Выбор натуры. роман Шикера Сергей
До продюсера он, сколько не пытался, дозвониться не мог, и когда раздался стук в дверь, подскочил и бросился открывать, как будто боялся не донести те несколько крепких фраз, что жгли ему язык.
За порогом стояла невысокая худенькая девица в широких штанах и кофте. Она была в контражуре, и в первое мгновение Сараев принял ее за одного из рабочих снизу, несколько раз прибегавших с предупреждением о временном отключении газа или воды.
– Андрей Андреевич? – спросила она.
– Да, – резче, чем следовало, ответил Сараев, ожидавший увидеть Вадима.
– Сараев?
– Да.
– Режиссер?
– Да.
Стройная, с прямой спиной девица смотрела с усмешкой и как будто с некоторым вызовом.
– Посмотрите, как он нарисовал.
Сараев взял протянутый ею листок бумаги. На нем было что-то вроде плана-схемы. Была надпись «Бар» (очевидно, имелась в виду «Виктория»), стрелки от нее шли во двор напротив, там заворачивали и упирались в квадрат с надписью «2 эт.», и еще одна стрелка показывала на дверь.
– Всё правильно, только двор не тот, – сказал Сараев, возвращая листок.
– То-то и оно, – сказала гостья, пряча записку в карман черной, похожей на бушлат кофты.
– А вы кто?
– Я от Павла.
– Какого Павла?
– Моего брата.
– А кто ваш брат?
– Он у вас в кино снимался.
– А подробней? Мало ли кто у меня в кино снимался сто лет назад…
– Он сказал, вы сразу сообразите.
– Нет, не сообразил. Вы с ним близнецы?
– Нет, вы что! У нас разные отцы, и он на десять лет старше.
– Тем более.
– Он расстроится.
– Мне очень жаль. И?
– Он у вас неделю назад был. Мальчик с собакой.
– Ах, этот… Да, вспомнил. Павел. Моряк.
– Вам подарок.
Девица двумя руками достала из сумки на плече сверток и протянула Сараеву.
– Вот. Получите и распишитесь.
– Сейчас я за ручкой схожу… – растерянно произнес Сараев.
– Я пошутила. Это же подарок.
Она круто развернулась и – Сараев даже не успел поблагодарить – быстро пошла вниз по лестнице.
Внутри тяжелого свертка оказался футляр, а в футляре большой – то ли морской, то ли полевой – бинокль. Под ним лежала записка: «Дорогой Андрей Андреевич, примите в знак глубокого уважения. Пусть далекое станет близким. Семья Убийволк».
Позвонивший только в девятом часу Вадим сообщил Сараеву, что ждет его в подвале. Об избиении помощника он, конечно, уже знал, и на вопрос «как это всё понимать?» раздраженно ответил, что не собирает досье на всех тех, с кем ему приходится иметь дело, случаются и проколы, и переживать за помощника, утаившего, какой за ним тянется хвост проблем, он не собирается. «Каких проблем?» – спросил Сараев. «Вам это надо? Всяких, – ответил Вадим. – В общем, помощника вычеркиваем. Его папка у вас? Несите».
VII
Кино: туда, обратно и опять туда
В середине лета в разговоре со старым знакомым, одесским коллекционером и культуртрегером Петром Фонарёвым-Кирпичниковым Сараев признался, что с удовольствием взялся бы снимать кино, появись у него такая возможность. Он, конечно, понимал, что неугомонный Фонарёв в считанные дни разнесет новость по городу, но не мог предположить, насколько быстро всё завертится. Да и вряд ли бы кого-то заинтересовало его намерение вернуться в профессию, с которой он без сожаления распрощался двадцать лет назад, если бы не одно обстоятельство: в одном из зарубежных журналов дебютный фильм Сараева «Пост принял!» вошел в три сотни лучших фильмов всех времен и народов, а в короткой сопроводительной заметке его самого сравнили, ни много ни мало, с Александром Довженко и Лени Рифеншталь.
Некто Вадим, вышедший через Фонарёва на Сараева, никакого отношения к кинопроизводству не имел. Вся его деловая биография была чередой по большей части невнятных начинаний, а из внятного только и оказалось, что проведение пары-тройки корпоративных праздников и участие на вторых ролях в организации недель зарубежного кино. На что-то большее Сараев, впрочем, и не рассчитывал, по режиссеру и продюсер, а потому предложение Вадима заняться на добровольных началах его продвижением, не долго думая, принял. Первое время его только несколько раздражала ленивая брезгливая усмешка, не сходившая с лица новоявленного продюсера. Ну и еще пришлось привыкать к его странной манере задумчиво и неподвижно смотреть водянистыми глазами не то чтобы мимо собеседника, а как-то вдоль, по касательной. Создавалось впечатление, что выражение внимания на его лице никак не относится к предмету разговора. При этом, услышав какую-нибудь вялую шутку, он вдруг резко откидывался назад и разражался громким, заливистым смехом, не совсем уж беспричинным, но каким-то несоразмерно веселым и потому всегда неожиданным.
Первым делом Вадим наделал Сараеву визиток, которыми тот ни разу не воспользовался, а через неделю в «Одесском вестнике» появилось сообщение о том, что всемирно известный кинорежиссер Андрей Сараев, фильм которого вошел в три сотни и т.д., собирается после двадцатилетнего перерыва вновь снимать кино. Коротенькая заметка была озаглавлена так: Андрей Сараев: «Я в ужасе от того, что льется на нас с экранов!..». Заголовок тем более замечательный, что в кино Сараев не был с тех самых пор, как перестал быть режиссёром. Предметом особой гордости Вадима были пять сценариев, принесенных с киностудии, которые Сараев всё никак не мог заставить себя прочитать – уж слишком неприятные воспоминания связывали его с этим заведением.
О продюсерских способностях Вадима у Сараева сложилось весьма туманное представление. Понятен был общий принцип: дела тот вел размашисто, перегораживая широкое течение жизни частой сетью и дотошно перебирая всё, что туда попадалось. Но вот, что касается частностей, логика его поведения редко была доступна сараевскому разумению и порой отдавала безумием. Тем более что Вадим не всегда считал нужным ее растолковывать, а Сараеву требовать разъяснений было неловко: у него не было не только обязанностей, но и прав. В ход у Вадима шли такие, на взгляд Сараева, сложные, многоходовые, ветвящиеся, а главное, химерные комбинации, что иногда оставалось только руками разводить, дивясь его извращенной смекалке и предприимчивости на пустом месте. За прошедшие два месяца Сараеву пришлось поучаствовать в десятке встреч, и ни разу он не мог понять их смысла, тем более что речь о кино на них почти не шла и больше говорили о каких-то общих знакомых. Да и люди, с которыми приходилось встречаться… вот черт знает, что это были за люди!.. Предпоследней была несчастная испитая женщина с трясущимися руками и страдальческим взглядом, которая, еле дождавшись конца разговора, выпросила у Сараева десятку. А последним стал вполне сумасшедший старичок со взбитой слюной в уголках рта и в очках с линзами такой толщины, что казалось будто они-то и были единственной причиной его безумия. Держа на перепутанных поводках тройку мелких собачек, он то и дело отвлекался на проходивших мимо девиц и, нетерпеливо суча детскими ботинками по асфальту, кричал вслед: «Девочки, девочки, какие у вас быстрые ножки!» Похоже, две эти встречи смутили и Вадима. Кризис жанра, как говорится, был налицо. Однако продюсер не унывал, и в данный момент им активно зондировалась городская община кришнаитов.
