Сравнительные жизнеописания Плутарх
Описав жизнь Нумы и Ликурга, постараемся представить, несмотря на все затруднения, примечаемое между ними различие. Общие их черты показываются из их качеств, каковы суть мудрость, благочестие, способность управлять и наставлять народы, равно как и то, что они оба получили от богов начала своего законодательства. Касательно особенных хороших свойств, в них примечательно, во-первых, в Нуме – получение власти, в Ликурге – уступка оной. Один получил ее, не искавши; другой отдал ее, имев в своих руках. Один из частного лица и чужестранца избран был чужим народом в государи, другой сделал сам себя из царя частным лицом. Великое дело приобрести царство правотой, еще большее предпочесть правоту царству. Добродетель сделала одного столь славным, что он был удостоен царской власти; другого – столь великим, что он пренебрег этой самой властью.
Во-вторых, подобно как гармонию лиры, один в Спарте превратил из сладострастной и изнеженной в важную; другой в Риме смягчил ее суровость и грубость. Трудность подвига на стороне Ликурга. Он убедил граждан своих не броню снять и не мечи оставлять, но отказаться от золота и серебра, изгнать великолепные столы и мягкие ложа. Не заставил их отстать от военных действий, отправлять празднества и приносить жертвы; но научил, оставив пиршества и забавы, заниматься оружием и упражняться в телесных подвигах. Вот почему один все делал при помощи одного убеждения, пользуясь почтением и приверженностью граждан; другой едва достиг своей цели, подвергнувши опасностям жизнь и получивши рану. Муза Нума кротка и человеколюбива; она смягчила стремительные и пламенные свойства граждан и обратила их к миру и справедливости. Если кто нас принудит включить в число Ликурговых узаконений постановление об илотах, самое жестокое и беззаконное, то мы должны будем тогда признаться, что Нума более заслуживает звания греческого законодателя. Он позволил и настоящим рабам вкусить сладость свободы, введши в обыкновение на Сатурновых празднествах садиться им за одним столом с своими господами.
Говорят, что это есть одно из постановлений Нумы, который хотел, чтобы годовыми плодами наслаждались и участвовавшие в полевых работах. Некоторые уверяют, что этот обычай есть остаток равенства Сатурновых времен*, когда не было ни слуг, ни господ, но все почитали себя равными и родственниками.
Оба эти законодателя равно ведут народы к довольству и умеренности; но изо всех добродетелей один, кажется, более возлюбил доблесть, другой правосудие. Может быть, разность нравов и правления обоих народов причиной тому, что надлежало употребить способы и средства различные. Нума не по робости понудил римлян оставить войну, но по желанию отвлечь их от неправосудия; и Ликург не для того сделал спартанцев воинственными, чтобы они обижали других, но чтобы их не обижали. Таким образом, оба они, истребляя излишество и дополняя недостатки в гражданах, принуждены были ввести величайшие перемены.
Касательно разделения состояний граждан: кажется, распоряжения Нумы слишком благоприятствуют простому народу и демократии. Он составил народ весьма разнообразный, смешанный из золотарей, кожевников, сверлильщиков и проч.; напротив того, Ликурговы распоряжения строги и приличны аристократии. Все ремесла предоставил он рабам и пришельцам; самых граждан ограничил щитом и копьем; сделал их, так сказать, ремесленниками брани и служителями Марса; единственное их значение и упражнение состояло в том, чтобы повиноваться начальниками и покорять врагов. Он не позволил вольным (дабы они в самом деле и всегда были вольны!) накоплять богатства. Это попечение было уделом илотов и других рабов, равно как приготовление кушанья и прислуга. Нума не сделал никакого подобного различия. Он укротил страсть к войне, но не уничтожил корыстолюбия. Не только не истребил неравенства, но позволил умножать богатство до бесконечности; он пренебрегал возрастающей и умножающейся в городе бедностью. Ему надлежало при самом начале, когда неравенство было не столько ощутительно и велико и состояния были между собой в равновесии, восстать против жадности к богатству, подобно Ликургу, и предупредить бедствия, от оной происходящие, которые были немаловажны. Они-то были корнем и началом всех великих зол и несчастий, которые впоследствии обрушились на главу Рима.
Касательно земли не должно осуждать ни Ликурга за то, что он разделил ее, ни Нуму за то, что ее не делил. Одному послужило равенство раздела основанием и утверждением устанавливаемого им правления; другой, по причине незадолго перед тем учиненного раздела, не имел нужды делать нового, ибо прежний, конечно, оставался еще в силе.
Оба они благоразумно хотели истребить ревность, введши общие супружества и общих детей; но не употребили одинаковых средств. Римлянин, имевший довольно детей, быв убежден согражданином, желающим также иметь их, уступал жену свою. От него зависело отдать ее навсегда или взять обратно. Лакедемонянин, напротив того, оставляя жену при себе и сохраняя права супружеского союза, делал другого участником своего ложа для получения детей. Многие, как сказано прежде, сами вводили к себе тех, от которых надеялись иметь здоровых и прекрасных детей. Какая же разность между этими постановлениями? Не показывается ли в лакедемонском обычае великое и неограниченное равнодушие к жене, ко всему тому, что большую часть людей мучит и заставляет жить в печали и жестокой ревности? В римском же – некоторая стыдливая скромность, которая употребляет брачное обязательство, как завесу, изъявляя, сколь для нее жестоко и несносно это соучастие.
Нума также предписал строгое смотрение за девицами, дабы они жили благопристойно, свойственно своему полу. Напротив того, Ликург дал им свободу, каковая неприлична женщинам, и тем навлек на них посмеяния стихотворцев. Они называют их с Ивиком «феномиридами», то есть «обнажающими бедра», а с Еврипидом «андроманами», или «страстными к мужчинам». Этот стихотворец пишет о них:
- Родительски дома пустыми оставляют;
- Их всюду юношей толпы сопровождают.
- Наги суть бедра их; одежды распущены.
В самом деле, края девической одежды не были снизу зашиты, но во время шествия раскрывались и обнажали все бедро – что ясно доказывается следующими стихами Софокла:
- Раскрытая одежда
- Вкруг нежного вьется
- Младой Гермионы
- Прекрасного бедра.
По этот причине были они, как говорят, дерзки и против мужей своих слишком смелы, ибо управление домом зависело от них совершенно, а в общественных важнейших делах подавали свои мнения и имели свободу говорить. Нума сохранил честь и уважение, которыми со времени Ромула пользовались жены от мужей своих, которые старались им угождать, дабы загладить воспоминание о их похищении. Однако оградил их стыдливостью, отнял любопытство, приучил к трезвости и молчанию. Они совершенно воздерживались от вина*, не смели говорить общенародно о самых необходимых делах. Однажды некоторая женщина говорила речь в Собрании о своем деле. Сенат отправил посланников к прорицалищу, дабы узнать, что предзнаменовало это республике. Доказательством покорности и кротости римских женщин есть то, что сохранены имена тех, кто этими свойствами не отличался. Подобно как наши бытописатели предают памяти имена людей, которые первые возбудили войну междоусобную, вооружились против братьев своих, умертвили отца или мать, так римские упоминают о том, что Спурий Карвилий первый развелся с женой; в продолжение же двухсот тридцати лет по основании Рима ничего подобного этому не случалось; и что Талия, Пинариева жена, в царствование Тарквиния Гордого первая поссорилась с своею свекровью. Столь счастливо и пристойно законодатель учредил супружество!
Воспитание девиц продолжалось до того времени, в которое их выдавали замуж. Ликург повелел выдавать их в цветущих и пылких летах, дабы связь эта, сделанная по требованию природы, положила начало взаимной привязанности и дружбе, а не страху или ненависти, как то бывает, коль скоро принуждают природу. При том же в этих летах они могут уже переносить беременность и роды, ибо Ликург рождение детей полагал единственной целью брака. Напротив того, римляне выдавали замуж девиц двенадцати лет и моложе, дабы они предаваемы были мужьям своим чистыми и непорочными как телом, так и нравами. Учреждение первого – согласие с природой и способствует рождению детей; второго же – нравственнее и более благоприятствует сожительству.
Что касается до попечения о детях, до их собраний, до образа воспитания, до сообщества, до учреждения столов, телесных их упражнений и забав, то Ликург доказал, что Нума в этом не превосходит самого обыкновенного законодателя. Этот позволил отцам воспитывать детей своих по своему желанию или по своей нужде. Отец мог сделать своего сына либо земледельцем, либо плотником, либо кузнецом, либо свирельщиком, как будто бы не нужно было всем стремиться к одной общей цели и достигать оной своими поступками. Оттого они походили на путешественников, которые собрались на один корабль с разными намерениями и нуждами и только при наступающей опасности, когда каждый стремится за себя, соединяются для блага общего; без этого каждый думает только о себе. В недостатках постановления можно извинить законодателей обыкновенных по причине их невежества, или слабости; но человеку мудрому, восприявшему царскую власть над народом, незадолго перед тем собравшимся и не противившимся ему ни в чем, на что надлежало бы прежде всего обратить внимание, как не на воспитание детей и на учение юношей, дабы они не получили разных нравов, не сделались беспокойными, но были бы с самого начала, так сказать, вылиты в одну форму добродетели и одинаково образованы? Именно это способствовало Ликургу во многом, более же всего – к сохранению его уставов. Страх клятвы, ему данной, был бы недействителен, если бы воспитание и наставления не напечатлели законов во нравах юношей и вместе с пищей не вложили в них любви к гражданским его постановлениям. По этой причине важнейшие и главнейшие его законы имели всю силу более пятисот лет, подобно краскам, твердо и глубоко вошедшим в полотно. Учреждения Нумы, имевшие целью то, чтобы Рим пребыл в мире и спокойствии, исчезли вместе с ним. По кончине его Храм Брани, при нем всегда затворенный (как бы в самом деле брань была им заключена и укрощена), был отворен с обеих сторон и вся Италия обагрилась кровью и покрылась трупами*. Прекрасные и справедливейшие его постановления существовали только самое короткое время, ибо недоставало лучшей подпоры – воспитания. Но, скажет иной, не войной ли возвысилась Римская держава? Такой вопрос требует долгого ответа, особенно когда говорить должно с людьми, которые благополучие государства ставят более в богатстве, в роскоши, в обширности владений, нежели в безопасности, в спокойствии, в довольстве, соединенном со справедливостью. Однако к славе Ликурга может послужить и то, что римляне, оставивши учреждения Нумы, достигли высочайшей степени славы, а лакедемоняне, едва лишь преступили Ликурговы постановления, пали с высоты своей, потеряли всю власть над Грецией и были на краю совершенной погибели. Подлинно, велико и божественно в Нуме то, что он, бывши чужестранцем, призванными на царство, мог все переменить одним убеждением; что управлял обществом, еще не соединившимся с самим собой, не употребив ни оружия, ни насилия, подобно Ликургу, вооружившему вельмож против народа, и что, наконец, он все соединил и устроил силой своей мудрости и справедливости.
Солон и Попликола
Солон
Грамматик Дидим в возражении своем Асклепиаду о законах Солоновых приводит слова некоторого Филокла*, который отца Солона называет Эвфорионом, вопреки мнению всех других, упоминающих о Солоне, называющих единогласно отца его Эксекестидом. Он был человек посредственного состояния, но знаменитейшего рода и происходил от Кодра*. Его мать, по свидетельству Гераклида Понтийского*, была двоюродная сестра матери Писистрата.
Солон и Писистрат сначала были соединены теснейшей дружбой по причине своего родства. Притом красота и дарования Писистрата привлекали к себе любовь Солона. Это, кажется, было причиной, что в раздоре, происшедшем впоследствии между ними о правлении, вражда их не произвела жестокой и свирепой ненависти. В душах их остались неразрывными первые связи и, подобно яркой искре сильного огня, сохранили неизменными память и приятность первой их дружбы.
