огонь, на диване сонно хлопала глазами толстощекая девочка в розовой пижаме с медвежатами. Я сходила на кухню и принесла бутылку, которую мы начали вчера с Сережей, — Леня благодарно блеснул на меня глазами, одним махом опрокинул в себя виски, который я налила ему, и пальцем подвинул опустевший стакан ко мне, чтобы я наполнила его еще раз.
— Мне тоже налей, Аня, — подала голос Марина, сидевшая с Дашей на диване — одной рукой она крепко сжимала девочкину маленькую розовую пятку; зубы ее отчетливо звякнули о край стакана, но она выпила его до дна, не поморщившись.
В это время, громко треща, дрова наконец разгорелись. Папа закрыл стеклянную дверцу, повернулся к столу и обвел нас взглядом, лицо у него было почти удовлетворенное — я поймала себя на мысли, что, возможно, впервые после долгого перерыва он чувствует наконец, что нужен своему сыну, что ему нравится, как быстро все мы — взрослые, состоявшиеся, не искавшие его советов, превратились в неуверенных детей, собравшихся под его защитой. И еще я подумала о том, что за все время с тех пор, как он появился на нашем пороге посреди ночи, никто из нас еще не сказал ему ни слова благодарности.
Словно в продолжение моих мыслей, Леня со стуком поставил стакан на стол и сказал:
— Вы, я смотрю, как-то серьезнее ко всему этому отнеслись, а я, дурак, дверь им открыл — думал, свои же, может, им воды нужно или дорогу подсказать. Если бы не ты..
— Борис Андреевич, — значительно сказал папа Боря и протянул руку, которую Леня пожал, торопливо приподнявшись с места.
— Если бы не ты, Андреич, они бы и меня там положили, наверное, рядом с Айкой. Я даже с цепи спустить ее не успел — пошел и открыл дверь, долбоеб, руку хотел ему пожать. — Тут он схватил бутылку и налил себе еще, и поставил было ее обратно на стол — но приподнял снова и наполнил еще один стакан, который подвинул к папе Боре. Я заметила жадный Маринин взгляд и подтолкнула к Лене наши с ней стаканы — это был кокетливый, вечериночный жест, за который мне немедленно стало стыдно, мне пришло в голову, что все происходящее сейчас больше не вертится вокруг нас, женщин; на мгновение мне показалось, что эти два стакана так и останутся стоять пустыми возле бутылки, но Леня машинально наполнил и их тоже, хотя и не взглянул на нас — он смотрел на карабин, стоявший здесь же, возле стены, дулом вверх — вернувшись, папа Боря первым делом возился с ним, заряжая, и поставил его так, чтобы можно было схватить его быстро, просто протянув руку.
— У тебя есть на него разрешение? Ты прямо Натаниэль Бампо, Андреич, как ты его из окна высунул, они бы просто так не уехали ни за что… — Он говорил что-то еще, а я думала — надо же, Леня, с его мясистым затылком, с его плоскими шутками, оказывается, читал в детстве Фенимора Купера, играл в индейцев и, наверное, воображал себя Следопытом, или Чингачгуком Большим Змеем; я подняла на него глаза и услышала, как он говорит: — Такая девочка была, я ее из питомника взял, для охраны, няню мимо нее провожать приходилось, гости лишний раз боялись спьяну курить во двор выйти, Маринка вечно ворчала — завел крокодила, но собака умная — знала, кого трогать нельзя, Дашка ей даже пальцы в рот засовывала, — и ничего. А они ее — на бегу, не глядя, как мусор, — и губы у него вдруг задрожали, я смотрела на него и чувствовала, как слезы, которых не было целый день, со вчерашнего утра, когда я увидела всех их на этом же диване в гостиной (наши свадебные ракушки во рту у пухлой Даши, Марина, еще гладко причесанная, в утреннем макияже, Леня, хлопающий рукой по дивану), вдруг потекли у меня из глаз — горячо, сильно, ручьями, но я не успела даже всхлипнуть, и никто не взглянул в мою сторону, потому что мы все услышали, как возле наших ворот, снаружи, остановилась машина.