Кстати сказать, Вадим, кажется, совсем не верил, что Сараев бросил режиссуру по своей воле, и биография, зачитанная его помощником за минуту до избиения, была тому лишним доказательством. Сараев с опровержениями не спешил – пришлось бы начинать издалека, а поднимать всю историю своего хождения в кинематограф только для того, чтобы переубедить Вадима, не было ни сил, ни желания. К тому же многое уже помнилось только тезисно, по пунктам. Лет шестнадцати, через девицу, в которую был влюблен, попал в компанию юных ростовских киноманов и сам увлекся кино. Увлеченность, как это часто бывает, принял за призвание. К поступлению в институт приложил руку двоюродный брат матери, большой московский чиновник. Всё было устроено так деликатно, что Сараев даже не сразу догадался. Эта легкость, кстати, всё и решила, его как пылесосом втянуло. Первые сомнения пришли довольно скоро. Там, где требовалась хоть какая-то фантазия, ему приходилось прилагать нешуточные усилия, и как же он был неповоротлив, туг на выдумку! Не в состоянии был развести плевой мизансцены, не мог толком придумать ни одного этюда, а уж монтаж с этим бесконечным, туда-сюда, елозаньем пленки был настоящей пыткой. Первое время он всё валил на внутреннюю зажатость и терпеливо ждал чуда. Казалось, для того чтобы раскрылся наконец его глубоко запрятанный талант, с ним что-то должно произойти. Например, стоит ему только влюбиться, и… Или прочесть вот эту книгу. Или съездить в Суздаль. Конец ожиданиям положил один его проницательный сокурсник, который однажды на загородной вечеринке в споре сказал: «Слушай, Сараев, да ты просто не любишь кино!» Это прозвучало как кодовое слово для загипнотизированного, и на обратном пути, в электричке, он признался себе: да, он не любит кино. Более того: он человек не творческий, и, если уж начистоту, в необходимости что-то воображать, придумывать всегда находил что-то нестерпимо скучное, муторное. Даже стыдное. Тут было много упрямой горькой бравады отверженного, но еще больше правды. За этим последовал некоторый период растерянности, и обладай он хоть какой-нибудь склонностью хоть к чему-нибудь, он этим бы и занялся, но – увы. Деваться было некуда, идти в армию не хотелось, да и, что ни говори, в кино какие-то очевидные плюсы были. Что ж, решил он тогда, кинорежиссер такое же ремесло, как любое другое. И если этому учат, значит, этому можно научиться, и, значит, он этому научится. На том в какой-то момент и успокоился. Но вот когда он приехал в Одессу, ему пришлось всю свою холодную волю собрать в кулак. Надо сказать, его и раньше воротило от всей этой киношной ажитации, от вида десятков мельтешащих людей, свято уверенных в том, что они заняты чем-то в высшей степени значительным. Когда же он оказался в самом центре этой круговерти, дело и вовсе дошло до приступов дурноты и головной боли. Саму по себе каторгу еще и сопровождала неприязнь окружающих, сначала глухая, а потом и вполне явственная. Первую картину он еще кое-как отработал. Это был фильм по заказу министерства обороны. От сценария, написанного сынком какого-то военачальника, яростно отбивались все кто мог, и его всучили новичку из Москвы. В соответствии со своими принципами честного ремесленника Сараев покорно взялся за фильм и через три месяца уехал в экспедицию в город Ковров. По справедливости говоря, автором фильма правильней было бы назвать оператора и тоже дебютанта Дмитрия Корягина. Почти всю режиссерскую работу за Сараева делал он, в пылу съемок этого не замечая. Сараев только изредка вмешивался, чтобы подправить реплики героев, – Корягин был совсем тугоух по этой части. Они почти ни на шаг не отступили от безнадежного во всех смыслах сценария, но фильм так прекрасно был снят, так хороши были портреты, так любовно был запечатлен каждый попавший в кадр предмет, что невозможно было оторвать глаз от экрана. Никаких этих достоинств на студии не заметили, но оценили исполнительность и добросовестность молодого режиссера. На полученные постановочные Сараев купил квартиру и браться за следующую работу не рвался. Тем более что Корягина уже пригласили на другую картину.
Вернувшись в Одессу, Сараев узнал о себе много нового. Ему приписали сразу два романа: с гримершей и с ассистенткой по актерам (слухи начали бродить по студии еще до экспедиции). Некоторое время была путаница с очередностью, пока кто-то не догадался объединить оба романа в один на троих. (Жену о том же оповестили письмами.) Это он еще как-то перетерпел. Каникулы продолжались недолго, и скоро ему вручили следующий безнадежный сценарий. На этот раз из школьной жизни. Фильм снимался в Одессе. Съемки начались со сцен в цирке. И вот в самом их начале Сараев навсегда распрощался с кино. Терпение его кончилось, когда до него бережно донесли слух о его связи с актрисой-лилипуткой. Особенно смаковалась такая подробность: перед тем как ею овладеть, Сараев якобы наспех помыл ее в раковине под краном. Это была та убийственная деталь, что придавала правдоподобность всей выдумке. Сараев в считанные минуты оценил нехорошую перспективу пущенного слуха (слишком уж он был ярким) и, решив, что от этой истории, если он здесь останется, ему уже не отделаться, остановил съемки и подал заявление об увольнении по собственному желанию. И чем бы он потом не занимался (а чем он только не занимался), он ни разу не пожалел о своем уходе.
VIII
Вечер поэзии
В «Виктории», куда Сараев спустился в третий раз за этот день, за одним столом с Вадимом сидела компания незнакомцев примерно того же, что и он, возраста: остриженный наголо круглоголовый молодчик в куртке армейского образца и с арабским платком на шее, затянутый в чёрную кожу платиновый блондин с геометрической косой чёлкой и совсем невыразительная на их фоне девица, уже порядком хмельная, то и дело удивленно чесавшая голову. Все трое приехали утром из Киева. Разговор о происшествии с помощником пришлось отложить.
– Сейчас идем в гости, – сказал Вадим.
– К кому?
– К одному поэту. Арбузов, знаете такого?
– Что-то слышал.
– Ну вот к нему. Будем слушать стихи. Это нужный визит. Потом объясню.
Вечер был теплый, и решили идти пешком. По дороге растянулись на квартал: впереди Вадим и девица с парнем в армейской куртке, за ними Сараев и далеко позади, то и дело прикладываясь к телефону и замедляя шаг, брел платиновый блондин, которого Вадим называл то Чумом, то Чумой. У поворота с улицы Толстого на Нежинскую блондин и вовсе остановился, разговорившись с щуплым, дерганным прохожим. Почуяв иногороднего, тот сразу же принялся изображать легендарного одессита, старательно, на всю улицу, выпевая все эти «ой, я вас умоляю!» и «чтоб вы были здоровы!», и, казалось, не будет конца его арии, совершенно бессмысленной и закольцованно-монотонной, как та «китайская музыка», которую Сараев от нечего делать наигрывал в детстве, перебирая только чёрные клавиши пианино.