Впрочем, Солон не был тверд против красоты и не имел довольно силы, подобно «искусному бойцу»*, бодро стоять против любви. Это видно как из его стихотворений, так и из закона, им установленного, которым запрещалось рабам тереться сухой мазью* и любить прекрасных. Он ставит это в число пристойных и похвальных занятий и некоторым образом призывает достойных к тому, что возбраняет недостойным. Говорят, что Писистрат любил Харма и что поставил в Академии кумир Эрота в том месте, где зажигали священные факелы при беге во время торжеств*.
Отец Солона, как повествует Гермипп, уменьшил свое имение щедростью и деяниями человеколюбивыми. Хотя много было таких, которые охотно желали помочь Солону, но он, происходя от рода, привыкшего помогать другим, стыдился получить от других помощь и еще в молодости своей вступил в торг. Некоторые говорят, что Солон странствовал не для обогащения своего, но для снискания большей опытности и познаний. Все согласны в том, что он любил мудрость и в глубокой старости говорил, что стареет, но всегда многому еще учится. Он не ценил богатства и в «Элегиях» своих говорит:
- Богат, кто множество сребра имеет, злата;
- Обильной жатвою покрытые поля;
- На чьих лугах стада волов пасутся тучных
- И кони быстрые – богат. Богат и тот,
- Кто только сыт, одет, спокойно спать ложится.
- Но сколь счастливее, блаженней он стократ,
- Подруга коль его млада, мила, прекрасна.
В другом месте пишет:
- Люблю богатство я и золотом прельщаюсь;
- Несправедливостью стяжать его гнушаюсь.
- Напрасно тщишься ты неправдой пробресть:
- Несправедливого богов постигнет месть.
В самом деле, честному человеку, занимающемуся управлением государства, ничто не препятствует приобретать излишнего или пренебрегать употреблением того, что нужно и полезно. В те времена, чтобы употребить слова Гесиода*, в работе не было стыда, и никакое звание не делало различия между людьми. Торговля была в почтении, ибо она доставляет нам произведения иностранных народов, рождает союзы между царями и дает нам многоразличные познания. Некоторые купцы сделались основателями великих городов, подобно Протису, построившему Массалию, который приобрел любовь кельтов, обитавших по реке Родан*. Говорят, что торговлей занимались мудрый Фалес и математик Гиппократ; а Платон путешествовал по Египту с деньгами, полученными там от продажи масла.
Впрочем, торговую жизнь полагают причиною расточительности Солоновой, склонности его к неге и неприличной философу в стихах его вольности, с какою говорит он об удовольствиях. Торговая жизнь, будучи сопряжена со многими и великими опасностями, требует некоторого наслаждения, некоторых забав. Что Солон, однако, полагает себя более в число бедных, нежели богатых, то видно из следующих его стихов:
- Сколь часто в роскоши, богатстве злой живет,
- А добрый в нищете страдает, слезы льет;
- Но злато с доблестью не может быть сравненно.
- Сия в век не умрет – оно проходит, тленно.
Вначале упражнялся он в стихотворстве без важного намерения – для одной забавы и приятного препровождения праздного времени. Впоследствии излагал в стихах своих философические мысли и поместил в них многое, касающееся до управления – не для истории и предания памяти, но для оправдания поступков своих. В стихах его также содержатся увещания, советы и упреки, делаемые афинянам. Некоторые говорят, что он хотел написать законы свои стихами и приводит начало их, которое есть следующее:
- Тебя, отца богов, царя всея вселенной,
- Мы молим, чтоб закон, днесь нами утвержденный,
- Ты славой увенчал и счастием благим.
Подобно мудрецам того времени, возлюбил он ту часть нравственной философии, которая касается политики. В физике он слишком прост и ограничен в знаниях своих, как видно из следующих стихов:
- Из хладных облаков родится снег и град;
- Блестяща молния удар рождает грома;
- Неистовством ветров волнуются моря,
- Коль волны их ничем извне не возмутятся,
- Спокойнее морей ничто не может быть.
Вообще кажется, что в то время только одна Фалесова мудрость превысила умозрением обыкновенные понятия тогдашних людей; другие назывались мудрецами только по причине искусства их в политике.
Говорят, что эти мудрецы сошлись некогда в Дельфах, потом в Коринфе, куда Периандр* созвал их и угостил. Еще более важности и славы придала им пересылка треножника от одного к другому, когда каждый с великой скромностью принять его отказывался. Повествуют, что рыбаки острова Косс* закинули сеть, за что заплатили некоторые милетские жители. Вытащив ее, нашли золотой треножник, брошенный некогда в то место возвращавшеюся из Трои Еленой, которая вспомнила некое древнее прорицание. Между рыбаками и чужеземцами произошел спор о треножнике; города их приняли в том участие и дело дошло до войны. Пифия повелела отдать этот треножник мудрейшему. Сперва отослали его к Фалесу в Милет; косские граждане дарили по своей воле одному Фалесу то, что оспоривали у всех милетян вместе. Фалес, признавая Бианта умнее себя, отослал треножник к нему. Биант переслал его к другому, яко мудрейшему. Таким образом, переходя из рук в руки, вторично прислан был к Фалесу, наконец отнесен в Фивы и посвящен Аполлону Исменскому. Но Феофраст говорит, что треножник был сперва послан в Приену* к Бианту, который передал его Фалесу, и таким образом, переходя от одного к другому, возвращен был Бианту и наконец отослан в Дельфы. Это происшествие большей частью так повествуется, выключая того, что, по уверению некоторых, то был не треножник, а кубок, посланный Крезом; по другим же – чаша, оставленная Бафиклом*.
Повествуют также о частном разговоре и свидании Солона с Анахарсисом*, потом и с Фалесом. Анахарсис по прибытии своем в Афины, придя к дому Солона, постучал и сказал, что, будучи чужеземец, пришел завести с Солоном дружбу и взаимное гостеприимство. Солон отвечал: «Лучше заводить дружбу у себя дома». – «Но ты дома, у себя, – отвечал Анахарсис, – и так заключи со мною союз дружбы и гостеприимства». Солону столько понравилось остроумие его, что принял его дружелюбно и несколько времени держал в своем доме. В тогдашнее время Солон управлял общественными делами и сочинял законы. Анахарсис, узнав о том, смеялся над предприятием Солона, который надеялся удержать граждан от несправедливости и любостяжания написанными законами. «Эти писания, – говорил он, – подобны паутине; слабые и мелкие, в нее попавшиеся, увязнут; сильные и богатые удобно ее прорвут». Солон на это отвечал, что люди соблюдают установленные между ними договоры, когда в нарушении их некоторая сторона не находит пользы своей; что он так приноравливает законы к гражданам, чтобы все уверились, что полезнее исполнять законы, нежели нарушать их. Но последствия оправдали мнение Анахарсиса и обманули надежду Солона. Анахарсис, будучи некогда в Народном собрании, сказал: «Для меня удивительно, что среди греков говорят мудрые, а судят невежды».
Солон, приехав в Милет к Фалесу, удивлялся тому, что сей мудрец не хотел никогда жениться и иметь детей. В тогдашнее время Фалес на это не отвечал ничего; но по прошествии немногих дней подвел чужестранца, который сказывал, будто за десять перед тем дней выехал из Афин. Солон спрашивал у него: «Нет ли в Афинах чего нового?» Чужеземец, будучи подучен Фалесом, сказал, что нового ничего не случилось – кроме смерти одного юноши, на похоронах которого находился весь город, ибо, как говорили ему, то был сын мужа славного и добродетелями знаменитого среди граждан, давно отправившегося в чужие земли. «Несчастный отец! – сказал Солон. – Но как его называли?» – «Я слышал его имя, – продолжал незнакомец, – но оно вышло у меня из памяти; я помню лишь то, что много говорили об его мудрости и справедливости». При каждом слове страх Солона умножался; наконец, исполненный смущения, сам сказал чужестранцу свое имя и спросил его: «Не Солонов ли был сын умерший юноша?» Чужестранец подтвердил это, и Солон начал бить себя в голову, говорить и делать то, чем обыкновенно изъявляют великую горесть. Фалес, взяв его тогда за руку и усмехнувшись, сказал: «Вот, Солон, что удерживает меня от брака и от желания иметь детей, – то самое, что и тебя, твердейшего человека, повергает на землю. Но ободрись, все это выдумано, что ты теперь слышал». Это повествует, по свидетельству Гермиппа, Патек*, который уверял, что Эзопова душа жила в нем.
Впрочем, тот безрассуден и малодушен, кто не хочет приобретать нужного, опасаясь оного лишиться. Таким образом, никто бы не захотел ни славы, ни богатства, ни мудрости, потому что может все это потерять. Мы видим, что и добродетель, которой стяжание всего выше и сладостнее, от болезни и яду гибнет и теряется. Фалес, и не женившись, не сделался нимало безопаснее; разве он не хотел иметь ни друзей, ни родных, ни отечество? Однако ж говорят, что он усыновил сына сестры своей Кибисфа. Душа имеет в себе природную склонность к любви; она столь же способна чувствовать, рассуждать, помнить, как и любить. Не имея ничего собственного, она прилепляется к чужому. Посторонние и, так сказать, побочные, угождая человеку чувствительному, вкрадываются в его сердце, обладают им как бы домом или поместьем, не имеющим законных наследников, и, внушая ему любовь к себе, заставляют его о себе заботиться и страшиться их потери. Нередко видим, что люди, изъявляющие отвращение от брака и детей, бывают мучимы горестью, испускают недостойные благоразумного вопли, когда дети их рабынь или наложниц впадают в болезнь и умирают. Некоторые смертью собак и лошадей были доведены до постыдной печали и не хотели более жить, между тем как другие, потеряв достойных детей, не предали себя печали, не сделали ничего непристойного и остаток дней своих провели с твердостью и благоразумием. Не любовь, но слабость наводит бесконечные печали и страхи людям, которых рассудок не утвердил против ударов рока, которые не могут наслаждаться настоящим желаемым благом, ибо страх лишиться его в будущем всегда ввергает их в уныние, в ужас. Но не должно предавать себя нищете из страха лишиться имения; быть нечувствительным к дружбе, боясь потерять друзей своих; жить бездетным потому, что дети могут умереть. Рассудок должно противополагать всему. Но этого уже слишком много в сочинении такого рода.
Афиняне, утомленные долгой и разорительной против мегарян войной за остров Саламин, наконец утвердили законом, чтобы никто не делал предложения и не говорил более о завоевании Саламина – под смертною казнью. Солон, не терпя сего бесславия и приметив, что молодые люди желали возобновить войны, но, боясь закона, не смели предложить о том народу, притворился сумасшедшим. Из дома его по всему городу распространился слух, что Солон лишился ума. Между тем он сочинил элегическое стихотворение и, вытвердив наизусть, дабы говорить оное перед народом, внезапно выбежал на площадь с покрытой головою*. Народ окружил его. Солон стал на камень провозвестника и воспевая произнес элегию, которая начинается так:
- Сам прибыл вестником, несомый я волнами,
- Из Саламина днесь прекрасный, и пред вами
- Я песнь произнесу, а не простую речь.
Это стихотворение, называемое «Саламин», состоит из ста прекрасных стихов. Друзья Солона начали хвалить оное, и Писистрат в особенности увещевал и побуждал граждан слушаться слов Солоновых. Закон был уничтожен; предпринята война, и поручено вести ее Солону.