Следующая секунда была наполнена событиями так густо, что должна была бы, наверное, длиться в десять раз дольше, — я увидела Марину, которая обхватила маленькую Дашу руками и, пригнувшись, села с ней на пол; карабин, только что стоявший у стены, как декорация для постановочной фотографии на охотничью тему, оказался у папы в руках, а сам он словно взлетел по лестнице на второй этаж, к окну; Леня, на мгновение исчезнувший в кухне, показался на пороге, сжимая в руке разделочный нож — на свету стало заметно, что широкое, страшное лезвие ножа некстати испачкано чем-то жирным, как будто им резали колбасу к завтраку; я единственная не сдвинулась с места и успела даже почувствовать неловкость за то, что совершенно не знаю, что именно я должна сейчас делать — и в это время со второго этажа раздался папин голос, который произнес с облегчением:
— Ребята вернулись.
Какое-то время все были заняты тем, что загоняли машину во двор и выгружали вещи — большие пластиковые пакеты, белые и хрустящие, словно накануне шумного домашнего праздника. Сережа внес последнюю, большую картонную коробку и поставил ее на пол в прихожей («не носи их дальше, — сказал папа Боря, — оставь тут, все равно обратно грузить»), в коробке что-то металлически звякнуло, и он сказал:
— Купили почти все, кроме бензина, на заправке очередь километровая, мы хотели засветло успеть домой, завтра съездим.
— Плохо, — ответил папа, — но сейчас ехать уже точно не стоит, придется подождать до утра.
— Да ладно, пап, мы же думали, что неделю будем собираться, а сегодня достали почти все — и продукты, и лекарства, нам осталось-то всего ничего — бензин, завтра возьмем канистры и метнемся по заправкам, придется несколько объехать — мужики в очереди сказали, помногу в одни руки не отпускают. Да, и ближайший к нам «Охотник» в Красногорске, еще один вроде был в Волоколамске, но это уже совсем не по дороге, может, в Рязани у тебя патронов докупим? — Они вошли в гостиную, в руках у Сережи был тетрадный листок, исписанный убористым папиным почерком с двух сторон, следом появился Мишка с ключами от Сережиной машины — мы еще не выпускали его на трассу, но по нашим проселочным дорожкам он вовсю уже катался и с удовольствием всякий раз загонял машину во двор.
— Там мы точно ничего не докупим, — ответил папа Боря, помолчав. — Боюсь, в Рязани нам уже делать нечего.
Тут только Сережа поднял глаза от своего списка, оглядел нас одного за другим и, наконец, заметил Ленину вздувшуюся, синюю щеку и нож, который тот все еще почему-то сжимал в руке.
— Что у вас тут происходит? — спросил он после паузы, и Леня, смутившись под его взглядом, быстро положил нож возле своего пустого стакана — лезвие звякнуло о полированную поверхность стола; он открыл было рот, но папа опередил его, сказав то, о чем я думала с момента, когда мы вернулись в дом, но боялась произнести вслух:
— Плохи дела, Сережка. У нас тут были гости. Судя по машине, на которой они ехали, и по форме, в которую были одеты, патруль, охранявший въезды в город, разбежался. Никто ими больше не командует, и они решили немного помародерствовать. Да в порядке мы, в порядке, все обошлось более или менее, — продолжал он, мельком взглянув на Леню, — дай бог, чтобы я ошибался, но, по-моему, все это может означать только одно — город погиб.
Сережа опустился на диван, и лицо у него было скорее задумчивое, чем встревоженное.
— Вот черт, — сказал он. — Хорошо, что мы не сунулись в Красногорск, это же сразу за МКАД, вот там, наверное, весело сейчас.