У входа в подворотню Сараев спросил:
– А не поздновато? Половина одиннадцатого.
– Нормально, – заверил Вадим. – Его и ночью подними – не откажется. Были бы уши. А у нас их аж пять пар. И каких! Вот Чум будет изображать культурного обозревателя из Москвы.
– У меня говор не московский, учти, – сказал Чум.
– А ты не говори, что москвич. Просто работаешь в Москве. Порадуй человека, что тебе стоит? А потом что-нибудь придумаем.
Их встретила немолодая пара: высокий благообразный бородач в белой рубашке, застегнутой под самое горло (Сараева эти застегнутые самые верхние пуговицы при отсутствии галстука почему-то всегда наводили на мысль о сектантах), и сильно накрашенная, крепко пахнувшая сандалом женщина, беспрерывно, как новогодняя ёлка во время землетрясения, звеневшая и гремевшая бусами, серьгами и наборными браслетами. От их нервозно-хлопотливого радушия сразу сделалось неловко, и если бы не самозванец Чум, с порога потянувший внимание на себя, Сараев совсем бы потерялся. Потолкавшись у вешалки, все, кроме жены поэта, прошли в кабинет, а вернее было бы сказать, набились в него, поскольку кабинет представлял собой крохотную комнатку без окон, раньше служившую, скорее всего, кладовкой.
Усадив гостей и заняв свое место за письменным столом с массивной лампой, поэт с отрешенной незрячей улыбкой перетрогал разложенные на столе листки, отпил чаю, и чтение началось. С первых же строк в многословных, особо не обремененных ни ритмом, ни размером виршах густо замелькали зеки, пайки, овчарки, вертухаи, бараки, переклички, караульные вышки, рубиновые кремлевские звезды на полярном небосклоне и прочие атрибуты лагерной жизни. Это было неожиданно. Вадим не обещал, что будет весело, но и к такому испытанию никто не был готов; даже как будто воздух загустел и потемнел от мрачного недоумения собравшихся. Впрочем, уже само их присутствие в столь крайней тесноте в такой поздний час создавало иллюзию чрезвычайной важности происходящего, и для постороннего взгляда вполне могло сойти за встречу не на шутку изголодавшихся по поэзии слушателей, редких энтузиастов. Больше всех не повезло Сараеву, который оказался прямо напротив поэта, по другую сторону стола, то есть практически лицом к лицу. Многие стихи Арбузов помнил наизусть и, когда не смотрел в рукопись, упирался взглядом в своего визави. К тому же с первых минут чтения особенной мукой для Сараева было слышать неторопливый ход настенных часов, каждым сухим щелчком словно напоминавших: впереди вечность, дружок. Чтобы не свихнуться, отсчитывая нехотя уходящие мгновения, Сараев заставил себя сосредоточиться на поэзии. Со всей возможной усидчивостью, отмечая едва заметным кивком чуть ли не каждую строку, он выслушал одно за другим четыре долгих, тянущих в совокупности на поэму стихотворения. Когда же украдкой глянул на часы, то едва не вскрикнул от отчаяния – прошло семь минут. Больше Сараев стихов не слушал, и вся его внутренняя жизнь в конце концов свелась к трем простым, но жгучим желаниям: 1) всласть начесаться в паху, 2) крепко, во весь рот и до хруста в затылке, зевнуть и, наконец, 3) сомкнуть веки. Это последнее вытеснило остальные и скоро набрало просто-таки чудовищную и еще продолжавшую расти силу. Сопротивляясь ей, он без разбору цеплялся за все подряд: за стакан с чаем на столе, за загнутые кверху уголки желтых страниц, за караульные вышки, за самую верхнюю пуговицу на рубашке поэта, но все было напрасно – сместившийся центр тяжести глазных яблок упорно утягивал зрачки под лоб, и Сараеву подчас казалось, что он смотрит на поэта одними белками. Ухватившись на самом краю за спасительную мысль о том, что падением со стула он оконфузит хозяина не меньше, чем себя, Сараев дождался паузы между стихами и попросился в туалет. «Прямо, в конце коридора», – сказал Арбузов и объявил следующее стихотворение: «Колымский вальсок».
В чистенькой, пропахшей сандалом ванной комнате Сараев умыл лицо, сел на бортик ванны и выкурил сигарету; потом умылся еще раз и выкурил вторую. Задерживаться дольше показалось ему неприличным, и прежде всего перед своими несчастными спутниками.
Подойдя к двери и взявшись за ручку, Сараев услышал негромкую музыку. Фу, неужели закончилось, вздохнул он и весело дернул дверь. Взору его открылась большая светлая гостиная с дюжиной человек обоего пола за накрытым столом, которые дружно на него уставились. Сараев извинился. Кабинет поэта был следующим.
К его возвращению лагерный цикл сменили рифмованные жанровые сценки из окружающей повседневной жизни; попадались и довольно милые; в каморке как будто прибавилось воздуха, да и слушать стало веселее. Хотя сценки, надо сказать, были одна мрачнее другой. А когда, наконец, закончились и они, поэт встал и пригласил всех перейти в соседнюю комнату. Оказалось, что в этот вечер они с супругой праздновали годовщину свадьбы. Восторг заждавшихся за праздничным столом гостей соединился со встречной радостью отмучившихся слушателей, и гостиная сразу наполнилась торопливым шумным весельем, которое даже выплеснулось наружу пущенной кем-то с балкона в черное небо шутихой. Один за другим, чуть ли не с захлестом, зазвучали тосты, заиграла громче музыка. Весь вечер копившееся в душе Сараева раздражение на Вадима постепенно улеглось и, досыта наевшись и достаточно захмелев, он решил, что сейчас самое время завести разговор об обещанном еще неделю назад авансе. Не обнаружив продюсера за столом, он вышел на балкон. Кажется, собирался дождь, и воздух был наполнен пряной осенней духотой. Внизу сквозь легкий туман блестела влажная, оклеенная кленовыми листьями брусчатка. Было чудо как хорошо и спокойно. Вадима Сараев нашел в коридоре, возле кухни. Тот нахваливал Арбузову его стихи. Поэт, смущенно улыбаясь и только что не жмурясь от удовольствия, кивал, шевелил в ответ губами, и Сараеву подумалось: вот вытащи сейчас Вадим из кармана нож (почему-то представился садовый, с широким кривым лезвием) и начни неторопливо, с толком и расстановкой, не переставая при этом сыпать похвалы, резать поэта – тот будет всё так же, только уже с ползущими наружу кишками, стоять, кивать, улыбаться и бормотать благодарности. Сараев подошел и отвесил порцию приятностей от себя.