О войне сей обыкновенно рассказывают следующее: Солон отправился вместе с Писистратом к мысу Колиада*, где все афинские женщины приносили по установленным законам жертвы Деметре. Он послал в Саламин верного человека, который, притворяясь беглецом, уверил мегарян, что они могут поймать жен знаменитейших афинян, если поспешат за ним к Колиаде. Мегаряне, убежденные его словами, выслали войнов на корабле. Солон, увидя отплывавший от Саламина корабль их, велел женщинам удалиться, а молодых и еще безбородых людей нарядил в женское платье, в женские головные уборы и обувь и, спрятав кинжалы под одеждою их, велел играть и плясать на берегу морском, пока неприятели выйдут из судна и афиняне завладеют ими. Между тем как это происходило, мегаряне приблизились, пристали к берегу, вышли из судна и наперерыв спешили ловить женщин. Никто из них не спасся; все погибли; афиняне отплыли немедленно к Саламину и овладели островом.
Другие повествуют, что Солон не таким образом завладел Саламином, но что Дельфийский бог сперва дал ему следующий ответ:
- Ты жертвой успокой вождей той страны,
- Героев, чьи тела на берегах Асопа*
- На заходящие лучи взирают солнца.
Солон отправился ночью к острову, принес жертву героям Перифему и Кихрею; потом взял пятьсот афинян, добровольно за ним последовавших и, утвердив законом предать им управление Саламина, если им завладеют, отплыл на многих рыбачьих лодках, за которыми следовала тридцативесельная триера, и пристал к Саламинской губе, обращенный к Эвбее. Находившиеся на Саламине мегаряне, получив неверные о том сведения, в беспорядке бросились у оружию и между тем отправили для осмотра неприятелей судно, которое приблизилось к афинскому и было перехвачено. Солон велел связать бывших на нем мегарян, посадил вместо них отважнейших афинян и приказал им плыть к городу, скрывая себя как можно больше. В то же время, взяв с собою других афинян, устремился сухим путем на мегарян. Сражение началось; между тем посаженные на судне успели завладеть городом. Это предание подтверждается некоторым древним обыкновением, а именно: афинское судно подвигалось к острову сперва в молчании, потом приближалось к берегу с шумом и восклицаниями. Вооруженный воин сходил на землю и с громким криком нападал у мыса Скирадия на идущих против него с твердой земли. Близ этого места сооружен Солоном храм Эниалию, ибо здесь разбил он мегарян. Оставшихся после сражения отпустил по договору.
Однако мегаряне упорствовали в намерении возвратить сей остров. Они причиняли афинянам много зла и взаимно от них претерпевали. Наконец обе стороны согласились избрать судьями и посредниками лакедемонян. Многие говорят, что слава Гомера вспомоществовала в том случае Солону.
К описанию греческих кораблей, сделанному этим стихотворцем, прибавил он один стих, который читал перед судьями в пользу афинян.
- Двенадцать вел судов Аякс из Саламина
- И подле воинов стал Афины премудрой*.
Афиняне почитают все это пустословием. По их словам, Солон доказал судьям, что Филей и Эврисак, сыны Аякса*, были приняты в число граждан и предали остров сей афинянам; один из них поселился в Бравроне, другой в Мелите. От Филея получило название племя Филаидов, от которого происходит Писистрат. Он доказал еще неспрведливость требования мегарян, ссылаясь на то, что в Саламине погребают мертвых по обычаю афинян, а не по обычаю мегарян. Первые хоронят мертвого, обратив его к западу, другие обратив к востоку. Однако мегарянин Герей отвергает это тем, что и мегаряне хоронят мертвых, обращая тела их к западу. Важнейшее же доказательство против Солона то, что каждый афинянин имеет свою могилу; а у мегарян в одной могиле лежат по три и по четыре человека. Впрочем, говорят, что Солону в сем деле помогли и некоторые пифийские прорицания, в которых Саламин назван островом Ионийским*. Судьями в оном были спартанцы Критолаид, Амомфарет, Гипсихид, Анаксилай и Клеомен.
Столь счастливый успех прославил и возвеличил Солона; но более возвысился он и приобрел уважение греков своей речью о дельфийском храме. В ней доказал он, что должно подать помощь прорицалищу и не допустить кирреян* ругаться над ним; что ради дельфийского Аполлона надлежит защитить и дельфов. Убежденные Солоном амфиктионы объявили кирреянам войну, как свидетельствуют многие, среди других и Аристотель, который в сочинении своем «Список победителей на Пифийских играх» приписывает Солону это предложение. Однако не был он избран полководцем в войне этой, как, по свидетельству Гермиппа, говорит Эванф Самосский. Оратор Эсхин не говорит о том, и в записках дельфийских Алкмеон, а не Солон показан полководцем афинским.
Уже с давнего времени месть богов преследовала афинян за то, что прибегших к храму Минервы сообщников Килона* архонт Мегакл убедил предстать перед судом. Они привязали нитку к кумиру богини и держались за нее. Но едва приблизились таким образом к храму Эвменид, как нитка оборвалась сама собою; Мегакл и его товарищи схватили их под предлогом, что богиня отвергла их моления. Пойманные вне храма были закиданы каменьями; прибегшие к жертвенникам были умерщвлены при их подножии. Спаслись только те, кто прибег к женам правителей. Архонты за это злодеяние называемы были «проклятыми» и всеми были ненавидимы. Оставшиеся Килоновы сообщники со временем усилились и всегда были в раздоре с Мегакловыми. В тогдашнее время раздор достиг последней степени, и народ разделился на две части. Солон был уже в великой славе; он предстал перед народом со знаменитейшими афинянами, просил и увещевал тех, кто почитался «проклятым», предаться суду трехсот знаменитых мужей. Мирон из Флии обвинял их. Живые были осуждены и изгнаны; кости прежде умерших были вырыты и выброшены за границы Аттики.
В этих беспокойствах мегаряне напали на афинян, отняли Нисею* и возвратили Саламин. Между тем Афины были возмущаемы суеверным страхом и разными призраками. Прорицатели объявляли по принесенным жертвам, что город осквернен злодеянием и что надлежало очистить его. Призван был с Крита Эпименид из Феста*, которого полагают седьмым мудрецом те, которые не признают таковым Периандра. Этот муж почитался боголюбивым и весьма сведущим в мудрости энтузиастической и мистической. По этой причине называем был тогдашними людьми сыном нимфы Бласты и новым куретом*. По прибытии своем в Афины Эпименид соединился дружбой с Солоном, вспомоществовал ему и проложил дорогу к введению его законодательства. Он уменьшил расходы афинян при жертвоприношениях, заставил их в сетованиях по умерших быть спокойнее* и, присоединив к погребениям некоторые жертвы, отменил жестокие и варварские обыкновения, которым при таких случаях следовали женщины. Но всего важнее то, что умилостивительными жертвами, очищениями, сооружением жертвенников очистил и осветил город, заставил граждан быть послушными справедливости и более склонными к единодушию. Говорят, что Эпименид, увидя пристань Мунихию, долго смотрел на нее и сказал предстоявшим: «Как слеп человек в отношении к будущему! Если бы афиняне предвидели зло, имеющее произойти от этого места, то сгрызли бы оное своими зубами»*. Уверяют, что Фалес предвидел нечто подобное. Он велел похоронить себя в Милете на месте самом дурном и презренном, предсказав при том, что оно будет некогда форумом милетян. Эпименид приобрел почтение и удивление афинян; они хотели оказать ему великие почести и принести много даров. Он не принял ничего, только просил у них одной ветви из священного масличного древа* и, получив ее, возвратился в свое отечество.
По укрощении Килонова мятежа и изгнании «проклятых» афиняне впали в прежние раздоры о правлении республики. Город был разделен на столько разных сторон, сколько область имела разных местоположений. Диакрии, или жители нагорные, весьма были склонные к народоправлению. Педиэи, или полевые, желали одного правления вельмож. Паралы, приморские, требуя правления среднего и смышленого, препятствовали и тем и другим господствовать. Неравенство между бедными и богатыми тогда дошло до крайности. В этом опасном состоянии города, казалось, не было другого средства укротить раздоры и восстановить спокойствие, как прибегнуть к единоначалию. Весь простой народ был должником богатых. То обрабатывая земли их, бедные платили им шестую часть произведений и оттого назывались «гектеморами» («шестидольными») и наемниками; то брали у них деньги, закладывая себя, – и заимодавцы превращали их в рабов, заставляя работать на себя, или продавали их в чужой земле. Многие принуждены были продавать детей своих. Никакой закон того не возбранял. Они должны были оставлять город, дабы избегнуть жестокости заимодавцев. Но большая часть из отважнейших из них собрались, увещевали друг друга не терпеть долее этой жестокости, но избрать верного человека в предводители, освободить всех тех, кто не мог в срок заплатить долгов, сделать новое разделение земли и преобразить совершенно правление.
Тогда благоразумнейшие из афинян, ведая, что Солон один не участвовал в проступках ни одной стороны, не будучи сообщником богатых в несправедливости, ни угнетенным нуждою, как бедные, просили его принять на себя правление и укротить раздор. Фаний Лесбосский* повествует, что Солон сам употребил обман против обеих сторон для спасения республики, обещав бедным новое разделение земли, богатым же – утверждение долгов. Однако Солон говорит, что сперва не мог решиться принять правление республики, боясь любостяжания одних, а наглости – других. Он избран был архонтом после Филомброта и вместе с тем общим примирителем и законодателем. Богатые охотно приняли его как богатого, бедные – как добродетельного. Говорят также, что прежде разнесшиеся его слова, будто равенство не производит войны, нравились богатым и бедным. Одни ожидали получить равенство достоинством и добродетелью, другие числом своим и мерою. Обе стороны были в великой надежде; предводители их приступали к Солону, побуждая его соделаться самодержавным, и советовали ему действовать с большею смелостью, имея уже всю власть в своих руках. Даже многие из неприставших ни к одной стороне, видя, сколь было трудно произвести перемену здравым рассудком и законами, склонны были к тому, чтобы вручить верховную власть одному, самому справедливому и благоразумному. Некоторые говорят, что Солон получил и от Аполлона следующие прорицания:
- Прими кормило ты и прави кораблем;
- Найдешь помощников в сем подвиге своем.
Более всех упрекали его друзья, что он страшился имени «тираннии», как будто эта власть добродетелью правителя не превращается в царскую, как то и случилось прежде в Эвбее и в его время – в Митилене. На первом острове Тиннонд, а в другом – Питтак* избраны были тираннами. Но ничто не поколебало Солона; он сказал друзьям своим, что тиранния есть прекрасная страна, но не имеющая выходов. Фоку писал он следующее:
- Что я отчество драгое пощадил,
- Отверг тираннску власть, насильство кровожадно
- И славе прежней я своей не изменил?
- Я не стыжусь сего! Горжуся тем стократно.
- И в том уверен я, что славою своей
- Превысил ныне всех в подсолнечной людей.
Из этого явствует, что и до издания законов слава его была велика. Касательно же того, что многие смеялись его отвращению от верховной власти, Солон пишет сам о себе так:
- Не должно мудрым счесть Солона, ни великим.
- Бесценный дар богов отрекся он принять.
- Корысть богатая хоть в сеть ему попалась,
- Но вытащить ее на берег он не смог.
- Я лучше бы хотел, стяжав богатства многи,
- В Афинах царствовать хотя б единый час.
- Пусть бы от сего весь род пропал бы мой;
- Пусть в поношении, мучениях и сраме
- Окончил бы потом свои несчастны дни.
Вот что заставляет он говорить о себе народ и низких людей! Однако, отвергнув насильственную власть, он не употреблял в правлении средств излишне кротких, не уступал с покорностию сильным и не составлял законов в угождение избравшим его. То, что было хорошо, оставил он по-преженему, не употребив врачевания, не сделав никакой перемены, опасаясь, что, смешав все и расстроив, он не будет после в состоянии паки устроить и привесть в лучшее состояние. Он вводил те только перемены, к которым надеялся склонить сограждан словами или принудить властью, соединив, как говорит сам, правосудие силою. Когда впоследствии спросили его: «Лучшие ли данные им афинянам законы?», Солон отвечал: «Лучшие из тех, какие они могли принять».