— Так я не понял, — подал вдруг голос Леня, — какой план? Будем тут держать оборону? Я вижу, вы провизией запасаетесь, патроны, все дела, это, конечно, здорово, только что мы будем делать, если они в следующий раз на танке приедут?
Сережа с отцом переглянулись, и пока они молчали, я посмотрела на толстого, громкого Леню, который всегда смертельно раздражал меня своими бестактными замечаниями, привычкой громче всех смеяться над собственными шутками, способностью немедленно и без остатка заполнить собой любое помещение и заглушить любую компанию, не обращая внимания на поднятые брови и недовольные лица, и неожиданно для себя сказала:
— Здесь нельзя оставаться, Лень, скоро тут начнется настоящий кошмар, так что мы уезжаем, мы почти все уже собрали, и я думаю, вам нужно поехать с нами.
— Хорошо, — быстро ответил Леня. — Куда?
— Левино отпадает, — сказал папа Боря с досадой. — Вы тут тоже в двадцати километрах от трассы, и посмотри, как быстро они сюда добрались — я надеялся, все эти жирные коттеджные поселки на Новой Риге задержат их подольше. Моя деревня от Рязани далеко — но до шоссе там только шесть километров, мы там выиграем неделю-другую, не больше, а потом нас накроет. Тут нужна тайга какая-нибудь, чтобы никого вокруг, жаль, что мы не в Сибири, в нашей Средней полосе, черт бы ее побрал совсем, таких мест, боюсь, не найдется.
— Тайга! — закричал вдруг Сережа и вскочил с места. — Тайга, ну конечно, вот же я идиот, Анька, я знаю, куда мы поедем. — Он торопливо вышел из гостиной и, споткнувшись об один из хрустящих пакетов, стоявших в холле, скрылся за дверью кабинета — слышно было, как он, ругаясь вполголоса, роется в шкафу, что-то с глухим стуком упало на пол, и через мгновение он снова показался на пороге — в руках у него была зажата какая-то книга, которую он, торопливо расшвыряв стоявшие кучкой стаканы в стороны, звонко шлепнул на стол. Лицо у него было торжественное, и мы все — даже Марина с девочкой, не издавшие ни звука с той минуты, когда они пересекли порог нашего дома, подались вперед и посмотрели на то, что лежало перед нами, — зеленая обложка, большие белые буквы: «Атлас автомобильных дорог. Северо-Запад России».
— Не понимаю, — сказала Марина жалобно.
— Вонгозеро, Анька, вспоминай, я тебя три года уговариваю туда со мной поехать, — заговорил Сережа быстро, — пап, мы там были с тобой перед тем, как Антошка родился. — Он схватил атлас и начал торопливо перелистывать страницы, но папа Боря протянул руку и остановил его.
— Отлично, сын, — сказал он вполголоса. — Лучше места, пожалуй, не придумаешь. Значит, мы едем в Карелию.
— Там есть дом, Анька, я тебе рассказывал, помнишь, дом на озере, там остров, иначе, как на лодке, не добраться. — Сережа снова зашуршал страницами, но я уже вспомнила — серая и блестящая, как разлившаяся ртуть, поверхность озера, выцветшая прозрачная трава, растущая прямо из воды, заросшие черным лесом одинокие бугорки островов — свинцово-серый, безрадостный карельский сентябрь, которого я, взглянув на Сережины привезенные с охоты снимки, испугалась раз и навсегда — таким он показался мне холодным, даже враждебным по сравнению с нашей теплой и солнечной оранжево-синей осенью, а зимой, как же там все выглядит зимой, я и здесь лишний раз не выглядываю из окна, чтобы не наткнуться взглядом на черные скользкие ветки, серое небо, я вечно мерзну в любой одежде, ты, барсук, говорит Сережа, ну выйди на улицу, ты уже три дня носа не высовывала, а я не люблю холод, не люблю зиму и отгораживаюсь от нее огнем, горящим в камине, и коньяком — только много ли можно взять с собой коньяка? Надолго ли я смогу удержать в себе тепло, без которого совсем не умею жить, в маленьком доме, сложенном из посеревших от времени досок, пропитавшихся сыростью холодного озера?