Гвоздем вечера, ближе к его концу, стал крепко выпивший Чума-Чум. Когда Сараев выбирался из-за стола на поиски продюсера, гости только начинали обсуждать последние мировые катаклизмы, а когда он вернулся, платиновый блондин уже сотрясал воздух гостиной обличительной речью. Финал ее был особенно ярок. «Разве мы сделали мир таким, какой он сейчас есть?! Нет. Это сделали вы. – При этом Чума обвел всех сидевших за столом указательным пальцем по часовой стрелке. – Разве это мы загадили все, что только можно было загадить? Испохабили землю, воду, воздух и уже даже космос?! Нет. Это всё ваших рук дело, – он опять повел пальцем. Пауза. – И это исключительно благодаря вам, друзья мои, – и он повел пальцем в третий раз, – мы все теперь барахтаемся в этом непроходимом дерьме. Только благодаря вам. Так что давайте не будем. На чернобыльской станции пидарасов не было!» Что послужило толчком к выступлению со столь страстным и нетривиальным финалом, Сараеву узнать не довелось, но, как и другие гости, он был немало впечатлен таким неожиданным поворотом никогда, впрочем, не интересовавшей его темы.
IX
Теория сновидений
Всё утро гудел, надрывался ревун. В густом тумане среди мокрой листвы Баден-Бадена темнела пара ворон.
Он был похож на газовщика со старой квартиры. Лицом. А назойливой вертлявостью напоминал спасателя Климова. Подошел, сел рядом, положил руку на плечо, быстро и весело заговорил. Речь была непонятной, больше похожей на щебетание, и сначала как будто только щекотала слух, но с каждой секундой становилась всё музыкальней, всё приятней, всё слаще. Вдруг он резко наклонился вперед, заглянул снизу в глаза и раскрыл рот, как на приеме у врача. Рот внутри оказался глубокой, узкой, полной белых острых зубов собачьей пастью.
На последних словах Сараев не слышал собственного шепота – только клейкое соприкосновение губ.
Опустив голову, он тяжело и протяжно вздохнул. В комнате было по-осеннему тихо и почти темно. А ведь это только начало, и впереди еще половина осени, потом необъятная зима… Вспомнилось, что во сне, на втором плане, вдоль высокой глухой стены бежала и кричала женщина. Что она кричала? «Бегущая женщина вдоль стены», – дошептал Сараев.
Такие краткие, внятные сны в последнее время стали редкостью. Снились теперь всё больше длинные, сумбурные, на подробный пересказ которых порой едва хватало сил и терпения. Прошлой ночью, например, целая уйма народу толпилась на веранде дачного домика, того самого, что несколько лет подряд они с женой снимали на 13-й станции Большого Фонтана. То и дело звонко стукала дверь и появлялось новое лицо, а каждый выходивший за порог тут же исчезал в сплошном, как туго перевязанный букет, цветущем саду. Среди прочих гостей на веранде оказалась нагая и мокрая, как утопленница, соседка Наташа. Она залезла к нему под одеяло и легла сверху – тяжелая, гладкая, холодная. Холодная снаружи и раскаленная внутри.
Был период в детстве, когда его чуть не каждую ночь сотрясали кошмары. Натерпевшись страху во сне, он и потом долго не мог успокоиться, мучаясь и буквально дрожа от предчувствия чего-то ужасного, что непременно должно было произойти теперь наяву. У матери, которая сама всю жизнь панически боялась вещих снов, а потому не любила никаких, была на этот счет своя замысловатая теория. Заключалась она в следующем. Вероятность исполнения любого сна возрастает многократно после того как его рассказали кому-то (всё равно кому), кто потом это исполнение сможет засвидетельствовать. Поэтому делиться приснившимся с кем бы то ни было нельзя ни в коем случае. Но и оставлять сны нерассказанными нежелательно. Во-первых, потому что они сохраняют вероятность быть рассказанными, а во-вторых, они тоже почему-то нередко сбываются. И только сны, рассказанные самому себе, то есть никому, гарантированно безопасны. Выговоренные даже еле слышным шепотом прочь, в никуда, они задыхаются, подобно выброшенной из воды рыбе, и лишаются вещей силы. С тех пор Сараев неукоснительно проговаривал всё, что хоть как-то поддавалось пересказу, вплоть до маловнятных и, казалось бы, безобидных фрагментов. «Что там в них кроется на самом деле, неизвестно, но в любом случае доброй эта неизвестность быть не может», – мудро рассудил он насчет последних. Часто потонувшее в утренних хлопотах сновидение выскакивало на поверхность посреди бела дня, и тогда Сараев начинал шевелить губами там, где оно его заставало. Если такой возможности не было, старался поточнее запомнить, чтобы прошептать в более подходящей обстановке. Бывало и так, что сны прошедшей ночи вспоминались в начале следующей, когда голова касалась подушки и мысли начинали путаться. Он начинал шептать, но хватало его обычно не надолго. (Кстати, во время запоев, когда сны шли стеной и причудливо мешались с реальностью, он их даже не пересказывал, а скорее – так получалось – комментировал.) С годами этот иногда довольно обременительный ритуал превратился в привычку, но даже теперь, когда и бояться вроде бы было нечего, ему не приходило в голову от него избавиться. Впрочем, он никогда об этом и не задумывался. Только некоторое время после смерти жены его беспокоило сожаление, что он не рассказал ей о своей привычке, и мысль, что он так и уйдет из жизни, никому не открывшись, показалась ему странной и неприятной.
…Он еще не выпил ни капли, хотя, едва проснувшись, наведался в «Викторию». Вчера он таки выпросил у Вадима немного денег (взял на такси, а добрался домой пешком), и теперь пластиковая бутылка с двумя литрами крепленого «Славянского» стояла в кухне возле холодильника. Ввиду этого гнетущая похмельная тоска, не усугубленная заботами о выпивке, доставляла странное побочное удовольствие, а в невольных беззвучных подвываниях далекому маяку-ревуну было еще и какое-то теплое неясное злорадство. Сараев даже любил эти легкие, не грозившие запоями похмелья.
Один за другим на память приходили неприятные, по нарастающей, моменты вчерашнего вечера: азарт, с каким он набросился на еду; выпрошенные у Вадима якобы на такси деньги (до какого же жалкого вранья он опустился!); лживые комплименты, которые он накидал поэту вслед за Вадимом… Деградация была налицо. Но вот отчего бросало в пот, так это от неудавшейся (слава тебе, Господи!) попытки там же, в гостях как-нибудь половчее припрятать бутылку водки, чтобы уходя прихватить ее с собой. Сараев содрогнулся, представив, как его уличают в краже. Представил еще раз, и опять ужаснулся. И еще. Наконец, устыдившись сладострастия, с каким он гонял по кругу эту позорную сцену, прошел к холодильнику и выпил стакан вина. Чуть морщась, еще полстакана. Покурив, вернулся в комнату и включил «Телефункен». Ярко и празднично загорелась красно-желто-зеленая шкала, нехотя налился светом глазок с зелеными, нервно подрагивающими шторками, и с обстоятельной медлительностью комнату наполнили басовитые плавающие шумы, которые он так любил: хлопотливое бульканье, меланхолический свист, далекие завывания эфирной вьюги… Он покрутил ручку настройки, наслаждаясь, как всегда, плавной тяжестью ее хода, и впустил в комнату сначала бархатный английский баритон, потом нашел музыку. Выпил еще полстакана. Мысли уже весело скакали от предмета к предмету. Вчерашняя попытка умыкнуть бутылку водки казалась теперь хоть и грубым, но достойным снисхождения забавным курьезом. О прочих неловкостях нечего и вспоминать. Те же комплименты поэту. Не так уж они были и лицемерны. Эти стихи в конце чтения были действительно довольно милы. Ну, хотя бы своей бесхитростностью. Он и сам мог бы написать парочку таких, в той же свободной манере. Надо просто подобрать какую-нибудь бытовую историю, зарифмовать, а в конце желательно присобачить какой-нибудь поворотец, подпустить что-то вроде легкого катарсиса. Стихи он, кроме как в юности, никогда не писал, но можно же и попробовать. Еще полстаканчика. Ну вот, например, как-то летом во дворе у Миши Сименса сосед пьяный ходил по двору, куражился, «я вас тут всех поразгоню к такой-то матери…», и всё такое. Как его звать-то, забыл… ну, пусть будет Петя… А – Степан! Вот так пусть и будет, как в жизни. Сам себе удивляясь, Сараев меньше чем за час соорудил стихотворение в… раз, два… четыре, шесть, семь… в двадцать восемь строк! На радостях он бросился к вешалке, нашел в кармане куртки визитку Арбузова и тут же, не отходя, набрал номер.