Афиняне, как замечают некоторые из новейших, неблагопристойность и жесткость многих вещей прикрывают с тонкостью именами снисходительными и приятными; так, например, распутных женщин называют приятельницами; налоги – вспоможением; охранное войско – стражею; темницы – покоями. Это изобретено, по-видимому, Солоном, который уничтожение долгов назвал облегчением, отвержением тяжести, сисахфией*.
Первым своим постановлением он уничтожил настоящие долги и запретил впредь закладывать себя. Однако некоторые, среди которых и Андротион*, пишут, что уменьшением лихвы, а не уничтожением долгов бедные были довольны и назвали облегчением человеколюбивое это постановление – равно как и увеличение мер и возвышение монеты, ибо мина, стоившая прежде семьдесят три драхмы, оценена им во сто, так что, платя числом столько же, но ценою менее, должники получали великую выгоду, а заимодавцы ничего не теряли.
Но большинство писателей утверждает, что облегчение это было уничтожением всех долгов, что согласнее с стихотворениями Солона. Он хвалится в них тем, что «снял поставленные всюду знаки заложенных полей; оные до того находились в неволе, и он сделал их свободными; из заложенных граждан одних возвратил в отечество из страны чуждые, забывших уже природный язык свой, блуждавших по разным землям; другим, в отечестве своем преданным жестокой участи рабства, возвратил свободу».
Повествует, что случилось с ним нечто весьма неприятное при издании этого закона, когда решился он уничтожить долги, между тем как изыскивая пристойные этому речи и приличное начало, сообщил свое намерение тем из друзей своих, которым более доверял и советы которых принимал, каковы были Конон, Клиний и Гиппоник; он объявил им, что не переменит ничего в разделе земель, но намерен уничтожить долги. Они предупредили обнародование закона, заняли у богатых много денег и купили обширные поля. Когда закон был обнародован, они пользовались землями, но не возвращали денег заимодавцам, так что многие возлагали на Солона эту вину и клеветали на него, как будто бы он сам не был ими обманут, но обманывал вместе с ними народ. Но это обвинение скоро было уничтожено, ибо первый он отпустил по закону пять талантов, которые ему были должны. Некоторые, среди них и Полизел Родосский, полагают долг этот в пятнадцати талантах. Друзей его с того времени называли хреокопидами*.
Однако постановления его ни одной из сторон не были приятны. Богатых огорчил он уничтожением долгов; бедных еще более тем, что не разделил полей по их ожиданию и, подобно Ликургу, совершенно не уравнил состояний. Но сей законодатель, будучи одиннадцатым после Геракла и царствовав несколько лет в Лакедемоне, имел великую важность и силу и многих друзей; все это содействовало ему при введении того, что он почитал полезным; при всем том, употребив более насильственные меры, нежели убеждение, с потерею одного глаза совершил величайшее, к спасению республики и к единодушию способнейшее дело – то, что среди граждан не было ни богатых ни бедных. Но Солон не мог этого сделать; будучи не важного рода и посредственного состояния, не произвел ничего ниже власти своей, которая основанием своим имела лишь мудрость его и доверенность к нему сограждан. Он сам говорит, что огорчил их, ибо они другого от него ожидали, как видно из следующих его стихов:
- Сколь радостно тогда взирали на меня!
- Теперь, как на врага, вращают взоры гневны!
- Но кто бы из других, такую власть, как я,
- Имев в руках своих, не возмутил народа
- И тучного млека не выжал из него?
Однако афиняне вскоре познали всю пользу его постановлений, оставили взаимные неудовольствия, принесли жертву общественную, которую называли облегчением, или сисахфией, и Солона признали исправителем правления и законодателем своим, дали ему силу неограниченную, препоручили не часть правления, но все власти, Народное собрание, суды, Совет. Он мог определять имение каждого из составлявших оные, число всех, продолжение их должности, уничтожать и утверждать по своему благоусмотрению все прежде принятые постановления.
Во-первых, он уничтожил все законы Драконта*, кроме тех, которые касались убийства, по причине великости и жестокости наказаний, ибо за все проступки назначено было почти одно наказание – смерть; так что и уличаемые в праздности были умерщвляемы и укравшие травы или каких-либо плодов были наказываемы одинаковым образом с человекоубийцами и святотатцами. По этой причине справедливо сказал впоследствии оратор Демад*, что законы Драконта «писаны были кровью, не чернилами». Когда спросили Драконта, для чего определил он смертную казнь за большую часть преступлений, он отвечал: «Для того, что малые преступления я почитал достойными сего наказания; для важных же не нашел большего».
Во-вторых, Солон, желая богатым по-прежнему предоставить все власти и сделать смешанным правление, в котором народ прежде не участвовал, учинил оценку имению всех граждан. Получавшие пятьсот мер сухих и жидких произведений, были поставлены им на первую степень и названы пентакосиомедимнами*. Вторую степень составляли те, кто получал триста мер и мог содержать коня для войны – эти называемы были «принадлежащими к всадникам». Третьей степени граждане назывались «зевгитами» и получали двести мер доходу. Все прочие названы были «фетами», то есть наемники или ремесленники; они не имели никакой власти и участвовали в правлении только подачей голосов в Собрании и в судопроизводстве – что вначале почитали ничего не значащим, но впоследствии оказалось чрезвычайно важным, ибо большей частью тяжбы переходили на суд народа. Всякое дело, которое решено было в судах, позволялось переносить к нему. Говорят, что Солон написал законы несколько неясно и двусмысленно и тем возвысил важность судилищ. Так как распри не могли быть решены законами, то спорящие стороны имели нужду в судьях и при всяком недоразумении должны были относиться к ним, ибо они некоторым образом обладали законами. Солон хвалится введенным равенством, говоря в стихах своих:
- Народу дал я столько власти,
- Довольно сколько для него.
- Ему не придал лишней части;
- Не отнял силы ничего.
- И тех, кто знатностью блистали
- И всех богатством превышали,
- Я от беды предохранил.
- Покрыл тех и других щитами;
- Друг друга попирать ногами
- И угнетать я возбранил.
Дабы еще более подкрепить слабость народа, позволил он каждому гражданину вступаться за того, кому наносили обиду. Когда кто был ранен, бит или поруган, то другой, если мог или хотел, преследовал судом и доносил на обидчика. Законодатель таким образом благоразумно приучал граждан к взаимному соучастию и состраданию, так как бы они были части одного тела. С этим законом согласны и слова Солона. Его спрашивали: «Какой народ бывает лучше управляем?» – «Тот, – отвечал Солон, – в котором необиженные, равно как и обиженные, преследуют и наказывают обидчика».
Солон составил совет Ареопага* из числа тех, кто прежде был архонтом; он сам в нем участвовал, будучи прежде возведен на это достоинство. Приметя в народе надменность и гордость по причине уничтожения долгов, составил он другой совет, избрав из каждого колена, которых было четыре*, по сто человек, и определил, чтобы никакое дело не было предложено в Народном собрании без предварительного рассмотрения в этом совете. Верховному же совету предоставил надзор надо всем и охранение законов – в той надежде, что республика двумя советами, как двумя надежными якорями, утвержденная, менее будет колеблема и народ более успокоится. Большинство согласны в том, что Ареопаг составлен Солоном; их мнение подтверждается еще тем, что Драконт не говорит об этом и нигде о них не упоминает, а всегда обращается к эфетам* в делах уголовных. Но в тринадцатой таблице Солона, в восьмом законе сказано: «Объявленным бесчестными до управления Солонова будет возвращена честь, кроме тех, кто Ареопагом, эфетами или царями в пританее осужден за смертоубийство или за искание неограниченной власти и был в изгнании при постановлении этого закона». Это доказывает, что Ареопаг существовал еще до власти и законодательства Солонова, ибо кто мог быть осужден Ареопагом прежде Солона, если Солон первый дал сему совету право судить? Может быть, подлинник неясен или недостаточен, и мысль закона такова: изобличенные в тех преступлениях, которые судят ареопагиты, эфеты и пританы, при постановлении этого закона должны оставаться бесчестными, а другим возвратится честь. Такова была и мысль Солонова.
Из других его законов весьма странен и собственно ему принадлежит тот, который объявляет бесчестным гражданина, не пристающего ни к которой стороне во время междоусобного мятежа. По-видимому, хочет он, чтобы гражданин не был равнодушен и нечувствителен к общим несчастиям и, приведши в безопасность свое состояние, не гордился тем, что не участвует в бедствиях и страданиях отечества. Он заставляет его предать себя той стороне, которая поступает справедливее и мыслит полезнее, подвергаться опасностям вместе с ней и помогать ей, не ожидая спокойно, которая из двух одержит победу*. Но весьма безрассуден и посмеяния достоин, по моему мнению, закон, позволяющий единственной богатой наследнице, если муж ее не способен к браку, иметь связь с ближайшим родственником своего мужа. Некоторые говорят, защищая закон этот, что он уставлен против тех, кто, не будучи способен к браку, из корыстолюбия женится на богатых наследницах и по праву закона* делает насилие природе. Такие, зная, что жены их могут иметь связь с кем хотят, или отвергнут брак, или будут терпеть, к стыду своему, поведение жен своих, принимая достойное наказание за свое любостяжание. По мнению защитников этого закона, хорошо в нем и то, что жена может выбирать только из числа мужниных родственников, дабы прижитые дети были, по крайней мере, одного рода и одной с мужем крови.
Сообразно этому молодых супругов запирают одних; они едят вместе квитовое яблоко*. Муж такой наследницы должен иметь с женой свидание по крайней мере три раза в месяц. Хотя бы от того не было детей, но внимание и благосклонность, мужем целомудренной жене оказываемые, всегда служат к погашению вседневно случающихся неудовольствий и препятствуют несогласию произвесть совершенное одного к другому отвращение.
Солон в других браках уничтожил приданое и постановил, чтобы невеста приносила мужу три платья и небольшое недвижимое имение. Он не хотел, чтобы брак заключаем был из корысти или покупаем, но чтобы целью этого союза были произведение детей, приятность и взаимная любовь.
Дионисий, тиранн сиракузский, отвечал матери своей, которая просила выдать ее замуж за одного из граждан, что он мог испровергнуть законы республики для получения верховной власти, но не в состоянии нарушить законов природы, сочетая браком неравных летами. В самом деле, такое злоупотребление не должно быть терпимо в обществе; не должно оставлять без внимания этих неприличных и никакой приятности не имеющих соединений, в которых нет любви и цели брачной. Благоразумный правитель или законодатель скажет старику, который хочет жениться на молодой, то же самое, что в трагедии сказано Филоктету: «Тебе ль, несчастный, в брак вступить!»* Равным образом, видя и молодого человека в покоях богатой старухи, подобно самцам куропаток, жиреющего от любви, заставить его перейти к молодой девице и жениться на ней. Но об этом довольно.
Хвалят также закон Солона, запрещающий говорить дурно об умерших. По благочестию, мертвые должны быть для нас нечто священное; справедливость требует щадить тех, которые более не существуют, а политика должна стараться, чтобы вражда не была вечна. Запретил он бранить и живых – в храмах, в судах, в советах, на позорищах – под страхом наказания платить три драхмы обиженному и две в народную казну. В самом деле, не уметь ни в каком случае умерять гнев свой есть свойство человека необразованного и необузданного; владеть собой везде – трудно и многим невозможно. Законодателю надлежит предписывать законом лишь то, что возможно, если хочет наказывать малое число с пользой, а не многих без пользы.