— Там же нет электричества, Сережа. — Я уже знала, что глупо возражать, что больше нам действительно бежать некуда, но не могла хотя бы не произнести этих слов, мне было нужно, чтобы они прозвучали. — И две комнаты всего. Он совсем маленький, этот ваш охотничий домик.
— Там есть печка, Аня. И лес вокруг. И целое озеро чистой воды. И еще там рыба, птица, грибы и брусники полный лес. И знаешь еще, что самое важное?
— Знаю, да, — сказала я вяло. — Там совершенно — никто — не живет.
И вопрос был решен.
Чего я никак не могла ожидать, так это Лениного восторга по поводу предстоящего нам бегства. Он был похож на ребенка, которому в последнюю минуту разрешили присоединиться к чужому празднику — не прошло и пяти минут, как он уже говорил громче всех, тыкал пальцем в карту — «через Питер не пойдем, там такой же беспредел наверняка», выдернул из-под Сережиного стакана позабытый было список, по которому совершались покупки, — «картошка, да у нас три мешка картошки в кладовке, Маринка, посмотри, крупы у нас тоже всякой полно, а тушенки я докуплю, завтра прямо съезжу и докуплю», и потом вдруг притих, горестно сдвинув брови, — толстый ребенок, которому не хватило подарка под елкой, — «у меня нет ружья, только пистолет, травматический», и Сережа, успокаивающе — «дам я тебе ружье, у меня их три»; они сидели, сдвинув головы, — папа Боря, Сережа и Леня, оживленно разговаривая, рядом с ними Мишка, с горящими глазами, заразившийся общим волнением, а я разлила оставшийся виски в два стакана и протянула один Марине, которая схватила его немедленно свободной от девочки рукой, как будто все это время следила за мной, не отрываясь; наши взгляды встретились, и в глазах этой отстраненной, едва знакомой мне женщины, с которой за два года жизни здесь я обменялась от силы парой фраз, я увидела то же чувство, которое переполняло и меня, — беспомощный, бессильный страх перед тем, что уже случилось с нами, и перед тем, что обязательно еще произойдет.
Спать засобирались через час — есть никому не хотелось, поэтому даже в этом ни я, ни Марина не смогли оказаться полезными; повысив голос, я, по крайней мере, смогла отослать наверх Мишку, который, недолго посопротивлявшись, горестно ушел, а за ним поднялись и все остальные, все еще продолжая разговаривать; Леня наклонился, чтобы взять девочку из Марининых рук, но та вдруг прижала ребенка к себе и сказала — голос ее прозвучал неожиданно резко, так, что все замолчали:
— Аня, можно, мы у вас переночуем, я не хочу туда возвращаться.
Все мы, не сговариваясь, посмотрели в окно гостиной — черное небо, мерцающий в свете уличных фонарей снег, пустая дорога, уходящая в лес; я подумала о развороченной прихожей соседского дома, о мертвой красавице Айке, лежащей на красном снегу, — наверное, в наступившей темноте пятна крови сделались черными и белая собачья шкура заиндевела на морозе; в наступившей тишине Сережа произнес, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Хорошая мысль, Марин. Оставайтесь. Отца положим в гостиной, а вы размещайтесь в кабинете. А еще я думаю, что всем сразу спать нельзя, ребята, — кто-то должен смотреть за дорогой. Если уж они днем не побоялись, было бы глупо надеяться, что ночью нас оставят в покое.