«Алло. Слушаю». – «Здравствуйте, это Сараев, вчера у вас был с Вадимом, режиссер…» – «Да-да-да, конечно, я вас помню. Как вы добрались вчера?» Сараев поблагодарил, перешел к комплиментам и опять наговорил их сверх всякой меры. «А вы знаете, я, кажется, разгадал секрет вашего мастерства, – игриво продолжил он. – Так что берегитесь, у вас появился грозный соперник. Хочу вам почитать, что у меня тут на скорую руку получилось:
- Снова который день куролесит, шумит во дворе сосед Степан
- Смотрит волком на всех, слова ему не скажи поперек
- Покуражится, отлежится, примет на грудь стакан
- И по новой бузить, пока опять не свалится с ног.
- Сколько вокруг глаз завидущих, рук загребущих и злых сердец!
- Трудно дышится в мире где правят трусость, подлость, обман.
- Здесь задыхались и прадед Степана, и дед его, и отец.
- Оттого-то и пили всю жизнь. Оттого-то и пьет Степан.
- Ходит и ходит, бьет палкой в стены, кого-то зовет на бой
- Рубашку в кулак у горла зажмет и кричит на весь двор
- Эй! Что вы там попритихли?..»
На этом месте из трубки побежали короткие гудки. Сараев отнял от уха телефон и повторил звонок. Поэт не отвечал. Сараев сконфуженно потер лоб. Хм. Кажется, он сказал лишнее, допустил некоторую бестактность в преамбуле. Как-то нехорошо вышло. Эх, жаль… Оставалось еще четыре куплета. В тот же день в уличной драке Степан находил свою смерть и беззлобные соседи устраивали в складчину ему поминки во дворе, в которых принимали участие не только люди, взрослые и дети, но и вся дворовая живность: собаки, кошки, голуби, воробьи и даже муравьи. Все остались сыты и довольны, а с небес на них смотрел наконец подобревший Степан. Довольно трогательно получилось. Жаль. А впрочем, ну и ладно. Сараев выпил ещё стакан, и озабоченность как рукой сняло. Крутить ручку приёмника ему надоело. Он поставил на проигрыватель пластинку «Пер Гюнт», еще раз приложился к вину, и на «Пещере горного короля» был уже настолько хорош, что стоял посреди комнаты и яростно размахивал руками…
За такие всплески беспричинного веселья приходилось расплачиваться накатом дикой нестерпимой тоски. А иногда кое-чем и похлеще. Посреди ночи Сараев проснулся и долго сидел, по-мусульмански держа на коленях раскрытые ладони. Потом приложил их к глазам, опустил лицо.
X
Ночами
Мальчик остался в прошлом тысячелетии. Его от рождения никудышное сердце остановилось за три недели до Нового 2000-го года где-то в небе между Одессой и Москвой. В последний год жена уже была сама не своя, и чуть что везла его к московским врачам; в тот раз они летели, и он умер в самолете у нее на руках. За несколько дней до этого Сараев застал сына у себя в комнате. Разглядывая приобретенный накануне приёмник (вот этот самый «Телефункен 8001», что стоял теперь на комоде), мальчик осторожно водил пальцем по его шкале, панели, эбонитовым ручкам и алюминиевым ребрам декора. А когда обернулся на звук шагов, в спокойном и печальном его взгляде Сараеву почудилось что-то особенное, никогда прежде не виденное.
В этом, с некоторых пор главном, воспоминании о мальчике (остальные ютились по краям, подобно иконным клеймам), умещалась вся история его ни на что не похожего отцовства. А впрочем, почему же «ни на что не похожего»? Вот точно так кошка, уразумев однажды, что ее заболевшему котенку уже не оклематься, перестает его замечать и равнодушно проходит мимо, даже если тот продолжает шевелиться и пищать. Отшатнувшись от мальчика сразу же, как только стало известно, что тот не жилец, Сараев старался к нему больше не приближаться. Достаточно было вспомнить, как он деревенел, когда приходилось брать сына на руки или сажать на колени, да просто когда держал в руке его ледяную ладошку. В том же оцепенении, в постоянной судороге сдержанности он провел все шесть отпущенных мальчику лет… Нет, стоп! – останавливал себя Сараев. Ну, чушь же, чушь! Чудовищная напраслина, возведенная им на себя самого. А началось всё с сожаления, что мальчик выжил, не родился мертвым, мелькнувшего несколько раз в те дни, когда стал известен диагноз. Этим сожалением он буквально извел, затравил себя после смерти сына. Вот откуда выросли потом и приобрели такую силу все фантазии об «одеревенении», «сдержанности», о страхе привязаться к обреченному, и проч. В минуты слабости их художественная, будь она неладна, правда неизменно оказывалась упрямей и убедительней фактов. Хотел бы он знать, как работал этот фокус, каким образом его шестилетнее горькое отцовство отменялось случайным сожалением и целиком к нему сводилось? Как он мог вновь и вновь поддаваться наваждению, в котором вполне отдавал себе отчет?