Солоновы законы о завещаниях также заслужили одобрение. До него не позволялось завещать ничего чужому; имение и дом умирающего оставались всегда в его роде. Солон, позволив бездетным отказывать свое имение кому хотели, предпочел таким образом дружбу – родству, благосклонность – необходимости и соделал имение в самом деле собственностью. Однако эти завещания не были совершенно неограниченны и произвольны. Недействительными почитались те, которые были сделаны в болезни, от принятия отравы, в оковах, по принуждению, по убеждению женщины. Солон благоразумно полагал, что обольщение от принуждения ничем не различествует, ибо обман и необходимость, боль и наслаждение равно способны лишить человека рассудка.
Он постановил еще законы касательно выездов женщин, сетования по умершим и празднеств их и тем укротил беспорядки и своевольство. Запретил им при выезде из города брать с собою более трех платьев, иметь кушанье или питье, которое бы стоило более обола, кошницу больше локтя; выезжать ночью иначе как в колеснице, при свете факела. Окровавлять ногтями лицо, рыдать притворно, издавать вопли при чужих похоронах совсем запретил. Не позволил он приносить быка в жертву усопшим, класть с умершим более трех платьев, ходить к чужим гробам* по совершении погребения – что все и нашими законами запрещается. Сверх того, по нашим постановлениям, гинекономы, или имеющие надзор над поведением женщин, налагают пеню на самих мужчин, которые при таких случаях предали себя скорби, женоподобной и мужу неприличной.
Солон, видя, что город наполнен людьми, стекающимися отовсюду в Аттику по причине безопасной и спокойной жизни, что большая часть страны этой бесплодна, а производящие морскую торговлю ничего не привозили к тем, кто взаимно не мог дать им ничего, заставил граждан приняться за ремесла. Он издал закон, по которому сын, никакому ремеслу от отца не наученный, не был обязан кормить его в старости.
Ликург, живший в городе, очищенном от толпы иностранцев, обладавший для многочисленного народа пространною землею, могущей содержать, по словам Еврипида, вдвое более того жителей, Ликург, видевший великое множество илотов, рассеянных по Лаконии, которых надлежало не оставлять в бездействии, но беспрестанной работой уничижать и угнетать, поступил хорошо, освободив граждан от многотрудных и подлых работ и заставив их заниматься только оружием, этому искусству одному научаться и упражняться только в нем. Но Солон, который более приноровлял законы к обстоятельствам, нежели обстоятельства к законам, ведая, что земля с трудом производила столько, сколько нужно было для прокормления обрабатывающих ее, и нимало не была удобна содержать многочисленный народ, праздный и ленивый, придал важность ремеслам и препоручил Ареопагу надзирать, какими средствами каждый гражданин доставлял себе пропитание, и наказывать праздных*.
Но несколько уже строг закон, который позволяет детям, рожденным от любовниц, не кормить отцов своих, как свидетельствует Гераклид Понтийский. Солон думал, что тот, кто в браке презирает благопристойность и имеет сообщение с женщиной для одного наслаждения, а не для того, чтобы прижить детей, уже награжден и не может ничего требовать от детей своих, для которых самое рождение соделал он поношением.
Вообще Солоновы законы, касающиеся до женщин, весьма странны. Он позволил умерщвлять прелюбодея* тому, кто его поймает; но похитивший и изнасиловавший женщину свободного состояния повинен был заплатить пени только сто драхм; если служил посредником другому – двадцать драхм. Это не касалось женщин, которые явно продают себя, ибо они сами приходят к платящим им. Он запретил продавать дочерей и сестер своих*, исключая пойманных в преступлении до замужества. Но один и тот же проступок наказывать то слишком строго и сурово, то легко и кротко и как бы шутя определять какую-нибудь денежную пеню – безрассудно. Может быть, деньги были тогда редки в Афинах и трудность находить их делала наказания эти тяжкими. Это видно из того, что в постановлении о ценах жертв баран и медимн пшеницы оценены им в одну драхму; победителю на Истмийских играх определил он сто драхм награды; на Олимпийских – пятьсот*. Приносящему волка давали пять драхм; волчонка – одну. По свидетельству Деметрия Фалерского, первая была цена быку, вторая – барану. Цены чрезвычайных и великих жертвоприношений, означенные в одиннадцатой таблице, были гораздо более, но и те в сравнении с нынешними жертвоприношениями весьма дешевы. Впрочем, афиняне издревле вели войну с волками, населяя землю, более способную к скотоводству, нежели к землепашеству.
Некоторые уверяют, что четыре колена афинских сперва получили имена свои не от сыновей Иона*, но от рода жизни, который они избрали. Вступившие в военное состояние названы гоплитами, то есть ратниками; посвятившие себя искуствам – эргадами, то есть рабочими; гелеонтами названы земледельцы, а эгикореями – занимавшиеся скотоводством.
Поскольку в Аттике нет ни рек, постоянно текущих*, ни довольно озер или источников, но большей частью довольствуются водой из вырытых кладезей, то Солон позволил брать воду из колодцев общественных всем тем, кто жил в четырех стадиях от оных; отдаленнейшим же предписал искать воды самим у себя; если же, вырыв яму в десять саженей глубины, воды не находили, то позволялось им брать у соседа воды дважды в день по одному сосуду, мерою в шесть кружек. Намерение его было то, чтобы пособлять нужде, а не питать леность.
Весьма благоразумно определил он расстояние, которое должно наблюдать при посадке деревьев. Надлежало садить их не ближе пяти футов от соседнего поля; но оливы и фиги – не ближе девяти: корни этих деревьев простираются далее и близость их не всегда безвредна для других деревьев, ибо они отнимают у них соки и испарения их для некоторых опасны. Он велел, чтобы вырываемые ямы и рвы отстояли от чужого поля на столько, сколько были глубоки; чтобы пчел заводили не менее трехсот футов расстоянием от того, который завел их прежде.
Изо всех произведений Аттики позволил он продавать иностранным только масло; все другие произведения вывозить запретил. Архонт был обязан предавать проклятию тех, кто вывозил их, или самому платить в народную казну сто драхм. Закон этот содержится в первой таблице. Не невероятно и то, что в прежние времена, как говорят, запрещено было вывозить из Аттики смоквы. По этой причине показатель или доносчик на тех, кто вывозил оную, назван сикофантейном*. Между прочим Солон написал закон о вреде, производимом четвероногими. Укусившую кого-нибудь собаку повелевает выдавать ему привязанною к шесту в четыре локтя длиной*. Полезная выдумка для предохранения от угрызений собак!
Закон его касательно принятия иностранных в число граждан приводит в недоумение. Он дает право гражданства только тем, кто навсегда изгнан из своего отечества и тем, кто переселяется всем домом в Афины, дабы там жить ремеслом своим. Говорят, что такой закон издал он не столько для отвращения чужеземцев, сколько для привлечения их в Афины, подавая им несомненную надежду в принятии их в гражданство и почитая верными гражданами тех, кто потерял отечество свое по необходимости или оставил его по своей воле.
Собственно к Солону относится учреждение общественного стола, что называет он «параситейн»*. Не позволяет он часто ходить к оному, однако наказывает того, кто отказывается быть за ним в свою очередь. Первое почитал он признаком невоздержания, второе – пренебрежением общества.
Солон установил, чтобы законы его имели силу в течение ста лет. Они написаны были на деревянных таблицах, называемых аксонами, вставленных в продолговатые рамы, в которых те вертелись. И доныне хранятся еще малые остатки в пританее. По свидетельству Аристотеля назывались они кирбами. Кратин*, комический стихотворец, говорит об этом:
- Клянуся в том Солоном и Драконтом,
- Чьих кирбами теперь варят у нас горох.
Некоторые, однако ж, говорят, что кирбами называются лишь те, которые содержат уставы о священных делах и жертвоприношениях, и что другие известны под именем аксонов. Совет присягал всем обществом утвердить Солоновы законы. Но из фесмофетов*, или хранителей уставов, каждый особо присягал на площади у камня, обещаясь посвятить в Дельфах кумир свой, вылитый из золота и равной с собою тяжести, если преступит какой-нибудь из этих законов.
Солон, приметя неравенство месяцев, видя, что движение луны не сходно ни с восхождением, ни с захождением солнца, но что часто в один и тот же день достигает и опереживает его, определил называть такой день «старая и новая луна». Часть дня, до соединения луны с солнцем, принадлежала истекающему месяцу; остальная же – начинающемуся. Первый он, по-видимому, понял истинный смысл стиха Гомера:
- В тот день, когда один месяц кончится и начинается другой*.
Следующий день назвал он новолунием. После двадцатого числа месяца числа назывались убывающими, так что не прибавляя к двадцати, но вычитая, подобно уменьшающемуся свету луны, считали до тридцатого числа*.
По обнародовании этих законов многие приходили беспрестанно к Солону, то хвалили, то порицали их, то советовали прибавить к ним или убавить то, что приходило им в голову. Большая часть спрашивали обо всем, требовали, чтобы он научил их и объяснил, в каком смысле должно принять такой-то закон, с каким намерением издал его. Солон, ведая, что не исполнить их требования было бы непристойно, а исполнить опасно, для избежания всех недоумений и избавления себя от неудовольствия и жалоб своих сограждан, ибо, как сам говорит:
- В делах великих всем не можно угодить, —
прикрыв свое путешествие видом морской торговли, испросил у афинян позволения отлучиться на десять лет и отплыл из Афин. Он надеялся, что за это время афиняне могут привыкнуть к его законам*.
Сначала отправился он в Египет и прибыл, как сам говорит:
- При устье Ниловом, близ брега Канобидова*,
где несколько времени провел он в ученом обществе Псенофиса из Гелиополя и Сонхиса из Саиса*, мудрейших из жрецов. От них, по уверению Платона, услышал он повесть об Атлантиде*, которую предпринял передать грекам в стихах своих.
Потом отправился он на Кипр, где приобрел любовь Филокипра, одного их тамошних царей, который обладал небольшим городом, основанным Демофонтом, сыном Тесея, на берегу реки Клария, в местоположении крепком, но неудобном и бесплодном. Солон советовал царю перевести столицу свою на приятную долину, лежащую под городом, и построить город обширнее и лучше. Он сам присутствовал и помогал при построении нового города, устроил его прекрасно и сделал способным к безопасной и спокойной жизни. Вскоре стеклось к Филокипру великое множество народа, так что другие цари завидовали ему. Филокипр переименовал сей город, называвшийся прежде Эпеей («Высоким»), Солами, воздавая всю честь Солону, который упоминает о населении города в стихах своих и, приветствовав Филокипра, говорит:
- Да в Солах царствуешь на многие ты годы;
- Да будут счастливы твои тобой народы.
- Богиня ж радостей, Киприда, мать любви,
- На быстром корабле, к брегам моей земли
- Да в безопасности меня сопровождает;
- Да счастием дарит, успехами венчает
- За град, кой основал и посвятил я ей.
Касательно свидания его с Крезом: некоторые опровергают оное как вымышленное, основываясь на летосчислении. Но я не должен пропустить повести знаменитой, многими утвержденной и, что всего важнее, достойной нравов, высокости духа и мудрости Солона по причине несходства с хронологическими таблицами, которые и ныне многие стараются исправить, но не могут согласить встречающихся в них противоречий.