Караулить первым вызвался Сережа. Пока папа переносил свой спальник из кабинета на диван в гостиной, он ушел наверх, доставать свои ружья из железного шкафа, стоявшего в гардеробной, а Марина отправилась купать девочку — я не пошла с ней, потому что и там я тоже была бы не нужна, и сказала только — «полотенца в шкафчике в ванной комнате, посмотри там», и потом уже просто стояла посреди гостиной, смотря им вслед. Ребенок, как курортная обезьянка, выглядывал из-за тонкой ее спины, повернув ко мне голову, — расфокусированный взгляд маленьких глазок, бесформенная, пухлая щека, лежащая на Маринином плече; в очередной раз я про себя удивилась тому, насколько пассивна эта крошечная, некрасивая девочка, маленький Мишка уже исследовал бы всю гостиную, пересидел на коленях у всех собравшихся взрослых, я попыталась вспомнить, слышала ли я когда-нибудь, чтобы девочка эта разговаривала, и тут за моей спиной Леня произнес:
— Не говорит еще, ни слова, даже «мама» не говорит, мы по врачам ее затаскали — ждите, говорят, мы и ждем, а она молчит, засранка, только смотрит. — Я обернулась к нему, он стоял возле окна и смотрел куда-то вбок, словно пытаясь увидеть собственный темный дом, который даже не было видно из окон нашей гостиной; потом он повернул ко мне голову и сказал: — Я бы сходил, похоронил собаку, да Маринка распсихуется. Анюта, ты нам выдели белья постельного, — и пошел в сторону кабинета, а я отправилась за ним, почти радуясь тому, что наконец-то кому-то нужна моя помощь.
Посреди ночи я проснулась. За окном было темно, где-то вдалеке лаяла собака — это был успокаивающий звук, голос мирной жизни, мне даже не нужно было оборачиваться, чтобы почувствовать, что в постели рядом со мной снова никого нет, но я все равно обернулась и даже протянула руку — подушка была не смята, Сережа вообще не ложился. Спать не хотелось совершенно — я лежала на спине в своей тихой, темной спальне и чувствовала, как сердитые слезы холодными дорожками струятся по скулам вниз, затекая в уши, как же мне надоело просыпаться в пустой постели, ничего не знать, ждать, пока все решат за меня, чувствовать себя лишним, бесполезным балластом; я вскочила на ноги, вытерла глаза и спустилась по лестнице вниз, на первый этаж. Я отправлю Сережу спать, возьму ружье и буду смотреть в окно — я хорошо стреляю, Сережа всегда хвалит меня за меткость, я правильно держу ружье и спокойно целюсь; не зажигая свет на лестнице, я дошла до ее конца — первый этаж был таким же темным, как и второй, балконная дверь приоткрыта — по ногам потянуло холодом, и я пожалела, что не оделась, на цыпочках пробежала через пустую гостиную, выглянула на улицу и позвала вполголоса:
— Сережа!.. — Мне хотелось, чтобы он обернулся, услышав меня, шагнул обратно в гостиную, отругал меня за то, что я не одета, — «ну куда ты выскочила, замерзнешь, дурочка», и скинул бы куртку, которую я отказалась бы надеть, я поняла, что страшно соскучилась по нему, что мы уже бог знает сколько не оставались вдвоем, мы постелили бы куртку на пол, возле окна, выкурили бы одну сигарету на двоих, а потом, может быть, занялись бы любовью здесь же, на полу, мы целую вечность не занимались любовью; я распахнула балконную дверь пошире и сделала еще один шаг вперед.
Человек, стоявший на балконе, щелчком отбросил сигарету куда-то в сторону забора, она рассыпалась маленькими красными искрами, он обернулся ко мне и сказал:
— Аня, черт возьми, почему ты не спишь, иди в дом, ты замерзнешь, — и это был не Сережин голос.
— Где Сережа? — Я посмотрела на диван в гостиной, он был пуст.
— Давай зайдем в дом, — повторил папа Боря и протянул ко мне руки, а я оттолкнула его, подбежала к перилам балкона и заглянула за угол, на парковку перед домом.
Сережиной машины не было.