Наутро после похорон жена собрала вещи (в том числе все до единой фотографии) и ушла к матери. Следующие три года, до самой своей гибели, она не хотела ни видеться, ни разговаривать с ним. Удар машиной на перекрестке возле Михайловской площади – что она там делала поздно вечером? – только довершил ее отсутствие, навсегда оставив в том же прошлом тысячелетии. Тогда-то все и началось. За три года, пока они жили врозь, Сараев в чем только себя не обвинял, как только не оговаривал! Но пока была жива жена, жила и надежда, что когда-нибудь она опомнится, вернется и снимет с него этот груз. И вот после ее смерти он остался один на один со всем тем, что на себя взвалил. Но если раньше это была какая-то размытая вина, то теперь, день ото дня, а вернее ночь за ночью, ему обозначали ее контуры. Начинали, подступая как с ножом к горлу, с вопроса: ждал он смерти сына или нет? С тем, чтобы тут же торопливо передернуть: если знал, что это рано или поздно произойдет, и был готов, то уж, естественно, ждал. А если ждал, то уж, наверное, и желал. Тут ведь трудно отличить одно от другого. Нет, конечно, до прямого ясно выраженного желания у тебя дело не доходило, но ведь и привязываться в таком случае не имело смысла, ведь так? Вот мы и вернулись, сделав обязательный круг, к сдержанности и одеревенению. Где же тут чушь и напраслина? И что ж тут удивительного, что, насмотревшись на всё это, жена не захотела больше тебя видеть. А дальше, пока Сараев растерянно путался в оправданиях, тот же злой закадровый голос переходил на следующий виток обвинений и, вернувшись к сцене возле «Телефункена», с которой всё и начиналось, с новой высоты растолковывал ее настоящий смысл: так вот, главная твоя вина вовсе не в том, что ты отчего-то там себя трепетно все эти шесть лет оберегал (вот опять: как будто это уже был вопрос решенный!), а в том, что ты своей отстраненностью не позволял приближаться к тебе, день за днем обделяя и без того обделенного. И картинка с приёмником становится каждый раз в центре не случайно. К тому времени ты ведь почти привык к этому: видеть в вопрошающем осторожном взгляде сына некоторое виноватое ожидание. Он всё как будто ждал от тебя разрешения на свое сыновство и просил, на всякий случай, прощения за вину, которой не понимал (вот точно так, как ты потом не понимал своей вины перед женой). А вот в тот день, в ту минуту, когда он стоял у приёмника, впервые ничего этого не было. И знаешь почему? Предчувствуя свою близкую смерть, мальчик просто понял, что за то малое время, что ему оставалось, ничего не изменится. В его глазах была печаль ребенка, смирившегося с тем, что ожидания его напрасны, прощения не будет и ближе ты уже не станешь, – вот что ты тогда увидел, что тебя поразило и что тебя до сих пор мучает.
…заканчивалось и начиналось сызнова, крутилось и крутилось, и крутилось, и крутилось, превращаясь в горячечный безумный диалог такого накала, что Сараев хватался за голову и закрывал уши…
Только начав пить, он на некоторое время перестал оправдываться и просто стал плакать. Оплакивать сына, жену, себя. Ему так тогда и казалось: он будет пить-плакать-пить-плакать-пить-плакать-пить… пока водка не убьет его совсем. Но кабы водка просто убивала. Скоро всё вернулось с еще большей силой. А потом еще кое-что и добавилось. Сначала появились звуки: он просыпался или приходил в себя, и вот они во всём своем множестве и разнообразии – и те, что приходили с улицы, и те, что жили в ночной тишине квартиры, и те, что рождались в голове, – скрупулезно, во всех наимельчайших подробностях принимались воссоздавать короткую жизнь мальчика. Логика, в какой они подбирались, была железной. Каждый звук отсылал к какому-нибудь воспоминанию о сыне, и все они выстраивались в строгой последовательности от его рождения до самого последнего дня. Это нельзя было остановить ни водкой, ни зажиманием ушей. Непрерывно поступающие отовсюду щелчки, потрескивания, шорохи неумолимо делали свое дело, карабкаясь друг на дружку, продолжая безостановочное упрямое строительство, финальным аккордом которого был утренний звук пролетающего над городом самолета. И всё время, пока длилась звуковая дорожка короткой жизни, мальчик находился рядом, стоял, опустив голову, в кухне. О его молчаливом присутствии по ночам Сараев сначала только догадывался, но однажды, бросив случайный взгляд на пол возле входной двери, обнаружил небольшое пятно. Краска на полу в этом месте показалась ему как будто вытертой, и вот он уже гадал, может ли невещественное оставлять вещественный след, и перебирал в памяти обувку сына. (Может быть, это был тот самый случай – пропущенный, невыговоренный сон? Как еще объяснить, что всё это происходило на новой квартире, в новых стенах?) Тут-то и начался самый главный его ад. Пятно он уже видел почти постоянно, и теперь ждал, что как-нибудь откроет глаза и увидит перед собой мальчика. Страх перед этим появлением, постепенное и неумолимое превращение мальчика в угрозу – вот что Сараева пугало больше всего и чего никак нельзя было допустить. (А может быть, с этого страха всё и началось? Да он уже и сам отказывался понимать, где тут было начало, а где продолжение!) Представив, что ждёт его дальше, Сараев стал всё чаще задумываться: а не позаботиться ли ему о своем будущем безумии, если уж оно неизбежно, заранее? Не идти покорно на поводу, а самому начать его как-то обустраивать? И когда Фонарёв-Кирпичников к известию о списке лучших фильмов приложил дружеский совет воспользоваться ситуацией и вернуться в кино, Сараев сразу же подумал: вот оно, спасение. Против фантома в кухне он выставит своего воскрешенного, воплощенного на пленке сына. Он не один раз обещал свозить его в Беспечную и, с удовольствием перебирая свои детские впечатления, подробно рассказывал, что ему там предстоит увидеть. Пришло время обещание выполнить. Из общего хронометража фильма, который ему доведется (если доведется) снимать, Сараев предполагал выкроить минут двадцать, а то и все полчаса. Даже с учетом, что это будет детство главного героя, к которому тот постоянно возвращается, – получалось многовато. Но главная трудность будет заключаться в том, что, даже отсняв задуманное, придется и основную работу-прикрытие, то есть весь большой фильм во что бы то ни стало доводить до конца, чтобы обеспечить свой фрагмент достойными монтажом, звуком и шумами. И еще: надо было поторапливаться, потому что, как это обычно бывает, вдогонку спасительному решению откуда-то (то ли со стороны кухни, то ли из недр его воспаленного мозга) пришло одно обязательное условие – с ним останется тот из мальчиков, кого он увидит первым.
XI
Гости
За день Сараев так набегался по некоторым своим делам, что уже в начале десятого вечера, сразу после стакана «Изабеллы», которым он запил банку консервированной фасоли, у него стали слипаться глаза. И это было очень кстати: появилась возможность поменять режим. Дни стояли один в один, и так хорошо было пить по утрам на балконе кофе, щурясь и прячась за поредевшей листвой от блескучего солнца, а потом курить, положив запястья на горячие перила, что только ради этого стоило подниматься раньше.
Сараев уже расстелил, зевая, постель, как к нему постучали. Дверь была еще не заперта, и он крикнул: «Войдите!» Никого не дождавшись, пошел открывать.
На пороге стояла пара: невысокий мужчина в твидовом пиджаке, совершенно лысый, с пышными усами и миниатюрная седая женщина в чёрной вязаной шали поверх свитера.
– Вы Сараев? – спросил мужчина.
– Да.
– Кинорежиссер?
– Да, – повторил Сараев, отметив про себя, как часто в последнее время ему приходится отвечать на эти два вопроса.
– Меня зовут Роман. Моя супруга Соня. Нам надо с вами поговорить.
Сараев провел их в комнату, предложил сесть. Женщина выбрала место за столом, а мужчина, опираясь на палку, остался стоять посреди комнаты рядом с выдвинутым стулом. Его правый, громоздкий, ботинок бросался в глаза и казался более начищенным, чем левый. При небольшом росте и скромном телосложении гость держался осанисто, с некоторым вызовом, как это часто бывает у людей с физическими недостатками. Плотные широкие усы и густо сросшиеся на переносице брови придавали его лицу выражение хмурой, а то и грозной сосредоточенности. Женщина сидела, опустив глаза, подтянув к носу ворот свитера.