Повествуют, что Солон прибыл в Сарды, куда призван был Крезом. С ним случилось то же самое, что и с человеком, рожденным посреди твердой земли, который хотел видеть море; всякую реку, ему попадавшуюся, почитал он морем. Так Солон, придя ко двору и видя многих вельмож в богатом убранстве, идущих с важностью среди толпы тех, кто их провожал и охранял, каждого из них принимал за Креза до тех пор, пока приведен был к самому Крезу. Этот государь, желая показать Солону зрелище самое великолепное и привлекательное, надел все то, что у него было прекраснее, превосходнее и удивительнее, и явился в драгоценных камнях, блистательных одеждах, золотых уборах. Солон предстал, но не был поражен этим зрелищем; ничего не сказал такого, чего ожидал Крез. Здравомыслящие могли заметить, что он явно презирал его безрассудность и суетность. Крез велел открыть ему свои сокровища и показать великолепные уборы и пышность двора своего, хотя в том не было нужды; довольно было Солону его одного, чтобы иметь понятие о его образе мыслей. Солон, обозрев все, был приведен опять к Крезу, который спросил у него, видал ли он человека благополучнее его. Солон отвечал, что видел Телла, согражданина своего, и рассказал Крезу, что сей Телл был человек добродетельный и оставил по себе хороших детей; что во всю жизнь свою не имел ни в чем недостатка и умер со славой, сражаясь за отечество. Солон казался уже Крезу человеком странным и грубым за то, что блаженство жизни не измерял золотом и серебром и жизнь и смерть простого и неизвестного человека предпочитал громадной власти и могуществу. Однако еще спросил его, знает ли другого, после Телла, благополучнее его. Солон опять отвечал, что знает Клеобиса и Битона, известных по беспримерной своей друг к другу и к матери любви, ибо некогда в праздничный день, как замедлили привести ожидаемых волов, сами впряглись в колесницу и везли к храму Геры мать свою, веселящуюся и благословляемую гражданами; они принесли жертву, повеселились на пиршестве, легли спать и более не пробуждались – умерли спокойною и беспечальной смертью среди великой славы. «А меня, – сказал тогда Крез с гневом, – меня не полагаешь в число благополучных?» Солон, не желая льстить царю, ни возбуждать его более к гневу, сказал: «Царь Лидийский! Бог наделил нас, греков, умеренно всеми благами своими; он дал нам и некоторую мудрость, смелую и простую, не царскую и блистательную, которая, показывая нам, сколь многоразличным переменам подвержена жизнь наша, не допускает нас гордиться настоящими благами, ни удивляться благоденствию, которое может со временем разрушиться. Неведомое будущее бывает сопровождаемо многими и великими переменами. Мы почитаем благополучным только того, кому бог с жизнью продлил благоденствие. Прославлять блаженным человека еще живого и всем ударам судьбы подверженного столько же ненадежно и сомнительно, как прославлять и увенчевать того, который еще борется». Сказав сие, Солон удалился; он оскорбил, но не исправил Креза.
Тогда находился в Сардах баснотворец Эзоп, призванный ко двору Крезом и много им почитаемый. Ему неприятно было, что Солону там не оказали никакой ласки и почести. Он сказал Солону в наставление: «Друг мой! Или совсем не говорить с царями, или говорить им то, что для них приятно». «Скажи лучше – отвечал Солон, – или совсем не говорить с ними, или говорить то, что для них полезно».
Таким образом, Крез тогда пренебрег Солоном; но впоследствии, дав сражение и будучи побежден Киром, потерял столицу свою, был пойман живой и определен на сожжение; костер был уже готов; Крез, связанный, взведен был на него в присутствии всех персов и самого Кира. Тогда, собрав все силы свои, трижды восклиннул он громким голосом: «О Солон!» Кир, удивясь сему, велел у него спросить, какой человек или бог Солон сей, которого одного в крайнем бедствии своем призывает. Крез, ничего не скрывая, сказал: «Солон есть один из греческих мудрецов; я призвал его к себе не для того, чтобы я желал его послушать и научиться от него чему-либо полезному; но дабы он был зрителем моего богатства и возвратился в свое отечество, будучи свидетелем блаженства, которого потеря более приносит горести, нежели обладание приносило утешения. Все блага его были мечтательны, существовали только на словах; превратность же ввергает меня в ужасные бедствия, в страдания нестерпимы. Именно это предугадывая тогда, оный муж по прежним моим поступкам напоминал мне, дабы взирал я на конец дней моих и не гордился бы, полагаясь дерзостно на то, что не имело никакого основания». Когда слова эти были пересказаны Киру, то сей государь, будучи разумнее Креза и видя из того, что пред глазами его происходило, всю силу слов Солоновых, не только освободил Креза, но во всю жизнь свою оказывал ему почтение. Солон приобрел себе тем сугубую славу, что одною речью одного царя спас, а другого вразумил.
Между тем в отсутствие Солона афиняне были в раздоре. Ликург был начальником полевых жителей; Мегакл, сын Алкмеона, – приморских, а Писистрат – нагорных, к которым присоединились бедные, жившие работой и ненавидевшие богатых. Республика, правда, управлялась еще Солоновыми законами, но всякая сторона желала новых перемен и была склонна к другому образу правления – не потому, чтобы хотели равенства в правах, но надеясь этой переменой совершенно одержать верх над своими противниками. Дела находились в таковом положении, когда Солон возвратился в Афины. Все граждане уважали и почитали его; но, будучи уже стар, не имел он более ни живости, ни силы действовать и говорить в Собрании. Он имел частые свидания с начальниками этих трех сторон, старался прекратить их раздоры и примирить их, тем более что Писистрат, по-видимому, охотно слушал его. Этот гражданин имел нечто привлекательное и сладостное в своих разговорах; бедным оказывал помощь, во вражде был умерен и кроток. Он умел так хорошо показывать и те добрые свойства, в которых природа ему отказала, что все полагали их в нем более, нежели в тех, кто их действительно имел. Народ почитал его человеком благоразумным и скромным, всего более любящим справедливость, ненавидящим новые перемены и все то, что стремилось к испровержению настоящего состояния республики. Этим обманывал он только народ; но Солон вскоре открыл истинные его свойства и первый узнал его замыслы. Однако не возненавидел его, старался его укротить и исправить, говаривал ему самому и другим, что когда бы можно было истребить из сердца его любоначалие и исцелить страсть к неограниченной власти, то не было человека способнее его к добродетели, ни лучшего в Афинах гражданина.
В это время Феспид* начал преобразовывать трагедию и новостию изобретения привлекал народ. Тогда еще не назначали награды стихотворцам, отличившимся в этом роде сочинения. Солон, будучи от природы любопытен и охотник учиться, и в старости своей предавшись беспечности и забавам и утешая себя пиршествами и музыкою, захотел быть зрителем Феспида, который представлял сам, по обыкновению древних. По окончании представления Солон спросил у него: «Не стыдно ли тебе так лгать в присутствии такого множества людей?» Феспид отвечал, что нет ничего дурного в том, чтобы говорить и действовать таким образом для забавы. «Да! – сказал Солон, ударив сильно в землю палкою. – Но мы, похваляя и уважая сию, вскоре найдем ее в условиях и в делах наших».
Вскоре Писистрат, покрыв сам себя ранами, приехал на форум в колеснице и возбудил гнев народа, представляя ему, что это претерпевает от своих неприятелей за любовь свою к республике. Многие при этом зрелище досадовали и кричали. Солон, приблизившись к Писистрату, сказал: «Сын Гиппократа, ты худо представляешь гомеровского Одиссея*; ты окровавляешь себя, дабы обмануть сограждан своих той хитростью, какою обманул он неприятелей». Многие хотели уже защитить Писистрата. Народ собрался на площади. Аристон предлагал дать Писистрату пятьдесят палиценосцев для его безопасности. Солон, восстав, противился сему предложению; он много говорил подобного тому, что в стихах своих пишет, как-то:
- Прельщают вас слова приятны и прелестны;
- Вам истинны дела нимало не известны.
- Лисице хитростью подобен всяк из вас;
- Для пользы общей все вы без ума, без глаз.
Приметя, что бедные шумели и были благосклонны к Писистрату, богатые робели и предавались бегству, Солон оставил Собрание, сказав, что он разумнее одних и мужественнее других: разумнее не знающих того, что происходит; мужественнее знающих и страшащихся противиться самовластию.
Народ утвердил предложение Аристона и не заботился уже о числе писистратовых палиценосцев, но позволил ему набирать и содержать их столько, сколько хотел*, до тех пор пока он занял крепость. Как скоро это случилось, город был возмущен; Мегакл и другие алкемеониды убежали. Солон был уже весьма стар и не имел помощников; однако, придя на площадь, говорил гражданам; то упрекал их в робости и безрассудстве, то побуждал и ободрял их не предавать вольности. При этом сказал он эти столь известные слова, что укротить тираннию при самом начале ее было им легче, но теперь несравненно блистательнее и славнее низложить и искоренить ее, когда она уже возрасла и укрепилась. Однако страх овладел ими, они не внимали словам его. Солон, придя домой, взял свои оружия, вынес их на улицу перед своим домом, сказав при том: «Я защищал отечество и законы столько, сколько было возможно!» После того пребыл он спокойным. Друзья его советовали удалиться из отечества; он не слушался их, но писал стихи, в которых поносил афинян:
- Вы страждете теперь за вашу подлость, робость;
- Но не вините в том вы праведных богов.
- Властителям своим вы сами дали замок,
- За то вы преданы и рабству, и стыду
Многие говорили ему, что Писистрат его умертвит за столь дерзкие речи, и спрашивали его, на что надеясь, он говорит так смело. «На старость», – отвечал Солон.
Однако Писистрат, покорив себе все, оказывал Солону столько уважения, почестей и благосклонности, что привлек его к себе. Солон сделался его советником и одобрял многие из его деяний. Писистрат сохранил все законы Солоновы, исполнял их сам и заставлял своих друзей исполнять их. Имея уже в руках своих неограниченную власть, был он обвиняем пред Ареопагом в смертоубийстве, предстал скромно для своего оправдания; но истец отказался от своего доноса.
Писистрат издал сам некоторые законы, среди прочих и тот, чтобы изувеченные на войне содержимы были обществом. Гераклид пишет, что он подражал в том Солону, который сделал это самое постановление в пользу изувеченного Ферсиппа. Феофраст уверяет, что закон против праздности издан также Писистратом, который этим произвел то, что город стал спокойнее, а поля лучше были возделываемы.
Солон предпринял важный труд – написать слышанную им от саисских мудрецов об Атлантиде повесть или басню, которая была занимательна для афинян*, но отстав от своего намерения не столько по другим занятиям, как говорит Платон, сколько от старости, устрашившись великости сего дела. Что имел он много свободного времени, о том свидетельствуют разные стихи его, как-то:
- Состареваяся, я многому учусь —
и следующие:
- Киприда, Музы, Вакх владеют ныне мною;
- Они для смертных всех суть радостей виною.
Впоследствии Платон, завладев этим предметом, как плодоносным, но необработанным полем, принадлежащим ему по родству*, желая соорудить и украсить Атлантиду*, воздвигнул величественный вход, соделал ограду и дворы великолепные, каких ни одно другое сочинение, басня или стихотворение никогда не имели; но он начал поздно и до совершения сего дела окончил дни свои. Чем более услаждает читателя писанное, тем более огорчает его то, чего недостает в нем. Как афиняне храм Зевса Олимпийского, так Платонова мудрость сочинение об Атлантиде, одно из прекрасных его творений, оставила недоконченным.
Солон умер, как повествует Гераклид Понтийский, довольно долго после похищения Писистратом верховной власти; по свидетельству же Фания, через два года после того Писистрат начал править во время архонства Комия, а Солон умер при Гегестрате*, который начальствовал после Комия. Касательно того, будто прах его был рассеян по Саламину, то это происшествие по странности своей недостоверно и баснословно; однако повествуют о том многие из знаменитейших писателей, среди прочих и философ Аристотель.
Попликола
Таков был Солон! Мы противопоставим ему Попликолу, которому название это дано было после римским народом из почтения; прежде назывался Публием Валерием. Он происходил от того древнего Валерия*, который более всех был виной тому, что римляне и сабиняне, примирившись, из неприятелей составили один народ, ибо он убедил царей сойтись и приступить к мирному договору. Публий Валерий, происходя от такого предка, как говорят, еще в то время, когда Рим управлялся царями, был знаменит богатством своим и красноречием. Смело и справедливо употреблял одно в защиту правого дела; щедро и человеколюбиво другим оказывал помощь нуждающимся. Легко можно было предвидеть, что при перемене правления он будет первым человеком в республике.