— Сядь, Аня, и не шуми, перебудишь весь дом, — сказал папа уже в гостиной, после того как зажег свет и затолкал меня внутрь. — Самое позднее — завтра мы уезжаем отсюда. Он должен хотя бы попробовать забрать их, если они… если они в порядке. Ты же сама понимаешь.
Я понимала. Я опустилась на диван и машинально потянула к себе плед, лежавший на подлокотнике, — вчера ночью под ним спал Мишка, а мы с Сережей сидели вот здесь, на полу, и смотрели на огненные искры, оседающие на задней стенке камина; шерстяная ткань неприятно обожгла кожу сквозь тонкую ночную рубашку, но я накинула плед на плечи и мысленно отругала себя за то, что спустилась вниз, не одевшись, — даже в эту минуту мне было неловко перед папой, который стоял здесь же и смотрел на меня, за неуместные сейчас, когда в доме столько чужих мужчин, кружева и голые колени; я думала о том, как мы с Сережей ездили к кордону, чтобы забрать маму, — он наверняка знал уже, что мы не прорвемся, потому что несколько раз, сразу после объявления карантина, пробовал попасть в город один, без меня — я помню, как он уезжал и возвращался, бросал со злостью ключи на столик и говорил — «к черту, все перекрыто, малыш», но он ни разу, ни разу не сказал мне, зачем он ездил. А в день, когда я спорила, просила и плакала, он поехал со мной — поехал все равно, чтобы я убедилась в том, что в город попасть невозможно, потому что знал, что это нужно попробовать сделать самому, и даже тогда, в машине, пока пустое темное шоссе разматывалось у нас под колесами, он не сказал мне. И на обратном пути — не сказал, хотя наверняка тогда, раньше, он тоже предлагал им деньги и говорил — мужики, у меня сын там, внутри, маленький совсем, и показывал рукой от земли, мне проехать всего пятьсот метров от Кольцевой, тут рукой подать, мы даже вещи не будем собирать — я просто заберу его, просто посажу в машину и вернусь, дайте мне пятнадцать минут, и после разворачивал машину и уезжал, и ехал к другому кордону, и пробовал снова, и возвращался домой ни с чем.
Я ни разу не спросила его, мне даже не пришло в голову — хотя на столе в кабинете стоит фотография, светлая челка, широко расставленные глаза, раз в неделю — иногда чаще — Сережа обязательно ездит его проведать, сегодня у тебя выходной, Анька, мы как-то привыкли не говорить об этом — когда он возвращался, я спрашивала дежурно — как малыш? — и он отвечал парой фраз — нормально, или — растет, и ничего больше не рассказывал, я не знала о том, каким было его первое слово и когда оно было сказано, какие он любит сказки, боится ли темноты; однажды Сережа спросил — ты болела ветрянкой? — и я поняла, что мальчик болен, но не спросила, высокая ли температура, чешется ли он, хорошо ли спит, а просто ответила — да, мы оба болели, и я, и Мишка, не волнуйся, мы не заразимся. Возможно, дело было в том огромном, удушливом чувстве вины, с головой захлестнувшем меня в то время, когда Сережа уходил ко мне от матери этого двухлетнего тогда мальчика — уходил по частям, не сразу, но все равно очень быстро, слишком быстро и для нее, и для меня, не дав нам возможности свыкнуться с новым для нас обеих положением дел, как это часто делают мужчины, принимая решения, последствия которых торчат острыми рыбьими костями до тех пор, пока женщины не находят способа обернуть и спрятать их незначительными, но ежедневными маленькими усилиями, в результате которых жизнь снова становится понятной, а все случившееся можно не только объяснить, но и оправдать. А может быть, дело было вовсе не в этом — просто ни женщина, которую он оставил из-за меня, ни я сама по какой-то необъяснимой причине не сделали ни малейшего шага для того, чтобы наши миры, в центре которых — почему-то я знала, что это так, — находился Сережа, пересеклись хотя бы в чем-то, хотя бы в нашем общем отношении к маленькому мальчику, которого было бы так легко полюбить — просто потому, что он не успел еще сделать ничего, чтобы этому помешать.