Наконец взгляд Романа, побродив по комнате, остановился на Сараеве. Тот в ответ улыбнулся, развел руки и с некоторой надеждой спросил:
– Извините, но никак не могу угадать: у нас есть общие знакомые?
Роман, дернув борт пиджака, сурово покачал головой.
– Нет. Никаких знакомых, – ответил он. – Хотя как знать. Одесса не такой уж большой город, если поискать, может, и найдутся. Но на данный момент таких не знаю.
Сараев при их появлении растерялся, а теперь и всерьез забеспокоился. Если не сказать, запаниковал. И было от чего. Похожая на школьных учителей пара – где и при каких обстоятельствах он мог с ними познакомиться (ну, не в винном же подвале)? и в каком же он был тогда состоянии, если абсолютно их не помнил? Как вообще они могли с ним, в таком состоянии, знакомиться? Ну, допустим. Главное: что такого он наболтал или, хуже того, натворил, если они решили его отыскать и вот нашли? И – кстати! – когда это могло быть? В последний раз до такой степени, когда из памяти вылетают целые недели, он напивался месяцев девять назад. Выходит, всё это время они его искали?! Боже, что же это было?
Сараев почесал голову и сказал:
– Ну, тогда я сразу сдаюсь. Не могу даже представить…
– А мы вам поможем, хотите? Я вам назову пароль, и вы сразу всё поймёте, – предложил гость.
– Давайте, – бодро кивнул Сараев и приготовился к самому худшему (в эту минуту это была долговая расписка на гигантскую сумму).
– А вы мне – отзыв, – кивнул в ответ Роман.
– А я его знаю? – удивился Сараев.
– Конечно. Не может такого быть, чтобы не знали.
– Даже так? Хорошо. Тогда давайте ваш пароль.
– Эмиль Бардем.
– Как?
– Э-миль Бар-дем.
Сараев сделал вид, что пытается вспомнить, хотя вспоминать ему, судя по гулкой пустоте сразу же возникшей за незнакомым именем, было решительно нечего, так что и пробовать не имело смысла. Только и оставалось, что пожать плечами.
– Нет? – с насмешливым удивлением спросил Роман.
Сараев покачал головой.
– Совсем?
– Абсолютно.
– А, ну да! – усмехнувшись, сказал Роман. – Понимаю. С вашим подходом на такую мелочь можно и не обратить внимания. Подумаешь!
Несколько секунд они молча глядели друг на друга.
– Он иностранец? – спросил, наконец, Сараев.
– Нет. Из местных. Да и какая разница, если вы его, как утверждаете, абсолютно не помните.
– Может быть, вы мне просто скажете мой отзыв, раз уж такое дело… – предложил Сараев и услышал в ответ:
– Хорошо. Отзыв. Поющий лук.
– Это то, что я должен был вам ответить? – уточнил Сараев.
– Совершенно верно, – подтвердил Роман и повернулся к жене, – я тебя предупреждал.
Жена, глубоко вздохнув, еще выше подтянула ворот свитера и отвернулась к стене.
– Поющий лук… – растерянно протянул Сараев. – Нет. Впервые слышу. – И, поеживаясь, со смущенной улыбкой и вымученной игривостью добавил: – Вы меня начинаете пугать. Думаю: а вдруг я куда-то нечаянно завербовался?..
Сараев перевел взгляд с Романа на его жену, с одного каменного лица на другое, и обратно.
– Даже интересно, как долго вы будете валять дурака, пытаясь выставить идиотами нас, – произнес Роман. – Я вообще-то предполагал что-то в таком роде, но чтобы вот так – «не знаю, не слышал, не понимаю»… Нет, такого не ожидал.
– Я не понимаю, о чем вы…
– Вот как раз об этом.
Сараева не на шутку раздражала затянувшаяся викторина, а вместе с тем он не так уж спешил услышать разгадку, опасаясь, что за всей уже услышанной белибердой кроется и вот с минуты на минуту откроется какая-нибудь такая ужасная гадость, о которой ему лучше бы никогда ничего не знать.
– Противно всё это видеть, просто противно, – сказал Роман и брезгливо сморщился; усы его при этом взъерошено приподнялись.
– Послушайте… Извините меня, пожалуйста… – Сараев приложил ладонь к груди. – Я иногда бывал пьян, иногда сильно, очень сильно. Такого давно, правда, не было. Но когда такое случалось, некоторые вещи и события проходили как будто мимо меня…
– Это событие мимо вас еще не прошло. Не будем забегать вперед.
– Хорошо, по-вашему, оно, может быть, еще не прошло, ладно, пусть так, но… вот вы сказали: поющий лук. Я, конечно, понимаю, что это какое-то название чего-то, и я сразу должен что-то вспомнить, но у меня в голове одни только стрелы, колчаны, индейцы и Вильгельм Тель. Всё. Если, конечно, это вообще не растение… лук репчатый, порей или какой он там еще бывает… хотя с чего бы ему петь? Если вы хотите, чтобы я что-то понял – перестаньте, пожалуйста, говорить загадками.
– Очень остроумно. То есть вы как бы настолько не в теме, что даже лук с лугом путаете! Какая дьявольская изобретательность! Просто браво.
– А, так это поющий луг! – обрадовался Сараев. – Поляна! Ну, так…
– Да-да, поющий луг. Именно. Людмила, Ульяна, Григорий. Наконец-то мы вспомнили! Самому-то не смешно? Взрослый человек…
– Поющий луг, – повторил, кивая, Сараев. Обрадовался он, впрочем, лишь уточнению и тому, что новая версия, в сравнении с предыдущей, больше походила на название какой-нибудь бодеги. Только и всего. Он быстро перебрал в памяти все официальные и народные названия заведений, в которых выпивал последние год-полтора – «Таировские вина» в Малом переулке, «Лунный свет» на Пастера, «Сердце тьмы» у Привоза и еще с полдюжины других, – и через минуту опять беспомощно уставился на Романа. – И что там, в этом луге произошло? Напомните, пожалуйста… И где он находится? Я что-то не могу вспомнить…
Роман, жуя губы и шевеля усами, мрачно глядел на Сараева.
– Роман, ну все же ясно, – подала голос жена. – Он просто издевается.
– Да. Яснее некуда. Идем отсюда, – не оборачиваясь, отозвался Роман. Подкинув и перехватив посередине палку, потрясая ею, он обратился к Сараеву: – Напрасно вы так с нами, ей-богу, напрасно. Как бы вам не пожалеть. Думаете, управу на вас не найдем? Очень ошибаетесь! Не стоит обманываться нашим внешним видом. Вы ничего о нас не знаете. Есть вещи, за которые я готов пойти на что угодно! Так что имейте в виду, если мы обнаружим, если только заметим у вас что-нибудь наше, пеняйте на себя! Вот только попробуйте! И все причастные за это тоже ответят. Но вы в первую очередь! Потому что вы негодяй и мошенник! Соня, пошли!
Он отвернулся, взял жену под руку, и они направились к выходу.
– Да кто вы такие, в конце концов?! – воскликнул Сараев.
– Скоро узнаете, кто мы такие. Мало не покажется. Откройте дверь.
Сараев их быстро обошел и преградил путь.