Тарквиний Гордый, достигший престола средствами беззаконными и нечестивыми и употреблявший власть свою не так, как царь*, но как надменный и насильственный властелин, был уже несносен и ненавистен народу. Бедственная кончина Лукреции, которая умертвила сама себя*, будучи изнасилована сыном Тарквиния, подала народу повод к возмущению. Луций Брут, приступая к произведению перемены в правлении, прежде всех обратился к Валерию и при ревностнейшей его помощи изгнал Тарквиниев. Казалось сначала, что народ вместо царя изберет одного полководца. По этой причине Валерий пребывал спокоен и уступал Бруту, думая, что было приличнее начальствовать ему как главному виновнику народоправления.
Но имя единоначалия было неприятно народу, которому разделяемая власть казалась сноснее. Он предлагал и требовал избрать двух начальников. Валерий надеялся быть избранным вместе с Брутом, но обманулся. Против воли Брута избран был вместо Валерия Тарквиний Коллатин*, муж Лукреции, не превышавший Валерия добродетелями; но вельможи, боясь царей, извне употреблявших все средства и старавшихся успокоить народ, желали иметь начальником своим самого непримиримого и жестокого врага их.
Валерий, оскорбленный подозрением, будто не во всем действует для пользы отечества, ибо не претерпел лично от сената никакого зла, не ходил более в Народное собрание и совершенно оставил дела общественные. Такой поступок заставил многих бояться, чтобы Валерий не принял стороны царей и не испровергнул республики, еще колеблющейся. Брут подозревал и некоторых других; он определил, чтобы сенат дал присягу при жертвоприношении, и назначил на то день. Тогда Валерий с веселым лицом вышел на площадь и первый обязался присягой: не принимать никакого от Тарквиния предложения, не уступать ему ни в чем, но всеми силами защищать свободу. Это было весьма приятно сенату и ободрило консулов*. Вскоре утвердил он делами присягу свою.
От Тарквиния прибыли посланники с письмами, льстившими народу, и с предложениями кроткими, которыми надеялись привлечь его на свою сторону, как бы царь оставил уже гордость и обнаруживал умеренные и справедливые требования. Консулы думали, что должно представить их народу, но Валерий не допустил их. Он воспротивился тому, дабы не подать повода и начала к новым переменам людям, отягощенным бедностью и страшившимся войны более самого тираннства.
После этого прибыли другие посланники с объявлением, что Тарквиний отрекается от царства и не намерен более продолжать войны; но только требует имения своего и своих друзей и родственников, дабы можно было содержать себя в изгнании. Многие смягчались; Коллатин более всех был на то склонен; но Брут, человек непреклонный и жестокий во гневе своем, выбежал на площадь*, называл товарища своего предателем; говорил, что он подает помощь к продолжению войны и к достижению верховной власти тем самым, которым в самом деле не надлежало бы давать ничего на пропитание в изгнании их. Между тем собирались граждане; Гай Минуций, лицо частное, первый начал говорить и увещевал Брута и римлян принять меры, чтобы это имение осталось у них и более содействовало им против тираннов, нежели тираннам против них. Однако римляне думали, что, пользуясь свободою, за которую воевали, не должно было отвергать мира для имения, но вместе с Тарквинием выбросить из города и принадлежащее ему имущество.
Впрочем, Тарквиний менее всего помышлял о нем. Требованием этим он хотел испытать народ и в то самое время приготовить измену. Это-то и производили посланники, которые как бы для сего только имения оставались в городе под предлогом, что продавали, берегли или отсылали его до тех пор, пока успели развратить первейшие в Риме дома Аквилиев и Вителлиев. Из первого трое, из второго двое были членами сената. Все они по матери были племянниками консула Коллатина. Вителлии были связаны ближайшим родством с Брутом, который был женат на их сестре и имел от нее многих детей*. Двух взрослых из них, с которыми Вителлии сверх родства соединены были дружбой, привлекли они на свою сторону и убедили быть участниками в измене; они подавали им надежду соединиться тесными узами с могущественным родом Тарквиниев, заставляли простирать виды свои на самое царство и внушали им отвращение к жестокости и глупости отца их. Они называли жестокостью неумолимую строгость его к злым; что касается до глупости, долгое время он употреблял ее притворно, как щит для безопасности своей от тираннов; однако впоследствии не избавился от этого прозвания*.
Когда юноши на все согласились и вступили в переговоры с Аквилиями, рассудили за благо утвердить союз свой самой страшной клятвой, совершив возлияние кровью убитого ими человека и коснувшись его внутренностей. Они собрались для произведения сего в дом Аквилиев, который был пуст и темен, как прилично этому делу. Неприметно от них скрывался в доме том один невольник, по имени Виндиций, не из злоумышления или подозрения о происходившем, но находясь тут прежде и убоявшись показаться им. В то время как они шли с поспешностью, спрятался за большой ящик и таким образом видел все, что они делали, и узнал о всех их намерениях. Они согласились между собою умертвить консулов, написали о том Тарквинию письма и отдали посланникам, ибо эти жили в доме Аквилиев и находились при этом заговоре. По совершении сего удалились. Виндиций, выйдя тайно из дому, не знал, как поступить в том деле, и колебался в недоумении; опасно ему казалось донести на детей отцу их, Бруту, на племянников – дяде их Коллатину о столь ужасном преступлении; а частному лицу в Риме не мог решиться открыть столь важной тайны. Не находя нигде покоя, смущаемый своею совестью, прибегнул он к Валерию, будучи более всего прельщен кроткими и человеколюбивыми поступками сего мужа, столь удобоприступного всем нуждающимся в нем, дом которого был всем открыт днем и ночью и который не отказывал ни в советах, ни в помощи никакому простолюдину.
Виндиций пришел к нему и объявил все в присутствии только жены и брата его Марка. Валерий ужаснулся и приведен был в изумление от слов его, запер невольника в своем доме под присмотром жены своей; брату же своему велел обступить царский дом и, если можно, отнять у посланников письма и стеречь их служителей. Сам с многочисленной толпой своих клиентов и друзей, которые всегда его окружали, и со многими служителями пошел в дом Аквилиев, в котором никого не было. Он входит туда беспрепятственно и находит письма в комнате у посланников. Между тем Аквилии прибегают; встречаются с ним при дверях, бросаются на него и стараются вырвать письма. Валерий защищался с сопровождавшими его; они накидывают платье им на шеи и с великим усилием, отражая и будучи отражаемы, влекут их разными улицами до самой площади.
В то же время около царского двора происходило нечто подобное. Марк нашел другие письма между вещами, которые укладывали, и многих Тарквиниевых служителей, сколько мог, тащил на площадь. Когда консулы успокоили шум и по приказанию Валерия приведен был из дому его Виндиций, начался суд, прочтены были письма. Никто из обвиняемых не дерзнул противоречить им. Все присутствующие погружены были в безмолвие и уныние. Некоторые, желая угодить Бруту, упомянули об изгнании. Коллатиновы слезы и безмолвие Валерия подавали им некоторую надежду. Брут, называя детей своих по имени, сказал: «Тит, и ты, Валерий, для чего вы не защищаетесь против сего обвинения?» Троекратно вопрошает их таким образом; они ничего не отвечают. Тогда, обратившись к ликторам, сказал: «Прочее – ваше дело!» Ликторы тотчас берут юношей, срывают с них платье, связывают руки назад, окровавляют тела их палочными ударами. Никто не имел столько силы и твердости, чтобы взирать на это позорище. Один отец, как говорят, не отвратил от них взоров своих; жалость не смягчила суровости и гнева, на челе его изображенного. Свирепо смотрел он на казнь детей своих до тех пор, как ликторы, повергши их на землю, отсекли им головы секирой. Предав других виновных своему соправителю, встал и удалился, совершив дело, которого не можно ни достойно похвалить, ни довольно порицать. Или величие добродетели восторгло душу его до бесстрастия, или сила страсти довела его до бесчувствия; ни то ни другое не обыкновенное, не человеческое, но или божественное, или зверское. Впрочем, справедливость требует лучше последовать в суждении этом славе сего мужа, нежели не верить его добродетели по причине нашей слабости. Римляне сами думают, что не столько было трудно Ромулу построить город их, сколько Бруту основать и учредить республику.
По удалении Брута с форума изумление о произошедшем, ужас и безмолвие долгое время обладали всеми. Аквилии, ободренные снисхождением и медленностью Коллатина, стали просить времени для своего оправдания; требовали, чтобы Виндиций выдан был им, как раб, которому не надлежало быть в руках обвинителей. Коллатин хотел уже исполнить их просьбы и распустить Собрание. Но Валерий не соглашался ни выдать им человека, который находился в числе окружающих его, ни допустить народа разойтись, отпустив изменников. Наконец сам наложив на них руки, призывал Брута; кричал, что Коллатин поступает недостойным образом, ибо, доведши своего товарища до необходимости быть чадоубийцей, теперь почитает нужным, из угождения женщинам, освободить изменников и врагов отечества. Консул, вознегодовав, велел отнять Виндиция. Ликторы разогнали толпу, схватили человека сего и били тех, кто его у них отнимал. Друзья Валерия пристали к нему и защищали его. Народ кричал и звал Брута; он возвратился в Собрание. Шум утих, и Брут сказал народу, что он над детьми своими произнес приговор как настоящий судья, но прочих виновных оставляет суду народа, уже свободного. «Итак, – продолжал он, – пусть говорит, кто хочет, и убеждает граждан». Но в речах не было нужды; все голоса были против них. Виновным отсечены были головы.
Еще прежде падало на Коллатина некоторое подозрение по причине родства его с царским родом; второе имя его было народу неприятно по ненависти к Тарквинию. После этого происшествия, навлекши на себя неудовольствие народа, Коллатин сам сложил с себя консульство и удалился из города. Граждане собрались вновь для избрания консула – и Валерий торжественно получил это достоинство как пристойную награду за свою ревность. Почитая Виндиция достойным участвовать в оной, Валерий определил, чтобы первый сей отпущенник был объявлен гражданином римским, с правом подавать голос свой в той трибе, к которой желал он быть причислен. Другим отпущенникам, спустя долгое время после этого, Аппий*, угрожая народу, позволил подавать голоса свои. Совершенное освобождение и поныне называется «виндикта», по имени того Виндиция*.
После того имение Тарквиния дано на расхищение народу; дома и дачи его разрушены до основания. Лучшая часть Марсова поля принадлежала ему. Римляне посвятили ее Марсу*. В то время хлеб был уже пожат и снопы еще лежали в поле. Поскольку место это посвящено было Марсу, то почли непристойным молоть и употреблять пожатый на нем хлеб. Все граждане, собравшись, носили снопы в реку; также рубили деревья и бросали их туда же; таким образом, посвятили богу сему вовсе пустую и гладкую землю. Так как все это было навалено вдруг и в великом множестве, то недалеко унесено течением реки; утвердилось там, где первые кучи стали на мели. Поскольку то, что было бросаемо после, не имело свободного прохода, то соединялось с тем, что брошено прежде, и составляло одно тело, которое более укреплялось от течения реки. Река наносила много ила, от которого груда сия получала как бы пищу и сцепление. Удары воды, не производя сильного колебания, сжимали все части и связывали их между собою. Величина и твердость этой кучи способствовала к распространению ее, ибо удерживала большую часть того, что река сносила. Из этого составился близ города нынешний остров, почитаемый священным*. На нем находятся храмы богов и портики. На латинском языке называют его островом Inter duos pontes («Между двумя мостами»*). Некоторые утверждают, что это случилось не тогда, когда поле Тарквиниево посвящено было Марсу, но по прошествии нескольких лет, когда Тарквиния посвятила этому богу другое поле, смежное с первым. Эта Тарквиния была девица из числа весталок. За это посвящение оказаны были ей великие почести, между прочим и та, чтобы свидетельство ее одной изо всех женщин было принимаемо в судах; позволено было ей выйти замуж; однако она этого не захотела. Вот как все это повествуется.