Я готова была полюбить его — тогда, в самом начале, и не только потому, что была согласна любить все, что было дорого Сереже, а просто оттого, что Мишка вырос и начал стряхивать мои руки, когда я пыталась обнять его, — не обидно, но настойчиво, как делают лошади, отгоняя муху, перестал сидеть у меня на коленях и просить, чтобы я немного полежала рядом с ним перед сном; или оттого, что спустя несколько лет после того, как родился Мишка, очередной визит к доктору закончился фразой — хорошо, что у вас уже есть ребенок; а может быть, еще и оттого, что гладкий, удобный, безукоризненный мир, который я в один миг — так, что и сама не успела этого заметить, — построила вокруг Сережи, его привычек и предпочтений, словно бы отталкивал любое вторжение извне, даже со стороны близких и невраждебных ему людей, и маленький мальчик со своей потребностью в заботе, внимании и в том, чтобы его развлекали, появляющийся изредка, по выходным или в каникулы, не пошатнул бы этого мира настолько, как это наверняка бы сделал другой ребенок — тот, которого у нас с Сережей не было. Не думаю, что я именно так это объясняла себе, но я была готова полюбить его, я точно помню, как говорила — не нужно тебе уезжать, давай заберем его на выходные, пойдем в цирк, погуляем в парке, я умею варить каши и рассказывать сказки, я чутко сплю и легко просыпаюсь ночью; когда мы переехали в этот новый, красивый дом, я даже придумала комнату — она называлась «гостевая спальня», но я поставила там небольшую кровать со спинкой, которая мала была бы взрослому, и припрятала Мишкины детские сокровища, которые сделались ему неважны, — пластмассовых динозавров, сложные названия которых я все еще помнила наизусть, немецкий набор индейцев на лошадях — их можно было снять с лошади, но ноги у них по-прежнему оставались изогнуты. Все это не пригодилось мне — ни разу, потому что женщина, от которой Сережа ушел ко мне, одинаково решительно отвергла и мое чувство вины, и мое великодушие победителя — две вещи, которых я не могла не испытывать, а она — оставить незамеченными; невидимый кордон, который эта женщина установила между нашими жизнями, существовал задолго до карантина: вначале она говорила — я не готова отпустить его к вам, пока он не начнет говорить и не сможет сам рассказать мне, все ли в порядке; позднее, когда мальчик заговорил, появились новые причины — он простужен, у него сложный период и он боится незнакомцев, он начал ходить в детский сад и ему не нужны дополнительные стрессы; как-то я нашла подарок, который купила для мальчика, спустя несколько недель, нераспакованным, в багажнике Сережиной машины — словно и он был соучастником этого заговора, и тогда я начала замечать, что мое желание сделать этого ребенка частью нашего общего мира гаснет и сменяется облегчением, и очень скоро я, пожалуй, была даже благодарна его матери за то, что она не напоминает мне о существовании длинной, разной и наверняка местами счастливой Сережиной жизни без меня.
Это было ее решение — и хотя я не знала причин, по которым она приняла его, я согласилась с ней — слишком легко. Я перестала задавать вопросы, а мужчина, три года живущий со мной под одной крышей и спящий со мной в одной постели, перестал говорить со мной об этом — совсем, и это позволило мне отвлечься настолько, что, когда случился весь этот кошмар, я даже не вспомнила о женщине и ее ребенке, и потому он сегодня уехал ночью, не попрощавшись, не сказав мне ни слова.
— Аня? — произнес вдруг папа Боря где-то за моей спиной, и в этот же момент сигарета обожгла мне пальцы — я даже не заметила, как ее закурила; я смяла ее в пепельнице, встала, плотнее завернулась в плед и сказала ему:
— Давайте сделаем так — я сейчас оденусь и подожду его… их, а вы ложитесь спать, ладно?