– Стойте. Я хочу, чтобы вы мне сейчас же объяснили, что всё это значит. А то наговорили какой-то загадочной чепухи, оскорбили и уходите. Я хочу знать.
– Что именно? – строго спросил Роман.
– Всё. С самого начала. Хотя бы с вашего дурацкого пароля. Повторите его, пожалуйста.
– Роман, пошли, – сказала Соня. – Тошнит…
– Повторите пароль! – потребовал Сараев.
– Эмиль Бардем, – сказал Роман.
– Так вот. Никакого Эмиля Бардема я не знаю, – сказал Сараев. – И никогда не слышал этого имени. Кто это? И почему вы решили, что я его должен знать?
– Эмиль Бардем это мы. Я и Соня.
Не успел изумленный ответом Сараев попенять себе, что вот только потому, что ему правильно называют его фамилию и профессию, он свободно впускает к себе в дом на ночь глядя двух сумасшедших, как Роман добавил:
– Это наш псевдоним.
– В каком смысле?!
– В самом прямом!!! А «Поющий луг» наш сценарий, который вот уже полгода лежит у вас! И пришли мы к вам, собственно, чтобы от вас услышать: во-первых, что с ним происходит, во-вторых, почему мы об этом ничего не знаем, и в-третьих, долго ли еще будет продолжаться это безобразие! Ну что? Вы и теперь будете изображать полное неведение?! Вы ведь всё это знаете! Мы пришли к вам, как равные к равному, а вы заставляете нас унижаться и ломать вместе с вами комедию! Совесть у вас есть?!
– Какой «ваш» сценарий? О чем вообще речь? Вы ничего не путаете?
– Мы ничего и никого не путаем. Откройте. Будем разбираться с вами по-другому.
– Черт! – воскликнул Сараев. – Постойте! Я, кажется, понял. Всё-всё-всё! Я понял. Понял. Ну, конечно! – Сараев закивал, а супруги презрительно усмехнулись. – Вы, наверное, говорите о тех сценариях, которые Вадим взял на киностудии…
– Я не знаю ни о каких «тех сценариях», и говорю исключительно о нашем. И понятия не имею, кто такой Вадим, – отчеканил Роман.
– Вадим это продюсер.
– Может быть. И что?
– Вадим, мой продюсер, принес со студии пять сценариев… они какие-то там старые приятели с редактором… ну, не важно. И вот ваш сценарий, очевидно, среди этих пяти. Сейчас я посмотрю. Вы меня просто сбили с толку, когда сказали, что они у меня полгода. На самом деле Вадим их принес недавно. Да вот я прямо сейчас вам его отдам, если он здесь.
Сараев бросился к секретеру, стал искать ключ от столешницы.
– У нас другие сведения, – сказал ему в спину Роман.
– Ну, тогда может быть какая-то ошибка, – говорил Сараев, перекладывая на полке в поисках ключа предметы с места на место. – Может быть, до Вадима они лежали еще у кого-то. Но я не договорил главного. Я их даже еще не смотрел, и поэтому не знаю, о каком сценарии вы говорите. Я ни одного из них не читал, понимаете? Отсюда и недоразумение.
– И как это можно проверить? – спросил Роман.
– Проверить? – удивился Сараев. – Что вы хотите проверить? Читал ли я? Я же говорю: нет, не читал. Как это проверить, не знаю. Да и зачем мне врать? – Сараев наконец нашел ключ, откинул на себя столешницу и вытащил кипу бумаг. – Вот, смотрим. Так, это не то, не то, не то, не то… О! Вот, пожалуйста. Точно. Эмиль Бардем. «Поющий луг». Ваш сценарий. – И с этими словами он протянул Роману рукопись.
Гости переглянулись. Роман взял сценарий.
– И что? Мы, кажется, и не сомневались, что он лежит у вас, – сказал он. – Как раз об этом мы и говорим. И теперь, после всего, оказывается, что он всё-таки у вас, но вы его не читали. Как я могу быть уверен, что вы его не читали?
– Не знаю. И не совсем понимаю претензии. Вы категорически против того, чтобы я его читал?
Романа вопрос озадачил, а у Сараева наконец отлегло от сердца.
– Не надо передергивать. Я не против, чтобы его читали. Я против того, чтобы от меня скрывали этот факт, – подумав, сказал Роман. – Вы хотите сказать, что вы его даже не открывали?
– А я так и говорю. Вадим их принес. Я при нем, вот как они были стопкой, положил их сюда, закрыл и всё. Забыл.
– Мы вам не верим.
– Хорошо, не верьте. Что я могу еще сказать? Но все равно интересно: для чего бы мне от вас скрывать, что я его читал? И что было бы, если б я его прочитал? Ведь он для этого, кажется, и предназначен. Может быть, объясните?
– А вы подумайте.
Сараев молча поднял и опустил плечи.
– Ладно, хорошо, – согласился Роман. – Допустим, вы не читали. А вы не думали, что пока он лежит тут у вас мертвым грузом, его всё это время мог бы читать кто-то другой?
– Честно говоря, нет. Да он и лежит-то недели три, с конца сентября. С чего вы взяли, что он у меня полгода?
– Ну мы же не выдумали это! Мне сказал редактор. Я его встречаю, спрашиваю, что со сценарием, а он говорит: да вот, Сараев читает. Спрашиваю: давно? Говорит: полгода где-то. Я не должен был ему верить?
– Он, может быть, пьяный был? – предположил Сараев.
– Не знаю. Он всегда тепленький. Я его другим не видел.
Помолчали.
– В общем, если вам нужен ваш сценарий, то вот он, можете забирать. Я только позвоню продюсеру, – сказал Сараев.
– Постойте, – остановил его гость. – Наверное, нас действительно неверно информировали. И если вы действительно не читали, то зачем же мы будем у вас его забирать. Я присяду?
– Да, конечно.
Роман вернулся и сел на стул. Выставив вперед протез, он достал носовой платок и высморкался. Соня осталась стоять. Сараев опустился на диван.
– Да, скорее всего тут какая-то ошибка, – проговорил Роман, пряча платок. – Сейчас же никто не церемонится. Кто-то дает, кто-то берет, кто хочет – читает. А потом обнаруживаешь у кого-то свои диалоги или сюжетные ходы…
– С вами уже такое было?
– Какая разница! С другими было.
Они еще раз, но уже коротко высказались по поводу недоразумения, и окончательно решено было оставить сценарий у Сараева. Они одновременно поднялись.
– Только вы не прячьте его так далеко, оставьте где-нибудь на виду, – попросил Роман. – Согласитесь, если бы вы вовремя прочитали рукопись, не было бы всего этого. Согласитесь.
Сараев согласился
– А что там за история? – поинтересовался он. – Ну, хотя бы в каком жанре?
– Мистический детектив. Если коротко, ритуальное убийство на фестивале бардовской песни.
– Неожиданное сочетание.
– В том-то и дело. Кроме того… – Роман, оглянувшись, почему-то понизил голос. – Дело еще в том, что, если бы дошло до съемок, мы с Соней могли бы выступить и консультантами, поскольку долгое время вращались в этих кругах. А без консультантов там нельзя – очень специфическая публика, особые отношения, своя атмосфера, аура… ну и все остальное.