Тарквиний лишился уже всякой надежды вступить опять на престол изменою. Тирренцы приняли его охотно и с великою силою препроводили под Рим. Консулы вывели римлян и построили на местах священных*, из которых одно называется Арсийской рощей, другое Анзуйским лесом. При самом начале сражения Аррунт, сын Тарквиния, и консул Брут встретились не столько по случаю, сколько потому, что искали друг друга; пылая гневом и яростью, устремились они: один – как на тиранна и врага своего отечества, другой – желая мстить за изгнание. Предавшись более ярости своей, нежели рассудку, не щадя себя, оба упали мертвыми на месте. Конец этого сражения был столь же ужасен, как и самое начало. Оба войска, сделавши друг другу равное зло, разошлись по причине случившейся бури. Валерий находился в смущении и тревоге, не ведая о последствиях битвы, но видя воинов своих частью унывающих о своих убитых, частью же ободренных потерею неприятеля. Столько-то трудно было знать о множестве падших в сражении по причине равного их с обеих сторон числа! И те и другие, зная лучше свою потерю, более верили своему поражению, нежели победе, заключая лишь по догадкам о потере неприятельской. По наступлении ночи, какая может быть после такого сражения, и при глубокой тишине, в которой оба стана пребывали, говорят, что священная роща потряслась и из оной раздался громкий глас, изъявляющий, что у тирренцев в сражении пал один человек лишний перед римлянами. Конечно, некое божество издало этот голос*, ибо с этого мгновения римляне ободрились духом и наполнили воздух восклицаниями. Тирренцы в страхе и смятении оставили стан свой; большая часть из них разбежались. Римляне напали на оставшихся, числом менее пяти тысяч, взяли их в полон и ограбили стан их. Пересчитав мертвых, нашли, что со стороны тирренцев пало одиннадцать тысяч триста человек; с римской – одним человеком меньше. Это сражение дано было за день до мартовских календ.
Валерию определен был триумф. Он первый из консулов въехал в Рим на колеснице, везомой четырьмя конями. Зрелище это, важное и величественное, не навлекло на Валерия зависть и неудовольствие зрителей, как некоторые уверяют, в таком случае не было бы оно предметом желания и честолюбивых помыслов в продолжение многих веков. Римлянам приятны были почести, оказанные Валерием товарищу его при выносе и погребении его тела. Он говорил над ним надгробную речь, которая так понравилась римлянам, что с того времени в честь всем великим и добродетельным людям по смерти их знаменитейшие граждане говорили похвальные речи. Уверяют, что эта надгробная речь древнее всех греческих надгробных речей; если Солон, по свидетельству оратора Анаксимена, не был оных изобретателем*.
Однако народу было досадно и неприятно, что Валерий управлял один, когда Брут, которого почитали отцом свободы, не захотел один начальствовать, но избрал дважды себе товарища. «Валерий, – говорили они, – присваивая всю власть себе, не есть приемник Брутов в консульстве, но Тарквиниев в тираннстве. Какая польза словами хвалить Брута, а делами подражать Тарквинию, и выходя на площадь один в сопровождении такого множества ликторских связок и секир* из дому, который огромнее им же срытого прежде царского дворца!» В самом деле, Валерий жил в доме слишком возвышенном, на Велии*, и как бы висевшим над площадью, с которого по причине высоты места видно было все на ней происходившее. Всход к нему был труден по причине крутизны, и Валерий, сходящий сверху, показывал вид надменный и пышность, более царю приличную. При таком случае явил он собой, сколь полезно начальнику, управляющему великими делами, иметь слух внимательный более к смелым представлениям, к истинным речам, нежели к лести. Как скоро узнал он от друзей своих, что народ не одобряет его поступков, он не стал противоречить им, не оказал нималого неудовольствия, но, собрав ночью много работников, с поспешностию разрушил дом свой – срыл его до основания. На рассвете дня римляне, собираясь на площадь и видя это, удивлялись ему, хвалили великость души его, жалели – как о любимом человеке – о доме столь прекрасном и огромном, разоренном несправедливо завистью; печалясь о начальнике своем, который жил в чужом доме, как не имеющий своего крова. Приятели Валерия принимали его в свои дома, доколе народ не дал ему место, на котором построил дом меньше прежнего, где ныне храм Победы, называемый Вика Пота*.
Дабы не только себя, но и самое начальство сделать народу приятным и снисходительным из страшного и грозного, Валерий снял с ликторских связок секиры и самые палки, когда приходил в Народное собрание, преклонял пред народом, умножая тем величие народоправления. Это и поныне наблюдается консулами. Граждане не приметили тогда, что Валерий этим поступком не унижал себя, как они думали, но умеренностью своей укращал и уменьшал зависть; что он распространял тем более свое могущество, чем более уменьшал власть свою. Народ с удовольствием ему покорялся, охотно терпел его и назвал Попликолой – что означает народопочитателя или друга народа. Это прозвание одержало верх над прежними его временами, и мы впредь оное употреблять будем, описывая жизнь его. Он позволил всем искать и получать консульское достоинство*. Но до избрания другого консула Валерий, не ведая, что впредь произойти может, и боясь сопротивления от зависти или неведения будущего соправителя, употребил свое единоначалие для произведения полезнейших и величайших перемен в республике.
Во-первых, умножил он уменьшившееся число сенаторов; многие из них умерщвлены были Тарквинием; иные пали в последнем сражении. Число вновь избранных в сенаторы простиралось до ста шестидесяти четырех человек. Потом выдал законы, из которых более всех утвердил власть народа тот, которым позволил каждому осужденному переносить свое дело от консулов к суду народному. Вторым законом осуждается к смертной казни принявший начальство без согласия народа. Третьим, в пользу бедных утвержденным, освободил граждан от податей и заставил их всех охотнее заниматься ремеслами. Тот самой закон, который писан против ослушников консульских постановлений, был столько же благоприятен народу, как и прочие, и более угождал бедным, нежели богатым и сильным. Пеня, которую платили такие ослушники, состояла в пяти быках и двух баранах. Баран тогда стоил десять оболов, а бык сто. Римляне в тогдашнее время не употребляли много денег; все богатство их состояло в скоте. По этой причине и доныне имение называется «пекулиа»*. На древнейших их деньгах изображались баран, бык или свинья, и детям своим давали имена, взятые от имен сих животных, ибо называли их Суиллиями, Порциями, Капрариями и Бубульками. Капрами называют коз, порками – свиней и проч.
Хотя Попликола был столь народолюбивый и умеренный в наказаниях законодатель, однако в важном преступлении весьма много усилил наказание. Он позволил законом умерщвлять без суда покушающегося на получение верховной власти. Убийца его объявляем был невинным, как скоро мог доказать умысел убитого им. Невозможно, чтобы стремящийся на таковое предприятие мог обмануть всех; но не невозможно, чтобы по открытии его намерения не предупредил он суд и не завладел всем. По этой причине закон позволяет всякому, кто только может, наказывать без суда того преступника, который мог бы уничтожить самый суд совершением своего злоумышления.
Попликола заслужил еще похвалу законом о сохранении казны общественной. Поскольку для продолжения войны гражданам надлежало вносить часть своих доходов, то Попликола, не желая управлять общественной казной сам, ни вверить ее своим приятелям, ни ввесть в частный дом, сделал казнохранилищем храм Сатурна, в котором и поныне хранятся общественные доходы, и позволил народу избирать двух квесторов*, или казнохранителей, из молодых. Первыми квесторами избраны Публий Ветурий и Минуций Марк. Собрано было великое количество денег. При поголовном исчислении оказалось сто тридцать тысяч граждан, платящих подати, не считая сирот и вдов.
Устроив таким образом все дела, Попликола выбрал себе в товарищи Лукреция, отца Лукреции, которому как старейшему уступал первое место и ликторов, – честь, которая и по это время оказывается старейшим. Лукреций умер через несколько дней, и народ избрал в консулы Марка Горация, который правил с Попликолой до истечения года.
Между тем как Тарквиний возбуждал в Тиррении вторую против римлян войну, говорят, случилось некоторое великое знамение. Когда сей государь еще царствовал, то соорудил храм Юпитеру Капитолийскому. Строительство подходило к концу. По приказанию ли прорицалища или по собственному желанию Тарквиний повелел некоторым художникам тирренским и вейским поставить на вершине храма земляную колесницу; но вскоре лишен был престола. Тирренцы, сделав колесницу, поставили в печь. С ней не случилось того, что обыкновенно бывает с землей в огне, то есть сгущения и сжимания от испарения влаги; она вздулась, сделалась столь великой и вместе столь твердой, что с трудом можно было оную вынуть, разломав крышку и стены печи. Прорицатели думали, что знамение это было божественное, обещавшее счастье и могущество тем, у кого будет сия колесница. Вейенты решились не уступать ее требовавшим ее римлянам, говоря, что она принадлежала Тарквинию, а не изгнавшим Тарквиния. Через несколько дней у вейентов происходило ристание на колесницах с обыкновенным торжеством и великолепием. Увенчанный возница выводил тихо из ристалища победоносных коней. Вдруг они, испугавшись, без всякой видимой причины, по случаю или по некоторому божескому внушению, помчались к Риму, везя и возницу. Тщетно силившись удержать их вожжами или укротить голосом, он дал им волю бежать, был ими увезен до Капитолия и опрокинут близ ворот, называемых ныне Ратуменскими. Вейенты, удивленные происшествием, велели художникам отдать римлянам колесницу.
Храм Юпитеру Капитолийскому обещался посвятить Тарквиний, сын Димарата, во время войны с сабинянами. Тарквиний Гордый, сын или внук его, соорудил этот храм, но не успел посвятить, будучи изгнан из Рима незадолго до совершения оного. Когда же здание это приведено было к концу с приличными украшениями, Попликола желал чести посвятить его. Многие из сильных в республике тому завидовали; они менее оскорблялись другими почестями, ему оказываемыми как полководцу и законодателю, но чести посвящения, как ему не принадлежащей, уступить ему не захотели и побуждали Горация искать ее себе*. Попликола был принужден идти в поход. Противная сторона утвердила постановление, чтобы Гораций посвятил храм. Немедля проводили его до Капитолия, прибывая в уверенности, что в присутствии Попликолы не удалось бы восторжествовать над ним. Некоторые говорят, что по жребию военачальство досталось одному против его желания, а посвящение – другому. Можно заключить, как дело это происходило, по тому, что случилось при посвящении храма в сентябрьских идах, в самое полнолуние месяца метагитниона по афинскому счислению. Все собрались на Капитолии и пребывали в глубоком молчании. Гораций, по совершении всех обрядов, держась за дверь, по обычаю произносил установленные при посвящении молитвы. Марк, брат Попликолы, стоявший долго при дверях храма в ожидании этого мига, закричал ему: «Консул! Сын твой умер от болезни в военном стане!» Эти слова были неприятны всем тем, кто слышал их. Но Гораций, нимало не смутившись, сказал только: «Бросьте мертвого куда хотите; я не приемлю в печали участия»*, – и продолжал до конца посвящение. Это известие было ложно. Марк выдумал его, желая остановить Горация. Или он приметил вдруг обман, или, поверив столь жестокому известию, не был им поражен, – в обоих случаях твердость духа его удивительна.